Третий день, не переставая, идет дождь. То крупный, то мелкий. Потоки мутной воды несутся по канавам с сопок к морю.

Море у берега коричнево-глинистое. Низкой пеленой стелется туман. Одиноко кричит морской ворон. Все кругом серое, промозглое, липкое.

Зябнем. Ветер уже зимний. Мокрая одежда не просыхает, воняет псиной. Грязь по колено… Тоскливо. Мастерим печурки из бензиновых бочек, но дров нет, топим полынью. Что будет, когда морозы ударят?

Немец усилил обстрел берега: боится, что в такую погоду могут незаметно пробраться наши катера.

Хочется тепла, солнца.

Побродить бы так, как бродил в детстве с дедушкой. Побежать беззаботно, легко, как кораблики, которые он мне вырезал из коры, а я пускал после ливня в ручьях. Дедушки нет уже в живых. Умер он за год перед войной. На Веровском кладбище, недалеко от синего террикона, маленький холмик с покосившимся крестом.

…Мой дед был каменщиком. Золотые руки. На работу ходил за семь километров, на шахту, хотя мог свободно работать в городке. Привык — сорок лет на одной шахте.

По воскресеньям, после бани, дед приходил к нам в гости. Небольшого роста, бородка будто присыпана кирпичной пылью. Дед — чаевник. К его приходу кипел на плитке медный цыганский чайник. Заварку он приносил с собой в специальной жестяной коробочке-сундучке с ключиком. На коробке даже помню надпись: «Чай. Преемникъ Алексея Губкина. А. Кузнецов и К0. Фирма существует с 1849 года…»

Наш чай дед не признавал.

— Какая разница, дедушка? — спрашивал я.

Дед сердился.

— Не шарамкай много, коли не понимаешь. Лучший чай — цветочный, — говорил он, сербая кипяток с блюдечка, вприкуску… — Он прямо, что ни есть, из почки чайной. А черный — тот из листьев. Смешивать надо. А вот когда поясница заболит, добавлю еще и шалфею.

Дед сопел, вытирая пот. Потом играли в шашки. Когда я выигрывал, он злился: «С фуком нужно играть».

А вообще дед добрый — всегда приносил маковки или длинные, чуть не в полметра, «конфеты-марафеты» — трубочки, завернутые в бумажку с синей, спиралью, лентой. Подзывал меня — и ну бородой щекотать. Она у него колючая, веником пахла. Я закатывался от смеха, вырывался. Гулять ходили на речку Булавинку. Вербы над водой. Коровы на выгоне. Болгарские огороды. Бабы в белых кофтах и белых платках пропалывали картошку. Пели-тянули: «Летят утки… и два гуся…» Ветер свежий, приятный. Под железнодорожным мостом он всегда гудит. С этого моста пацаны прыгают «солдатиком» — место глубокое. Речка мутная, в глянцевых пятнах мазута. Рыбы мало, а раки водятся.

— Дедушка, дедушка, почему Булавинка называется Булавинкой?

— Был такой храбрец, вроде Стеньки Разина… Казаков взбунтовал…

— А где он жил?

— Бахмут город знаешь — соляные шахты?

— Нет.

— Артемовск… То же само…

В Артемовск я ездил с отцом на машине.

— Так вот, был Кондратий Булавин бахмутским атаманом казачьим. Собрал он гультяев, значит, вольных людей — и пошел гулять-разгуливать по донецким городкам. Поднял Донецк, Хопер, Медведицу… Царево войско поколошматил. Город Черкасск захватил. Но предали его помощнички-атаманы, и он покончил с собой.

— Как покончил?

— Не хотел плена, стрельнул из пистолета в голову.

— Как в голову?

— Не шарамкай много. Лучше давай поищем травушку лечебную.

Над рощей заходило солнце. Плотвичка булькала в речке, выпрыгивала блестками.

Недалеко бродила стреноженная лошадь, позвякивая бубенцами.

Дед нагибался, срывал и нюхал листья, стебельки трав.

— На, покуштуй, — протягивал мне зеленый мясистый стебель.

Я жевал. Трава отдавала кислинкой.

— Заячья капуста, — пояснял он. — А вот это, видишь? — показывал на тропинку, которая, словно суровыми нитками, была перепутана тонкими крепкими стебельками с мелкими листочками и точечными белыми цветками. — Травка-муравка, она же птичья гречишка. Ходим по ней, топчем, а она полезная. Печенка у кого болит — помогает. И чахотку лечит… И раны…

Собираем золотисто-желтые цветы зверобоя, прохладный подорожник, пахучую душицу.

Домой возвращались вечером. Над головой перемигивались крупные звезды. Мы слушали перекличку паровозов. У каждого свой голос. Как живые, разговаривали они на своем языке. Но нам с дедом все понятно. Тонкий, пронзительный частый гудок доносился со стороны завода.

— Дедушка, кукушка заводская!

— Точно, она, — подтверждал дед. — Притомилась, бедняжка, тянет ковш со шлаком, устала; «Не могу-у-у».

Потом ветер приносил откуда-то со станции тяжелое пыхтение. Протяжный, сиплый гудок.

— Товарняк уголек везет, — говорил дед. — К тупику подошел, подъем крут, вот он и «пых-дых, пых-дых», но доволен. Слышишь: «А еще мало… А еще мало…»

Но все гудки перекрывал радостный, захлебывающийся крик-гудок. Дробный перестук колес.

— Пассажирский на Миллерово прет. «Лечу-чу-чу!»

Шагали мимо заводского ставка. На насыпи кряхтел, пуская пар, маленький паровозик — он тянул два громадных раскаленных ковша. В темноте они походили на спелые груши. Паровозик остановился в конце заводского двора. Сейчас самое интересное! Ковш медленно, осторожно наклоняется. Расплавленный шлак, плеснув через край, шипя и брызжа искрами, огненным потоком устремился по откосу к темно-синей воде. Запылало небо. На мгновение в ставке отразились, покачиваясь, заводские трубы, корпуса цехов и паровозик. Красным светом озарило наши восхищенные лица. Потом сразу же угасло. Исчезло. И синий вечер стал черной ночью.

Молодец Шахтаманов — соорудил баню. Собираемся мыться. Старшина выдает по кусочку мыла и белье, которое сбросили с самолетов.

— Тебе кальсон, — говорит он мне, — Горелову рубашка.

— А почему не мне рубашка?

— Тогда тебе рубашка, а ему кальсон… Комплект делим…

Колька говорит:

— Это все Дивонина Л.

Он влюбился в летчицу заочно. Чудак!

— Она непременно красивая, — уверяет он.

— А может, Страшко Ивановна!..

— Я у них в полку был, когда в «Красном партизане» стояли… Девчата одна другой лучше… Письмо ей обязательно передам через летчика Димку, попрошу фото.

— Смотри, обманет, — замечает Шахтаманов. — Получится, как у Артушки Севастьяна…

— Ну?

— Артушка переписку с девушкой-москвичкой завел… Девушка-москвичка просит карточка. А карточка нет. Пошел в соседний часть, у земляка карточка просил. Написал: «Я такой, только на двенадцать лет меньше».

— Чепуха. В авиаполку старушенций нет. Только командир и комиссар более или менее солидные.

Банька в глубине двора, в сарайчике. Топит ее, воду таскает новый санитар Мороз. Ушанка порвана, распухшее лицо в синяках. Его недавно контузило (и смех и грех — на него упал мешок с продуктами) — не говорит и не слышит. Дней пять пролежал у нас в санроте, попросился помогать.

— Как твой агрегат, хорошо работает? — спрашивает Горелов и руками показывает, будто трет тело мочалкой.

Мороз мотает головой и свистит. Трудно понять — хорошо ли, плохо. Шахтаманов говорит, что все в порядке.

Тесно. Втроем помещаемся с трудом. В углу чадит печка. На ней бочка железная с водой. Жарко. Пар. Моемся в тазах и выварке. Воду черпаем из бочки котелками. Вода желтоватая, с песком, не мылится.

— Я дождевой посоветовал добавить, — говорит Колька. — А то бы как наждаком…

Это, конечно, мелочи. Соскребаем с себя пудовую грязь. Тело зудит, чешется. Нас едят вши. И платяные, и в голове — мелкие. Столько вшей у меня было только в Махачкале, когда я туда приехал — стоял в очереди в городскую баню целую неделю.

— Частный собственность фрица! — кричит Шахтаманов. — Зараза такой, маленький, а кусает.

Колька щелкает ногтями, приговаривая:

— Бывает, что и вошь кашляет!

Какая все-таки чудесная вещь — горячая вода. Блаженно, яростно чешемся. Сейчас видно, как мы отощали (дневной паек гомеопатический: 100 граммов сухарей, банка консервов на 10 человек). У Кольки легко можно пересчитать все ребра. Шахтаманов проводит большим пальцем по Колькиным ребрам:

— Жить будешь, но худой будешь!

— У тебя пупок к позвоночнику прирос, — гогочет Колька, поворачиваясь ко мне.

Шахтаманов волосатый. Грудь, спина, ноги будто в саже.

— Сразу видно, что человек от обезьяны произошел, — говорю я.

— Это — шерсть, — бьет себя в грудь Шахтаманов. — Мине не холодно никогда — потому я жаркий всегда.

От горячей воды телу становится легко. Трем друг другу спины, кряхтим, ахаем от удовольствия. Шахтаманов, пританцовывая, тянет на высокой ноте:

— Ай-да-лай, да-ла!

Поднимается стрельба. Бухают близко взрывы. Выварка, тазы дребезжат, но это не мешает. Так бы еще с часок попариться. Но воды горячей много расходовать нельзя, и время ограничено. Уже тарабанят в двери.

— Чего чухаетесь! Тюфяки… Давай выходи.

После бани мы помолодели. Лица распаренные.

— Мине сичас ничего не надо, — уверяет Шахтаманов. — Только одним глазом мельница посмотреть. В ауле мельница есть такой — речка, вода колесо крутит. На мельнице Айшет работает.

— Кто?

— Айшет, девушка мой…

Колька направляется к повару Бассу попить чайку, я хочу привести в порядок свою гимнастерку. Пуговицы, нитки, ножницы — все, что нужно для портняжного дела, есть у нашей Раечки.

Девчата сейчас обшивают себя. Из парашютного шелка мастерят трусики, комбинации, платочки.

Рая живет вместе с Чувелой. Их блиндаж у стены «дома моряков». Там я не бывал — Чувела как-никак начальство.

— Рая! — кричу я у входа.

— А-у-у, — высовывает она светлую мохнатую голову.

— Мне бы пуговицы и нитки…

— Заходите.

Уютный блиндажик. Тепло. И даже вроде духами пахнет. Рая занята шитьем — на полу и на коленях куски кремового шелка. В руках цыганская игла — шелк плотный.

— Наволочки для подушек… Раненым, — говорит она. — Значит, с легким паром вас.

— Искупался неплохо.

— Мы тоже хорошо выкупались, только вот волосы никак не расчешу… Давайте гимнастерку, я сама все сделаю.

Снимаю гимнастерку, закутываюсь в шинель, усаживаюсь возле небольшого столика-ящика, накрытого шелком. На нем коробочка с пудрой, приколки, зеркальце. Стопочка книг, сверху — «Словарь английского языка».

— Это Чувелы?

— Мой.

— Грызем науку?

— Сейчас, конечно, редко заглядываю. А вообще у меня была мечта изучить не один, а несколько языков… Я училась в пединституте, на инязе. Правда, только первый курс закончила.

— Да, я давно заметил, что ты мечтательница.

Ее щеки и тоненький носик розовеют.

— Я вам, доктор, скажу, только не смейтесь, — я вот раньше, ну до войны, чтоб заснуть, всегда начинала думать о волшебнике и волшебной палочке… Три желания у меня: первое — чтобы все мои родные были живы-здоровы, второе — чтобы я была самая красивая, и третье — чтобы изучила все языки. А волшебник говорит: «Нет, выбирай два желания». Тогда я начинала с ним спорить, доказывать, и когда он соглашался — засыпала… А теперь, теперь я прошу у волшебника только одного — чтобы все наши раненые были живы и скорее их эвакуировать…

— С эвакуацией, конечно, паршиво… Попросить бы у волшебника невидимки-корабли…

— Знаете, как они, раненые, ко мне относятся? Иду, обхожу погреба, сараи. К концу обхода руку в карман халата суну, а там кусочки сахара — это они мне тайком положат… Вот дурачки… Сами-то голодные.

Рая пришивает пуговицы, смешно морщит носик с точечными, похожими на родинки веснушками. Плечи худенькие.

Перелистываю словарь. Что б это сказать ей по-английски? У меня с иностранными языками как-то не получалось. В школе учили немецкий, в институте — английский… Напрягаю память.

— What are you doing this evening? Let’s go to the cinema.

— If you don’t mind, I should, like to hear «Carmen», at the Bolshoi.

Учащается обстрел. Целая серия орудийных залпов по берегу. Непрерывный тяжелый гром. Блиндаж сотрясается. Мы не смотрим друг на друга. Рая продолжает шить. Налет длится минут десять. Затишье. И вдруг со двора доносится отчаянный голос Кольки:

— Шахтаман!.. Шахтаман!..

Выскакиваю наружу. Недалеко от ворот, у траншеи — свежая воронка, еще дымится. Рядом, разбросав ноги в грязи, лежит Шахтаманов. Колька тормошит его.

— Ранен? Куда? — кричу я, подбегая.

Переворачиваем Шахтаманова на спину. Левый кармашек, там, где пуговка металлическая, разорван, пробит осколком.

Сносим его в траншею и — в операционную.

Осколок попал в сердце. Под соском небольшая рана, в густых волосах запеклась кровь.

Чувствую острую боль, словно меня самого резануло тем невидимым осколком. Только что мы были вместе. А теперь он немой, обмякший… Страшно. Молчим.

— Вот тебе и Шахтаман, верный сын Дагестана, — глухо произносит Колька. — Не увидишь ты больше своих гор, далекого аула… И Айшет…

— Сволочи!..

Хороним его на берегу, на краю рощицы. В воронке только дно разровняли, чтобы тело положить свободно. Здесь много похоронено наших солдат. Прикрываем плащ-палаткой. Засыпаем песком.

— Место заметить как-нибудь надо, — говорю я.

— Камень сюда принесу, — откликается Колька.