Утро спокойное. Медики, человек тридцать, высыпали во двор. Здесь и замполит Чувела, и светленькая сестра Раечка — они высадились у школы и только на рассвете пришли сюда. Чувела по-прежнему красива, и даже царапина над изогнутой бровью ей идет.

Солнце. У нас тихо, а в Керчи все гудит. Гул доносится сильнее, чем ночью. Армия наступает!

В нашем полку солидное пополнение — ночью высадились два батальона пехоты (комбатов Железнова и Радченко), рота автоматчиков, противотанковый взвод, штаб, хозяйственники. Жить можно! Жаль, мой земляк, ведущий хирург медсанбата Квашин, по-видимому, погиб. Катер наскочил на мину. На катере были еще два врача, две сестры, шесть санитаров. На дно пошли автоклавы, биксы, передвижные-операционные столы, прожекторы. Все-таки мы еще надеемся…

Эвакуация раненых почти сорвалась: катера причалили дальше, чем предполагалось.

Умываемся. Поливаю Кольке из котелка.

— А что? Здесь не так уж плохо, — встряхивает он длинными волосами, посматривая на виноградники, сопки.

Не переубеждаю. Так и я думал в первый день после высадки.

Рассказывает:

— Вы в ту ночь в один прием и высадились. А мы блуждали, блуждали, да так с мотоботами и не встретились. Вернулись. На вторую ночь дикий шторм, чуть не потонули… Пермякова за борт смыло — чудом спасся. А сейчас напоролись на немецкие баржи — еле пробились…

Пермяков с утра исчез. Колька говорит: «Старший врач пошел к Нефедову».

Спускаемся к пляжу — на гладком, зализанном песке — железные колья, на них надписи по-немецки: «Minen!»

Колька кривит губы:

— О!

По дороге рассказываю, что мы пережили за эти три дня в поселке.

— Лапа, а ты геройский парень, — говорит он вполне серьезно и даже с нежностью. — «Могло быть хуже», — как говорил наш общий друг.

Вспоминаем Ромку и смеемся. Колька все расспрашивает:

— А где передовая?

— Везде, кругом…

— Колечко?

— Вроде… Но как бы фрицам сейчас самим не попасть в окружение.

— Точно. Из Керчи к нам двинут! Фрицам Сталинград маленький устроим!

Море взбаламученное, грязное: обломки мачт, снасти, пробковые пояса, канистры, фляжки, противогазные трубки, перемешанные с сором и водорослями, болтаются на волнах.

На берегу — подбитые ночью мотоботы. Прибило множество трупов. На разбитом катере стрельба. В трюме что-то горит, дымит, патроны трещат.

Колька поднимает резиновый кисет — внутри красноармейская книжка. Фамилию солдата не разберешь, расплылась от воды; в книжке фотокарточка девочки с бантом, и надпись сохранилась: «Любимому папочке… Извини, что плохо вышла».

Солдат, наверное, из тех, кто вчера тонул.

На складском дворе полно новых людей. Хозяйственники прибирают к рукам все, что только приглянется. Нам нельзя зевать! Встречаем Конохова.

— Вот чудеса в решете, — удивляется он. — Вчера не знал, куда высадился. Сейчас смотрю, да ведь в этом рыбачьем поселке наш пионерский лагерь был! Вот там в клубе столовая была. А вот по этой черепичной крыше, по сараю, Ленька-лунатик еще ходил… А на мысу — раскопки древнего города…

— Где Копылова? — спрашиваю я.

— Они с Чувелой и Пермяковым к Бате пошли. Надутый ваш старший какой-то. Спорили они, я слышал. Чувела хочет санроту с медсанбатом объединить, а Пермяков против.

— Объединиться — отличная идея, — одобряю я. — Ты, Колька и я будем ассистировать Копыловой. Пермяков терапией займется. Сестра операционная есть.

— Сейчас главное — наступать, — говорит Колька. — А там дело покажет. Объединиться, разъединиться…

На севере, в стороне Керчи, по-прежнему гудение. Чуть видна голубоватая полоска земли, и над ней вспышки, как над доменными печами.

— Там, где высадилась армия, — завод Войкова и старая турецкая крепость Еникале, — поясняет Конохов.

— Слушай, так это же совсем близко, — говорит Колька.

— Километров двадцать пять…

Возвращаются Чувела, Копылова и Пермяков. Женщины идут решительно, настроение воинственное. Пермяков отстал, нехотя передвигает ноги. Чувела, оказывается, с утра успела все осмотреть и с ходу набрасывается на меня:

— Из школы раненых не эвакуировали!

— Знаю. Не успели сюда подтащить…

— Давно нужно было часть раненых перенести. Удобное место на берегу.

— Наших раненых мы отправили…

— А то — чужие? Наши — ваши?!

Мне этот разговор не нравится. Красивые глаза могут быть и злыми. Чего ей нужно?

Отвечаю дерзко:

— Я полковой врач и отвечаю за раненых полка.

— Вот-вот, к сожалению, не вы один так думаете. Пожалуйста, — обращается она к Пермякову.

Пермяков, часто моргая, подходит к Кольке:

— Соберите всех офицеров… Так сказать, гм… разговор…

Собираемся в сарае, где ночевали медсанбатовцы. Разговор короткий. Полк готовится к наступлению, нам нужно быть наготове.

— Санрота объединяется с медсанбатом — так требует обстановка, — без вступления рубит Чувела. — Распылять силы непозволительно!

— Мы вот распределили, кто чем будет заниматься, — продолжает Копылова.

Чувела передает ей блокнот. Копылова читает:

— «Копылова и Никитин — хирурги санбата, Горелов отвечает за доставку и эвакуацию раненых, Мостовой — начальник аптеки, Ксения Герасько — операционная сестра, Чувела отвечает за питание, размещение раненых и, конечно, за политработу. Пермяков и Чувела возглавляют медсанбат». Да… Санинструктора Пыжова (Рыжего) забирают в батальон — там нужно как можно быстрее усилить медсостав.

— Считаю, нам нужно немедленно строить землянки и блиндажи для раненых, — добавляет Чувела.

Пермяков молчит, как будто его ничего не касается. А ведь он среди нас старший по званию — капитан. Только в конце раскрывает рот:

— Смысла зарываться в землю не вижу. Под Керчью большое наступление.

— А вдруг придется задержаться здесь на неделю-две? — возражает Копылова.

— Не думаю… Все решится за несколько дней, а может быть, и часов.

— Товарищ капитан, вы, кажется, слышали приказ полковника Нефедова? — вспыхивает Чувела.

— Нефедов согласился на объединение санроты с санбатом… Внутренние, чисто медицинские дела мы должны решать сами.

Да, в данном случае Пермяков прав, думаю я. Какого черта мы будем теперь здесь торчать? Безусловно, рванем вперед!

Батальоны нашего полка начинают наступление в 11.00. Бой за сопки — их пять на левом фланге. И где-то там комбат Чайка, связь с которым наладили. Молодчага, до сих пор держится. Немцы на рассвете перебросили часть своих сил к Керчи — это нам на пользу.

С Копыловой направляемся в операционную. Это та самая комната в клубе, которую я намечал под перевязочную.

Губастый санитар Петро снаружи закладывает кирпичами оконный проем до половины. Операционная сестра Ксеня и сестричка Рая заканчивают уборку.

Обсуждаем с Копыловой наши возможности, какие операции сможем делать.

— В нашем распоряжении только малый операционный набор, — говорит она, — брюшная полость, черепники отпадают.

— А как без автоклава?

— Используем стерильные пакеты. Стерильных салфеток у нас много.

— Инструменты стерилизовать придется на керосинке.

— Раздобыть ее здесь можно?

— Думаю, достанем — пороемся в хатах.

— Хлорэтил есть, литра три новокаина, фонарь «летучая мышь», таз, кружка Эсмарха… — перечисляет Копылова.

Негусто, что и говорить.

На хоздворе санитары вытаскивают из сараев, подвалов разный хлам: старые кадушки, обрезки сетей, бечеву. Они оборудуют пристанище для раненых. Копают щели.

Санрота тоже переходит сюда. Будем жить в сарае. Командует всеми делами старшина Шахтаманов. Дагестанец. Верткий, длинноносый, горластый — носится по двору:

— Ай-да-лай… Давай нажимай!

Останавливаю его:

— Слушай, старшина, отпусти Давиденкова.

— Товарищ дохтур! Давиденков за пять человек вкалывает! Да?

— Ну, Плотникова, керосинку нужно достать для операционной и керосину.

— Ай-да-лай… Сам все сделаю… Да? Договорились.

Что ж, операционная у нас получается неплохая. Конечно, ей далеко до махачкалинской клинической, где работал Антон — так мы называли между собой профессора Антона Ивановича Цанова… Там пол паркетный блестит, над универсальными столами бестеневые цейсовские лампы, окна во всю стену с матовыми стеклами, подвижные столики с инструментарием…

А мы громадную комнату разделили плащ-палаткой: в меньшей части стол из стандартных ящиков, фонарь привешен на стене — здесь будем раздевать раненых, брить.

В операционной два кухонных стола — мы с Петром устанавливаем их.

Петро недовольно оттопыривает и без того толстые губы.

— Какой у нас стол раздвижной был в медсанбате! Вы же оперировали на нем, помните? С майором Квашиным…

— Хороший хирург, — говорю я. — И человек…

— Они еще приедут… Не может быть, чтоб так просто…

Появляется Шахтаманов.

— Керосинка-меросинка примус родил, — скалит он белые зубы. Действительно, притащил и керосинку, и примус.

— Канистра с горючим тоже есть… Да?

— Шахтаман, а ты нам автоклав родить не сможешь?

— Ай-да-лай… Попытка сделаем… Да?

Как мы справимся без Квашина? Страшновато. Такое чувство, будто снова должен высаживаться на неведомый клочок земли.

Копылова старше меня всего на два года. Тоже, как и я, самостоятельно почти не работала — всегда рядом был кто-нибудь, кто направлял, приходил на помощь в сложную минуту.

Скальпель — спасительное, но при ошибке и смертельное оружие. Копылова тоже нервничает, мелкими зубами прикусывает белесую обветренную губу.

— Не захватила хирургический атлас… Нужно же!

А мне сейчас видится Антон — большеглазый, горбоносый бог в белой докторской шапочке, со щетиной седоватых усов, пробивающихся сквозь марлевую маску. Да, скоро я буду здесь держать экзамен. Через какой-нибудь час он будет придирчиво наблюдать за мной. Но пока я вижу его там, в Махачкале, в операционной. Наклоняется над эмалированным тазом, моет короткопалые волосатые руки. Глаза поблескивают, бегают. Он мурлычет:

— Туялоска, туялоска, Не фортуна, туялоска…

Антон — грек, родом из Крыма. Эту старинную песню — так он нам говорил — пели греки-рыбаки, когда возвращались с лова домой.

Операционная сестра подает ему перчатки — с треском, сразу пятью пальцами он втискивает кисть в резиновую оболочку. Студенты полукругом у операционного стола, среди них и себя вижу — худой, вытянул шею.

Ассистент, как тореадор, набрасывает простыню на распластанного больного. Антон творит — работает четко, быстро, виртуозно. Аппендицит — шесть-семь минут, внематочная беременность — пятнадцать минут, обработка бедра по Юдину — минут сорок. Операции делает почти бескровно. Раны сухие. Все видно.

— Ad oculus! — твердит он нам… — Под контролем глаза.

Говорить он любит. Объясняя, сыплет своим барабанным голосом имена, способы, приемы; по-латыни, на французском, немецком: «Бильрот… Stomia — соустье… Федоров… Extirpatio — полное иссечение. Ван-Гук… Симон…».

Удивительно, как преображаются его пальцы — толстые, короткие, в нужный момент будто вырастают, удлиняются, становятся ловкими, гибкими, вездесущими. Все получается красиво, даже торжественно. Поистине «дивная богиня — наука хирургия»!

Я несколько раз ассистировал ему: торопился, терялся, особенно, когда нужно было зажать и перевязать кровоточащие сосуды. Ощущаешь теплую кровавую жижу, пальцы не слушаются.

Антон ворчал, бил пинцетом по костяшкам моей кисти.

— Учись двумя, тремя пальцами завязывать узлы. Чтоб ни кровинки! Пальцы хирурга — пальцы музыканта!

Антон сам хорошо играл на скрипке. И я стал тренировать пальцы. На мандолине часа по два упражнялся. Учился вязать узлы вслепую. Все чаще задерживался в анатомке.

Но я знаю, все эти сомнения, неуверенность в себе — только перед началом работы, точно так, как у солдата перед первой атакой. Все до первого раненого, до первого разреза скальпелем, а потом? Видишь размозженные сосуды, растерзанные мышцы, раздробленные кости — раздумывать некогда: нужно действовать, спасать жизнь. Чувство ответственности делает тебя решительным.

Раненые стали поступать в операционную еще засветло. Это Колькина работа. Доставляют их санитары Давиденков, Халфин, Плотников и Ахад. Бой продолжается. Из окошка видна верхушка дальней центральной сопки. Там дым, взрывы. Немцы сдали ее и теперь обстреливают.

Выхваченные из боя раненые сгоряча курят, курят. Между затяжками говорят, что наши заняли уже две сопки.

— Керчь в гриву, а мы фрицу в хвост — рази он теперь выдержит, — захлебывается не то от боли, не то от возбуждения парень в серой окровавленной кубанке.

Солдат постарше, с перевязанной рукой, которую он поддерживает у груди, как младенца, говорит:

— Метров триста проскóчили… Потом гранатами… Фриц было хвост поднял, так мы в штыки ринулись и… погнали…

И другие уверены, что наши сегодня погонят немцев далеко.

Обработка ран, перевязка крупных сосудов, ампутации… Безостановочно.

Оперируем с Копыловой в резиновых перчатках, не снимая их: сполоснем руки в тазу в растворе нашатырного спирта — и дальше.

Рая дает наркоз. Эфира мало, прибегаем часто к местному обезболиванию — «замораживаем» раны хлорэтилом. Раненые люто матерятся. Петре с трудом, напрягаясь до хруста костей, удерживает бедняг на столе.

— Потерпи, дорогой, ну потерпи, — уговаривает Рая то одного, то другого, вытирая салфеткой мокрые лбы.

Нам крепко помогает Ксеня. Она опытная операционная сестра.

Осложнение. Застряли с Копыловой — перебита плечевая артерия, никак не можем перевязать ее. Наверное, устали — три часа у стола без передышки. И свет фонарный плох — тени от рук, скальпеля, колеблясь, загораживают рану.

— А выше? В проекции попробовать разрез, — подсказывает Ксеня. И подает мне желобчатый зонд. Копылова делает взмах скальпелем дальше от раны, в пределах здоровой ткани. Я отодвигаю зондом край двуглавой мышцы. Ищем артерию. Ага, вот где ты, голубушка! Подвожу лигатуру. Все в порядке. Зря нервничали.

Часов в семь приносят сержанта, раненного в грудь. Задыхается. Лицо — сплошной синяк. Кашляет кровью.

Давиденков говорит:

— Из отряда Чайки.

Раненый слова сказать не может. От недостачи кислорода глаза лезут на лоб. Слышно, как булькает кровь в ране.

— Открытый пневмоторакс, — бросает Копылова.

Иссекаем края раны, зашиваем плевру, приближая ребра друг к другу. Рая вводит атропин. Раненый воскресает. Уже ворочает языком.

— Живьем хотели нас взять… Трех хлопцев потеряли… Чайка вывел…

— Чайка сам цел?

— Пуля его не берет.

Начали обрабатывать рану на голени — гул, рев врывается в операционную. Кто-то орет истошно:

— Воздух, воздух!

Бросаюсь к окну — немецкие самолеты. Жуткий ров словно раздувает помещение. Показываю жестами Копыловой и Ксене, чтобы спускались в подвал, но они не трогаются. Ксеня невозмутимо держит руки перед собой, пытаясь сохранить стерильность. Копылова прикрывает рану салфеткой. Раненый клацает челюстью. Опять задыхается. Порывается встать. Петро, наваливаясь, удерживает его.

— Рая, марш в подвал, успокой раненых, — кричу ей на ухо.

Вой нарастает. Наверное, пикируют. Взрыв. Дом трясет, кажется, расходятся стены. Куски штукатурки, дранки сыплются на операционный стол. «Звяк, звяк» — в эмалированный таз, рикошетя, упал осколок. Внезапная тишина, и снова рев над головой и — «дррр! та-та-та…».

По крыше застучало, затарахтело дробно. В проеме окна метнулась тень остроклювого «мессера»… Сволочь, бьет из пулемета.

Из подвала слышатся крики. Бежим. Одного убило и двоих ранило — осколки залетели в крохотное окошечко, чуть выглядывавшее над землей.

Приводим в порядок операционную и продолжаем оперировать.

Снова налет — возле входа торчит бомба, не разорвалась.

Чувела считает, что операционную отсюда нужно переводить, предлагает водохранилище, где был КП Нефедова.

Моряки приносят на плащ-палатке лейтенанта. Раздели — ахнули: нет живого места — ноги, руки, голова, бок истерзаны осколками. Лицо обгорело. Удивительно, раны не свежие. Сам он весь в грязи, в крови, мокрый, вымученный.

Остановили кровотечение, почистили раны. Не нравятся ноги: раздроблены кости. Раненый почти в шоковом состоянии.

— Рая, возьми одну ампулу кровозаменителя из НЗ, — говорит Копылова и вздыхает.

Наше НЗ — всего десять ампул с кровозаменяющей жидкостью Тарковского.

Моряки не уходят, ожидая конца операции. Когда лейтенанта выносят (он еще спит под наркозом), угловатый старшина с золотым зубом, переминаясь, спрашивает:

— Лейтенант наш жить будет?

— Состояние тяжелое. Крови много потерял… Двадцать шесть ран… Почему поздно принесли, ведь ранен он не сегодня?

— Так он трое суток пролежал на нейтралке… Подобрали, когда третью сопку отбили. Думали, не живой, — глухо, словно в кулак, говорит старшина. — Трупы навкруг… А он как застонет: «Пить…», а сам лежал-то у ямы с водой… Мы к лейтенанту, а там мин понатыкано, как картошки. Так мы привязали крючок на веревке, зацепили за одежу и потащили. Вот тогда и раны, видать, растревожили.

— Как же лейтенант попал туда? — допытывается Петро.

— Это еще в ночь, когда высаживались. Ему Героя нужно дать.

Противотанковая рота Щитова — пятьдесят моряков — одной из первых высадилась в поселок и попала на минное поле. Лейтенант сразу подорвался. Остальные залегли. Немцы немилосердно палили из орудий, минометов.

Когда Щитов очнулся и огляделся вокруг, понял: оставаться на месте — значит всем погибнуть. Нужно поднять людей, во что бы то ни стало поднять!

— Ко мне! — закричал он.

Два бойца и этот угловатый старшина бросились к командиру. Он приказал положить себя на плащ-палатку и нести вперед.

— За мной, кто знает Щитова, за мной!

Рота рванулась в атаку.

— Пробились на высотку, а там перемешались свои, чужие, — рассказывает старшина. — Врукопашную: ножами, лопатками. Лейтенанта мы в сторонке, óбок блиндажа положили. А потом немец танки бросил и как шуганул нас с сопки, в такой каше не успели лейтенанта забрать.

…До глубокой ночи работаем. Гимнастерки, халаты мокрые. Устали смертельно, больше пятидесяти раненых прооперировали. Выхожу на воздух. Ветер с моря обдает влагой. Свистит. Опять шторм.

— Доктор, вставайте, доктор! — кто-то тянет меня за сапог. Вставать неохота. Тело болит, будто побитое. Еще бы поспать. Опять теребят.

— Сейчас, — ворчу я и приподнимаюсь. Рядом похрапывает Колька — он пришел с передовой перед рассветом. Я так и не мог проснуться, хотя смутно понимал, что Колька укладывается возле меня. Он скрутился бубликом, весь в грязи. Подальше от него шумно, с присвистом храпит Давиденков, в глубине, в темноте, Пермяков скрипит зубами.

Дронов в сарае возится у догорающего костра, дымок обволакивает большой черный котел.

— Чаю похлебайте, — предлагает Дронов.

— А чего-нибудь посущественнее нет?

— Пайка колбасы… Сухари.

Наскоро съедаю колбасу, выпиваю кружку солоновато-горького кипятка и выхожу во двор. Навстречу бежит Чувела.

— Я уже была у Нефедова — дал «добрó». Связисты вытряхиваются из водохранилища.

— Значит, перебираться.

Раненых оставляем в клубном подвале — он все-таки крепкий. Подходим к водохранилищу. Савелий отбивается от связистов. Длинношеий в мичманке цедит сквозь зубы:

— На готовенькое, значит. Для вас делали? Салаги! — и сплевывает.

— Слушай, друг, может, сам к нам придешь за помощью… Мы тебя без очереди примем, — говорит аптекарь.

— Заткнись, — свирепо цыкает на него другой связист, — век бы вас не видать…

Они перетаскивают рацию и причиндалы к ней. Связистов было восемь человек. Двое из них с запасной рацией пока останутся здесь, остальные идут к сопке, ближе к КП полка.

Водохранилище вместительное и сухое — бетонированная цистерна. Местные жители использовали его для сбора питьевой воды. Савелий вымеривает пол.

— Семнадцать шагов в длину. Шесть — ширина… Подходяще. Высота тоже (подпрыгивает) — рукой не достать.

Связисты перегородили водохранилище досками — в одной части, меньшей, стояла рация, в другой — нары, столики. Роскошно жили.

В меньшем отсеке решаем сделать аптечный склад, там же будут жить Копылова, Ксеня, Мостовой и Петро. Большой отсек — в глубине операционная, а при входе перевязочная. Люк в потолке закладываем, оставляя только щель для вентиляции. Перетаскиваем и устанавливаем наше нехитрое имущество. Через два часа готовы к приему раненых.

На левом фланге наши и сегодня продолжают наступление. Немцы яро сопротивляются, контратакуют. Опять расхрабрились — под Керчью притихло, гул орудий чуть слышен. Но мы не верим, что там все поломалось. По солдатскому телефону слухи добрые. Одни говорят: наши вроде перегруппировывают силы. Другие: к нам прорвались оттуда два танка. Значит, жди еще. Третьи уверяют, что к поселку пробились на лодке партизаны — разведчики из Старо-Карантинских каменоломен.

Занимаемся ранеными, которых принесли под утро. В операционной темновато. Работать можно только при свете фонаря и коптилок. Желтые лица, рдяные простыни. Глухо позвякивают инструменты. Уверенная команда Копыловой: «Следующий!» Еще раз убеждаюсь, что Копылова очень выносливая. По-мужски крепкие руки. И нервы. Недаром сам Батя дал ей на Малой рекомендацию в партию — об этом мне сказала Ксеня.

Крики раненых оглушают — эхо отдается, как в колодце. На исходе эфир и перевязочный материал.

— А как дальше? — спрашивает Рая.

— Экономить, — отвечает Копылова.

Что значит экономить? Мы делим один флакон эфира, в котором двести пятьдесят кубиков, на пять-шесть человек. Если не прибудут катера или с самолетов не сбросят — не знаю, как будем жить.

В перерыве, часа в два, к нам заглядывает Колька.

— Ну, что, бюрократ, все цацки свои переписываешь? — поддразнивает он аптекаря.

— Noli me tangere — не тронь меня, я ассистирую.

Савелий сегодня помогает нам вести операционный журнал.

Дронов принес обед — жиденький суп из горохового концентрата.

— И дисерта есть, — он раскрывает чугунок. Там печеные бураки.

— Ты знаешь, какой номер отколол наш «академик»? — спрашивает Колька.

— Какой?

— Блиндаж себе строит…

— На кой черт?

— А вот на кой… После вчерашней бомбежки — мандраж… Ребята всю ночь раненых таскали, не отдохнули как следует, а он их заставил рыть… Вон, полюбуйся.

Выходим в траншею. Верно, на огороде, среди бурьяна, метрах в ста от водохранилища горбится почти готовый блиндаж. Давиденков и Плотников накатывают бревна.

— Вот и ответ Чувеле на вчерашнее разногласие, — кисло усмехаюсь я.

— Для раненых, значит, не нужно укрытий… А для себя? Мы еще вчера поддержали его. С этой минуты он для меня — ноль. Трус несчастный… — Колька сплевывает и закуривает. Погодя говорит мрачновато: — Теперь нам придется зарываться в землю по-настоящему, под Керчью заело серьезно. Фронт не прорвали. Я Ганжу из штаба видел…

— А разговоры о наших танках, партизанах?

— Звон… Танков не было. А партизан немцы перехватили. Вот так… Начинается осада.