Голубой день. Канун осени. На дороге скрипят телеги, нагружённые ржавыми снопами. Ветер колышет соломку, упавшую с воза. Гудят телефонные провода и каркают вороны.
В монастырь на праздник Успения Божией Матери идут дьякон Филарет, бывший жандарм Михаил Абрикосов, трактирщик Филат Фаддеев и спившийся учитель Саша Незванов.
Дьякон худой и жёлтый. Тихое чахоточное лицо, бородёнка клинушком, серая пыльная ряска. Ветер развевал её полы, и видны были солдатские жёлтые штаны, заправленные в рыжие сапоги. Ушки сапогов наружу. Он шёл впереди всех и пел «Царица моя Преблагая».
Жандарм в помятой фуражке с поблёкшим красным околышем. Всю дорогу он пытался рассказывать анекдоты, но его обрывал дьякон:
— Не бесчинствуй! Памятуй, что в монастырь идём!
Трактирщик в тёплом полупальто «колоколом» и зимней барашковой шапке. За плечами у него котомка. Саша в пиджаке с чужого плеча. На одной ноге у него ботинок, на другой — галоша, привязанная к ноге бечёвкой!
— Выпить бы, — вздыхает Саша и подмигивает трактирщику.
— Скоро дойдём до колодца, — говорит дьякон, — там и попьёшь за милую душу!
— Пей сам, — хмурится Саша. — Филат Ильич! Вынимай бутылочку. Грех её в монастырь-то нести!
Трактирщик угрюмо молчит.
Жиденьким, грустным тенорком дьякон запевает:
Трактирщик подпевает и путает, но этого он не замечает и поёт во всю силу лёгких.
— Тише ты, — толкает его жандарм, — голова болит от твоего пения. Шаляпин какой проявился!
— Много ты в пении понимаешь, — сердится Фаддеев, — таких основательных голосов, как у меня, поискать надо!
— У Филата Ильича голос привлекательный, — льстит Саша, — таких голосов поискать надо! — Он дёргает трактирщика за рукав и нудно тянет: — Вы-ы-нимай бутылочку!..
Над полями разносится голос дьякона: «Надежда христиан и Прибежище нам, грешным…»
Личико дьякона светится умилением, и при взгляде на него все опускают головы и задумываются.
— Ей-Богу, в монастырь поступлю, — вздыхает жандарм, — у меня всегда к нему призвание было!
— Зачем же ты в жандармы пошёл? — спросил трактирщик.
— На то была воля Божья, — елейно, как монашек, ответил Абрикосов, обмахиваясь фуражкой. — Сам Господь по великому Своему произволению…
— В жандармы назначил? — смеясь, подсказал Фаддеев. — Эх ты, Богова ошибка!
— А все же хорошо было в жандармах состоять, — немного подумав, сказал Абрикосов, — главное — все боялись! К тому же и форма была великолепная. В почёте и сытости существовал!
Навстречу путникам шёл старик в длинной линялой рубашке. Сумка, костыль и пыльные сапоги через плечо.
— Куда, дедушка? — спросил дьякон.
— В монастырь, кормильцы! К престольному празднику, поильцы! — визгливо заговорил старик и несколько раз перекрестился.
— Да ты, дедушка, не туда идёшь-то!
— А куда же, анделы мои? — с детской улыбочкой спросил встречный.
— В обратную сторону идёшь, дед!
Старик радостно изумился, всплеснув руками:
— Значит, я заблудился?! Анделы! Пошёл это я в монастырь ближней дорогой. Иду это я. Ирмосы пою и прочие стихиры. Дошёл до перекрёстка. Туды, значит, дорога и сюды. Дай, думаю, пойду сюды и пошёл это я с молитовкой… Грехи, анделы мои!
— Пойдём с нами за компанию! — предложил жандарм.
— А вы, люди добрые, не обидите меня, старичка — махонького жучка, а?
— Мы не разбойники, а люди благородного сословия, — шмыгнул носом Саша и приосанился.
— Верно твоё слово, андел, — осклабился старичок, зажимая в кулак бородёнку, — душа-то у вас, может, и андельская, но личности ваши тайны преисполнены. Кокнете меня в кусточке по лысинке, и не станет Кузьмы Ивановича!
Жандарм побагровел от злости и выругался:
— Эк, подумаешь, живность какая! Молчал бы ты, старый крокодил!
Кузьма Иванович испуганно замахал сухенькой ручкой:
— Молчу, андел, молчу! Я это к тому, что, ежели не было бы с вами духовной особи, в жисть с вами не пошёл бы. Очень вы на вид сурьёзные!
— Ну и старичишка, ну и яд, вот где гад-то ползучий! — не выдержал спокойный трактирщик.
Старичок посмотрел умилёнными глазами на дьякона, сложил ладони крест-накрест и проговорил:
— Благослови, батюшка!
— По причине дьяконского сана недостоин преподать благословение яко иерей!
Кузьма Иванович опять изумился и радостно завизжал:
— И тут обмишурился, анделы мои!
— Не упоминай всуе андела! — строго заметил дьякон. — Какие мы тебе анделы?
Всю дорогу старик рассказывал тоненьким голоском о том, что если бы ему дали образование, то из него мог бы выйти урядник, а то певчий тенор, и вообще благородный. Он часто шмыгал носом и сразу же всем надоел.
— Хватит тебе в лапти-то звонить, — проворчал трактирщик, — помолчи маленько!
Последних слов Кузьма Иванович не расслышал.
— Я и спеть могу! Голос у меня хороший. Пригодный. Моего тятю, Царство ему Небесное, его тятя раз гармошкой по голове ударил, и с той поры пошли у нас в роду певуны да гармонисты.
Старик набрал воздуха, лихо взмахнул ручкой и пронзительным голосом запел:
От визгливого пения у дьякона заныли зубы, и он с остервенением крикнул:
— Замолчи ты, дедушка! В монастырь идёшь, а песни поёшь!
— Я и замолчать могу, — кротко согласился старик, — я всё могу!
Дошли до родника, окружённого берёзами, остановились отдохнуть у прохладных журчащих вод.
— Слава тебе, Господи, — вздохнул Саша и стал помогать трактирщику снимать котомку.
Берёзы были старые, дуплистые и покрывали землю тихим узорным сумраком.
Путники сели на бугорок, оттуда были видны шумящий лес с дымно-зелёными соснами и далёкие поля с длинными тенями от ржаных скирд.
Дьякон смотрел на монастырскую дорогу и говорил:
— Бывало, по этой дороге богомольцев шло видимо-невидимо. Шли с молитвой, натощак, без мирских рассуждений… Теперь же богомолец не тот. На паломничество как на гулянку смотрят… Да, меняется земля. Ходишь по ней и не узнаёшь прежнего её лика…
Дьякон лёг на землю, прикрыв лицо шляпой, и задремал.
Кузьма Иванович долго смотрел на него и вдруг запел визгливым голосом:
Дьякон вздрогнул, схватился за щёку и простонал:
— Чтоб тебе сгинуть, непутёвая сила!.. Опять зубы заныли… Шли мы себе тихо, по-Божьему… Навязался ты нам на грехи и соблазн!
Юродивый старик моргал глазами и сконфуженно шамкал:
— Прости, отец дьякон. Андел во плоти!..
К солнечному закату подошли к монастырским стенам. Над зелёными куполами собора витали голуби. Из монастырских врат выходил крестный ход. Под горой раскинулась ярмарка. Около телеги, в луже от ночного дождя лежал пьяный в белой рубахе и лакированных сапогах. Он охватил голову руками и бормотал:
— Пра-а-вильно говорил Иван Златоуст, всем труба будет, ежели никто соблюдать себя не хочет… Себя надо держать в совокупности, и вообще…
— Ты бы, дядя, поднялся с лужи-то, — обратился к нему Саша, — не вольготно, поди, в ней лежать?
— Не трожьте меня. Мне и здесь хорошо. Главное — прохладно и людей кругом много. А ты какой губернии?
— Псковской.
— Ха-а-рошая губерния. Правильная. Пойдём ко мне щи хлебать?
— А ты далеко живёшь?
— Недалеча. Тридцать верстов с гаком!
К пьяному подошла старуха на костылях:
— Сичас ко всенощной вдарят. Шёл бы ты в церковь!
— В церковь я не пойду, — мотает головой пьяный, — Царица Небесная на меня гневается…
— На что же Она, Матушка, на тебя гневается-то?
Пьяный залился слезами:
— Дал я, голубушка, зарок. Пока к образу Царицы Небесной не приложусь — пить калаголя не буду. Тридцать вёрст шел к Ней, Заступнице. На последней версте встретил Федьку Горбача. Увидал меня и говорит: «Выпьем, Трофим!» Не сдержался я да и выпил… Не простит меня Заступница!
— Ничего, Троша, — уговаривала старуха. — Она скорбящая, Милосливая, всё простит…
Около святого источника сидела монашка и рассказывала обступившим её бабам, что вокруг монастырских стен ходит Пресвятая Владычица и о чём-то преогорчённо плачет.
Бабы слушали и смахивали слёзы.
На монастырской звоннице ударили ко всенощному бдению.