Вешним вечером сидели мы с глухим звонарём Осипом на колокольне под большим колоколом и ждали, когда крикнет сторож Иона из берёзовой ограды: «Эй, звонари, трезвонь к Евангелию!»
В древней церкви шла всенощная в похвалу Николы Вешнего. На паперти, в зелёном круге полевых просторов, перелесков, дымных голубых далей, духовенство посёлка Белого служило литию. Медленно гасло небо.
Гудели старые монастырские напевы, завивая землю молитвенным утишием.
Осип низко опустил голову, весь спрятался в полушубке и думал о чём-то. Не о своей ли глухоте, что мешала слышать тихий лёт песнопений. Иногда подымал голову, спрашивал:
— Звонить?
Я качал головой, — рано ещё…
Осип смотрел, как ныряли в пролёты колокольни голуби, улыбнулся и зыбко запел:
— Свете тихий… святыя славы…
Колокольня Николы Утешного — высокая, старинная, при царе Иоанне Грозном воздвигнутая. На мшистой почерневшей стене чья-то неведомая рука навеки выбила славянскую вязь: «Лето 1556. Благовествуй земле радость велию».
Лестница на колокольню крутая и скрипучая. Когда поднимаешься по её исхоженным ступеням, невольно думаешь о пяти столетиях, прошумевших над колокольней, о старой Руси и о звонарях, много веков «благовествовавших земле радость велию».
Колокола…
Большой, «малиновый» — ударишь ладонью по чёрным его «щекам», так и загудит далёкими перекатами грома.
«Воскресный» — златозвонный, переливный, словно солнцем пронизанный.
«Великопостный» — строгий чернец. В гудах его — предвесенний вечер, таяние снегов, покаянные вздохи, звездистый свет четверговых свечей.
Маленькие колокола «наигрыши» — стеклянный детский говор…
За колокольней, тихой, как Богова келия, запели:
— Ныне отпущаеши…
Осип засмеялся. С ним это часто. Засмеётся ни с того ни с сего.
Господь его знает, с какой поры он стал юродивым. Сказывают, с того времени, когда с Борисо-Глебского собора в городе снимали золотые кресты, иконы на стенах закрашивали и над входом прибивали вывеску: «Народный дом товарища Ленина».
Толкнул меня Осип под локоть.
— Слышал? В селе Воронье крестный ход ходил к Николе Народолюбцу. Ну, а озорники камнем запустили в образ Спаса Нерукотворного. Слышь, камнем! Стекло-то разбилось и слёзками на землю посыпалось. Как же это так, а?
Закрыв лицо землистыми ладонями, Осип продолжал, не то смеясь, не то придушенно плача:
— В Покровском церковь совсем закрыли. Сиротой стоит. Ни панихидки отпеть, ни так помолиться. В ограде парни с девками балуются, гармонь, лясы да плясы. Что ж это, а? Как же это можно, чтобы заместо колоколов гармонь, скажем?
Пытливый, скорбный голос бился о колокола, и они гудели.
Под колебание меди Осип говорил не то с самим собой, не то с потревоженными колоколами:
— Был я онамеднясь в городе. Зашёл «за нуждою». Гляжу — на полу листы с буквами церковной печати! Подымаю. Не поверишь ли, листы из Еванделя. Слышь — Еванделя! Как же это, а?
Мерцал утишный вечер. В ограде шелестели берёзы. Ворковали голуби, и по зелёным ржаным полям пробегал ветер. На колоколах пылало затихающее солнце.
— Собрал я святые листочки, на реке перемыл, связал их бечёвкой да и пустил в воду. Пускай, думаю, плывут слова Божьи от человечьего поругания…
И после долгого раздумья тихо добавил:
— В набат порой ударить хочется. Ночью ударить, всех пробудить… Душе моя, душе моя, возстани, что спиши? Конец приближается! Как же, — с храмов Господних святые кресты снимать, да как это можно камнем, в Божие милосердие! Чует моё сердце, — не к добру сие поругание. Большая от того скорбь произойдёт!..
Крикнул сторож Иона в берёзовой ограде:
— Эй, звонари! Трезвонь к Евангелию!..
1926