Предвесенним ветреным днём в чайную у большой дороги пришёл лесник Гордей; без шапки, в мокрых валенках и дырявом армяке. Седые волосы взвихрены ветром. Встал у двери. Развёл красными обветренными руками и сказал тёмной чайной, словно в бреду или в опьянении:
— Я говорю ему, тихо так да душевно: «Почто, сыне мой, душу свою очернил?»
— О чём ты, дедушка? — спросили из-за стола.
Лесник обвел испуганными глазами низкий прокопчённый потолок, пухлого хозяина Архипа, полки с белыми чайниками, людей в синем табачном дыму и ответил с горькой улыбкой:
— О сыне, Фёдоре Гордеевиче…
— С города приехал? Ну и слава Богу, тебе, старому, помога. А ты тосковал по нём! — сказал кто-то.
— Приехал… да… приехал, но не тот. Сын мой Федя умер! Умер ласковый монастырский Федя, а явился другой: душою чёрен, образом угрюм, табашник и сквернослов!
Чайная не слушала Гордея, а он жаловался:
— Говорю я сегодня Фёдору моему: «Пойдём, как встарь, в Николину обитель на вынос Плащаницы. Помнишь, как утешно поют там монахи: «Приидите, ублажим Иосифа приснопамятнаго», а он мне в ответ: «Не желаю! Один у монахов обман, я лучше на гармошке сыграну…» Ах, братцы, как он пронзил моё сердце этими словами! Не к добру Ласка моя всю ночь выла, не к добру!.. Как всё это горестно, братцы! Ждал его. Тосковал. Сапоги сшил ему новые. Утехой, полагал, будет в старости моей, а он… Плащаницу на гармонь, Евандель на цигарки!..
Гордей вышел на середину чайной.
— Прискорбная душа моя, други! Научите, как сына моего образумить?
— Гордей-то, кажись, в разуме замутился! — качнулись чьи-то слова.
— Замутишься! Жил себе как лесной схимник. Лампадочка да псалтырь, лес да Господь, а тут — на тебе, старый, на утешение: табак да гармошку!
— Архип! — кивнули засыпающему хозяину, — нельзя ли грамохончиком нас утешить? Наставь пластиночку про Бима и Бома!
Сквозь хриплый жестяной хохот Гордей жаловался прокуренной и хмельной чайной, обводя всех спрашивающими глазами:
— Я его, Федю-то, сызмальства учил читать по святой старинной книге, по благословенным местам водил… Был он тихим, как монашек, а теперь говорит: «Не желаю!» В обители к выносу Плащаницы благовестят, а он на гармонии играет! Сыне мой, почто душу свою очернил? Али я тебя не пестал, али я тебя не берёг?
Гордей подошёл к хозяину и пытливо спросил его:
— Есть у тебя дети?
— Растут два оболтуса, — лениво буркнул тот, укладывая голову на прилавок.
— Веруют они в Бога и святую Его книгу?
— Не знаю. Наше дело торговое!
— Спокойный ты человек, — покачал головой лесник, — а я вот так не могу. Болит душа моя о сыне заблудшем…
От хозяина Гордей перешёл к ражему парню:
— Объясни ты мне…
— Отстань, борода! Я холостой! Не мешай Бима и Бома слушать!..
Лесник останавливался то перед одним, то перед другим, прося у чайной утешных слов. Молча и скорбно потоптался на месте, а потом вышел на ветреную улицу и поплёлся размытой дождями дорогой к чернеющему лесу.
Шёл по лужам, размахивал руками и сам с собою разговаривал.
Остановился посередине дороги. Поднял лохматую голову к затученному небу — не то молился, спрашивал, глядел ли, как плыли тучи?
Заглянул в лес и опять повернулся к чайной, словно испугался своей избы, шума деревьев и гармошки сына.
Пришёл в чайную и принёс те же слова, ту же тоску и те же беспокойные глаза.
— Дядя, — позвали его, — плюнь на всё! Иди глотни из бутылочки смоленского самогону. Сразу запляшешь!
— Непьющий я. Мне бы душевного человека на манер старца, — с ним бы побеседовать!
Подошёл к Гордею ражий парень, взял его за руки и усадил на скамью.
Сидел он до тех пор, пока не вошли в чайную глубокие вечерние тени и не стало в ней ни одного человека.
Архип взглянул на старика, и что-то похожее на жалость затеплилось в его глазах. Он хотел было подойти к нему и утешить, но не нашёлся что сказать ему, а лишь молча поставил перед ним стакан чаю.