Дом Федота Абрамовича Дымова построен при Николае Первом. Сложен он из просмолённых кряжистых брёвен, ставших от времени сизыми, с зазеленью. Три маленьких окна со ставнями выходят на людную Торговую улицу, застроенную новыми каменными домами. На прожжённых солнцем ставнях — вырезанные сердечки. Крыльцо опирается на два столбика, когда-то крашенных в синий старообрядческий цвет. Над входом прибита медная икона. Ступени крыльца скрипят. Если открыть тяжёлую дубовую дверь в сени, то на притолоке можно увидеть следы давнего русского обычая — выжженный огнём четверговой свечи крест, избавляющий дом от вхождения духа нечиста. Из-под крыши вылетают ласточки. Над домом шумят высокие разлапистые клёны. Здесь часто пахнет хвойным деревенским дымом — в сквозной полумгле сеней разжигается самовар сосновыми шишками. На дворе крапива, задичавший малинник, бревенчатый сруб колодца, сарай, крытый драньём. У сарая два пыльных колеса и опрокинутые сани.
Захолустное строение чуть ли не в центре города вызывает насмешки и озабочивает городскую управу — дом не на месте и не соответствует теперешнему стилю.
Сын Федота Абрамовича, Артемий, — бойкий, идущий в гору торговец, ждёт не дождётся смерти старика, — дом сразу же он снесёт и на его месте построит доходное каменное здание. Артемий не раз предлагал отцу снести столетнюю постройку, но тот хмурился и отрывисто возражал:
— Никаких! Дождись моей смерти, а там как знаешь!
Сын пробовал было намекнуть, что городская управа в интересах строительства города намеревается так и так распорядиться о сносе дряхлых домов, но получал ещё более упрямый отпор:
— Не имеют законного права! Моя собственность!
В один из летних вечеров я пошёл навестить Федота Абрамовича. Тесные сени пахнут сухими вениками, можжевельником и дымом. По утлым половицам я добрался до двери, обитой войлоком. Нащупал проволоку, протянутую к колокольцу, и позвонил. Колоколец старый, на Валдайских заводах отлитый. Звон его замечательный. В бытность Федота Абрамовича ямщиком он был украшением тройки. Когда слушаешь его, то невольно вспоминаешь старинные русские дороги, по которым рассыпалась побежчивая гремь русских людей, сидевших в кибитке, то хмельных, то влюблённых, то исступлённых, тоскою и буйным весельем одержимых… Пушкин с Гоголем вспомнится… Вёрсты полосаты, дорожные подзимки, горький дым деревень, поволье ветреных полей, морозная ткань на окнах постоялого двора. Многое передумаешь, пока туговатый на ухо Федот Абрамович не шелохнется, не зашаркает по липовому полу в своих мягких домовиках и не окликнет:
— Кого Бог привел?
Он распахнул дверь, вгляделся и с непередаваемым, отживающим теперь русским радушием раскинул ржаные крестьянские руки:
— Ба! Пачечайный гость! Милости просим, нерасстанный друг мой!
Не успел слова сказать ему, Федот Абрамович уже побежал в сени, вытряхает самовар, льёт воду, трещит лучинками и по старой своей привычке напевает старинным деревенским ладом:
В который-то раз я осматриваю горенку Федота Абрамовича, и всегда она кажется желанной! Таких горенок скоро не будет. Все в ней от прошлого. В переднем углу редкая драгоценность русской старинной иконописи — Преподобный Сергий Строитель. На иконе ветхое, чуть ли не в терему вытканное полотенце. Лампада из толстого багряного стекла в медном висячем кадильце. Пучок поблёкших верб. На особой под иконой полочке скляница с богоявленской водой, огарки свечей от Страстной недели, засохшая просфора, завернутый в бумагу святой пасхальный хлеб — артос, кожаный синодик с именами усопших — первыми записаны император Александр Второй-Освободитель, иеросхимонах Амвросий, блаженная Ксения. Длинный перечень имен завершается словами: «И всех сродников, от века преставшихся, помяни, Господи». Рядом с иконами редкие, на русских ярмарках купленные литографии: «Святая гора Афон», «Возрасты человека», «Страшный Суд», «Сожжение протопопа Аввакума». На резной дубовой полке книги в старых кожаных переплётах — «Добротолюбие», «Патерик», «Часослов», «Житие преподобного Александра Свирского». Если взять одну из них и вдохнуть листы ее, то запахнет сушёными яблоками. Вдоль стен длинные дубовые скамьи, нескладные, но прочно сбитые табуретки с выжженными ржаными снопами на сиденье. В углу, на дубовых колёсиках тяжёлый сундук, окованный железом, и в недрах его что ни вещь, то столетие…
Старый дом вздрагивает от проезжающих мимо автобусов и грузовиков. Слушаю пугливую его дрожь и думаю: «Всё это прошлое, освящённое любовью и молитвенным шёпотом, перейдёт к новому человеку, торгашу Артемию. Ничего он не сбережёт. Что поценнее, как например икона Сергия Строителя, продаст, а остальное пожжёт или на чердак выбросит».
— Не соответствует веку! — скажет он любимую свою фразу и тоненько захихикает.
В раскрытые окна входит вечер. Клёны рассыпают прохладу. На их листьях качается завечеревшее солнце. Шумит самовар, — на нём отчеканено «Фабрика в Туле братьев Стрельниковых». Федот Абрамович ставит большие синие чашки с золотой надписью по славянски: «Приемлю и ничесоже противного глаголю». По ободку деревянной тарелки, где лежит хлеб, вьётся резная русская пословица: «Хлеб-соль ешь, а правду режь». На деревянной чашке с мёдом ложка монастырской работы, а на донце её мелко-мелко выжжена Троице-Сергиева Лавра.
Федот Абрамович разливает чай. На левом плече у него полотенце. Сам весь улыбается, — рад почаёвничать с пачечайным гостем.
— Вот и хорошо, что Господь надоумил тебя навестить старого! Кроме святого угодника, — кивает он на икону, — никого у меня! Один, как часовня в поле!
— Артемий Федотыч, поди, заходит! — добавил я.
Старик мотнул головою:
— И-и! Третий месяц глаз не кажет! Некогда. За наживой гонится, неуёмная душа! Эх, деньги, деньги, — семена дьявола… Приступает тут ко мне Артёмка смолою едучей: сноси-де дом! Новый построим. В пять этажей! Под кино да торговые ряды сдавать его будем. Дело-то, поди, и выгодное, но поверь, дружище, не могу со своим домом расстаться. Как подумаю об этом, так и затрясусь и ослабну весь. Мы, старики, не умеем иначе жить, чтобы не срастись душою и телом с привычным, дыханием обогретым, местом… Пусть подождёт Артемий. Жить мне осталось немного, — во рту уж земляная горечь, матушка земля к себе зовёт!
Стараясь быть спокойным, он спросил меня словно невзначай:
— А правда, бают люди, что закон такой выходит — старые дома ломать?
— Поговаривают, но…
Он не дал мне досказать:
— Ну что ж! Против рожна не попрёшь! Да, строится жизнь, шибко строится, а лет тридцать тому назад на нашей улице рожь росла и жницы песни пели… Города нашего не узнать. Там, где теперь лесопильный завод, — кладбище было старинное. Дубы росли. На Синей горе стояла церковь Св. Фёдора Стратилата, а теперь ресторан. Вокруг города большие леса шумели, а теперь их повырубили. Скоро и мы, старики, перестанем отсвечивать. «Имя Ваше забудется, — как говорит премудрый Соломон, — никто не вспомнит о делах наших, и жизнь наша пройдёт, как облако, и рассеется, как туман».
— Трудно, поди, благословить вам нашу теперешнюю жизнь? — спросил я Федота Абрамовича.
— Как тебе ответить, родной мой? Мог бы и благословить её, если человек души своей не утратил. С новым человеком я разговаривать не могу. Не живой он. Теплом от него не пахнет. Не люди, а заводные машины какие-то пошли. Ни одного лица мало-мальски светлого не встретишь… Наша стариковская жизнь, не спорю, была со всячиной: серой, дикой и неустроенной, но зато от многих сияние шло, Христос по земле любил ходить…
Заря за окнами затуманилась тучами. Пахло дождём. В горнице потемнело. На улице трещало радио. У промчавшегося автомобиля лопнула шина. Чёрным дымом дымила фабрика, окутывая синие купола собора. Со спортивного плаца доносился вой футболистов. В городском саду оркестр играл модный шлягер «Твои ноги, как змеи».
— Эк их, шумят! — мягко воркотнул Федот Абрамович, кивнув на улицу. — Под вечер-то хоть отдохнули бы. Мучает себя человек шумом. Поди, ведь у всякого востосковала душа по земле Божьей, по тихой поступи… Нужен человеку покой, ой как нужен! По малообразованию своему трудно мне изъяснить теперешнее положение мира, но чувствую: нескладная и тяжёлая у человека жизнь!
По уходе от Федота Абрамовича я оглянулся на его дом. Из всех домов на этой улице только в нём одном всегда теплилась лампада. Древний свет её в эту ночь казался последней светящейся точкой старости, уходящей в синие предвечные дали.
1937