Женское счастье (сборник)

Никишина Наталья

Часть 1

Дела сердечные

 

 

Виноград в снегу

29 декабря

Сон ускользнул мгновенно, как только полоумным голосом заорал телефон. И мне пришлось прервать сладкое барахтанье в утренней дремоте. Раз в кои-то веки никуда не нужно нестись с утра пораньше, и тут обязательно какие-то садисты начинают названивать. Отключить бы его, да я панически боюсь потерять связь с дочерью: вдруг что-то срочное, а я не знаю… В трубке зарокотал знакомый низкий голос:

— Еще ты дремлешь, друг прелестный, пора, красавица, проснись! У нас тут мороз и солнце!

Врет Юрка насчет мороза и солнца. Может, мороз небольшой и есть, а солнца никакого не наблюдается. Хорошо, хоть снежок выпал. Прикрыл серость и грязь. Я вздохнула и проснулась окончательно.

— Юрочка, ты чего хочешь-то?

— Тебя, мой свет, хочу… Тебя, ласковая моя.

Ну-ну. Меня он хочет. В такую рань? Я, честно говоря, сейчас хочу только одного — чаю, бутерброд и свежую газету. Но Юрка продолжает убеждать меня, что увидеться крайне необходимо.

— Ну, приезжай сюда… — нехотя предлагаю я.

— Котик, ты же знаешь…

Знаю я, разумеется, знаю. Юрка панически боится, что некий тайный агент застукает его возле моего дома или увидит его джип. И, конечно, перепишет номера и потом сообщит его супруге. Вообще-то, я тоже не хочу ничего такого. Вдруг Мыша придет домой раньше времени… Гостиницы тоже отпадают: Юрка считает, что его в лицо знают все администраторы города. Поэтому для наших встреч остается только квартира моей подружки Мили. Миля по паспорту Милисента. Так обозвала ее мамочка. Поскольку отцом являлся некий уроженец

Мозамбика, мама решила, что для темнокожей дочурки что-нибудь почуднее будет в самый раз. Как будто ей с цветом кожи проблем не хватало. Хвала небесам, теперь ее проблемы в прошлом. У Мили с ее голосом и внешностью вечные гастроли в джазах Европы… А ключи она оставляет мне. С тех пор как Юрка три года тому назад стал моим любовником, мы и встречаемся в Милиной квартирке, точно по графику ее гастролей… Юрочка со своими доходами мог бы снять квартиру, а то и целый дом, но уж я-то знаю, какой он жмот… Да и вообще, мне на него сетовать грешно: держать в любовницах сорокалетнюю тетку, когда вокруг молодых и красивых хоть отбавляй. Я ведь с самого начала ни на что не претендовала. Просто заело одиночество. А Юрку я знала по своей прежней работе, и как-то все получилось само собой. Правда, после каждой нашей встречи я вляпываюсь в депрессняк и решаю, что уж это-то было в последний раз. А после он снова звонит, и я бегу на свидание, как собачонка. Вот и на сей раз сладкое лежание и поедание бутерброда прямо в постели отпадают. Вместо утренней неги — резкий душ, молниеносный макияж и одевание в темпе учений спецназа…

Миля живет недалеко от меня, и можно не терять времени на отлов тачки, а дойти пешком. Краем глаза успеваю заметить, что мое любимое дерево, огромный ясень, покрылось инеем и его белые ветви закрывают полнеба. И смутное воспоминание о том, что я видела сегодня удивительно красивый сон, настигает меня. Вроде бы было в нем что-то, связанное с зимой и снегом, и кто-то рядом со мной был в этом сне. Был мужчина, родной, самый близкий… А кто? Не вспоминается. Наверное, так… собирательный образ. Юрочка выскакивает из машины и пробегает мимо меня в подъезд как незнакомый: конспирация. В квартире он так же быстро раздевается, как я давеча одевалась. Все прочее обычно занимает час. И час на разговоры. Разговоры посвящаются Юрочкиным семейным делам. А я выслушиваю его, глядя в глаза с преданностью домашнего животного. Но сегодня что-то меня сковывает. Я стою посреди комнаты, наблюдая за своим любовником, бегающим по комнате в беленьких трусах, и на меня накатывает волна злобы. Все выглядит, словно в фильмах моей молодости. То ли в «Москва слезам не верит», то ли в «Вокзале на двоих»…

— Что ты стоишь? — удивляется Юрка. — Раздевайся, я же опоздаю!

Я молча подхожу к окну. Пытаюсь настроить себя на любовную близость. Произношу внутренний монолог, который мне обычно помогает: «Юлия, ты взрослая женщина. Тебе уже не двадцать, и даже не тридцать. Тебе тридцать девять. Пора выбросить из головы все эти романтические враки, не нужно усложнять то, что просто жизнь. Да, он женат. У него семья. А ты ничего плохого не делаешь. Всего лишь занимаешься сексом». Но на сей раз монолог не помог: я не хотела ложиться в эту постель. Не хотела слушать его рассказы про жену и сына. Я хотела прижаться к кому-то родному и поплакать. Юрочка начал злиться.

— Юля, прекрати. Ты же понимаешь, начинаются праздники. И мы сможем увидеться не скоро. Давай в этом году не ссориться. Ты же у меня хорошая девочка.

Слова о «хорошей девочке» срабатывают, и я начинаю раздеваться. Юра закрепляет успех, притиснув меня к себе. От него пахнет хорошей туалетной водой и немного холодом… Он вообще хорош: слегка отяжелевший сорокапятилетний красавец со значительным лицом начальника. Похоже, я сдаюсь. Но тут Юрочка торопливо подталкивает меня к постели, и я снова впадаю в ступор. Руки повисают вдоль тела. Ноги заплетаются.

— Да не хочу я, черт возьми! Ничего не хочу! — шепчу я.

Юрка садится на край кровати, и я вижу, что его лицо становится решительным и собранным: он обнаружил препятствие и сейчас будет его устранять.

— Юльчик, какая муха тебя укусила? Давай разберемся! Я что-то не то сказал? Или сделал? Мне так хотелось увидеться с тобой перед Новым годом… Подарок тебе принес.

Он рысит в прихожую и достает из кармана пальто пакетик. В нем маленький флакон «Кензо». Я невольно улыбаюсь. Все-таки еще не родилась женщина, способная не оттаять при виде духов в красивой упаковке. Юрочка удовлетворенно кивает, видя мою реакцию, и говорит:

— Еще часик есть. Иди сюда.

Он привык добиваться своего. Но не на этот раз. Потому что я ставлю флакончик на стол. Надеваю куртку и выхожу.

— Дверь захлопнешь, — говорю я.

Проходя мимо ясеня, я опять вспоминаю сон. Кто бы мне ни снился, это был явно не Юрочка.

Дома я принимаюсь за уборку. Самое плохое теперь — это сидеть и терзаться сожалением. В Мышиной комнате дикий бардак. Свалены в кучу юбки, платья, кассеты и дискеты. Чтобы было повеселее, включаю музыкальный центр. Купила вместо зимних сапог: Мыша ужасно хотела нормальный звук. Звук нормальный. Земфира поет. Моя дочь Маша, по-домашнему Мыша, слушает Земфиру, «Раммштайн» и какой-то рэп… А я — Веронику Долину, «Наутилус» и всякое старье из итальянской эстрады времен моей учебы в школе. Мыша — кошмарная эгоистка. Она врубает свой «Раммштайн» на полную громкость, утверждая, что, если этих уродов включать тише, пропадает смысл слушания. Поставить сейчас любимую Веронику я не рискую: раскисну совсем. А до Нового года всего ничего. Надо убрать это Мамаево побоище. «О поле, кто тебя усеял…» пою я в унисон Земфире и понимаю, что испытываю облегчение, оттого что не стала предаваться любовным утехам с Юрочкой. Конечно, мои подруженции — и Миля, и Люська, и Танька — сочтут меня полной идиоткой, но мне осточертел этот секондхэндовский секс, «из вторых рук, по сходной цене». Что скажет Люська, я знаю заранее. «Ты сколько лет одна просидела? Десять? И остаток жизни просидишь так же. Машку все жалела! Ах, чужой мужчина в доме! Ее хрупкая психика не перенесет. А теперь она носится где-то целыми днями и вечерами, а ты сидишь одна. Юрочка, по крайней мере, — надежный вариант». Миля, красавица наша, вздохнет и молвит совершенно простонародным тоном, что при ее экзотической внешности выглядит дико: «Мужики, Юлька, все одинаковые… Козла на козла менять — только время терять». Танька грустно поглядит в сторону и пропищит: «Ты счастливая, Юлька: у тебя и ребенок есть, и любовник постоянный…» Правду скажут мои подруги. Потому что все так и есть. Я сама отказывала всем поклонникам. Мне казалось, что для Мыши чужой мужчина в доме будет страшной травмой, ведь она ужасно нервная. А она ревновала меня ко всем, я даже в сторону чужого ребенка смотреть боялась: Машка начинала реветь, если я гладила какого-то малыша по головке… А уж мужчину в дом я привести не смела… Сначала не смела, а теперь уже поздно. Впрочем, я действительно счастливая. У меня есть Мыша, дом, любимая работа…

Нахожу посреди учебников и вороха колгот альбом с фотографиями. Зачем он понадобился Мыше? В альбом заложена пачечка писем. Из дома, от моих родителей. Старые, еще до того, как они переехали на Урал, к брату. Ах да, вспомнила… Я купила альбомчик и перекладывала в него старые фотографии. Годами они валялись просто так. А Машка взялась их разглядывать. Дулась, увидев себя крохотную в неподобающем, по ее мнению, виде. Например, на горшке. А мы с ее отцом тогда восхищались каждым ее действием и щелкали все подряд. Может, это он, Машин отец, мне сегодня снился? Ведь когда-то было оно, это счастье. И свет в родном окне, и слова слаще меда. Но как давно это было… И как недолго. Начинаю машинально рассматривать снимки. Ага, вот этот, где я в нелепом зимнем пальто на фоне деревянного дома. За пять лет до рождения Маши. Еще там, в далеком родном городе, за тридевять земель отсюда. Именно эта фотография вызвала интерес у Машки. Наверное, потому, что я на ней такая счастливая, что больно смотреть… Пришлось рассказать немного про ту жизнь. Миллион лет назад. В эпоху Павла. Собственно, по-настоящему правдиво рассказывать нельзя. Я же мама — существо если не бесполое, то, безусловно, целомудренное. Мое прошлое должно быть белоснежным и чистым, как снег.

Ах, какой снег выпал в тот год в нашем захолустье! Какой дивный, нежный, утешительный снег! Именно в этом доме мы встречали тогда Новый год. Дом принадлежал Пашиной семье. Внутри была старинная мебель. Старые книги. Печь с изразцами. Обычный дом неродовитых дворян или зажиточных мещан девятнадцатого века. Только в средней полосе России, где не было войн, и можно встретить такие дома… Словно великие воды всемирного потопа пронеслись над ним, не тронув ни единой вещи, не потревожив даже воздух внутри, и сомкнулись, и оставили этот дом в своей глубине, и давнее время тоже сохранилось в нем нетленно… Войдя в комнаты, я почти тронулась умом от желания там жить. С ним жить. Потому что любила его уже два месяца. С тех пор, как нас познакомили. И по сию пору, когда я произношу слово «счастье», перед глазами встает этот дом с маленькими окошками в частом переплете, застекленная веранда, увитая виноградной лозой, и особый, мягкий свет в комнатах с низкими потолками… А в тот предновогодний день счастье стояло так близко от меня, что я чуяла его дыхание. Да что там! Оно, это счастье, держало меня за руку, и, ведомая им, я двигалась и говорила так свободно и красиво, как никогда в жизни. Любовь моя, снег мой чистый, родные серые глаза… Вспоминая их, я плачу и теперь, как много лет назад…

Машка приходит, как приходит ураган. Сапоги летят в один угол, дубленка — в другой. Музыка врубается на всю громкость. Холодная котлета съедается на ходу, а затем жирными пальцами она хватает новый журнал. Я стоически терплю все это в течение получаса. Но когда Мыша, не сняв дорогой джемпер, заваливается на диван с очередной котлетой, я не выдерживаю.

— Сними джемпер! Опять будет жирное пятно!

— Мне некогда. Поем и побегу.

— Куда это ты побежишь? Мы же договорились: сегодня уборка.

— Я занята. Что за идиотизм — обязательно затевать генеральную уборку перед праздником? Праздник — это отдых.

— Это у тебя отдых. А у меня в будни нет времени, значит, надо убирать в выходные… И не ешь на диване. Можно же сесть за стол. Его для этого придумали.

— А ты сама? Ты сама ешь лежа. Я видела.

Звонит телефон. Мыша кидается к нему, словно год просидела на необитаемом острове.

— Нет, это не она. Это я.

Протягивает мне трубку:

— Видишь, у нас даже голоса одинаковые. Так что не ори на меня.

Интересный аргумент в пользу своего свинства. Звонит Танька. Зовет завтра к себе. Нет уж. Терпеть не могу эти стародевичьи посиделки с тоской во взоре и с натужным весельем. Мне сразу вспоминается какой-то спектакль о послевоенных годах в селе. Бабы сначала пьют, потом поют и, наконец, рыдают. Увольте. Лучше я тихо-мирно посмотрю телевизор и выпью ликерчика в гордом одиночестве. Между тем мы продолжаем выяснение отношений с Мышей. Заходим в этом весьма далеко. Вот уже кульминационный момент.

— Ты неблагодарная эгоистка! Я всю жизнь стараюсь для тебя как проклятая! — это, естественно, говорю я.

— А я не просила… — это уже Машка.

— Вся ваша порода такая! Безответственная, бесчувственная порода!

— Ты сама мне отца выбирала. У меня, между прочим, не спрашивала…

Я вовремя вспоминаю, что отец — это святое. Его же теперь не поменяешь. И если продолжить тему, то я начну орать про то, что он — скотина, скотина, скотина… А это совсем не поднимает настроение перед Новым годом. Как хорошо, что опять звонит телефон! И Мыша с разочарованным видом снова протягивает мне трубку.

— Твоя Люся припадочная. Не занимай линию. Я звонка жду.

Люся тоже зовет к себе. И меня, и Таньку. Люся — последняя из могикан. Я называю ее образ жизни «открытый дом со столом для господ офицеров». Они с мужем живут, словно никаких лет победившего капитализма не было и нет. Варят картошку, солят грибы. Кормят всех, кто припрется. К ним по-прежнему можно приходить без звонка. В квартире толкутся их друзья и друзья их сыновей. Бывшие невесты, будущие жены, новые женихи бывших невест. Разведенные жены старых друзей и старые друзья разведенных жен. Сумасшедший дом. Но очень веселый. Раньше мы каждый Новый год с подросшей Машкой отправлялись к ним, буянили до утра. Теперь Машка празднует в своей компании. Нет, раз уж решила сидеть одна, значит, буду сидеть одна.

— Ладно. Надумаешь, приезжай ночью, — говорит Люська.

Раньше я непременно бы так и сделала. А теперь — не хочу. Надоело. Надоели комплименты от женатых друзей. Надоели их жены, ревниво оттирающие от меня своих ненаглядных. Надоело уходить оттуда одной…

Надоело… И убирать совсем не хочется. Поваляюсь с книжкой. Хотя еще только пять вечера и можно пробежаться по окрестным магазинам. В холодильнике слишком много свободного пространства. А вдруг Машкины друзья зайдут, а у нас и угостить нечем. Решаю забег по магазинам устроить завтра… А сегодня лягу пораньше. Но выспаться не удается. Машка возвращается после двенадцати. Конечно, пока она не пришла, уснуть я не смогла. А потом следует долгий скандал на тему ее бессердечности.

Ночью я долго гляжу на отсветы уличного фонаря на знакомой стене. Одиночество… Когда-то я думала, что человек не бывает одинок. Человек не бывает, а женщина бывает…

30 декабря

Утро начинается с явления народу моего бывшего мужа и Машкиного отца. Он долго топчется в прихожей и, кряхтя, надевает тапочки. Костя растолстел. А когда-то вычитывал мне за лишние килограммы. Он сообщает мне и невыспавшейся Машке, которая выползла на звонок, что принес нам подарок. У меня все холодеет внутри. Такая щедрость явно не к добру: не иначе как благодетель наш не даст денег. Костя достает из кармана конверт. В нем путевка на двоих на карпатский курорт. Да, удружил. С учетом того, что у меня работы немеряно. Но Машка радуется и победоносно смотрит на меня, мол, видела, какой папа добрый. Видела.

И догадываюсь, что путевка выдана ему на работе бесплатно. А его мегера отказывается в такую дыру ехать. Но тут Константин достает деньги. И я сразу добрею.

— Выпьешь чаю? — спрашиваю ангельским голосом.

— Выпью, — соглашается бывший. В кухне он оглядывает мой собственноручный ремонтик и недовольно хмыкает. По его мнению, все позднейшие переделки в его бывшей квартире только во вред. Он хорошо помнит, что квартира эта принадлежала ему. И он добровольно (!) мне ее оставил. А я испортила эту однокомнатную квартиру тем, что сделала из нее двухкомнатную, выгородив себе крохотный закуток, чтобы работать по ночам. Оставил он мне ее, потому что разменять не удалось. Вот бедный Костик и попал в бессребреники. Зато теперь я от каждого знакомого слышу: «Твой бывший — настоящий мужик. Жилье тебе оставил». Такое исключительное благородство. Как будто нормой должна быть ситуация, когда свою жену и дочь выставляют на улицу. Еще он меня не бил, не запивал, не сидел на игле, не выгонял голой на мороз. Да ему просто памятник ставить можно! Пока я думаю свою вековечную думу, мы обмениваемся новостями про общих знакомых и наших родных. Машкино отвратительное поведение я с Костей не обсуждаю. Он же мне и поставит на вид, что я неправильно ее воспитала. Вроде бы кто-то мешал ему в этом процессе участвовать. И вдруг Костя спрашивает меня, причем без издевки:

— А замуж ты, мать, не собираешься?

— Нет, не собираюсь. Да и поздно уже собираться…

— Ну, это ты зря. Выглядишь отлично.

Как ни странно, комплимент меня греет. Я расслабляюсь и начинаю свои обычные рассуждения:

— Понимаешь, Зайцев, мне замуж не хочется. Ну подумай, лучшие годы я прожила одна. А теперь, когда мне это и не слишком нужно, кого-то обстирывать и обкармливать? Зачем?

— Ну, ты уж обкормишь…

Ага, помнит мое слабое место: не люблю готовить. А Зайцев, глядя в сторону, продолжает тему:

— И правда, Юль, сколько можно жить одной? Машка уже взрослая… почти…

Ишь как заговорил… Что ж он, когда бросал меня, не спрашивал, как я буду жить одна и сколько? Когда я ночами балансы для сомнительных фирм сводила… Когда Мыша болела и мне не с кем было ее оставить… Когда… Ой, сколько этих «когда»… И все они мешают мне поговорить с Костей по-человечески. Я быстро сворачиваю беседу:

— Да ладно тебе, все у меня нормально.

Прощаясь, Костя не удерживается, чтобы напоследок не напомнить:

— Там денег больше. На сто гривен.

Разочарованный тем, что я не падаю в обморок от счастья, он удаляется. Пока он обувается, я смотрю сверху на намечающуюся лысину, на красное от напряжения лицо и думаю: «Как странно: когда-то думала, что не смогу без него жить… Валялась в ногах… Самым натуральным образом. Рыдала… Хорошо, что никто этого не знает. Кроме самого Кости, разумеется… А он ведь и впрямь обычный хороший человек. Тогда, получается, я была плохая? Ведь кто-то из нас был плохим, если мы разошлись?»

Воодушевленная наличием лишней сотни, отправляюсь в путешествие по магазинам. Одновременно со мной туда же отправились и все остальные граждане нашего города. Ну, конечно, не такое столпотворение, как при совке, но людей много. Торгующих и покупающих. Все спешат. Выбирают. Подарок для Мыши у меня давно куплен. Кожаный пояс с клепками и узорами… Положу под елку. А елочку я покупаю только сейчас. Люблю живые елки. Говорят, что это варварство, но я все равно люблю, когда пахнет смолой.

Дома ставлю ель в ведро с водой… Завтра украшу. А сегодня надо что-то приготовить. Хоть салат какой-нибудь завалящий. Мыша снова где-то шляется. А я готовлю и тихонько напеваю. Увлекаюсь и обнаруживаю, что стою, опустив руки, и ору во все горло «Без меня тебе, любимый мой»… На потеху Машке, которая смотрит в дверь кухни. Боже, какое счастье, что она дома… Что пахнет елкой… И снова приходит ночь, и в запахе свежей хвои лезут в голову воспоминания. И снова я думаю про тот давний Новый год…

Мы встретились с Павлом у моей подруги. Бывают такие подруги в молодости, с которыми никак не можешь расстаться. И раздражают они, и мелкие гадости делают. Но ты как дура идешь у них на поводу: бегаешь с ними по их делам, решаешь их проблемы… Вот и моя тогдашняя подружка Наташа была из породы внешне экзальтированных и разболтанных девиц, которые в неожиданный момент являют вдруг изрядную хитрость и цепкость. Павла она заочно представила мне как своего жениха, а затем не могла удержаться, чтобы не предъявить ценный кадр. Мы с ним переглянулись с изумлением и тайной завистью, как, наверное, посмотрели бы друг на друга представители двух разных галактических цивилизаций. Я — в обалденной юбке с бахромой (бахрому, помнится, отрезала от старой скатерти), с ресницами в ленинградской туши до самых бровей, с холщовой сумкой через плечо и с повязкой («кто хиппует, тот поймет») на распущенных до колен волосах… И Павел — коротко стриженный, в аккуратном костюме, в начищенных до блеска ботинках… Я была девушка свободная, с некоторым любовным опытом, который всячески демонстрировала… Курила, лихо опрокидывала стаканчик водки, цитировала запрещенных авторов, якшалась с опальными, непризнанными художниками и режиссерами маленьких драматических студий. А Паша происходил из семьи, где было немало советских начальников городского масштаба. Он не пил, занимался спортом, домой приходил вовремя. И все ему во мне было в диковинку: и стихи Цветаевой, что я читала к месту и не к месту, и бравада, и острый язык. И мы начали видеться чаще. Еще в первые наши встречи я поняла, что с Наташкой их ничего не связывает. И обрадовалась. Но ни он, ни я не делали первого шага. Гуляли, разговаривали, смеялись… А когда наступил Новый год, Пашка выпросил у родителей ключи от загородного дома, чтобы отметить праздник. Собрались большой, шумной компанией.

Когда все сели за стол напротив елки, Павел оказался рядом со мной. И пока все пили, пели и танцевали, он смотрел на меня не отрываясь. А потом мы вышли покурить на веранду. В окно светила луна. В ее свете отчетливо виднелось его лицо. Только глаза казались почти черными… Мы даже не поцеловались. Просто соприкоснулись горячими лбами и замерли так на несколько минут. Когда вернулись в шум дома, я увидела яростный Наташкин взгляд. Потом она рвалась уйти домой одна, но ее не пустили, и часа два все крутились возле нее, уговаривая и успокаивая. Мы с Павликом ушли утром. Немного постояли в чистоте пустого, тихого утра в палисаднике возле веранды. Виноградная лоза была покрыта инеем, но на ней чернело несколько замороженных гроздьев, сохранившихся с лета… Павел сорвал для меня одну. И когда мы наконец поцеловались, во рту долго еще оставался вкус льда и терпкий сок винограда.

Боже мой, как мы сходили с ума… Сколько было светлых, охваченных нашей юной страстью дней, сколько слов, поцелуев, ссор и ревности… Год прошел. А потом мы расстались. Дико, нелепо. Поссорились из-за какой-то ерунды. Я уехала на сельхозработы. А когда вернулась домой, то не знала, как с ним увидеться. Дело в том, что мои родители Павла привечали, ценили его положительность. А вот со своими он меня так и не познакомил. И дома у него я никогда не была.

И я послала к нему Наташку. Я осталась внизу, а она поднялась в их квартиру. Вышла через полчаса, когда я совсем промерзла на ветру. «Ты только не падай в обморок. Он женится. А тебе просил передать, чтобы ты не переживала…» Конечно, я не упала в обморок. Просто в три дня уволилась с работы, собрала сумку и уехала в дальний город, на стройку. И началась другая жизнь. Кончилась юность. Потом я встретила Костю, вышла замуж, родила Мышу. И много лет подряд ночами снится мне родной человек с серыми глазами, и я прижимаюсь к нему, и прошу за что-то прощения, и прощаю его… И терпкая нежность этого сна похожа на виноград в снегу…

31 декабря

Утро праздничного дня омрачено. Мыша с друзьями будет, оказывается, встречать Новый год в каком-то загородном доме, где нет телефона. Ну почему я не купила ей мобильный?! Но в ее возрасте это уж слишком. Зато теперь мне предстоит всю ночь терзаться: где она и что она… Машка обещает, что у кого-нибудь мобильник обязательно будет. Но ведь я даже не знаю адреса этого дома! И туда позвонить, чтобы проконтролировать ситуацию, не смогу. Сердце начинает болеть, в боку какие-то колики. Из рук все валится. Разбиваю свой любимый темно-синий шар с луной и звездами. Потом собираю мелкие осколки и рыдаю… Разве это праздник? Это издевательство над матерью. Мыша отругивается, орет, что я диктатор и самодурка. В конце концов обнимает меня и тихо шепчет, что приготовила мне подарок. Господи, да какой может быть подарок?! При чем тут подарок? А Мыша уже вовсю собирается…

— Мама, где мои джинсы с вышивкой?

— Во-первых, это твои джинсы. Во-вторых, зачем тебе джинсы? Ведь платье есть… Ты его сама выбрала. Оно как раз для праздника…

— Платье не подходит… Там холодно… Все будут в джинсах, а я одна, что ли, как дура?

— Что это за дом такой? Шалаш, что ли? Ты же простудишься!

— Я не простужусь. Я буду в свитере.

— А зачем мы такие деньги на платье истратили? Ты ведь говорила, что тебе не в чем Новый год встречать!

Приходится вручить ей подарок сейчас. Машка цепляет пояс на джинсы и вертится перед зеркалом. Впрочем, ссора на этом не заканчивается. В разгар нашей перебранки за Мышей приходят мальчики. Ничего себе мальчики, лет по двадцать им. Переписываю их домашние адреса и телефоны. Мыша шипит мне в спину, что я совсем больная на голову. Пусть думают что хотят. А мне так спокойнее будет. Мальчики обещают доставить Мышу домой утром в целости и сохранности. Я пытливо вглядываюсь в их симпатичные лица: вдруг разгляжу тайную печать порока? Но ничего разглядеть не удается: лица обычные. И когда они с рюкзаками и сумками вываливаются из прихожей, в доме становится совсем тихо… Подходящий момент, чтобы поразмыслить о времени и о себе.

Время — странная материя. Невидимая, неслышимая, неосязаемая. Словно поток элементарных частиц, оно несется сквозь нас, и, хотя все вокруг почти не меняется, мы меняемся необратимо… И неощутимый этот поток уносит любимых, оттаскивает нас друг от друга… А кто-то исчезает совсем. Э, нет, дорогая, так не пойдет. Включаем телевизор, чтоб звучок живой шел по квартире, и переключаем мысли на что-нибудь веселенькое. Как раз и комментатор в телеке забубнил что-то про итоги года. Год прошел: тупой нос и платформа сменились острым носом и открытым задником, словечко «культовый» сменилось таким же идиотским эпитетом «гламурный», а я поменяла прическу и, кажется, рассталась с любовником. И в этом есть великий смысл. Ибо неизменно в этом мире одно: желание женщины быть самой собой… Браво! Вот так и будем жить. Будем краситься, одеваться и брызгаться духами… Что я и начинаю последовательно воплощать в жизнь. Когда я принимаю ванну, десять раз звонят Танька и Люська. Миля будет звонить ночью. «Хорошо бы отключить телефон», — в сотый раз думаю я. Но вдруг позвонит Мыша. И она действительно звонит с чужого мобильника с сообщением, что уже доехали, что дом чудесный и все замечательно. Слава Богу! Можно расслабиться часа на два, пока в голову не полезут всякие мысли про то, что в доме может случиться пожар или к нему выйдет из леса шайка бандитов. Кажется, что-то такое я видела в кино… И все же волосы уже уложены, а лицо подкрашено… Нет, все-таки я — красавица. Конечно, вот тут слегка… и тут несколько… Неважно. Решила, что красавица, значит, так и будет. А теперь — платье. Вечернее. Назло своему настроению, назло одинокому празднику. Платье очень похоже на модель от Пако Рабана. Как «незабываемый» похоже на «незабвенный»… Разница крохотная, но смысл меняется кардинально… А, ерунда, главное, что фигура у меня в порядке. Вон как Костя смотрел на меня вчера! И под музыку из телевизора я начинаю выламываться перед зеркалом, принимая самые изысканные и соблазнительные позы.

Звонок. На сей раз в дверь. Очень странно. Мои знакомые знают, что я не переношу спонтанных визитов.

В дверях стоит незнакомый мужчина. Одет слишком тепло для нашей зимы. Наверное, приезжий, ошибся адресом. И говорит он ужасно хриплым голосом.

— Юля?

— Да, я — Юля. А вы по какому вопросу? — спрашиваю я, решив, что его отправили ко мне с работы.

— Юлечка, ты не узнаешь?

— Нет, не узнаю…

Про себя я чертыхаюсь: точно кто-то из дальних родственничков. Он снимает запотевшие очки, и я вижу серые глаза. Которые не забывала никогда…

— Пашка! — кричу я, и мы обнимаемся. И целуемся. А потом начинается дикая суета с какими-то пакетами и накрыванием на стол. Потому что время бежит и пора поднимать бокалы за старый год. Потом мы торопливо, словно опаздываем, расспрашиваем друг друга о знакомых… Собственно, расспрашиваю в основном я. Почему-то мне важно знать, что там построили в нашем городе и что продают в магазинах. Я кормлю его и подливаю вино, а сама исподволь разглядываю. Почему я не узнала его сразу, ведь он почти не изменился… Строгий костюм… Короткая стрижка. Вот только очки и седина. Совсем немного седины, и она ему идет…

— А ты совсем не изменилась, — говорит он.

По телевизору вовсю идут праздничные программы. И под старенькую «АББА» он приглашает меня танцевать. И мы снова целуемся. Так, как я не целовалась тысячу лет, до головокружения, до потери пола под ногами. После этого говорить о всяких пустяках получается плохо. Но ведь что-то говорить надо.

— Как ты живешь? — спрашиваю я.

— Нормально. Сын поступил в институт. Дела на фабрике идут неплохо.

— А жена? — вежливо интересуюсь я.

— Жена? — почему-то удивляется Павел. — Наверное, нормально. Мы же в разводе…

Господи, как будто я в курсе его семейных дел. А по телевизору уже бьют куранты. Двенадцать. Звонит Мышка. Поздравляем друг друга.

— Ты одна? — спрашивает Машка.

— Нет. У меня гость.

— А… Ну, общайтесь, — разрешает она.

И мы общаемся.

— Юля, почему ты тогда уехала? Я все эти годы думаю об этом. Я был виноват, наверное, что тянул с предложением. Дурак был… Боялся тебя с родителями знакомить. Мама очень была против тебя настроена. Что-то ей там рассказали такое… Но ведь все утряслось бы. Почему ты тогда так? Сразу?

— Ты что, Паша? У тебя амнезия, что ли? Ты же меня бросил! На ком-то женился!

— Юля, что ты несешь! — кричит Павел, словно события, о которых мы говорим, происходили вчера. — Я ни на ком не собирался жениться. Вспомни. Ты уехала в колхоз. Я заболел воспалением легких. Позвонить тебе было некуда. А когда я пришел к тебе, родители сказали, что ты уехала в Сибирь, на стройку.

И я вспомнила честные Наташкины глаза, которые она вытаращила на меня тогда…

— Но ведь Наташка к тебе заходила… И ты ей сказал…

— Какая Наташка?

— Ну, она нас еще познакомила!

— А! Так это она… Но ты! Почему ты сразу поверила ей? Почему со мной не повидалась?… Я же искал тебя. У родителей твой адрес взял. А ты со стройки уже уехала. Потом они мне сказали, что ты замуж вышла…

И я плачу, а Павел гладит меня по голове. И мы сидим в обнимку. Он спрашивает, проводя тяжелой ладонью по моей стрижке:

— Где твоя коса?

Где моя коса? Там же, где моя юность… Там же, где наша любовь, бедный мой Павлик… Павел встает и ищет что-то в своей сумке. И достает оттуда веточку. Прихотливо изогнутую, с засохшим, свернувшимся в трубочку листом… На ней маленькая гроздь черных ягод…

— Вот. Наш виноград. Тебе привез…

А потом звонит Миля, мои родители, Таня и Люся, какие-то пьяные вусмерть друзья…

Ночь переходит к рассвету, когда я наконец догадываюсь спросить:

— Паша, а как ты здесь оказался? Ты в командировке?

— Слушай, это у тебя амнезия, что ли? Ты же сама меня позвала!

И я выслушиваю замечательную историю о том, как неделю тому назад я сама позвонила Павлу и, расспросив его о семейном положении, пригласила к себе на праздник.

— И что, ты поверил, что это я?

— Ну, голос-то был твой… Ты, правда, так хихикала загадочно… Но все выражения твои… Сразу так нараспев: «Па-а-ша!» Кто ж еще?

Понятно кто. Мыша, конечно. Вынимаю пачку старых писем, что нашла у нее в комнате. Вот, мамино письмо. В нем приписка: «Заходил Паша Акиншин, спрашивал про тебя. Живет он по-прежнему на Васильевской». Я помню это письмо. Машке тогда исполнился год. И я выбросила из головы эти строчки. Значит, Мышка нашла его просто по фамилии и адресу.

— Это моя дочь тебя сюда вызвала, — объясняю я Павлу.

— А я думал, это ты… Зачем она это сделала?

— Пашка, ты все такой же тугодум…

— То есть… Ты хочешь сказать… Ты ей про меня говорила? Да?

Ах, Пашенька, да ничего я толком ей про тебя не говорила… Так, в общих чертах. Но она как-то поняла, что ты мне нужен. Родным, добрым своим сердечком почуяла, что мне тебя не хватает… Именно тебя, медленно соображающий возлюбленный былых дней! И остаток ночи, и сумрак зимнего рассвета мы говорим, целуемся и опять говорим…

1 января

А утром, когда мы завтракаем в кухне и постель уже стыдливо застелена, прибегает Машка.

— Мамсик! Как тебе мой подарочек? Па-аша, вы на меня не сердитесь?

И последнее, что я слышу, перед тем как она врубает Земфиру на полную мощность:

— А это что за жалкая веточка? Это ваш легендарный виноград, что ли?

За окном падает снег. Настоящий светлый снег нового года. И он укрывает благословением огромный ясень, наш дом и нас. Мою дорогую дочь, строптивую и непослушную… Павла, с которым связывает меня общая надежда на будущее, неуверенная и робкая… И меня, с моими стирками, уборками, звонками, работой, руганью и любовью, любовью, любовью…

 

Холодно — горячо

Настя — девка горячая. Снег у нее за шиворотом и в сапогах моментально растаял. Из расстегнутого пальто валил лошадиный пар. Молодые люди сочли ее даже слишком горячей. Поэтому она бежала сейчас через темный пригородный лес, а до Нового года оставалось всего ничего. Сверху торжественно и неотвратимо начал падать снег. Серая пелена скрыла очертания деревьев, и Настя перестала различать близкие огни шоссе. Нехорошее предчувствие начало вытеснять бойцовскую злость.

Начиналось это идиотское приключение весьма лирично. Настя кружила по комнате среди разбросанных платьев и белья. Пахло елкой, горячим утюгом и рижским дезодорантом. Пирог с румяной решеткой вышел пышным, как у бабушки. Шаль, тоже бабушкина, золотого увядшего шелка, висела на спинке стула. К ней прилагалась черная косоворотка, расшитая яркой тесьмой. Косоворотку Настя конфисковала у своего баяниста из ансамбля. Собственно, эти два предмета и составляли Настин новогодний наряд. Да еще черные колготки, подаренные папой, и туфельки, которые одолжила очередная мачеха, не старая еще продавщица из овощного. Мачеха рассчитывала, что противная девка свалит встречать Новый год и вернется денька эдак через три.

Женщин папа менял, несомненно, чаще, чем перчатки. Перчатки у него были старые, купленные еще покойной мамой. А мачехи были молодые и разные. Папа оправдывался перед дочкой: «Я стараюсь забыть маму!» Настя верила, что так оно и есть. Ведь все эти бабы красавицу и умницу маму напомнить никак не могли. Но вот пока папа с такими усилиями забывался, дочке приходилось идти из их однокомнатной квартиры куда глаза глядят.

Но главное — не куда, а как глядели эти глаза! Даже во время выступления ансамбля, исполняя бодрую русскую песню какого-нибудь местного автора, Настя поводила своими фиалковыми очами с такой жаркой томностью, что какой-нибудь ответственный работник в первом ряду начинал вдруг игриво притопывать и прищелкивать.

Но вот с мужиками ей удивительно не везло. Многочисленные поклонники, обманутые наличием русой косы «ниже пояса», после непродолжительного ухаживания вместо ожидаемой скромной голубицы Настеньки получали бешеную, языкастую, капризную Анастасию. К тому же возникали проблемы с сексом. С ней попросту невозможно было находиться в одной постели. От Насти шел жар, как от русской печки. Возлюбленного морил тяжелый сон, будто после парной, и Настасья оставалась один на один с бесчувственным телом.

Однако на сей раз все шло прекрасно. Ее пригласили встречать Новый год. И не куда-нибудь, а на зимнюю дачу! И не кто-нибудь, а сам Борька Татаринов! Самый известный жених крупного руководящего папаши.

До этого у Насти с новогодними праздниками не складывалось: то она оказывалась в подвале с какой-то шпаной, то попадала на занудное семейное застолье, где чьи-то пожилые родственники учили ее уму-разуму и исподтишка тискали за коленки. Все это ей надоело, и прошлый Новый год она мирно проскучала с подружками перед телевизором. И вот, наконец, ее ждал настоящий праздник!

В промороженном насквозь автобусе Настя сладко благоухала, будто туда внесли ведро лесной малины. Среди навьюченных сумками баб появились первые гонцы из будущего с поллитровками в карманах полушубков. Настроение играло в Насте, как шампанское. Дачный поселок светился за лесом сквозь сиреневые сумерки теплыми огоньками. Пахло дымом из печных труб, и собаки лаяли беззлобно, как в деревне. Насте казалось, что она идет к родным и близким людям, и последние метры ноги пронесли ее почти бегом.

Зимней дачей именовался роскошный коттедж. Настя застыла при виде камина, винтовой лестницы и пары королевских догов. Потом скинула пальтишко, и удачно сочиненный наряд показался ей глупым и нищенским. Впрочем, встретили ее как королеву. Поцеловали руку, повели к столу, и, увидев, чем он был сервирован, Настя не рискнула вынуть свой пирог. Она выпила шампанского, разомлела от лестного внимания и не сразу сообразила, что других женщин нет и не ожидается.

А молодые люди решили провести праздник изысканно: с одной женщиной на троих. Рассуждали просто: три бабы напьются, то да се им подавай, сопли утирай, ухаживай, а про Настю все говорят, что она вытворяет чудеса. Когда они приступили к выполнению своей программы, выяснилось, что Анастасия — девка и вправду горячая. К тому моменту, когда кавалеры выкидывали даму в сугроб, у двух были изрядно расцарапаны рожи, а у Бориса текла из носа кровь, заливая кремовый пиджак. Доги деловито лаяли, и, хотя Борис подпихивал их ногой с крыльца, на девушку бросаться не спешили.

Отряхнувшись всем телом, Настя, пока ей бросали вдогонку сапоги, пальто и сумку, сдавленным кошачьим контральто выводила такие нецензурные рулады, что даже доги озадаченно примолкли.

Затем, обувшись и одевшись, Настя в злобе и горячке кинулась не на асфальтированную дорожку, которая, петляя, выводила к шоссе, а напрямую — через лес. Она знала, что до остановки автобуса ей бежать всего-то минут двадцать. Но шла она уже довольно долго, а лес, вместо того чтобы редеть, становился все глуше. Хилые сосенки превращались в какие-то исполинские деревья, и все вокруг приобретало первозданный вид.

Настя вдруг поняла, что сквозь снежную пелену она слышит чьи-то шаги. За деревьями мелькнул огромный мужской силуэт. Настя подумала нехорошее слово, потом другое, тоже нехорошее, но цензурное: «Маньяк!» Бедная девушка собралась было что есть силы помчаться к вожделенной остановке, но ноги стали чужими, и она сначала стала как вкопанная, а потом села в сугроб. «Маньяк» потоптался возле нее и спросил глухим басом:

— Тепло ли тебе, девица?

Настя закашлялась и вместо привычного: «Ты что, сдурел?» у нее получилось растерянное:

— Нормально…

— Вот и хорошо, — прогудел тот и стал вынимать ее из сугроба, отряхивать и похлопывать.

«Нет, не маньяк, — повеселела Настя, разглядев белую бороду. — Да это старикашка! Бомжует небось бедняга. Видно, из теплоцентрали вылез недавно».

Настя двинулась наугад через сугробы. Теперь вокруг стало почти светло, звезды глядели с неба ласково и мудро.

— А что, далеко остановка? — спросила Настя шагающего рядом попутчика.

— Да нет, вон там!

От облегчения Настя аж всхлипнула.

— У тебя что, детка, горе какое-нибудь? — участливо спросил дед.

— Да так, ерунда, мелкие неприятности.

Настя растрогалась: старичок-то добрый, надо его отблагодарить за работу.

— Давайте я вас пирогом угощу. Все-таки Новый год!

Девушка вынула из сумки помятый пирог.

— Спасибо, милая. Тогда уж вместе откушаем!

Настя вспомнила, что на вечеринке ничего не успела перехватить, кроме бутерброда. «Лучше б я у них всю икру сначала сожрала», — вздохнула она про себя. Остановившись, они начали жевать пирог.

— Как у моей бабушки, — одобрил старец. И зашарил по своему тулупу. — Выпить хочешь? — Он протянул Насте тяжелую стеклянную флягу. Внутри что-то мерцало. Настя глотнула, и душистый яблочный мороз обжег ей горло. Старичок тоже глотнул и близко заглянул Насте в лицо. Она с удивлением обнаружила, что глаза у него невозможного синего цвета.

Мороз усиливался, и все вокруг тоненько звенело хрустальными ангельскими голосами: и ветви, и сугробы, и звезды. Выпили еще по глотку.

— Ну что ж, с Новым годом, девушка!

— С наступающим, — уточнила Настя.

— Да нет, уже с наступившим! — засмеялся дед. — Уже двенадцать!

Настя ахнула и вдруг, не удержавшись, заплакала навзрыд.

— Ну что ты, девонька, ведь ничего же не случилось! Тебя что, родители ждут или жених?

Нет, ее никто не ждал, но от этого было еще обиднее. Пока все нормальные люди ели, пели, танцевали и вообще жили разноцветно, она застряла в лесу с каким-то ханыгой. Но ничего этого Настя не сказала, а наоборот, поздравила старичка с Новым годом и пожелала ему счастья.

— Спасибо, милая! — ответил он и неожиданно брякнул: — А теперь я исполню любые твои желания!

«Так, старичок явно чокнутый», — встревожившись, подумала Настя и стала потихоньку отступать назад.

— Ничего мне не надо, дедушка. Мне бы только на остановку. Может, кто подвезет…

— Погоди, сейчас подвезем! — И не успела ошарашенная девица испугаться, как дед молодецки свистнул, и откуда-то из лесной чащи грянула удалая тройка. Кони цвета яркой луны били снег копытами. Настя почему-то уже сидела в санях. Невесомый мех укутывал ее от бровей до носков сапог.

Настя пыталась вспомнить что-то давно забытое, знакомое и вдруг вскрикнула:

— Батюшка Мороз Иванович!

— Правильно, золотко, признала! Ну говори, чего хочешь!

В первую же секунду, вместо размышлений по поводу того, а не глюки ли у нее, перед Настиным взором замелькали кадры доморощенного боевика, где трое рослых парней вламывались в Борькин коттедж. А сама Настя с прекрасным и суровым лицом вершила праведный суд. Не успев ничего произнести, она услышала:

— Будь по-твоему! — И тройка понеслась.

Дальше действие точно соответствовало Настиному сценарию: дверь вылетела, как фанерная, псы кинулись, повизгивая, лизать шубу Деда Мороза, рослые парни держали оседающего Бориса. Настя поглядела на посеревшие лица обидчиков — и справедливый суд ей вершить расхотелось. Анастасия окунула зардевшуюся щеку в голубой мех и пошла на крыльцо.

— Ну и ладно, ну и правильно, — забубнил дед. — Чего себе праздник портить? — Неожиданно молодо он сгреб Настю в охапку и бережно усадил в сани. — Куда теперь прикажешь? Может, в Париж?

— Не знаю, — равнодушно молвила Настя.

— Ладно, я тебе сначала свои хоромы покажу.

Тройка рванулась сквозь ночь. Дед Мороз вел себя как безумный, свистел, хохотал и пугал всякую нечисть. Очень скоро Настя и ненормальный старик очутились в странном и веселом доме.

В круглых и овальных комнатах зажглись свечи, зазвенели стеклянные колокольчики, заблестели узорные зеркала. Дед усадил Настю в царское кресло, скинул шубу, и оказалось, что одет он в музейный бархатный кафтан, а фигурой смахивает на новоявленного Рембо.

Не успела Настя задуматься, сколько же дедушке годков, как на инкрустированный самоцветами столик тот водрузил блюдо с дичью и серебряные стаканчики с водкой. А потом начал доставать из высокого дубового буфета бутылочки, кувшинчики и, наконец, огромный поднос, на котором возвышался белоснежный дворец из мороженого.

Они ели, пили, болтали. Потом запели дуэтом: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня!» Бас и нежный грудной женский голос сливались… Никогда еще у Насти не было такого замечательного Нового года. Они до слез хохотали, рассказывая анекдоты и вспоминая сцены на даче у Борьки. Незаметно перешли на «ты».

— Слушай, Мороз, — не выдержала Настя, — а кто ты на самом деле?

— Дед Мороз.

— А серьезно?

— Если серьезно, я и Дед Мороз, и Лесной царь, и многое другое. Без подделки. Последний из могикан. Кажется, никого больше не осталось. Может, мы были аномалией.

Мороз посерьезнел, замолчал. Потом вскинулся:

— Ну, пора за дело!

— За какое? — не поняла Настя.

— Желания загадывай! Новогодний Париж хочешь посмотреть?

«Дался ему этот Париж, — разозлилась Настя. — Мне и тут хорошо». Она свернулась клубочком в кресле и смотрела на огоньки свечей в цветных стеклах буфета.

— Нет, дорогая, так дело не пойдет. Я обязан предоставить тебе жениха, лучшего из лучших.

— Да не нужен он мне. Морока одна. Все равно сбежит.

— Не сбежит! — отрезал Дед Мороз.

Настя глянула в его решительное лицо и поняла, что свадьба неминуема.

За женихом махнули не в Париж и даже не в собственную столицу. Настя грустно твердила: «Какая разница!», и странная пара явилась в местный кабак «Центральный».

Скинув меха, Анастасия обнаружила на себе струящееся, будто ручей подо льдом, платье. Молодеющий час от часу Дед Мороз демонстрировал публике, что такое элегантный костюм. Музыканты неожиданно хорошо заиграли забытый вальс. Усталый свет долгой ночи сменился волшебным мерцанием.

К Насте повалили женихи. Казалось, что в провинциальном кабаке «Центральный» происходит заседание ООН и Олимпийские игры одновременно. Настя устало качала головой, пожимала плечами… Ее даже не воодушевляло, что лучшие шлюхи города завороженно пялились на нездешнее платье и вереницу заморских гостей, подходивших к Настиной руке.

Хозяйка льдистого платья не замечала производимого фурора и все поглядывала на красивое, словно застывшее лицо Деда Мороза. Настя ничего не соображала, кроме того, что вот сейчас, через мгновение все оборвется и она никогда больше его не увидит.

— Ну! — в очередной раз вернул ее в реальность Мороз. — А этот чем не хорош?!

Настя подняла тоскливое лицо. Мороз смотрел на нее с тревогой и, как показалось, с нежностью.

— Я хочу в мужья тебя! — неожиданно выпалила она в отчаянии.

Он опустил лицо в ладони, потом, разом встряхнувшись, заговорил быстро и зло. Настя напряженно силилась разобрать смысл, но поняла только, что — «нет».

Она встала и сквозь танец яркой толпы вышла на синюю предутреннюю улицу. Ей было стыдно и тяжело. Мороз догнал ее и поймал, как зверька, в распахнутую шубу.

Опять мчались через лес, уже светлый, но на этот раз молчали. В доме он пытался поить ее водкой и долго, сбивчиво говорил:

— Ты не понимаешь, кто я. Я — другой! Формула жизни другая… Я пытался, экспериментировал… ничего не вышло. Я погублю тебя! Нужна такая же аномалия природы, как я. Все другое замерзает. Понимаешь?!

Он отвернулся к окну. Настя облизала соленые от слез губы и вытерла мокрый кончик носа. Подошла к нему со спины и, когда он повернулся, быстро привстав на цыпочки, вдруг поцеловала его в твердый рот — нежно и сильно.

Минуту они постояли, глядя друг на друга. Внезапно Настя расхохоталась, а Мороз, взявшись за сердце, рухнул в кресло.

Потом они ели мороженое, играли на клавесине в четыре руки… а еще позже, собственно, и началась их сказка.

Что теперь? Настя вяжет крохотные пинетки и размышляет, что имя Снегурочка, конечно, оригинальное, но пусть уж лучше дочку зовут Дашенькой. Настин папа играет с Морозом в шахматы и пристрастился к езде на тройке. Да, вот еще: зимы стали отвратительно теплыми. Но что поделаешь, Настя — девка горячая!

 

Руслан большой и Руслан маленький

Катюша зятя невзлюбила сразу. Во-первых, он был Лилечке не пара. Ну что это за муж, который жене до уха еле-еле макушкой достает? Во-вторых, он оказался каким-то не своим: все «извините», «будьте любезны»… Нет, не то чтобы Катюше нравились грубияны… Но в мужчине, по ее мнению, главным была мужественность. А тут… Ушки розовые оттопырены, глаз за очками не видно. И чем он только Лилечку взял? Она же красавица: волосы черные, глаза синие.

С тех пор как в жизни Екатерины Васильевны появился зять, характер у нее сильно испортился. Прежде он у нее был уютный, легкий и необременительный для окружающих. А теперь стал совсем другим. Может, виной тому был возраст. Сорок пять звучит гордо, если ты Шэрон Стоун, а вот ежели ты эти сорок пять провела в нашем отечестве, цифра настраивает на пессимистический лад. И хотя подруги называли ее по-прежнему Катюшей, похожа она стала на настоящую Екатерину Васильевну. В вечном халате, с кое-как стянутыми в пучок волосами. Сходила в магазин, сделала яичницу и села перед телевизором… Там день-деньской показывали разные ток-шоу. Катерина их смотрела и иногда вслух рассуждала, какие мужики сволочи. Особенно ее зять.

Спрашивается, почему в нежном возрасте сорока пяти лет Екатерина Васильевна пребывала в такой томной праздности? Все дело в том, что она вышла на пенсию. Столь ранняя пенсия полагалась ей за вредный стаж. Год назад она все чудненько рассчитала: Лилечка-деточка будет приходить с работы — а дома ее ждут горячие пирожки и любящая мамочка. Пенсия Катюше была положена не меньше ее обычной зарплаты. И она стала пенсионеркой. Звучало неприятно, но чего не сделаешь для любимого ребенка!

Увы! Мечтам сим не суждено было осуществиться. Лиля вышла замуж. И за кого? За отвратительного Руслана! Имя-то какое! Такое впору богатырю, красавцу. А тут мелкий, ехидный, очкастый… А главное — он увез Лилечку от родной матери. Увез в свою однокомнатную хрущевку из их с Лилечкой роскошной двухкомнатной сталинки. И лишил Екатерину Васильевну даже сладкой возможности мстить по мелочам. Она осталась одна-одинешенька в пустой квартире, где в Лилечкиной комнате еще сидели ее детские куклы и смотрели синими, как у дочери, глазами. Это было несправедливо: они с Лилей так дружили, так замечательно проводили вместе вечера, столько поверяли друг другу! И все это: пирожки, телевизор вдвоем, чаепития по утрам — променять на какого-то Руслана! Подруги тоже оказались натуральными предательницами. Вместо того чтобы обсуждать мерзкого зятя вместе с Катюшей и перемывать его хилые косточки, они почему-то задавали дурацкие вопросы: «Он что, не работает?» Господи, еще чего не хватало! Работает, конечно. И зарабатывает прилично. «Ну, может, он бабник?» Да кому он нужен! Нет, он с Лилечки глаз не сводит, бегает за ней как собачка. Потом подруги выяснили, что зять не пьет, не курит, ездит на плохонькой, но машине. И в конце концов вынесли приговор: «Ты, Катюша, совсем чокнулась! Тебе надо радоваться и Бога благодарить за такого зятя».

Но Катя не унималась и любой разговор (о погоде, политике, моде) сводила на зятя-подлеца. Подругам эта Катина навязчивая идея надоела, и они стали звонить и проведывать ее все реже. К дочери с мужем Катя принципиально не заходила, а они ее навещали. Приносили кучи вкусностей и пытались наладить отношения, но Екатерина Васильевна была сурова, цедила сквозь зубы: «Спасибо, что не забываете».

И через полчаса взаимного мычания вставала, давая понять, что визит пора заканчивать. Напрасно Лилечка плакала и просила маму объяснить, чем она перед ней провинилась. И уж тем более напрасно, и даже совсем зря зять Руслан пытался с тещей шутить и делать комплименты. На какое-то его легкомысленное высказывание, что Екатерина Васильевна сегодня хороша, как адмирал на параде, она так оскорбилась, что час ее откачивали валерьянкой. А после предположения, что мужчины на нее заглядываются, она вскричала: «Что?!! Оскорблять меня в собственном доме?» — и ушла в другую комнату.

И вот поздней солнечной весной в день ее рождения молодые супруги явились к ней смущенные и взволнованные. На пороге вручили огромный букет и вынули из сумки подарок. Подарок двух месяцев от роду прошел пару шагов, потом задние лапки у него разъехались, и из-под розового живота растеклась лужа. Это была собака! От шока Екатерина Васильевна окаменела и молчала все два часа, пока Лиля накрывала на стол, а Руслан молол какую-то чушь про собак вообще и спаниелей в частности… Наконец, в тот момент, когда шампанское разливали в бокалы, а щенок уже грыз любимые Катины тапки, она закричала:

— Никогда!

Но Лилечка вдруг проявила твердость, заявив:

— Мама! Пусть поживет у тебя. А потом я заберу его, если ты не привыкнешь, и найду ему хозяев.

А Руслан и вовсе сказал ужасную вещь:

— Екатерина Васильевна, мы с Лилей хотели, чтобы вам было веселее!

Обиженная Катенька решила, что зять специально сделал ей такой подарок, — чтобы поиздеваться. Она возненавидела щенка так же страстно, как и Руслана.

Уже через два дня выяснилось, что щен обладает капризным и бойким нравом. Он все время пи´сал, скулил, грыз мебель и обувь. По ночам песик плакал и просился к Катеньке на диван. Теперь Екатерина Васильевна была все время занята. Собаку нужно было прививать, покупать творог и щенячьи витамины, отбирать у него мелкие предметы… Катюша вспомнила времена своей молодости, когда у нее, одинокой мамы, было столько хлопот с маленькой Лилечкой. Каждый день она звонила дочери и требовала освободить ее от этого несносного постояльца. Лиля обещала щенка забрать, но все как-то не получалось.

Через две недели у щенка появилась кличка. Екатерина Васильевна назвала его Русланом. В конце концов, он был такой же лопоухий, мелкий и шкодливый, как ее зять. Теперь целыми днями в доме раздавался голос хозяйки: «Руслан! Дрянь ты такая, куда ты дел мою босоножку?», «Руслан, ты подлец и плохой мальчик! Нельзя грызть провод!» А на прогулке она кричала: «Руслан! Не смей есть эту дрянь!» Лиля удивилась, почему это мать назвала пса именем ее мужа. А сам зять только расхохотался и, высунув набок язык, изобразил тезку. Муштруя щенка, Катюша получала странное удовольствие. Приятно было сказать ему, когда он тихонько уползал в угол: «Кто это сделала лужу? А, дорогой друг Руслан? Неужели он не знает, что пи´сать в кухне нельзя?» Или еще лучше учить его командам: «Сидеть!», «Служи!»

Да, хлопот у Катюши теперь прибавилось. Собаку нужно было выгуливать. Через месяц Катя знала уже всех окрестных собачников, поскольку удобное место для выгула в их микрорайоне было только одно — маленькая рощица с оврагом посередине. Собачники выводили туда своих питомцев и азартно обсуждали их поведение, болезни и пристрастия. Время от времени разговоры прерывались чьим-нибудь криком: «Ладочка, отойди от этой дряни!» А иногда идиллия нарушалась страшным рыком собачьей драки. Там Екатерина Васильевна получила все необходимые сведения о содержании животных и наслушалась ужасов о «ветеринарках» и соседях-злодеях, которые все как один были собаконенавистниками. Теперь Катя уже не отсыпалась за всю свою жизнь до опухшего лица. Ей приходилось вставать в семь утра и бодро трусить вслед за Русланом к рощице. Поскольку путь сей лежал через два квартала и кругом спешили на работу люди (а Катеньке было не безразлично, что они о ней подумают), приходилось приводить себя в порядок. Она купила симпатичный спортивный костюм, который очень ее молодил. Снова начала подводить глаза и подвивать волосы. Приятно было ощущать себя по-утреннему бодрой. Шаг в кроссовках был легким, свое отражение в витринах Катюше очень нравилось. А через некоторое время у нее появился постоянный спутник — Николай Алексеевич, подтянутый и учтивый полковник в отставке. Он гулял с молодой непослушной далматинкой. Собаки подружились, и, пока они бегали между деревьями маленькой рощи, хозяева разговаривали.

Первое время беседы велись в основном о детях: их неблагодарности, черствости и эгоизме… Несмотря на то что говорила больше Екатерина Васильевна, по выразительному молчанию Николая Алексеевича чувствовалось, что эта тема для него тоже больная. Сын и невестка полковника жили вместе с ним. И хотя он не опускался до жалоб на своих детей, Катенька чутким женским сердцем все-все поняла по его сдержанным вздохам. Далматинку, естественно, завела невестка, но заниматься собакой ей было некогда, и все хлопоты легли на Николая Алексеевича. А уж когда Катюша узнала, что ее собеседник растил сына один, то прониклась к нему настоящим сочувствием.

В рощице зеленела трава, солнышко пробивалось сквозь молодую листву. Шум трамваев и машин почти не доносился сюда. Николай (теперь они звали друг друга по имени и на «ты») починил старую скамейку, и парочка сидела под старой березой и час, и другой. Собаки, набегавшись, засыпали на траве, а два человека все говорили и не могли наговориться, словно в далекой юности… Катюша брала с собой термос с чаем и пирожки. Пекла их с вечера, свои фирменные, знаменитые пирожки с тремя сортами начинки, и сердце замирало: она так давно не готовила еду для мужчины… Они завтракали на свежем воздухе и уходили по домам только к полудню. Катя как-то незаметно забыла про свою любимую тему «зять-подлец» и снова стала прежней — остроумной и веселой собеседницей. Конечно, оба понимали, что это настоящий роман!

Теперь Катюша разговаривала с забавным пушистым щенком куда ласковее, чем прежде… Вместо «подлая тварь» она называла его «Русечка, мальчик мой…» С удовольствием рассказывала Николаю и другим «собачьим» знакомым об удивительно забавных привычках, милых шалостях и неподражаемой красоте пса… Теперь ее все восхищало в нем: чудесный бархатный нос, плюшевые ушки, славные толстые лапки. Русланчику позволялось запрыгивать на диван, облизывать хозяйке лицо. А она целовала его прямо в нос.

Почему-то попутно с собакой претерпевал изменения в положительную сторону образ Катиного зятя. Все чаще говорила она подругам: «Нужно признать, что наш Руслан все-таки исключительный муж!» Она поставила свадебную фотографию на столик в большой комнате. Когда к ней зашла соседка, Екатерина Васильевна, показывая фото, заметила: «Очень хорош Лилечкин муж, правда?» Соседка, которая миллион раз прямо на лестничной площадке выслушивала горестную повесть о подонке и уроде зяте, так и села на стул.

Лето близилось к концу, когда Лиля позвонила матери и сказала:

— Тут ребята знакомые хотят собаку. Можно Русика пристроить.

В ответ она услышала долгое изумленное молчание, а потом взволнованный голос мамы:

— Ты что, Лиля, сошла с ума? Хочешь оставить меня без моей единственной радости? С чего ты вообще взяла, что я могу отдать чужим людям мое сокровище!

Лиля просто не нашлась, что ответить… А Екатерина Васильевна привела дочь в еще большее замешательство, поинтересовавшись:

— Лилечка, деточка, почему вы с Русланчиком так давно не приходите? Ты ж его, наверное, совсем не кормишь… Он у меня, бедный мальчик, хоть пирожков поест досыта… В субботу приходите. Я вас с Николаем Алексеевичем познакомлю. Это один очень хороший человек. Очень.

 

Яблоневая свадьба

Чувство шло на убыль, как идет на убыль лето, как клонится к закату день. Страсть уходила, оставляя чуть усталую нежность и теплоту привычки. Женя уже наизусть знала каждый Сережин жест, каждую его родинку… Глаза родные, серые, с желтым ободком по краю радужки, который делал их неожиданно яркими… Движение плеч — вольное, гибкое, когда он скидывал рубашку. И эта рубашка всегда белая, независимо от сезона. Ей все нравилось в нем: тяжелые сильные руки, крупный четкий рот, манера говорить, коротко и властно… Даже дурацкая привязанность к белым рубахам. Жене было жаль всего этого, она уже оплакивала их поцелуи и словечки, стискивания пальцев, слитое воедино дыхание. Ведь разлука была так близка, так ощутима. Она еще не знала, как они расстанутся, но понимала, что расстанутся непременно. Горестный холодок уже витал в их общем пространстве. Она не помнила, откуда появилась в ней эта убежденность в грядущем расставании, но точно знала, что всякий ее роман заканчивался этим ощущением привычной горечи. Потом будет пустая, легкая свобода… Одиночество. И кто-то другой войдет в ее жизнь… А Сережа словно не понимал неизбежности разлуки и говорил, целовал и смотрел, как обычно. Все ее мужчины хорошо понимали, что время подошло, и сами уходили от нее. То ли она становилась более капризной, то ли более ревнивой. Но так или иначе разлука, о которой Женя любила говорить с ними, приходила… А Сережа как будто не слышал этого чуть надтреснутого колокольчика, который пел вдалеке: «Разлука, разлука…» Он смотрел ей в лицо с той же ровной, надежной любовью, что и вначале, он звал ее Ежиком и Ежевикой… Он ничегошеньки не понимал… А лето уходило, медленно и важно, но все еще стояла жара, и цвели цветы, и плоды качались на ветвях…

В начале сентября из Испании приехала Аида. И начала, как обычно, тормошить Женьку и требовать, чтобы та позировала. Женька отнекивалась занятостью на работе и прочими обстоятельствами. Но Аида была не из тех, кто может отступить. Нелепая и одновременно стильная в своих длинных юбках, белых носках и пиджаках мужского покроя, косо висевших на ее тощем тельце, с седым ежиком над смуглым лицом арабского шейха, с пронзительно-синими глазами, она знала Женьку сто лет… Еще с тех времен, когда Женька подалась в модели, будучи очаровательным подростком, напоминавшим только что распустившийся цветок. Именно она, уже вполне состоявшийся фотограф, помогла Жене избежать нескольких серьезных ошибок… Модельный бизнес в стране только-только начинался. Множество сомнительного народа крутилось вблизи худеньких, длинноногих лолиток. Однажды Аида просто выдернула Женьку из объятий шикарного грузина и спросила: «О чем думает твоя мама?» Женькина мама в это время думала только о том, что сгорели их небольшие сбережения, да и вообще уже пару лет не могла прийти в себя после крушения семьи… Так что Женьку никто за ручку не водил, и помощь деловитой, знающей Аиды была очень кстати. Потом во многом благодаря ей, Аиде, Женька плюнула на модельную карьеру, закончила универ по специальности «социальная психология». И вот уже несколько лет работала в рекламном агентстве. Работа ей, в сущности, нравилась, как может нравится решение задачек, — что-то щелкало у нее в голове, и она вдруг начинала понимать, как ее решить… Работы было много, и затевать съемки с Аидой, всегда трудоемкие и выматывающие, ей было не с руки. Но Аида на правах старого друга принялась настаивать:

— Жека, ну что тебе, жалко, что ли? Отвлечешься от своих морд, слоганов дурацких… Природа… Леса… Поля…

Женька взбесилась:

— Вот сейчас все брошу и поеду с тобой в поля!

Но неожиданно на помощь Аиде пришел Сережа.

— Поедем к нам в село! — предложил он. — Ты помнишь, Ежик, какая там красота?

Женька помнила, конечно… Еще она помнила, что пилить в эти благословенные места чуть не целый день.

Аида тут же загорелась.

— А лес там есть? А дома какие?

Услышав, что при доме имеется старый яблоневый сад, она просто завизжала и решительно приказала:

— Едем!

Женька вздохнула и подчинилась.

А перед самым отъездом, когда ждали Сережу, состоялся у них с Аидой муторный какой-то разговор. Начала его Аида.

— Ну и когда ты замуж собираешься? — ни с того ни с сего ляпнула она.

Женьке лень было даже отшучиваться.

— Никогда.

— Тебе ведь двадцать семь? Или уже двадцать восемь? Девушка созрела.

— Слушай, что ты ко мне привязалась? Можно подумать, у меня есть какая-то насущная необходимость в стирке мужских носков… — разозлилась Женя.

Аида не отстала и в продолжение темы осведомилась:

— Вот этот твой Сергей… Он что, женат?

— Нет, не женат.

— Может, не зарабатывает?

— Зарабатывает.

— Чего же ты за него не выйдешь?

— Аида! Я ни за кого не хочу!

— Вот в этом-то и проблема. Обрати внимание, это ты сама сказала: ни за кого. Ты ведь всех своих мужиков как специально выбирала, чтобы с ними жить нельзя было. Этот твой гений до сих пор с женой мается? Губит, бедняжечка, свою престарелую жизнь… А тот, Леня, что ли… Все ищет девушку неземной красоты, совмещенную с дачей на Багамах?

Аида могла бы продолжить список Женькиных увлечений. Женька признавала за ней некоторую правоту: действительно все эти мужчины совсем не годились на роль мужа. И почему это так получалось, Женька не знала. В поклонниках у нее недостатка не было. Еще лет с пятнадцати она знала, что очень красива. Как говорил один из ее знакомых: «Европейский стандарт, но с легкой чертовщинкой». Все вроде бы было в ней обыкновенно: русые длинные волосы, зеленые глаза, прямой короткий нос, пушистые брови. Но и впрямь, то ли глаза чуть вкось прорезаны, то ли брови немного гуще, то ли впадины под скулами слегка глубже — стандарта не получалось. А получалось диковатое обаяние, вспыхивающее из-под типично модельного образа и действующее на мужчин подобно гипнозу. И все же мужа себе Женька так и не выбрала. Либо мужчина, который ей нравился, был безнадежно женат, либо беспробудно холост. И нужно было с ним расставаться. А тех, кто вполне подходил под категорию перспективных женихов, Евгения отваживала сама. То он не так смотрел, то не так говорил. То был жаден, то слишком расточителен…

— Ты слышишь, Женька! — прервала ее размышления Аида. — Ты ведь что-то не то делаешь со своей жизнью.

Тут уж Женька не выдержала и прыснула на нее сладкими, томными духами. Таких запахов Аида просто не выносила, а потому побежала в ванную отмывать «эту гаремную вонь», как она выразилась.

Ехали на Сережиной «Ниве». Он водил машину мастерски, впрочем, он все делал отлично: стрелял, строил, целовал. Женька любила смотреть на его красивые руки, свободно лежащие на руле. Но на сей раз пришлось сесть сзади, с Аидой: на переднем сиденье устроился очередной бойфренд подруги с претенциозным именем Мишель. «А нельзя ли просто Миша?» — поинтересовалась при знакомстве Женя. Мишель кокетливо вздохнул: «Ах, нет, Мишель — это, знаете ли, моя сущность…» Такая тинейджерская сущность была у всех Аидиных мальчиков. Одетых, как волнистые попугайчики, и трещащих, как попугайчики же. Аида их не третировала, кормила, одевала и относилась с небрежной нежностью… «Зачем они тебе? — еще в былые времена совместной работы поинтересовалась Женя. — Неужели ты не можешь найти нормального сильного мужика?!» Аида, привычно щелкнув зажигалкой, ответила, глядя мимо Женьки, куда-то в прошлое: «Видишь ли, Женюра, однажды, когда я была такой, как ты, в темном переулке мне повстречались несколько очень сильных мужчин… Трое агрессивных, самоуверенных самцов… С тех пор мне нравятся только слабые».

Всю дорогу Мишель уговаривал Сергея дать ему порулить и выплескивал потоки довольно дельной информации, но когда вокруг потекли нескончаемые леса, то и он замолчал, завороженно всматриваясь в темную древесную глубину… Приехали во второй половине дня. Открыли дом, оглядели заросший двор и запущенный сад. Дом был обычный, одноэтажный, но таинственно-прекрасный, весь в тени огромного ореха, закрывавшего кроной половину двора. Сергей купил его несколько лет назад за копейки. Тогда он проезжал по делам через это полесское село и увидел потрясающий двор и старый сад. Хата была старая, но крепкая, крытая шифером. Тогда Сереже показалось, что можно будет проводить здесь часть лета. В глуши, среди лесов, в обморочной тишине. Сидеть под старым широким ореховым деревом. Работать над диссертацией, обдумывать проекты. И он решил купить дом у владельцев, живших в соседнем городишке. Будучи строителем, он начал было перепланировку комнат. Затеял сооружение крытой галереи во дворе. Но потом выяснилось, что ездить сюда далеко и практически некогда. Каждое лето накатывали дела, и побывать в селе он не успевал. Впрочем, пару раз приезжал сюда с компанией. Всем дико понравилось, и приятель художник даже пожил здесь до осени. На беленой стене так и остался висеть незаконченный этюд… Еще несколько раз побывали здесь они с Женькой. И первая их ночь тоже прошла в этом доме.

Пока мужчины растапливали печь и готовили еду, Аида взялась за свое дело. Не обращая внимания на ворчание Мишеля о том, что современные женщины совсем обнаглели и даже на стол накрыть не могут, она повела Женьку в сад. Яблоки валялись под ногами, светились желто-золотым на ветвях. Листья на деревьях кое-где уже приобрели тот осенний оттенок, который через пару недель превратится в буйство красок. Аида собирала яблоки в кучи и усаживала Женьку возле них. Снимала и так, и этак. С тенью от листьев на лице, в шляпе и с распущенными волосами. На фоне серой, потрескавшейся стены дома с яблоком в руке. Возле ветвей, клонящихся под тяжестью плодов. Умудрилась даже пристроить ей на голову яблоневую ветку, полную маленьких пунцовых ранеток.

— Из таких райских яблочек моя бабушка варила варенье. Оно горьковатое было. А мне тогда нравилось, — говорила Аида, пощелкивая затвором и попыхивая сигаретой.

Аида уже использовала все свои и Женькины наряды, взятые с собой. И в мужскую рубашку одевала свою натурщицу, и в одной майке сидеть заставляла. И, наконец, решила, что необходимо добавить местный колорит, раз уж они здесь торчат, а потому отправилась по окрестным бабкам собирать этот колорит. Явление Аиды в мужском пиджаке и с неизменной сигаретой в зубах бабки восприняли спокойно. То ли жизнь приучила их ничему не удивляться, то ли от городских они именно таких вот чудачеств и ожидали. Ближайшая соседка баба Ганна согласилась показать добро, лежащее в сундуке. Аида накинулась на вышиванки, словно хищник на добычу. Она вертела спидныци и рубахи, заходясь от восторга. Про один наряд, особенно ярко вышитую рубаху и юбку, баба Ганна заметила:

— Це на весилля готовили. Мама моя в нем замуж выходила.

И тут Аиду осенило.

— Точно свадьба. Будем играть свадьбу! — воскликнула она.

Идея захватила и остальных. Мишель лепетал что-то про языческие обряды, лежащие в основе всякой свадьбы. Баба Ганна пообещала собрать местных старух для достоверности и создания атмосферы. Сергей, усмехаясь и отнекиваясь, все же согласился на роль жениха. Аида его утешила:

— Ты будешь просто фоном, статистом… Мне главное — Женькино лицо…

Пока бродили по дворам, подыскивая костюмы, солнце почти зашло, и игрище отложили до завтрашнего дня. Ночью на старой железной кровати с прогнувшейся сеткой Женька и Сергей любили друг друга. Темнота была кромешная, не городская. Только чуть виднелась в окне ветка старой груши, которая стучала в окно и пугала Женьку… А поутру, уже в рассветных лучах, когда они глядели друг на друга бессмысленно-счастливыми, какие бывают лишь после любовной близости, глазами, Женька вдруг затосковала так резко и больно, что сама испугалась. «Скоро он уйдет от меня», — решила она твердо. И сказала непослушным от недавней страсти голосом:

— Когда ты от меня уйдешь, сделай это не больно… — И засмеялась, добавив почти шутливо: — Убей меня нежно…

— Что за бред? Это у тебя утреннее помрачение, что ли? — поинтересовался Сережа.

— Это я в книжке прочитала, кажется, так песня какая-то называется… Но я ее не слышала.

Он посмотрел на нее почти жестко и сказал:

— Женька, заруби на своем красивом носу, что я не уйду от тебя. И тебе уйти не позволю.

После завтрака при свете солнца Аида решила, что рубахи слишком залежалые и желтоватый цвет будет заметен. Их постирали и развесили на веревках во дворе.

— А пока пойдем в баню! — заявила Аида.

Они нагрели воду и отправились в тесную баньку… На пол набросали травы, с чердака вытащили огромный старый таз из жести, позолотевший от времени… Аида поставила в него Женьку прямо в рубахе и ливанула на нее ведро воды. Рубаха облепила тело.

— Думай про первую брачную ночь! — приказала она Женьке.

Женька замерзла, покрылась пупырышками… Думать про свою первую ночь ей не хотелось. В ее первой ночи не было ничего интересного. Она, начитавшись дешевых романов, ожидала каких-то восторгов, но вместо оных ощутила только возню на своем теле и боль… Все было глупо и пошло. Ее первый был груб и агрессивен, возможно потому, что не знал, как себя вести… В конце концов, он был всего лишь первокурсник. Но Женька после этого аж на два года забыла думать про любовные утехи…

Аида вдруг разозлилась и начала орать:

— Где лицо?! Я тебя спрашиваю, где глаза?

Женька хотела сказать, где у нее глаза, и даже нецензурно сказать. Но многолетняя привычка работать, раз уж собрались именно работать, заставила ее собраться. Черт, про что думать-то? Ни про кого из своих бывших вспоминать не хотелось. Выражение ее лица явно Аиду не устроит. И вдруг она вспомнила, как они с Сережей впервые приехали в этот дом. Стояла ранняя весна: грязь, последний снег. Но на «Ниве» они проскочили. Растопили печь и пошли в лес. Там она остановилась возле березы. Сок стекал по коре. И Женька припала к открытой ранке на стволе прямо губами. А когда повернулась, облизывая кисловатый сок, увидела Сережины глаза. И тогда они обнялись и легли на сухой пригорок. Прямо рядом со своим лицом Женя увидела крохотные пушистые цветки сон-травы… И все в ней стало нежно, пушисто и фиолетово, как эти жалкие цветочки… И это открылось ему навстречу, и сомкнулось вокруг него…

— Ага! Есть! — победно заорала Аида. — Еще, вот, вот! — Она продолжала бегать вокруг Женьки и щелкать затвором.

Потом они вымылись теплой водой уже по-настоящему и посидели, пока Женька расчесывала свои длинные волосы, а Аида, снова не выдержав, опять поснимала ее в мокрой завесе русых прядей…

Ели возле дома, под орехом. Позвали бабу Ганну, но она застеснялась… Принесла козьего молока и пяток яиц, но за стол не села…

— Что вам, молодым, красивым на старуху смотреть… Вы ешьте, деточки, ешьте…

Женька собрала ей гостинец из городской колбасы и конфет и сунула в опустевшую банку из-под молока. Молоко моментально выдул Мишель, после чего опять начал трепаться безостановочно, как одержимый…

— Обрядность сельской народной жизни держала человека в некоем духовном пространстве. Дарила быту особый, внеутилитарный смысл. Действие превращалось в действо…

Говорил он умно, но, как всегда, раздражал Женьку. Почему-то ее все сейчас раздражали: и Аида со своей непрерывно работающей камерой, и Сергей, заботливо кутавший ее в какой-то платок, и даже безобиднейшая баба Ганна, радостно живописующая красоты сельских свадеб, благо нашлись слушатели… И Женя ушла подальше ото всех, за соседний двор, на пустой лужок, где паслись две козы, и села там на траву…

Тишина упала на нее… Ах, какая благословенная тишина! Она глядела в небо, словно опять стала ребенком, словно могла быть беспричинно счастлива… Следила за облаками, придумывала про каждое историю… Откуда-то из-за тысячи лет кричал кто-то, звал ее по имени: «Женя! Женя!» «Женя — это я, — подумала она. — Как странно».

Женя относилась к своему имени с двойственным чувством: с одной стороны, оно ей нравилось, потому что было довольно редким и придавало ей оттенок веселого мальчишества. С другой стороны, оно постоянно напоминало об отце. Его звали Евгений, и когда-то, тысячу лет тому назад, в их семье было двое Женек: Женя Большой и Женька Маленькая. Мама звала: «Женя!», и они оба откликались в один голос: «Что?» И их это смешило, и они от хохота падали на пол. У нее было счастливое детство. Много игрушек. Мама, которая всегда была дома, и отец, приходивший с работы и игравший с ней в солдатиков, потому что Женька любила мальчишеские игры. Она вечно носилась в старых джинсах. Мама расстраивалась и пыталась наряжать ее как куклу, в платья с оборками, и завязывать ее пепельные кудри бантами… Но Женька орала и упрямо залезала в привычные спортивные штаны. Папа говорил маме: «Оставь ее, Вера, придет время, и она будет носить платья…» Папа всегда заступался за нее и позволял ходить на голове. Мама сердилась: «Женька, ты совсем ее разбаловал! Она же неуправляема!» А отец только смеялся: «Прекрасно, зачем нужно, чтобы ею кто-то управлял? Пусть сама управляет». Отец управлял людьми. Ему все удавалось. Красивый, веселый, он нравился женщинам. Неработающая мама полагалась на него, как на каменную стену. Но стена рухнула, и мама с тринадцатилетней Женькой оказалась на холодном и неуютном жизненном пространстве. Отец ушел из семьи к резкой, властной и эффектной женщине. И теперь не он управлял, а им управляли — жестко и умело. Карьера его складывалась отлично, и даже грянувшие через несколько лет значительные перемены в жизни страны не повлияли на нее. Папа стал большим человеком. Женьку тогда особенно потрясло не то, что он ушел от мамы. Ее просто подкосил тот факт, что отец практически вычеркнул ее, Женьку, из свой жизни. Алименты исправно приходили по почте, но отец никогда не пытался увидеть дочь. Сначала она представляла себе, как он мучается без нее, как будет просить прощения. А потом поняла, что он ее забыл. Она звонила ему на работу. Но папа отвечал холодно и смущенно. Впрочем, однажды, когда Женя училась в десятом классе, они встретились. Он ждал ее возле школы. И не узнал ее: девочки так меняются за несколько лет. А она сразу увидела родное лицо. Но уже через секунду, когда его глаза расширились, узнавая, она залилась горькими, страшными слезами и кинулась прочь от него. Бежала, толкая прохожих, и затыкала уши на бегу, чтобы не слышать его голос, звавший ее: «Женя! Женя!» И сейчас, как тогда, Женька заплакала безысходно, потому что все эти годы она тосковала об отце… Наплакавшись, трезво и неожиданно для себя решила с отцом повидаться… И еще поняла, что мужской голос, окликающий ее по имени, принадлежит Сереже, который уже с полчаса надрывается… И надо идти.

Аида допотопным утюгом собственноручно прогладила рубахи и юбки. И никак не могла от него оторваться, лелея мысль о том, что увезет это чугунное чудо домой. Мишель, которому утюг предстояло перетаскивать, отговаривал ее. Оказалось, что его субтильные тонкие пальцы обладают фантастическим умением. Из веток шиповника, колосков, Женькиного шарфа, каких-то черных ягод и пеньковых веревок он накрутил несколько странных головных уборов: то ли венков, то ли венцов. Отовсюду из них торчали эти колоски и ягоды, свисали стебли… Но Женька в них выглядела невероятно. Собрались бабки. Чинно расселись на лавке. Аида дала им режиссерскую установку. Потребовала от Женьки полного переживания момента.

— Ты слушай песни и вникай. Ну, это ты — невеста. Это тебя выдают замуж!

Женьку одели, подпоясали, стали причесывать. Бабки запели. Голоса их оказались неожиданно низкими и мощными. Все слушали песню. Аида забыла щелкать. Мишель заткнулся. Бабки допели. И Варка Маленькая, женщина лет семидесяти пяти, сказала:

— Нет, раньше мы лучше пели. Теперь не то. Дишканты вже все вмерлы…

Запели снова. Женька ясно представила себя невестой. Почувствовала все волнение, и весь жар, и весь трепет той невинной и молодой души, которая была в ней некогда. Но почему была? Она и теперь поет в ней вместе с рыдающими голосами старух. Она верит, да, верит в счастье, которое вот-вот сбудется… И на секунду ей показалось, что это не старенькие Варка, Палашка, Ганна, Мария и другая Варка поют рядом с ней. А те старухи, что ведают нитями судьбы, забытые, но грозные… И что они будут добры к ней, и ее нить, ее золотая нить, которую старухи вытягивают голосами и всем нутром, не оборвется, но будет долгой и прочной…

Ели и пили потом, прямо во дворе под орехом. И бабки, выпив рюмку-другую, завели такие срамные частушки, что каким-нибудь звездам рэпа было до них далеко. Аида половину слов не понимала и просила Женьку переводить. Сергей с Мишелем хохотали над неполным переводом и требовали не выбрасывать слов из народной сокровищницы… Снова завели разговор про старину. У бабок старина была своя, советская. Каждая рассказывала, какая она была передовичка и лучшая доярка, какие грамоты получала. Аида пыталась вывести их на старину настоящую, но бабушки сворачивали на колхозный строй и недобрые деяния нынешнего головы. Аида поинтересовалась, куда везли невесту с женихом после этого одевания.

— А в сельраду и везли. Куда ж еще? — сообщила Ганна.

Палашка перебила:

— Ну, если еще в старину, то венчаться. Мама моя так венчалась у церкви.

Заговорили про церковь, где служили по большим праздникам и где старушки пели в хоре. И, естественно, Аида немедленно засобиралась в церковь.

— Будет чистый Параджанов. Церковь, Женька в народном костюме. Свечи. Это просто блеск.

Старухи заспорили, откроет ли Иван церковь для сомнительного дела. Решили, что за десятку откроет. К тому же ничего антирелигиозного производить там не предполагалось. Старух Сергей торжественно повез на машине, а остальные отправились пешком. Вдоль села, потом полем. И вновь завязался разговор на свадебную тему. Начала его сама Женька:

— Нет, ну как это они выходили за кого-то, даже не выбирая? Это ведь ужасно!

Мишель оживился, почуяв близкую дискуссию.

— А вот, Эжени, кого Бог пошлет и родители… Это вы теперь переборчивы, а тогда вас и не спрашивали!

Казалось, его радовало, что женщины, хоть и очень давно, были так бесправны. Женька возмутилась этой его радости:

— Это свинство! Жить потом всю жизнь без любви!

Аида задумчиво бормотала на ходу:

— Ну почему без любви? Они их вынуждены были полюбить. Вот представь себе, что, кроме этого мужчины, никакого другого нет и быть не может. Только этот единственный. Вот она и начинала любить его. Это так естественно — полюбить единственного…

Церковь открылась на выходе из перелеска, над прудом. Высокая, большая, но легкая. Сергей, общавшийся пару раз с батюшкой, рассказал, что построил ее местный помещик взамен сгоревшей деревянной, прямо перед революцией. И что является она точной копией древнего известного храма, кажется, Новгородского… Темно-вишневый кирпич постройки перебивали прослойки побелевшего от времени раствора. Купола были покрашены зеленой краской, но почему-то все равно казались золотыми. Постояли странной группкой в пустом дворе, пока строгий Иван проверил Аидины документы. Деловито засунул в карман двадцатку и открыл двери в церковь. Мария прошипела Аиде:

— Дуже богато ему дала. Десятки досыть.

Внутри храм был пустынный, белый. Только часть придела занимал бедный иконостас.

— Вот собрали у кого что осталось… А какие тут картины были… — вспомнил кто-то из старушек.

Аида накупила у Ивана несметное количество свечек, и бабушки расставили их перед иконами и аналоем. Свет внутри церкви позолотел и смягчился. «Молитвы венчальные петь не будем, — решили бабки. — “Богородицу” споем. “Богородицу” всегда можно. Тут греха не будет». Они запели «Богородице, Дево, Радуйся» на неизвестный Жене распев… Сергею и ей дали в руки по свечке. Поставили пред алтарем.

— Вот просто так постойте. И представьте себе, что это ваше венчание, — потребовала Аида.

На Сереже была вышиванка. Женя никогда не видела его в вышиванке. Ужасно он хорош был в ней. Удивительно. И на лице такое волнение, как будто и впрямь они сейчас венчались.

— Так и гляди на него. Гляди! — перебивая хор, требовала Аида.

И Женя глядела во все глаза, так что навернулись слезы. И думала о том, как это странно — знать, что какой-то человек — единственный во всем мире. Вот Сергей. Если бы жили они во времена своих прадедов, то стояла бы она с ним перед алтарем взаправду, и вот эти глаза, брови, волосы и его светлое лицо были бы для нее единственными. Единственно возможными. И никакой другой человек не мог бы уже войти в ее жизнь, и никаких вариантов не было бы в ее голове, а только он. Навсегда, до самой смерти и после нее. И в ту же секунду она поняла, что больше нет никакой игры и никакого детского понарошку. А есть только он — ее Сережа. Единственный. И уже не могла отвести глаза от его лица. И через несколько минут не поняла, чего это ее тормошит Аида и чего ждут бабушки и старик Иван. Они одновременно с Сережей глянули на всех откуда-то из дальних далей и вышли во двор, на солнечный сентябрьский свет, словно и впрямь обвенчались, медленно и торжественно.

Настоящее венчание было здесь же через месяц. Леса полыхали всеми оттенками желтого и багрового. Но погода стояла теплая. А в полдень солнце было почти жарким. Батюшка, довольный таким количеством народа в малолюдном обычно приходе, служил пышно. Разрешил надеть на головы новобрачным венцы. Бабушки пели потрясающе, и пара знакомых операторов снимала все действо на пленку. Женька волновалась. Сначала о том, что длинное кружевное платье, которое привезла успевшая смотаться в Италию Аида, зацепится за что-нибудь… Потом боялась, что перепутает что-то в обряде и выйдет посмешище. А когда вышли из церкви, заволновалась, что пойдет дождь — издали ползла синяя туча. Столы накрыли во дворе, поэтому дождь был бы некстати. А дождь все же пошел, но недолгий. Не осенний, а словно бы летний. Когда он закончился, сняли со столов клеенку и сели. И хотя мысль о том, чтобы повенчаться в далеком селе сначала казалась ненормальной, вышло все славно и красиво. От музыки, смеха, молодых лиц ожили двор и дом… Топилась печь, дымком пахло. Кто-то уже танцевал посреди двора, кто-то пел со старухами… Далеко друг от друга сидели Женины мама и папа. Но все же они были здесь и улыбались ей. А потом она увидела далеко над лесом радугу. И все ее увидели. Баба Ганна сказала:

— Це на щастя. Молодята, це вам на щастя.

А Женька посмотрела на отца и вспомнила такую же радугу в своем детстве. Как стояли они втроем под деревом и как отец сказал ей: «Женя, запомни, это — радуга». Она глянула на маму и поняла, что мама все помнит, но улыбается она светло и нежно… Женька прижалась к Сережиному плечу. Плечо было родное, надежное. А вокруг веселилась ее свадьба и горели на старых деревьях последние золотые яблоки.

 

Квартет для часов с боем

Дом был такой, какими бывают дома на картинках в детских книжках. Небольшой, в два этажа, с эркерами и высокой крышей, под которой светилось полукруглое чердачное окошко. Вокруг в сумерках шумел под ветром почти облетевший сад. И какой-нибудь дрожащий от холода прохожий мог бы легко представить себе веселье и покой, царящие за этими отреставрированными, крепкими стенами…

— Не понимаю, как современные девушки могут так увиваться за немолодыми богатыми мужиками! Как будто у нынешних нимфеток все нормальные инстинкты отключились. Остались только рефлексы. Реагируют похлеще павловских собачек только на сигнал «деньги»… — Фраза красивой, но уже не юной дамы повисла в воздухе. У мужчины, сидящего рядом, не дрогнул ни один мускул ухоженного, но чуть обрюзгшего лица. Спортивный, очень высокий парень отвел глаза. Молоденькая девушка задрала повыше упрямый подбородок и неопределенно улыбнулась. И только официант, наливавший вино в бокалы, неловко дернул рукой. Впрочем, вино не пролилось.

— Предлагаю выпить первый бокал за очаровательную и остроумную хозяйку сих щедрот. За тебя, Рената! — И мужчина, подняв бокал, повернулся в сторону женщины.

Девушка отпила вино. Ей показалось, что она глотнула уксуса. Мужчина заметил что-то по ее лицу.

— Дашенька, вам не нравится вино? Я велю заменить бутылку. Но советую прислушаться к ощущениям. Урожай 78-го года.

Девушка попыталась улыбнуться.

— Вино великолепное, Сергей Павлович, — сказала она. — К тому же мы с ним одногодки.

Конечно, вино было великолепное. Просто у нее все внутри тряслось от страха. Она не чувствовала вкуса, не слышала звуков музыки, не дышала стерильным воздухом богатого дома… «Эта Рената… Она специально доводит меня, чтобы я разозлилась и наделала глупостей… Господи, зачем я согласилась на это! Еще не поздно встать и уйти. Ведь не будут же они удерживать меня насильно, в самом-то деле…» — мысли стремительно проносились у Даши в голове, но совсем не отражались на лице. Она вскинула стриженную по-мальчишески головку и еще раз улыбнулась, теперь уже совсем свободно. Сергей Павлович зарокотал мягким баритоном что-то успокаивающее, начал рассказывать о сборе винограда во Франции и старинном празднике урожая…

И тут опять зазвонили часы. Этот бой раздавался каждые полчаса. Те, что стояли в холле и были величиной с небольшой шкаф, вызванивали хрипло и приглушенно. Но звук их пробивался сквозь закрытые двери и музыку. Мелодично и нежно играли часы, украшающие стены зала. Но особенно необычными были другие, что стояли на каминной полке. Искусно и подробно сделанный фарфоровый зáмок с циферблатом на центральной башне. Сначала играл горнист на крыше, потом опускался подъемный мост, и, наконец, в открывшиеся ворота под механическую музыку старинного менуэта выезжали фигурки: шут, король и королева, пастушка и пастух, смерть с косой. Затем фигурки скрывались внутри зáмка, мост поднимался и часы замирали… Даше захотелось рассмотреть часы поближе. Пока она шла к стене напротив, особенно заметна стала ее юность: немного подпрыгивающая, как у жеребенка, походка, напряженность высокой шеи… Сергей Павлович тоже поднялся и подошел к ней сзади. Он уверенно положил тяжелую руку на Дашину спину, прямо на нежную ложбинку, идущую от выступающего верхнего позвонка к вырезу платья…

— Нравится?

— Очень! — Даша осторожно высвободилась из-под его руки.

Сергей Павлович, как бы не заметив маневра, пояснил:

— Это все Рената насобирала. Страсть к часам. И украсила ими интерьер нашего клуба.

— Это разве клуб?

— Ну конечно, мы тут своей компанией собираемся… Приватный клуб, для своих. — И совсем тихо прошептал ей на ухо: — Ты готова? Не волнуйся. Все будет хорошо.

Хорошо… Хотела бы она знать, что означает для него это «хорошо». Судя по интерьеру, у него, как и у этой дамы, которая позволяла себе коллекционировать антиквариат, все было не просто хорошо, а прекрасно. Прекрасны были стены, украшенные гобеленами, то ли старинными, то ли вытканными «под старину», со сценами охоты, серо-зелеными пейзажами… Прекрасен был зал, в котором они сидели, с темной мебелью, тускло отражавшей огоньки бесчисленных свечей… Прекрасной была музыка, тихо звучавшая то клавесином, то сипловатым голосом флейты… Даша смотрела на огромное помещение и вспоминала свою квартирку в хрущевке, где в двух комнатах ютились ее мама, бабушка, она сама и Ирка с Котиком. «Если бы Ирка не родила Котика, еще как-то можно было бы жить… Хотя Котик — такая прелесть». Подло думать так, как думает она сейчас… Можно было бы снять квартиру и жить отдельно, но это стольник. А у нее вся зарплата — стольник. Она стояла и задумчиво смотрела вокруг, а Сергей Павлович смотрел на нее. Хорошенькая девчонка… Даже больше чем хорошенькая. Длинненькая, ножки — загляденье. Хотя они все сейчас такие — с ножками. Выросли, как по заказу моды… И лицо симпатичное, с милым ехидством. А главное — есть в ней какой-то живой огонь, привлекающий больше любой красоты… Вот и у Ренаты в юности был этот огонь… Никогда ее лицо не было пустым, никогда она не сидела вяло, как кукла, а всегда, казалось, была готова сию минуту подпрыгнуть, выкинуть что-нибудь… Сергей Павлович тихо вздохнул про себя и мягко подтолкнул Дашу по направлению к сидящим: те откровенно поглядывали в их сторону.

Когда они вернулись к столику, Рената внимательно и жестко посмотрела на них: сначала — на Сергея Павловича, потом — на Дашу… И неожиданно сказала:

— Дашенька, Алеша, вы бы потанцевали! А мы, старички, на вас посмотрим…

Даша залилась краской.

— Какие же вы старички?

— Ах, бросьте, моя дорогая… Конечно, старички. Мне уже… Впрочем, неважно…

— Ну а мне будет пятьдесят. Чем и горжусь! — засмеялся Сергей Павлович. — Да вы потанцуйте, потанцуйте… — Он кивнул Алеше, который, видимо почувствовав еле заметную нотку приказа в голосе шефа, немедленно вскочил и подошел к Даше.

Бессмертный голос Эдит Пиаф умолял о любви какого-то Джонни… Первые секунды Даше чудилось, что она на каком-то выступлении, как в детстве, когда ей часто приходилось участвовать в концертах… Но скоро, кажется, слишком скоро она забыла про чужие глаза и просто поплыла в Алешиных руках. До ужаса хотелось прильнуть крепко-крепко к его груди. Потому что осень за окном, невидимая в сумраке позднего вечера. Потому что голос певицы так страстен… Потому что ей страшно и одиноко…

— Что, Рената, ты, похоже, ревнуешь меня к девочке? А хороша, не правда ли?

Рената сделала глоток вина. Лицо ее было непроницаемым.

— Ревную? Не обольщайся. А девочка недурна. Да они и всегда у тебя недурны. Красота ваших подружек прямо пропорциональна содержимому ваших кошельков. Может, и мне заняться ловлей мальчиков с улицы? Ты был бы доволен, Сережа?

От этого мягкого «Сережа» его лицо на мгновение сделалось больным и каким-то беззащитным.

— Нет. Ты ведь знаешь. Я…

Рената оборвала его:

— И все же таскаешь сюда своих подружек! Чего ты хочешь? Чтобы я одобрила твой выбор или разозлилась, кинулась бить тебя или ее по щекам? Мне все равно. Мне нет никакого дела до твоих романов. И хватит об этом.

Музыка на время смолкла. Но эти двое посередине зала все еще не разомкнули рук.

— Смотри, Сережа. Они обнимаются. И никакие деньги не властны над молодостью и страстью.

— Теперь обольщаешься ты, моя дорогая Рената.

Даша и Алексей сели к столу. Музыка звучала другая. И Сергей Павлович снова шутил, похохатывал и всячески имитировал непринужденность беседы… Даша смотрела на Ренату с легкой завистью. Эта женщина казалась ей безупречной. «Сколько же ей лет? Если ему пятьдесят, а она пусть моложе, то ей, выходит, за сорок, что ли?! Не может этого быть. Тридцатник — максимум». Если бы Даша была постарше, она непременно обнаружила бы опытным взором и усталость век, и то, что при полном отсутствии морщин нет той естественной бархатистости, внутреннего сияния и нежности, которые даются только молодостью… И все же Рената была хороша. Природа подарила ей тот тип лица, который с годами, становясь жестче и теряя в свежести, дополняется внутренним значением. Тень драмы, сквозящая в чертах… Надменность, замк нутая в узкое лицо, сила… Даже рот в яркой помаде, крепкий и четкий рот стильной брюнетки, не опустился уголками губ, а хранил двусмысленную усмешку… Фигура тоже была хороша: гибкая, с прямыми плечами и округлыми предплечьями. Более суровый взгляд, возможно, и обнаружил бы некоторую искусственность этой чуть суровой красоты, угадал бы все литры пота, пролитые на тренажерах… Заметил бы, что запястья спрятаны под тяжелыми браслетами, а такое же тяжелое колье-ошейник прикрывает основание шеи… Но Даша никогда не видела так близко по-настоящему богатых женщин. Она вдыхала запах тонких Ренатиных духов, смотрела во все глаза на ее платье, сплошь расшитое какими-то узорами, не видными издали и лишь совсем рядом заметными, — и хотела быть такой же.

Наверное, это восхищение как-то прорвалось на ее лицо, потому что Рената неожиданно оттаяла, потеплела и заговорила с девушкой почти по-дружески:

— Вы красиво танцуете… Учились этому?

— В детстве в кружок ходила. Да и просто люблю танцевать.

— А вы, Алеша, что любите?

— Я? — Он явно растерялся, подумал: «И что она ко мне прилепилась?» — Ну… Баскетбол люблю… На барабанах постучать… А вообще-то, я работать люблю. Я же дизайнер, Рената…

— Можно без отчества… Дизайнер? Я думала, вы, Алеша, что-то вроде дополнительной личной охраны и секретаря в одном лице…

Он вопросительно глянул на Сергея Павловича. Тот усмехнулся:

— Алексей обладает множеством талантов и специальностей. Он еще чемпион Европы по восточным единоборствам.

Алеша вспомнил школьные времена и изобразил «хорошего скромного мальчика».

— Да это когда было, Сергей Павлович! Это ж юношеский чемпионат был…

Парень совершенно измучился. Во-первых, ему неудобно было сидеть в этом слишком низком то ли стуле, то ли кресле, ноги лезли коленями под самый столик, норовя его опрокинуть. Во-вторых, опять заныла проклятая виолончель… В-третьих, он просто очумел уже от всей этой ретрухи. Честно говоря, сейчас он предпочел бы общество каких-нибудь братков с пальцами веером, чем терпеть эту слащавую изысканность… «Великие князья, блин, советского розлива… — ругался про себя Алексей. — Скорей бы уже закончился этот занудный вечер…»

Но вечер все длился, часы пробили еще и еще раз, и теперь все сидели на диване в другом помещении — кажется, это была библиотека. Рената и Алексей курили… Сергей Павлович пил коньяк. Рената, медленно пуская дым, рассуждала:

— Почему так красивы грехи в юности? Немного жадно ест… Это же прелестно…

Даша так и застыла, не донеся конфету до рта. Ее и правда вдруг, от волнения, что ли, разобрал дикий голод, и она принялась уничтожать фрукты и конфеты. А конфеты она обожала. Сестра завистливо вздыхала: «Везет тебе, Дашка, жрешь, как мужик, — и ничего. Все будто в прорву летит — такая же тощая…» Рената расхохоталась, глядя на Дашу с конфетой в руке.

— Дашенька, нельзя же все принимать на свой счет! Я говорю вообще, в целом… Например, молоденькая девочка лжет… И в этом есть свое очарование… Или пьет взахлеб, так что вода стекает прямо по подбородку. Все прелестно. Все едва намечено… И грешки прелестны, словно нераспустившийся бутон. Даже когда молодость неряшлива, она прекрасна… Даже когда юность слегка развратна, это чудесно. А перенесите-ка все это годков на двадцать попозже? Красиво? То-то. Безобразно.

Сергей Павлович хмыкнул:

— Да ты философствуешь, Ренаточка…

— А что? Философия в наше время — преступление?

— Я что-то не совсем тебя понял. Ты предлагаешь искоренять грехи заблаговременно или считаешь, что можно предаваться им до определенного порога? До двадцати пяти можно, а дальше — ни-ни?

— Я ничего не предлагаю. Я — констатирую.

— Да нет, ты явно на что-то намекаешь. Может быть, на то, что в моем возрасте… заметь, я говорю «в моем», а не «в нашем», роман выглядит безобразно?

— Ты сказал! — Рената ткнула в его сторону длинной сигаретой. — Ха-ха-ха! Давай поинтересуемся мнением наших юных друзей, чьи грехи тебе кажутся столь прекрасными…

Алеша заговорил с неожиданным жаром. Его длинный, но невразумительный монолог сводился к тому, что красивая женщина в зрелости всегда еще красивее. Рената и Сергей слушали его снисходительно, по лицу Ренаты блуждала понимающая, какая-то интимная усмешка. И Даша, неожиданно для себя озлившись, поддержала Ренату:

— В зрелости человек отвечает за свое лицо. Он его сам делает. Это как портрет Дориана Грея… Раневская в старости стала красавицей…

Сергей Павлович охладил ее пыл:

— Боже мой, Дашенька, да вы никак Уайльда читывали? А я уж думал, что современная молодежь только подписи к снимкам в журналах читает! А в лучшем случае — Акунина. И как это у вас теперь принято говорить? Это — пафос?

— Напрасно вы так, Сергей Павлович. Акунин — вполне приличный писатель, — почти до слез обиделась Даша. — Я все же институт закончила. Словечек типа «отстой» не употребляю. А пафос — прекрасное понятие. В переводе с греческого означает чувство, страсть, страдание…

И уже в который раз повисло неловкое молчание. Рената встала и распахнула дверь на балкон. В тишине вдруг стал отчетливо слышен шум проливного дождя. И всех четверых охватило общее чувство, которому вряд ли есть название. Просто чувство, возникающее ненастным и темным осенним вечером, когда сидишь в теплом, спокойном месте, слушаешь хорошую музыку и пьешь вино… На эти недолгие минуты все они забыли, кем друг для друга являются и зачем пришли сюда: им показалось, что они в кругу близких. Алеше представилось, что Сергей Павлович — его старший надежный друг. И сейчас можно было бы сыграть с ним партию в бильярд и порасспросить его о таинственных и важных денежных делах… Сергею Павловичу захотелось просто, без всяких мыслей о сексе, галантно поухаживать за Дашей и порассказать всяких историй про жизнь. Даше пригрезилось, как они с этой красивой теткой могли бы посмеяться и посплетничать… А Рената просто смотрела на Сергея Павловича. Она вспоминала дождь тысячу вечеров тому назад. И окно, раскрытое во влажную, полную осенних запахов и звуков ночь. И Сережку, который стоял, обняв ее, у этого окна. И всю тогдашнюю молодую, счастливую и праздничную жизнь… И казалось, продлись этот шум дождя еще минуту, все они скажут друг другу что-то важное, простое и искреннее… Но официант принес телефонную трубку. Сергей Павлович взял ее, послушал. Коротко сказал: «Да». Потом он извинился и сообщил, что вынужден ненадолго отлучиться.

Алексей посмотрел на Дашу долгим, что-то означающим взглядом. На Дашином лице появилось выражение мольбы. И хотя это выражение через секунду исчезло, Рената успела его заметить: нет, недаром эти двое так скованно держались, когда их знакомили в самом начале вечера, значит, они еще тогда, с первого взгляда понравились друг другу. Тем легче ей будет сделать то, что она хочет. Рената откинулась на спинку кресла и бодро произнесла:

— Ну что же, господа, пока уважаемый Сергей Павлович отсутствует, предлагаю вам деловой разговор. Дарья, уж извини, но буду с тобой на «ты». По праву старшей. Ты, как я поняла, закончила институт. На девок, озабоченных только бумажником партнера, не похожа. Даже несмотря на эту кошмарную косметику. Кстати, почему наши девушки так устрашающе красятся? Ладно, это я так… Так зачем тебе Сергей? Ты рассчитываешь на его денежную поддержку? Или хочешь с его помощью сделать карьеру?

Дашино лицо пошло красными пятнами.

— А если он мне просто нравится? Разве такого не может быть?

Рената вздохнула.

— Может. Но почему-то девушкам нравятся мужчины в возрасте, если они лауреаты, гениальные режиссеры, в крайнем случае богатые бизнесмены… Честно говоря, не припоминаю случая, чтоб кто-то из топ-моделей вышел замуж за грузчика дядю Васю.

Но Даша не собиралась сдаваться.

— Это очень примитивно, Рената. Девушек в этих мужчинах привлекает личность. Их сила, талант…

— А деньги? Деньги не привлекают? Тебя лично? Ну, ответь честно!

Даша почему-то вновь посмотрела на Алешу.

— Да, мне нужны деньги. Но…

Рената немедленно ужесточила тон:

— Вот и все. И никаких «но». Сколько тебе нужно?

— В каком смысле?

— В самом прямом. Сколько тебе надо денег, чтобы ты сейчас ушла отсюда с этим мальчиком?

Алеша вскочил.

— Я и так пойду!

— Сиди. У нас очень мало времени. Лучше скажи, она тебе нравится?

Алеша отвернулся, но произнес твердо:

— Да.

— А тебе он?

— Да, — так же отчетливо прозвучал голос Даши. Она успела подумать с неуместным юмором: «Спрашивает, как тетка в загсе…», но улыбнуться не решилась.

— Так сколько же вам нужно, чтобы вы ушли отсюда вдвоем? Пятнадцать? Двадцать? Пусть будет двадцать. Ведь все равно, Дашенька, эти богатые мужчины дьявольски скупы. Правда. Уж я-то знаю. Даже в лучшем случае, если ты подцепила его надолго, больше, чем я предлагаю, ты от него не получишь. Соглашайся, Даша!

Даша глубоко вздохнула и, словно ныряя, зажмурилась.

— Да.

Ответ получился беззвучным, сиплым, и она еще раз твердо сказала:

— Я согласна.

Деньги принесли через минуту в бумажном пакете. Рената вывела Алешу и Дашу на крыльцо особняка. Вызвала шофера. Спросила на прощание:

— Вы разберетесь между собой с деньгами? Впрочем, это уже ваше дело.

Потом догнала их на дорожке, оступаясь на высоких, тонких каблуках и сунула Даше бумажку.

— Позвони мне, я найду тебе работу. Это мой личный номер, для своих…

Садясь в машину, Даша увидела, как Рената возвращается к двери особняка, прямая, с голыми плечами… Кто-то бежал ей навстречу, держа раскрытый зонт.

Вскоре они уже ехали по ночному городу. Ехали молча. Возле одного из домов на окраине попросили остановить. Вышли из машины и обнялись.

— Ты чего дрожишь, Дашка? Видишь, все обошлось!

— Да я все думала, что это глупая шутка. Что они нас разы грывают. И вообще, все так непонятно… Она же любит его, да? А он — ее…

— Какое нам дело, Дашенька… Главное, что теперь мы поженимся. Нам будет где жить. Я смогу заняться своим проектом. Учиться дальше смогу. Мы родим ребенка.

Они стояли под старой грушей, в темноте, чуть разбавленной светом дальнего фонаря. Кое-где на ветках еще оставались плоды, но больше валялось на влажной земле. От них, раздавленных, остро и сладко пахло молодым вином…

— Подожди, я ему позвоню. Здорово, даже мобильник теперь у меня есть!

Алеша набрал номер.

— Сергей Павлович! Все в порядке. Да. Счастливы.

Алеша опять обнял ее покрепче, просунул руки под легкое пальтишко, нашел голую спину, особенно горячую под его холодными руками. И зашептал неразборчиво в ухо, в ежик волос:

— Дашка, я тебя хочу! А ты, Дашка? Пойдем ко мне!

— Не пойду. Твоя мама опять начнет…

— Ну, тогда к Костику!

И они отправились к Костику, у которого родители жили за городом и в кухне стоял замечательно неудобный диванчик… И уже через несколько шагов Даша, вспомнив, сказала:

— А деньги?! Идиоты мы, Алешка, таскаться с такими деньгами! Пойдем, я их домой занесу. И что мы вообще родителям скажем? Где взяли? Они решат, что ты криминалом занялся.

Алеша засмеялся.

— А! Соврем что-нибудь. Они у нас доверчивые…

Но, входя в темный подъезд, Даша снова остановилась и спросила:

— А может, нам не надо их брать? Может, лучше отдать ей обратно? Почему он нас нанял? Зачем ему этот спектакль?

Алеша взбесился:

— Дашка, прекрати! Не порти настроение! Какого черта! Мы ничего плохого не сделали. Она спросила: «Вы нравитесь друг другу?» Мы сказали: «Да». Мы что, соврали? Да для нее эти двадцать штук как для нас с тобой — двадцать копеек… Пойдем, правдолюбица моя! К твоим услугам саморазлагающийся диван и я! Ведь правда, Дашка, я очень услужливый?

Сергей Павлович вошел в библиотеку. Рената стояла возле распахнутой в ночную осень балконной двери. Он всегда угадывал по ее спине, когда она скрывала слезы…

— А где же наши гости? — спросил он недоуменно.

Рената повернула сухое, застывшее лицо.

— А гости наши, то есть ваши, улетели и оставили тебя с носом.

— Рената, признайся, ты опять начудила, испугала девушку… Может, ты ей сказала, что я — сексуальный маньяк? И что, Алеша тоже ушел?

— Да, и твой Алеша тоже ушел, причем с ней. И я ничего ей такого страшного не говорила. Просто юность всегда тянется к юности. Вот так, Сережа.

Сергей поднял с пола шубу и накинул на нее. Она передернула плечами, но шубу не сбросила…

Сегодня Рената увидела бомжей. Вообще-то, ей негде было их видеть. Во двор дома, где располагалась ее квартира, посторонние попасть не могли. Сюда, в сад, тоже. По городу она передвигалась в автомобиле, и кто там мелькал за тонированными стеклами — Бог весть… А сегодня она поехала к тете Кате, единственной из близких родственников, кто остался в стране. Родители, тетки и племянники с Ренатиной помощью давно перебрались за рубеж. А тетя Катя упиралась, не хотела бросать могилки мужа и сына. Вот в тети Катином дворе, возле подъезда, выйдя из машины, Рената их и увидела. Двое мужиков цвета позднего баклажана направлялись от мусорных бачков навстречу такой же синюшной бабе. Женщина весело, как-то странно приплясывая, махала мужикам ручкой: «Привет! Сто лет вас не видели!» И они всей компанией, словно группа пионеров, собирающих металлолом, возбужденно переговариваясь, побрели куда-то вдаль… Рената поняла, что стоит и смотрит им вслед.

«Что же это я? Бомжам, что ли, позавидовала? Да нет, просто показалось, что они свободны… Хотя какая у них свобода, они же связаны по рукам и ногам болезнью, пьянством… Зачем я вообще возвращаюсь то и дело в эту страну? Здесь же никого нет. Делами я давно не занимаюсь… Что меня сюда тянет? Преступника тянет на место преступления…» Потом, уже у тети Кати, она вроде бы отвлеклась, рассказывая о маме, о брате. Но старушка как на грех вытащила давние черно-белые фотографии, на которых она, Рената, светящаяся молодостью, голенастая и смешная, смеялась и корчила рожи. А теперешняя Рената, красивая, вылепленная массажистами и стилистами, вдруг замерла, словно прислушиваясь к дальнему звуку. Звук был отвратительным, глухим и хриплым… Депрессия двигалась на нее неотвратимо, словно неуправляемый грузовик. Она наезжала на Ренату всегда именно осенью, и бесполезно было прятаться от нее в переулках Парижа, на набережных Венеции и на берегу Атлантического океана. Когда-нибудь этот грузовик нагонит ее… Но не теперь. Теперь она сделает что-нибудь, глупое, непредсказуемое.

Собственно, уже сделала. Рената вздохнула… Зачем она влезла в чужую жизнь? Опять, в который раз искусившись возможностью дать кому-то свободу… На черта она им? Они все равно продадут ее кому-нибудь, кто заплатит подороже… Она увидела, что Сергей смотрит на нее не отрываясь.

— Ну что ты глядишь на меня? Пусть хоть кому-то повезет больше, чем мне…

— Рената, зачем ты мучаешь себя и других? Все давно прошло и быльем поросло. Ты красива, свободна…

— Да, я совершенно свободна. Но цена была столь велика, что покупка потеряла всякий смысл.

— Ну не надо так… Люди платят действительно высокую цену. Порой отдают жизнь за то, что ты получила играючи.

— Играючи… Ты прав, я и была игрушкой немолодого, усталого, ревнивого, жесткого человека. Зачем ты отдал меня ему?

— Но, Рената, мы же вместе тогда решили!

— Да, решили, просчитали. Мы были молодые и наглые, мы думали перехитрить всех. Только вот время не перехитришь. Знаешь, Сереженька, оказывается, оно идет одинаково для всех — и для богатых, и для бедных…

— Время действительно идет. И мы могли бы не тратить его на выяснение отношений. Мы еще не стары. Если бы ты захотела забыть…

— Что забыть? Как мы продали нашу любовь? Сдали меня в аренду? Ты считаешь, это возможно? А если я не могу забыть эти десять лет, когда я должна была быть послушной девочкой, целовать его нелюбимое тело, терпеть его ползающие по мне руки…

— Ты несправедлива. Ты могла отказаться. Но ведь ты тоже мечтала быть богатой и независимой!

— Я была дурой! Но ты ведь мужчина! Почему ты не сдох от ревности, от тоски? Почему ты не сказал: «Нет, она моя!»?…

Господи! Почему? Да потому что они были нищими. А им хотелось красивых тряпок, ветчины и шашлыков, клубники — зимой, моря — летом… Они даже не знали тогда о горных курортах, о Ницце, о виллах на берегу океана… Но понимали, что жизнь может быть другой. Без этих унизительных очередей, без трех рублей до зарплаты, как у их родителей. И они тогда и впрямь решили, что умнее всех. Может, так оно и было. Они были классными специалистами в профессии, которая тогда не котировалась… Но они поняли, куда все катится. И выбрали свою темную лошадку. Среднего хозяйственника с большими возможностями. И этот дядечка, лысоватый и веселый, прибрал к рукам сначала их город, потом область, и уже поговаривали о нем в приватных разговорах как о негласном хозяине крупнейшей отрасли… Они сделали ему первые выборы, хорошо сделали… И можно было бы просто продолжать работать за очень приличные деньги… Но поздней страстью стареющего сильного мужика он потянулся к Ренате. И они, подсчитав все «за» и «против», проголосовали «за»… И мужичок не подвел. Сдержал слово. Вывел в большие люди. Держал при своем серьезном деле. И, умирая в швейцарской клинике, именно ему, Сергею, сообщил номера счетов с деньгами для него и Ренаты. Он велел взять с конкурентов хорошие отступные и уйти в тень. И, хотя Рената рвалась продолжать драться за отрасль, Сергей сделал так, как сказал их шеф, патрон, благодетель. Барин покойный. Хороший хозяин своей дворни… Теперь они богаты. И свободны.

— Рената, он же умер пять лет назад… Можно уже простить и ему, и мне…

— А я ему простила. А тебе — никогда. Никогда.

Замурлыкал крохотный телефон в Ренатиной сумочке, лежащей на подоконнике. «Боже! Кто в такое время? У мамы что-то случилось?» Рената приложила телефон к уху:

— Да. Что? Это ты, Даша? Что ты плачешь? Глупости. Нет, можешь оставить себе. Несомненно, любит. Сейчас поздно. Позвони мне завтра. Завтра расскажешь.

Она щелкнула кнопкой и повернулась к Сергею:

— Вот глупая девчонка, нашла у себя мою помаду и испугалась, хочет вернуть.

— Зачем ты дала ей этот номер? Благодетельствовать собираешься?

— Да, может быть, работу ей подыщу…

Они соприкоснулись взглядами и тут же отвели глаза… Сергей думал про Дашу: «Глупо получилось. Девочка слишком чувствительна. А производит впечатление сильной. Те две, предыдущие, были погрубее, без сантиментов… А эта собирается все рассказать Ренате. Дурочка. Впрочем, когда-то Рената должна была узнать. Жаль. Ей доставляло такое удовольствие щелкать меня по носу. И, отправив этих девок, как ей казалось, на свободу, она веселела на какое-то время, была со мной мягче… Иногда мне даже верилось, что все можно вернуть… Любимая моя! Жестокая, сентиментальная, ненавистная, единственная… Если можно было бы встать на колени, обнять твои ноги и прижаться щекой к теплой коже под платьем… Провести ладонью, крепко и нежно, вдоль тела… Поговорить, как вечность назад…» Возле окна, открытого в ночь, стояли мужчина и женщина. Они молчали. И только часы на разные голоса отбивали полночь.

 

Киллер дл я соперника

Счастье настигло ее внезапно, подобно добродетельному прохожему, что вручает опечаленному владельцу потерянный кошелек. Впрочем, Инесса была не из рассеянных интеллигенток, теряющих кошельки. Она даже зонтик ни разу не забывала на прилавке магазина. На свою тезку, пламенную революционерку, Инесса вовсе не была похожа. Полное безразличие к политике, любовь к покою, неукоснительное подчинение начальству ограждали ее мирок от любых революций невидимой, но прочной стеной. Единственное, что роднило ее с подругой Ильича, — это очаровательная внешность и твердые принципы.

Принципы у Инессы были простые: люби маму и папу, не заводи романы с женатиками, мой руки как можно чаще и давай в долг друзьям. Ее размеренную карьеру на поприще культуры удалось оборвать лишь перестройке. И тут-то перед лицом матери Истории выяснилось, что зарплата работников библиотек понятие условное, а у Инессы, оказывается, на черный день нет даже мужа.

После безуспешных поисков через подружек, брачные конторы и даже (позор! позор!) новоявленных свах она смирилась со своей участью и похоронила себя перед экраном телевизора. Казалось, что ей, тридцатипятилетней библиотекарше с высшим образованием, крохотной гостинкой и пожилыми родителями в пригородном доме, оставалось лишь уютно скучать в ожидании старости. Но судьба послала ей завидный шанс в лице мастера телефонного дела.

Он был хорош собой, как брачный аферист, и добычлив, как гаишник. Это сокровище, носящее простое имя Федор, было сохранено для Инессы Провидением, аки белоснежный ландыш, что еще свеж под сенью кустов в разгар лета. Роль кустов в жизни Федора исполняли его младшие братья и сестры, которых он самолично воспитывал и выводил в люди. И, как бы ни привлекали представительниц женского пола мужественная красота и золотые руки нашего героя, прожорливый выводок в количестве пяти птенчиков отпугивал самых хозяйственных и настырных.

Годы шли. Дети выучились, обзавелись семьями и разъехались. И только младшая осталась в родном доме вместе с молоденьким мужем и чадом. Брат Федор оказался как-то некстати в двухкомнатной хрущевке, где в былые времена было не тесно детям и их друзьям. Федор уже подумывал насчет домика в селе или контракта за границей, когда пасмурным воскресным днем вошел в Инессино жилище, дабы отремонтировать телефон. Чуть печальная темнокудрая хозяйка напоила его хорошо заваренным чаем и накормила пирогом из слоеного теста с грибами. Из старенького магнитофончика доносилась нестареющая мелодия Битлов. Книжки на полках были именно те, которые читал Федор в свободное время: исторические романы, классические детективы с добротными сюжетами и добрыми героями… Даже цветы на подоконнике словно выросли из Фединых воспоминаний: именно цикламены и амазонские лилии выращивала когда-то его матушка… А глаза Инессы говорили гораздо больше, чем их немногословная обладательница.

В том, что именно так началась их поздняя, но от этого не менее нежная идиллия, не было ничего странного. Вместе с заботой и любовью мужа Инесса получила определенное материальное благополучие, смогла купить платья и туфли, о которых давно мечтала. Теперь она не сидела перед телевизором, а хлопотала по хозяйству, и радость освещала ее лицо и дарила смысл каждому незатейливому делу…

Федор впервые в своей взрослой жизни испытал греющее чувство заботы о себе другого человека и тоже был счастлив. Тем более что была одна не обсуждаемая ими, но явная надежда. Ведь они были еще нестарыми! И, может быть… Инесса с особым чувством стала провожать взглядом матерей с детьми, на глазок определяя возраст женщин, и ласково рассматривала игрушки в киосках.

Но однажды осенним утром все рухнуло.

Федор проснулся от грохота в кухне. В голову тут же пришла мысль: «Первый этаж! Грабитель!» Федор заметался по комнате и, не найдя ничего более подходящего, схватил за ножку стул. Только тут он проснулся по-настоящему и услышал восторженный голос Инессы: «Он вернулся! Вернулся!»

Несколько последующих минут были для Федора тяжким испытанием. Кто бы ни был там с Инессой в кухне — бывший муж или любовник, о котором она почему-то промолчала, — все равно предстояло глупое и тягостное объяснение…

И тут она появилась в комнате. На руках у нее сидел огромный серый котяра и беспардонно терся мордой о хорошенькое личико, каких-то пару часов тому назад целованное Федором. Тьфу!

— Это Васенька, — сообщила Инесса, — вот вернулся, бродяга…

Бродяга победоносно глянул на мужа наглыми желтыми глазищами и, как тому показалось, издевательски подмигнул. С этого момента и начались Федины мытарства.

За едой подлая скотина норовила сесть за стол вместе со всеми. Кот, пользуясь огромным ростом, вставал на задние лапы и заглядывал в тарелки. Видя перед собой за завтраком веселую усатую физиономию, Федор терял аппетит. В тихие минуты отдыха вечером, когда так хорошо обнять жену, Федор натыкался на пушистую шерсть Васьки, потому что тот обычно сидел у Инессы на плече. Кот стащил воблу, которая была куплена, чтобы с приятностью попить пивка воскресным полуднем. И что самое обидное — жрать ее не стал, а только повозил по полу. Два раза он притаскивал в дом останки какой-то мелкой живности и прятал в потаенных уголках. В результате приходилось переворачивать всю квартиру, дабы отыскать источник непередаваемого запаха.

Но Инесса относилась к выходкам любимца до обидного спокойно. Все это, конечно, можно было бы перетерпеть. Если бы не то, что вытворял Василий по ночам.

После первой такой кошачьей выходки бедный Федор едва не сделался импотентом. В разгар любовной страсти, в самый пикантный момент на плечи Федора обрушился тяжеленный удар, над ухом раздалось мурчание, а в загривок впились когти — именно так, легонько перебирая когтями, Васенька являл свое расположение…

Федор от неожиданности заорал во весь голос, а Инесса, принявшая это за проявление экстаза, кокетливо прошептала: «Потише, глупый, здесь же стенки как картонные!»

После этого Федор стал запирать кота в кухне. Но животное монотонно мяукало и скреблось в дверь, что отвлекало чету от супружеского долга и заставляло прислушиваться не к собственным ощущениям, а к переживаниям кота. Тогда Федор начал выставлять кота в окно. Однако тут уже Инессины переживания не давали им забыться: она вздыхала, вздрагивая от лая собаки и шума проезжающих машин. Через месяц Федор понял, что так жить нельзя.

Все вкрадчивые намеки на то, что Василию самое место в доме у родителей, Инесса игнорировала. «Ну что ты, Феденька, — говорила она, — Васенька там не сможет! Его соседи прибьют, когда он кур начнет гонять». «Я бы его хоть сейчас прибил», — мрачно думал муж. Дважды Федор уносил кота в сумке на окраину города и там выпускал, но Васька возвращался.

Кот, видимо мстя за пережитое волнение, каждый раз гадил в Федоровы домашние тапочки. Ничего не подозревающий телефонный мастер, приходя с работы, совал ноги в удобную обувь и потом с воплем, прыгая на одной ноге, бежал в ванную… В результате у Феди появилась странная привычка внимательно осматривать нутро любой обувки, прежде чем надеть ее на ноги. Война разгорелась не на шутку. И вот тут Федор увидел выход. Идея родилась после просмотра ночных передач, которые он пристрастился смотреть, поскольку не спешил в супружескую постель из-за Васьки, портившего все удовольствие.

Федор решил нанять киллера.

Подобно герою другого Федора, он рассуждал логически: «Что такое жизнь гадкого и вредного существа по сравнению со счастьем человечества, то есть моим и Инессиным?» Но в отличие от известного героя Достоевского наш Федор топор применять не собирался. Честно говоря, он даже таракана предпочитал смахнуть, а не раздавить. А тут — кот, создание, что ни говори, теплокровное и даже осмысленное! Поэтому он направился на поиски исполнителя. Эти недолгие поиски привели его к служебному входу в соседний гастроном. И сразу же перед Федором предстал достойный претендент. Заросший и опухший детина с угрюмым взором недружелюбно поинтересовался:

— Шо надо? — Но, увидев в Федоровой руке десятку, сменил тон: — В чем проблема?

Федор изложил проблему, опустив интимные подробности. Потенциальный киллер задумался. Потом махнул рукой.

— А! Показывай кота. Сделаем.

Васька сидел на форточке и, не подозревая о скорой своей кончине, хищно следил за воробьями…

— Понял. Личность его запомнил, — сказал мужик, и Федор, сунув ему десятку, трусцой побежал вдоль стены, чтобы не увидела жена.

С тяжелым сердцем отработал он день и вернулся домой, нагруженный пакетами. Торт и бутылка кагора должны были отвлечь Инессу от беспокойства за кота. Инесса чмокнула его в щеку и тут же сообщила:

— Васька опять куда-то делся…

Весь вечер она заглядывала в темное окно и задумывалась. Федор делал вид, что тоже волнуется, и чувствовал себя последним подлецом. В половине десятого раздался звонок в дверь.

На пороге стоял несостоявшийся убивец. На руках у него сидел довольный Васька.

— Вот, хозяюшка, не ваш ли котик? — спросил детина. От него несло, как из винной бочки. Он погладил кота и сообщил в пространство: — Животное, оно тоже… Оно — тварь сочувственная…

Осчастливленная Инесса кинулась к благодетелю и теперь уже ее десятка исчезла в громадном кулаке. Кот муркнул и прыгнул на диван. А киллер на прощание произнес наставительно:

— А вы, хозяин, зря это… Нехорошо… — И исчез за дверью.

Инесса Федора ни в чем не заподозрила и начала скармливать кошаку кусок торта, а муж, испытывая одновременно облегчение и злость, смотрел телевизор.

На следующий день Федор заявил Инессе:

— Мне нужно тебе кое-что сказать.

Они как раз допили поздний чай под воскресную «Пока все дома», и женщина ласково прижалась к мужу. Он откашлялся и произнес:

— Тут я был у врача…

Инесса охнула и побледнела.

— Да ничего страшного. Просто такое медицинское заключение — мне в одном доме с котом нельзя жить. Аллергия, понимаешь. Внутренняя. Так что, Инессочка, выбирай: я или кот.

Инесса залилась горючими слезами. Федор не сомневался в исходе дела. Что ей дороже — настоящий муж или какой-то кот? Инесса поплакала до вечера, а потом села напротив Федора и сказала:

— Видно, не бывать мне счастливой, Феденька. Ты уж прости меня, но Васю я не выброшу. Знаю, что сама себе этого никогда не прощу. Но ведь, Феденька, золотой мой, я ж его сама подобрала. Он же меня утешал, когда мне было плохо. А теперь, когда я стала счастливая, — взять и выбросить?! Нет, не могу…

Федор не просто оскорбился, он пришел в ужас. С кем он собирался жить? С этой ненормальной, которая выбрала кота, а не мужа!!!

— Вещи завтра заберу! — рявкнул он и хлопнул дверью так, что отлетела штукатурка в коридоре.

Поостыв малость на ноябрьском ночном ветерке, Федор медленно побрел к своему дому. Но идти туда не хотелось. Сестренка, естественно, примет и постель найдет, но расстроится, хоть и виду не покажет.

Может, к Мишке двинуть? Сесть с ним в кухне, выпить, поговорить… Супружница его поворчит, но стол накроет… Да вот незадача, придется рассказывать про свои дела. А как рассказать про дурацкую историю с котом? Это ж анекдот. Кот — соперник!

В результате таких размышлений Федор никуда не пошел, а взял в киоске бутылку коньяка, в ночном маркете — бутербродов с колбасой и сел в каком-то дворе на лавочку. После первых глотков в груди погорячело и злость слегка отпустила. Федор загрустил, обдумывая то, как хорошо могла бы сложиться их с Инессой жизнь, кабы не ее верность коту. «Вот то-то, верность! — внезапно озарило его. — Верный она человек, Инеска, даже кота не может предать…»

Но возвращаться после такого ухода было бы как-то уж совсем не по-мужски… Федор тяжело вздохнул и начал прикидывать, где ему перекантоваться первое время. Тут под ногами у него кто-то тихонько заскулил. Он наклонился и обнаружил крошечную кудлатую собачонку. Она была уже не в том очаровательном толстопузом возрасте, когда все щенки хороши. Скорее в подростковом, не располагающем прохожих приласкать или подобрать собачку. Федор, размягченный очередным глотком, кинул ей колбасы. Почему-то, несмотря на полную неопределенность внешних признаков, он сразу понял, что это — она. Выпив еще, Федя незаметно для себя с внутреннего монолога перешел на отчетливую речь вслух. Собака внимательно слушала и даже, когда колбаса закончилась, не бросила Федора, а продолжала терпеливо внимать этой речи.

— Вот видишь, Матильда, какое дело… Я ж ее, Инеску, люб лю, конечно, но ведь всему, Матильда, предел есть… А кот? Это ж полный беспредел…

В темноте бесприютной ноябрьской ночи казалось, что на всем свете их двое: он и эта собачонка. Чтобы ей лучше было слышно, Федор подхватил ее и посадил на лавочку рядом с собой. Собака нерешительно придвинулась к нему и положила голову на колено. Видно было, что, хотя ее уже обижали, она пока не потеряла щенячьего доверия к людям. Федор вдруг понял, что там, в квартирке на первом этаже, так же сидит Инесса, и никого нет рядом с ней, кроме Васьки, и именно с ним, с Васькой, разговаривает сейчас она, как Федор разговаривает с собакой.

Он встал и пошел домой. Собачка спрыгнула со скамейки и, пугливо приостанавливаясь, поплелась за ним следом.

Федор не видел в потемках ее глаз, но чувствовал, что она расстается со своей собачьей надеждой… Он позвал ее:

— Матильда, иди сюда!

И она кинулась к нему, повизгивая и облизывая руки.

Федор открыл дверь своим ключом и заглянул в комнату. Инесса подняла заплаканное лицо. Васька подошел к Федору и, что-то учуяв, зашипел.

— Ты меня прости, Инесса, я вот тут щенка подобрал…

И из-под его куртки выбралась Матильда. Федор поставил ее на пол, но собака не рискнула пройти дальше и осталась сидеть у его ног.

— Но я совсем не люблю собак, — растерянно проговорила Инесса.

— А я не люблю котов! — отрезал Федор.

Они посмотрели друг на друга, потом на обалдевшего от вторжения на его территорию какой-то шавки Василия и рассмеялись.

Матильду вымыли и избавили от блох, и она вполне сошла бы за болонку, если бы не фантастически пестрая расцветка и внушительный размер, которого она со временем достигла. С Василием их связывает нежная дружба, когда дело не касается места на диване. Зато кот спокойно переносит ночную ссылку в кухню: в обществе Матильды ему это уже не кажется незаслуженным оскорблением.

Хозяева умиротворенно предаются нежным утехам, и это дает надежду на то, что счастливый дом пополнится еще одним, уже заранее бесконечно любимым обитателем.

 

К чему сей сон?…

Сегодня я летала во сне. Отталкивалась от асфальта ногами и — летела! Сначала низко, а потом все выше и выше. Проснулась ночью от счастья. Окно открыто. Все мои спят, и еще никто ничего не знает. Лариска говорит, что я чокнулась. Ну и пусть! Она так говорит, потому что у нее никогда такого не было.

Мы с Сережей познакомились, как в кино. Я шла с экзамена по актерскому мастерству. С честно заработанной пятерочкой. Играла Елену в отрывке из «Дней Турбиных». Мне кажется, я вообще на нее похожа. И Мишка так говорит. Он поэтому меня на Елену и выбрал. Конечно, Матецкая просто озверела. Красавица наша… А вот фиг тебе! В прошлом семестре кто себе Дульсинею отхватил? Какая она Дульсинея — макаронина вареная! Так вот, шла я в том белом платье, которое прошлым летом в стройотряде купила. Шла через сквер, темнело уже. И вдруг навстречу парень выходит, высокий, с бородой и мольбертом. И говорит: «Девушка, вы светитесь в сумерках, словно церковь». Бывает же такое: все сразу — и красавец, и художник… А на следующий день он к нам на курс пришел. Все просто упали: он был с шампанским и букетом роз. И целый месяц мы уже вместе. Просто вечность. Сережа меня так любит, что мне даже страшно.

А позавчера была наша свадьба. Расписались в деревне, в сельсовете, у его знакомой тетки. Пасмурно было. Сидели у сельсовета на скамейке, курили, ждали, когда откроют, — воскресенье. Пахло по-деревенски. И я подумала: «Начинается жизнь. Сидим на лавочке, а она начинается…» Уже после какие-то бабки нас поздравили, даже спели что-то народное. Сережа их на этюдах в прошлом году писал. Мы им поставили, как положено. А сами с Мишкой и Лариской уехали на озеро. Сидели у костра, пели… Купались ночью в озере… Лариска только вечно все портит: выпила и начала реветь. Вселенская скорбь у нее. С чего спрашивается? Что Мишка на ней не женится? Так это с самого начала было известно, что он в Москву поедет, там в этом году Соловьев набирает… А, ну ее! Мы от них ушли в лес.

Эту ночь я буду помнить всегда-всегда. Звезды были прямо над нами, прямо за Сережиной спиной. Если бы я протянула руку, то дотронулась бы до них! А когда стало светать, я увидела его лицо, каким оно станет через много лет. Такое прекрасное, такое родное… Тысячи дней мы будем рядом засыпать и просыпаться, и когда-нибудь, став сорокалетними уже, я вспомню, что видела его в то наше первое общее утро… Потом, конечно, Лариска опять настроение испортила. Как завела свою волынку: да где вы будете жить, да на чем вы будете спать… Друг на друге мы будем спать! А вообще-то, мои еще ничего не знают. Завтра скажу. Завтра будет солнце. Завтра я увижу своего мужа. Мужа!

Вроде бы снилось что-то… А что? Не помню. Ой, Надька орет. Покормила. Ага, заснула. Месяц нам исполнился. Мы уже большие. Мы — просто чудо, вылитый папа. И ротик, и носик. А глазки пока непонятно какие будут. Сейчас они темно-синие. Она — прелесть. Но орет не переставая. Спать хочу все время, кажется, когда гуляю с ней, упала бы посреди дороги и уснула. Но зато она очень умная. Сегодня давали ей морковный сок. Она проглотила его с чайную ложечку и начала чмокать, улыбаться — выпрашивать. Такой крохотный ребенок — и все уже понимает! Молока у меня — ужас, сцеживаю по литру. Приходит Лариска и забирает. У нее молока вообще нет. Зато при ней семь нянек. Так смешно, что мы с ней вместе рожали. Вот интересно будет, если Надюшка с ее Сашкой поженятся когда-нибудь. Обхохочешься: жених, можно сказать, мною вскормлен. А Сережа на меня, похоже, сердится, что я ему внимания мало уделяю, когда он здесь. Но я его очень люблю. Просто, когда он приезжает, с Надькой мама спит. А я лягу с ним и будто проваливаюсь, ничего не помню. А утром надо вставать — стирать, готовить… Тут за день так накувыркаешься, а он со своим сексом как помешанный. Хотя, честно говоря, Сережа стал такой родной, привычный, словно плюшевый мишка, — прижаться бы и спать, спать… Но нам все равно хорошо вместе. И он такой замечательный отец. Привез ползунки красивые, игрушку надувную.

Но, вообще-то, ему легко сюсюкать и агукать. Денек поагукает — и назад. А я уж и не соображаю ничего. Прошлый раз Надьку вверх ногами к груди приложила, она как заорет! Лариска тоже одна. Мишка не поступил, но в Москве остался, тусуется там с богемой. Но Лариске легче, ее папаша руководящий подстрахует. Деньжищ немеряно — так и времени на все хватает. А мне от Сережи какие деньги? Я сама ему то десятку, то четвертной суну. Мама вон еще полставки взяла, Женька коляску купил племяннице. Хорошие они у меня… Ну, ничего. Сережа очень талантливый. Он обязательно пробьется, и все у нас будет: и такой дом, как Сережа придумал, со ставенками, и костюм у меня, как у Муравьевой в том кино… А мне иногда теперь жалко, что мы в церкви не венчались. Я была бы в фате, хор бы пел. Неужели будет дипломный спектакль? Неужели моей Надечке будет год? Скорей бы Сережа приехал…

…Вот как будто в сердце у меня нож и его поворачивают, поворачивают день и ночь. Спать вообще не могу, курю, курю… И все думаю: почему? Разве так бывает?!! Ну конечно, знала, что бывает, но не со мной же… Мне-то такое за что? Это с домашними курицами случается, а со мной-то почему такая банальная история произошла?! Как он смотрел глазами виноватой собаки! А что толку было на меня глядеть после всего. Когда мне Лариска рассказала, я сама поехала туда. Чтобы своими глазами увидеть. Я ж Лариске не поверила: решила, что она моему счастью небывалому завидует. Боже! И на что меня променяли! Вот на это серое, непонятного пола. Стерва, сволочь тихая. Мерзкая, бездарная сволочь. Пиявка. О! Я так их обоих ненавижу, что внутри у меня все становится ледяное. Я думаю, что такой ненавистью можно пробить бетонную стенку. Значит, пока я с Надькой не спала, они любовью занимались… Когда он с ребеночком поагукать приезжал, он про эту жабу думал. Я не прощу никогда. Никогда. Ничего. Я Надечку выращу сама. Я очень сильная. Она уже ходит хорошо. За руку не держится. А мне все видится через туман какой-то серый. Надечка, деточка моя, мы проживем, я тебе обещаю! Я все сделаю для тебя. Я возьму себя в руки, и все у нас будет хорошо. Но я не прощу его.

Надюша идет в школу. Сегодня вскочила чуть свет и всех подняла. Еще бы — первый класс! Из первоклашек она самая красивая. И бант я ей огромный повязала — загляденье. Правда, маленькая она у меня, из-за букета и не видно. Сергей тоже пришел с утра. Слегка помят и запашок такой от вчерашнего коньячка. Туфли белые принес для Нади, с розочками впереди. Видно, что бешеные деньги отдал. Лучше бы он мне алименты принес. И вечно лезет не в свое дело: зачем это я театр бросила? Это, говорю, только такие гении, как ты, бесплатно работают. А мне надо ребенка кормить, одевать. Он и заткнулся. Я-то могу и на рынке постоять с барахлом, мне не стыдно, а он торговать своими шедеврами брезгует. Ждет, когда его по телевизору великим объявят. Щас, там на великих очередь в три милюшки, от Москвы до самых до окраин… Вообще-то, он по-прежнему красивый. И все спрашивал, чем я по вечерам занимаюсь. А занимаюсь я бухгалтерскими курсами. И еще гимнастику делаю, часа полтора. Ведь когда-то все это кончится, а как я потом на сцену выйду, если расползусь? Нянек, что ли, играть? Я, естественно, его намеки поняла, но сделала вид, что не слышу. А сейчас лежу и ворочаюсь. И думаю, как странно было бы, наверное, сейчас лежать рядом, обниматься… Интересно, руки у него по-прежнему нежные и сильные?… Так, всю дурь из головы вон! Завтра вставать засветло, на рынок ползти.

Уже неделю дома. И не верится, что это был месяц в Париже. Нет, жизнь все-таки — престранная штука! Я — в Париже. Но это только начало. Через три недели Мюнхен. Шеф — удивительная личность. Ну сколько людей занимается дизайном, сколько контор пашут, аки пчелки, на дурацких заказах — а кому удалось хоть чего-нибудь добиться? А мы уже в Париже. Все прошло более чем удачно. И я была на высоте. Так все говорят. Общаться с французами, ни бельмеса не понимая по-французски, это не шуточки! Нет, сцена-матушка и тут еще выручает. Английский мой тоже слабоват, придется включаться в учебу. Но дело того стоит. А еще год назад я думала, что совсем старуха. Вот вам и старушка. Лариска увидит тряпки из городу Парижу — просто сдохнет. Она-то как корова стала. Над Сашкой все трясется, как он, бедняжечка, в армию пойдет. Пойдет он, как же! Дедушка-боровичок в связях старых пошуршит да и отыщет дружка-военкома… А вот куда мне Надьку пристроить? Ума не приложу. Дылда. Учиться не желает, подиум у нее в голове. Господи, какие перспективы открываются для умных людей! Да если бы мне кто сказал в шестнадцать лет, что я смогу во Франции учиться, да я бы этот язык грызла! А она что? Посмотрела на меня так тупо и говорит: «Не хочу». Она не хочет!!! Парень у нее, правда, приличный. Да где он потом работать будет? Историк! Боже мой, какая история… Хоть бы не влетела раньше времени. Вот так не успеешь из Парижа приехать, как вокруг уже закипела родная каша. Ни одна собака тебе воспарить не даст. Мама ноет, Женька в долгах, Надьке шубу надо… А мне не надо? Но Париж… Ах, Париж! Как мне не хватало спутника, интеллигентного, умного, дружелюбного. Даже Париж теряет очарование, если ты там одна. Но иногда мне кажется, что шеф… Тьфу, тьфу, тьфу… Конечно, годков ему за пятьдесят, ох, и далеко за пятьдесят. Но, как говорится, старый конь… Вообще-то, у него штатная Жанночка моложе меня на пятнадцать лет. Но ведь у нее хоть и лицо, и фигура, а толку-то… В Париж он ее не взял! Понимает, как она там будет выглядеть. А недавно я Матецкую по телеку видела. Ничего, очень ничего. Гонору, правда, многовато. Куда там! Звезда русской сцены. Рученьки растопырила, глазоньки завела и щебечет, заливается… Да мне Мишка, покойный, всегда говорил, что я талантливее ее в миллион раз. А костюмчик-то на мне лучше, и сидит приличнее. И шею я под шарфиком еще не прячу. Вот так-то, уважаемая госпожа Матецкая. А хорошо было бы где-нибудь на презентации ее встретить и сказать: ах, как ты изменилась! Лариска бы обсмеялась! Но сейчас главное — Мюнхен. Работнички совсем распоясались, нужно их прижучить… И менять, менять квартиру. Может, на коттедж замахнуться?… Приходил Сергей. Принес деньги, что само по себе удивительно. Это у него крыша поехала, стольник Надьке дал. Щедр и выглядит свежо, что тоже странно. Выставка у него намечается. Уже десять лет намечается. Все успели выставиться по двадцать раз… Впрочем, какое мне дело. Денег дал Надьке, и хорошо, хоть на неделю она отвяжется. И все-таки нет-нет да и вспомню: она была в Париже! Это я. Добилась же, сделала своей головушкой, своим горбом. Но дурацкий сон мне сегодня приснился. Будто идем мы с Сережей по парижской улочке, говорим, смеемся и даже чуть-чуть летим над землей. И вдруг перед нами — тот сельсовет. Стена такая бревенчатая. Мы остановились, а я думаю во сне: «Как же так, ведь мы давно уже поженились и развелись… Зачем нам сюда?» И проснулась. Потом встала, подошла к зеркалу, смотрю на себя. А меня почти и не видно в сумраке, только белеет фигура, как церковь ночью… Ну к чему, к чему этот сон?…

 

Шоу продолжается

«Белая Моль…» — так Глеб называл про себя эту девицу. Имя этой бесцветной личности он запомнить не мог, впрочем, как и имена других ребят. Поэтому всем дал про себя прозвища. Два бойких пэтэушника именовались им Гог и Магог, а красивая барышня с претензией на светскость носила подпольную кличку — Прима. Первоначальный ужас при виде членов этого, с позволения сказать, театра сменился тяжелым вздохом: надо работать с чем Бог послал… Бог послал ему, начинающему режиссеру самодеятельной театральной студии, четырнадцать человек участников, что по меркам умирающей художественной самодеятельности было просто рекордом. Двое из них остались от состава народного театра прошлых лет. Философствующий слесарь-сантехник Валера и милая, смешная дама Элла Львовна. Пережившие десятка два режиссеров, они скептически воспринимали все новации Глеба и на каждой репетиции вспоминали некую Марию Александровну, которая руководила театром лет тридцать и ставила мощные, как они выражались, классические пьесы. Чтобы немного разогреть ребят перед основной работой и присмотреться к тому, кто что может, Глеб сначала сделал сценическую композицию по стихам Гарсиа Лорки. Ничего хорошего он не обнаружил. Все были одинаково зажаты, закомплексованы, а Элла Львовна и Валера читали, используя все заматеревшие штампы времен расцвета Малого театра. Но особенно плохо работала Белая Моль. Скованная, тихо шипящая что-то, на одних связках… А как она была одета! Еще при первой встрече с составом коллектива Глеб обалдел от малиновой кофты с люрексом, в которой утопало ее вроде бы худое тело. Стоптанные туфли, сползающие колготы. И эти бесцветные, чересчур светлые глаза. В таких же бесцветных волосах красовалась красная заколка. «И с этим составом я собираюсь ставить “Пигмалион”!» — ужасался своему мужеству Глеб.

На эту работу в районном Доме культуры он согласился, чтобы не бездельничать год до того, как уедет в Москву на курс к Старику. Глеб только что закончил режиссерско-театральное отделение Института культуры и собирался учиться еще. На сей раз в самом, по его мнению, лучшем профессиональном театральном вузе. Но он хотел учиться только у Старика. А тот набирал новый курс лишь через год. Глеб уже знал, что Старик возьмет его. Он съездил в Москву и показал мэтру кое-что из наработанного. Седой, похожий на льва мастер рычал, бранился, но, кажется, был доволен. Оставалось перекантоваться год в ожидании невероятной, ослепительно прекрасной жизни в столице. Ему повезло: предки нашли для него отдельное жилье. Его родители были предметом зависти многочисленных Глебовых друзей. Они были молодые и прогрессивные, что выражалось в неприставании к сыну по пустякам, отсутствии диктата и разрешении полуночных сборищ. Да и к театру они относились восторженно. Его «мусенька», как он звал мать, училась некогда в Гнесинке по классу скрипки, но бросила все из-за любви к папе. А папа, умный технарь, читатель и почитатель Стругацких, вообще ко всему относился улыбчиво и дружелюбно. Глеб еще до института отслужил в армии, причем без особых ужасов, и любил вспоминать свою службу в диких и далеких местах. Поэтому на курсе, где большая часть ребят была после десятилетки, его не просто уважали, а смотрели ему в рот. К тому же всем было ясно, что его талант вне конкуренции. Дипломный спектакль по старой пьесе Арбузова только подтвердил его режиссерскую и актерскую состоятельность. И руководитель курса, которая некогда училась у самого Завадского, твердо сказала: «Глебушка, езжай в Москву. Здесь тебе делать нечего». Да он и сам понимал, что в городе, где всего два театра — один, еле дышащий, — драматический, а другой — кукольный, — у него никаких перспектив. Но год можно было подождать, а заодно посмотреть, сможет ли он, Глеб Устинов, справиться с таким материалом, как пэтэушники, старшеклассники и прочие случайные люди вроде этой неповоротливой и туповатой Белой Моли.

Белая Моль, она же Лиза, смотрела на Глеба не отрываясь и даже приоткрывала рот. Он напоминал ей всех киногероев сразу. Высокий, русоволосый, с синими глазами и ослепительной улыбкой, знающий сотни стихов наизусть, произносящий неведомые красивые имена… Особенно пристально она глядела на его руки, сильные, но изящные, с длинными пальцами, и даже заметила, что ногти у него овальные, выпуклые… Переводя взгляд на свои пальцы, Лиза только морщилась брезгливо: обгрызенные ногти, заусенцы… Иногда она представляла, как целует его удивительные руки, и тогда краска неровными пятнами заливала ее бледное лицо. В студию Лиза притащилась следом за подружкой, за которой она вообще таскалась по пятам всегда и везде, еще со школы. Теперь подружка решила стать актрисой и для начала записалась в этот кружок. А Лиза, которая училась в техническом училище на маляра, тоже пошла с ней. И обнаружила мир, который всецело отличался от того, что окружало Лизу в училище и дома… Так уж вышло, что, кроме текстов модных песенок и хрестоматийных стихов из школьной программы, она поэзию не читала. В их доме, в серванте, валялись всего две книжки — повесть «Записки следователя», выпущенная в сороковых годах, и медицинский справочник. Мама Лизы, подворовывая в овощном магазине, где работала продавцом, постоянно находилась на тонкой грани между бытовым пьянством и алкоголизмом. В квартире вечно проживал кто-то из ее временных мужей. Случались драки. И Лиза часто ночевала у подруг. Вообще, она надеялась, закончив училище и выйдя на работу, переселиться в общежитие. Больше всего ей хотелось чистоты и тишины. Счастье ей представлялось в виде крохотной комнаты, где она была бы одна… И вот в этом Доме культуры, в комнате для репетиций, на нее обрушилась совсем другая жизнь, прекрасная и непонятная. Состоящая из стихов Лорки, замечательных слов «мизансцена» и «органичность», споров о театре и кино. И неудивительно, что Лиза влюбилась в эту жизнь и в Глеба, который был частью этой жизни.

Репетиция шла отвратительно. Перед мысленным взором Глеба происходило яркое театральное действо, где роковые красавицы плясали фламенко, шептали и кричали знаменитые стихи, а белозубые мужчины шли навстречу друг другу в ритме убийства… А на сценической площадке еле передвигали ноги некрасивые, с потухшими голосами люди, совершенно пустые изнутри. Ему хотелось просто избить каждого или плюнуть на все, хлопнуть дверью и уйти… Особенно бесила его Белая Моль. Он уже запомнил, что ее зовут Лиза, но красивое имя не прибавляло ей ни грамма очарования. Тупо глядя на него застывшими белесыми глазами, она замирала от малейшего оклика, и, казалось, из этого ступора ее может вывести только чудо. Понурившись, она стояла посреди сценической площадки. Одна нога была повернута носком внутрь, что придавало ее скучной фигуре некоторый комизм. Три несчастных четверостишия великого испанца она бормотала, словно рецепт пирога, и вместо отчетливой чечетки и легкого пируэта топталась по сцене как худая колхозная корова. Глеб бился с ней полчаса. Наконец он не выдержал и сам вышел к ней показывать движения. Взяв Лизу за руку, он повел ее за собой в ритме испанского танца. С ее ноги упала туфля. Он понял, что обувь ей велика. И еще ему пришло в голову, что можно выпустить всех актеров босиком…

— Разувайся! — велел Глеб.

Она покорно и смущенно сняла вторую туфлю. Он увидел, что колготы на ней заштопанные, и ему впервые стало ее жаль. Тогда уже ласково, почти нежно он попросил ее:

— Лизонька, пойди в раздевалку и сними колготки.

Событие вызвало нездоровый смех в рядах остальных артистов, но Глеб рыкнул на них, и веселье утихло. Лиза вышла на площадку босая. Под ногами был крашеный деревянный пол, и ей стало как-то спокойно. У них в квартире был противный зеленый линолеум, а по такому крашеному дощатому полу она бегала у бабушки в раннем детстве. И это родное ощущение вдруг придало ей легкости и даже развеселило. Она легонько переступила узкими ступнями и поняла, поняла самими подошвами ног, что от нее требуется. Приподняв длинную юбку, она прошла в танце и лихо прокрутилась вокруг себя.

— Так? — спросила она у Глеба.

— Умница! Именно так! — обрадовался он.

Через минуту она уже совершенно уверенно прочитала стихи и еще грациознее повторила танец. Под обрадованным взглядом Глеба Лиза, наверное, могла бы плясать бесконечно, но здесь настала очередь других разуваться и подражать стремительным испанцам. А Глеб заметил, что у остальных девушек из студии вовсе не такие узкие и красивые ступни, как у Лизы. Ему показалось, что и ноги у нее длинные, прекрасно очерченные. На следующих репетициях он все присматривался к ней и вдруг принял решение. Пора было раздавать роли в «Пигмалионе», начинать учить текст и готовить какие-то куски. После первой читки Глеб объявил, что Элизу, героиню пьесы Бернарда Шоу, будет играть Лиза. Коллектив изъявил чрезвычайное недовольство. Особенно надулась та девушка, которую Глеб про себя называл Примой. Эта жгучая красавица Таня полагала, что только она достойна играть главную роль, и соперниц вокруг не видела, а уж Лизку, свою бессловесную подружку, в роли лихой и отвязной девицы из Лондона она просто не представляла. Естественно, что она немедленно с Лизой поссорилась, придравшись к какому-то пустяку. Но Лиза, еще недавно просто не пережившая бы разрыва с подругой, теперь почти не обратила на это внимания… Синеглазое, русоволосое божество избрало ее. И только это имело теперь отныне значение.

Выступили с композицией по Лорке перед ветеранами. Ветераны вежливо похлопали. Потом показали мини-спектакль школьникам. Старшеклассники заинтересовались настолько, что некоторые немедленно записались в студию. Первые успехи воодушевили ребят, и к работе над пьесой Шоу они приступили с азартом. Собственно, от самой пьесы в нем остались лишь канва и имена героев. Глеб задумал спектакль остросовременный, с узнаваемыми отечественными персонажами. Элизу Дулиттл он превратил в богатую барышню из разбогатевших «челноков». В первой сцене она появлялась не с букетиком цветов, а с известной всей стране сумкой для товара. Профессор Хиггинс стал бедным интеллигентом с аристократическими замашками. Ребятам такая трактовка была понятна. Вокруг шла жизнь, в которой вчерашние профессора шли на рынок торговать, а торговцы приобретали иномарки. Идея спектакля виделась Глебу в том, что вечные ценности восторжествуют, что нувориши непременно заплачут по культуре и захотят ею напитаться. Он придумал смешные и узнаваемые костюмы из старья, обнаруженного в костюмерной, сам расписал удивительные ширмы из бумаги, за которыми должен был гореть таинственный свет. И работа началась. Чтобы парни не сбежали, он параллельно занимался с ними сценическим движением. Вставил в спектакль несколько драк, и они с удовольствием разыгрывали их не только на сцене, но и на улице. Однажды Глебу пришлось вытаскивать пацанов из милиции, после того как они развлекли прохожих роскошным побоищем в стиле Голливуда. Но главным в этот отрезок его жизни стала Лиза.

Теперь он уже не понимал, как не заметил сразу ее гибкости, красоты тела, необыкновенного, оригинального лица… Она открывалась перед ним постепенно, словно скромный пейзаж, который исподволь очаровывает тайным колдовством. Лиза погрузилась в работу с одержимостью. Она ловила каждое слово, каждый жест Глеба. Начала читать книги, которые он приносил ей из своей библиотеки. Заучивала наизусть куски текста из роли. Глеб, который грезил Таировским театром, пытался создать из нее актрису, равно владеющую жестом, голосом, состоянием. Он заставил ее заниматься на репетициях в черном облегающем трико, и Лиза почувствовала свое тело. Он достал свои конспекты по сценическому движению и сценической речи. Заставлял Лизу кувыркаться и падать, петь вокализы, перегнувшись через спинку стула, тараторить скороговорки, ходить по сцене, вынося ногу как бы из середины живота. Он твердил ей как заклинание: «Расслабься, сними напряжение. Каждое движение начинай на расслабленных мышцах и только потом концентрируйся». Лиза перестала вздергивать одно плечо и сутулиться, у нее прорезался чудный низкий голос. Появилась кошачья свобода движений и жестов. Глеб понимал то, чего Лиза не видела: они повторяют путь героев из пьесы. Он лепит ее, как Пигмалион лепил свою Галатею, но это его только радовало. Глеб верил в успех: если Мейерхольд из зрелой Райх слепил вполне сносную актрису, почему бы ему, Глебу, не сделать из юной Лизы свою «прекрасную леди»! И все у них получалось. Парни из студии стали поглядывать на Лизу с явным интересом. Когда она стремительно и точно двигалась на подиуме, даже у Глеба слегка перехватывало дыхание. Правда, переодевшись в свои идиотские костюмы, состоящие из купленных мамой кофт и юбок, она вновь гасла и становилась Белой Молью. Но постепенно в ее гардеробе появились нормальные джинсы и свитера, а волосы, тщательно вымытые и расчесанные, она стала носить распущенными. Лиза стремительно превращалась в симпатичную девчонку, похожую на студентку. Однажды Глеб решил проверить на Лизином лице грим и накрасил ей глаза, обведя их черным жирным карандашом. Он сам поразился тому, что из этого вышло. Лицо стало необыкновенным. Слишком светлые глаза в черной обводке на Лизином скуластом треугольном лице сияли странным цветом озерной воды, нежный, трогательный рот чуть улыбался, а волосы потрясающего серебряного цвета приоткрывали крошечные, чуть заостренные ушки… Глебу захотелось ее поцеловать, тихо-тихо, мягко… А потом резче и грубее, чтобы она вздрогнула и задышала быстро и жарко. Но тогда отогнал от себя эту неудачную мысль. Им самим был установлен в студии жестокий закон: никаких романов между собой. По молодости Глеб полагал, что это возможно. И очень скоро он сам этот закон нарушил…

Подготовка к спектаклю шла полным ходом. Рисунок Лизиной роли почти совпадал с ее собственным превращением. В первых сценах она была нелепа, смешна, вульгарна. Лиза играла себя вчерашнюю, и это заставляло ее меняться еще быстрее. Они с Глебом часто оставались после общей репетиции, чтобы поработать над своими сценами. Сам Глеб играл профессора. Потом поздними зимними улицами они шли к Лизиному дому. Как-то раз он обернулся после того, как они распрощались, и увидел Лизину фигурку, которая брела куда-то прочь от дома… Глеб догнал ее и остановил. Он чувствовал некоторую ответственность за девчонку и не хотел, чтобы студия служила предлогом для отсутствия дома. Лиза сказала, что дома все пьяные и ночевать там она не хочет. Пойдет к знакомой девочке.

— Да вы не переживайте, Глеб, я часто ночую у кого-нибудь. Меня в общежитии у девчонок знают. Вахтерша пустит…

Глеб посмотрел на часы: была половина первого.

— Ладно, пойдем ко мне. Там вторая постель есть.

И они пошли. Их прогулка по зимнему ночному городу казалась Лизе сценой из волшебного спектакля. Горели фонари, освещая крупный невзаправдашний снег. И сквозь кружение этого снега под черным небом она шла, как героиня пьесы, к своему счастью…

А счастье свалилось на нее сумасшедшей лавиной. В ту же ночь они стали близки. И теперь Лиза частенько оставалась у него на ночь, благо дома это никого не интересовало. Она читала его книги и думала его мыслями. Цепляла его словечки и одевалась в его рубашки. Внутри нее росла другая Лиза. Женщина. Умница. Красавица. Его внимание, поцелуи, его красивое тренированное тело казались ей прямым доказательством ответной любви. Но Глеб думал иначе. Нельзя сказать, что он не влюбился… Влюбился, и очень, но все это время он помнил, что его ждут другая жизнь и другие женщины. Те необыкновенные, загадочные, известные…

Виденные им на экране и выдуманные еще в ранней юности, они ждали его в прекрасном грядущем, где не было места Лизе. Но теперь, в этот момент, он был влюблен в нее и целовал ее узкие ступни, называя их крылышками… И она, скрестив легкие тонколодыжные ноги, шевелила этими ступнями, подражая подрагиванию крыл. Невидимое время неслось сквозь них, когда они любили друг друга, и неотвратимо разносило в разные стороны… Но Лиза еще не знала этого и все крепче обнимала Глеба за плечи, все сильнее вжималась в него хрупким телом. И только в предрассветные часы глухая тревога охватывала ее и молчаливое животное внутри нее тихо скулило. Тогда она обнимала любимого и лежала неподвижно, слушая этот плач в себе.

Премьеру назначили на начало марта. Но тут пошли сбои. Надежные ребята бросали студию, их приходилось заменять новенькими. А у девчонок сложности в личной жизни заслоняли тягу к прекрасному. К весне, последовав примеру режиссера, коллектив занялся романами. Девицы закатывали на репетициях истерики, хлопали дверью, давали возлюбленным пощечины. Казалось, никому не было никакого дела до того, зачем все они собрались здесь. Только два ветерана самодеятельной сцены держались спокойно и даже утихомиривали разозленного Глеба. «Ничего, Глеб, — говорил Валерка, терпеливо пережидая очередной скандал, — в театре всегда так. Через месяц все перевлюбляются и займутся делом». Как ни странно, Элла Львовна играла отлично, она наигрывала и комиковала, но все равно чувствовался большой природный дар. Труднее всего было укротить Валерку, который в роли отца Элизы пытался сыграть короля Лира и требовал шекспировских страстей и мощи. Он притаскивал свежие идеи и не понимал, почему режиссер не дает их воплотить. Сложная массовка требовала слаженности. И премьеру перенесли на апрель. Шли прогоны. Глеб требовал особой музыкальности всего ритма спектакля. Цеплялся к каждой мизансцене. Добивался от ребят почти балетных движений, немыслимой слитности. Но и он на очередном прогоне понял, что его актеры добились почти невозможного и что лучше они не сыграют.

Генералка, на которую по обычаю пришли все знакомые и родственники, обещала успех. На премьеру Глеб решился пригласить преподавателей из института. Успех был колоссальным. Даже ленивые и вечно пьяные осветители не подкачали, и свет был таким, как Глеб задумал. Ширмы светились изнутри таинственно и сказочно. На их фоне причудливые костюмы выглядели уже не старьем, а настоящими произведениями искусства. Массовка легко и четко двигалась, пела речитативом. Но главное — его Элиза была неимоверно хороша. Потешная, неуклюжая вначале и стремительная, гибкая, элегантная в конце спектакля. Восторг успеха горел в ней, и на поклоны она не выходила, а почти вылетала. Во время обязательного банкета в складчину преподаватель из Глебова института велел Лизе приходить сдавать экзамены и твердо обещал помощь в поступлении.

Ночью Лиза и Глеб пили остатки шампанского и хохотали, вспоминая эпизоды репетиций, все смешные и дурацкие происшествия, которые случались за эти месяцы. До творческих туров у Старика оставалось всего пару месяцев. Глебу нужно было поговорить с Лизой, но он не решался. Их полусовместная жизнь тянулась по-прежнему. Когда «мусенька» как-то спросила: «Глеб, а что будет с твоей девочкой?», он вспылил и едва ли не впервые в жизни закричал на мать: «Не лезь не в свое дело!» Ему нравилась Лиза, ее руки и глаза, нравилось спать с ней в одной постели, пить кофе утром, читать стихи по вечерам и играть для нее отрывки, когда она восторженно вскрикивала и произносила, подражая ему: «Гениально!» Он смотрел на нее как на свое произведение и привычно продолжал исправлять ошибки в произношении, впихивать в ее голову какие-то имена, следил за ее осанкой и походкой. Но однажды Лиза сказала между прочим как о решенном: «Когда мы будем жить в Москве…», и Глеб опомнился. Отрезать надо было сразу и жестко, чтобы у нее не осталось иллюзий. Глеб понимал, что так будет лучше для нее самой.

Лиза знала, что Глебу скоро ехать на туры. Но ей казалось, что он что-то придумает для нее. Ведь он переменил все в ней, он мог все! Так почему бы ему не решить так же легко и вопрос с их отношениями. Он был ее хозяин, князь, господин. Он воплощал в себе иную жизнь. Жизнь, которая могла быть только в кино или театре. Но вот это случилось с ней, с Лизой. Ей казалось, что и он ощущает ее как свою собственность, часть себя…

В тот вечер она бежала к нему переполненная весной. Все зацвело разом: вишни, яблони, сирень… В сумерках неясно белело это цветение, запах короткого дождя, мокрой листвы и земли касался Лизиного горячего лица. Почему-то ей казалось, что Глеб кинется ее целовать и ему будет радостно ощутить этот запах на ее волосах и щеках. Открыв ей, Глеб не шагнул назад приглашающе, а наоборот, вышел на площадку и прикрыл за собой дверь. Лиза услышала музыку и подпевающий мелодии женский голос.

— Лиза, я не один, — значительно и тихо произнес Глеб.

— У тебя гости? — спросила Лиза. Она не понимала, почему Глеб стоит здесь и смотрит мимо нее, досадливо морщась. Такое выражения лица у него бывало только тогда, когда она плохо работала на репетиции. — Что-то не так? — снова спросила она.

— Лиза, ты не понимаешь? У меня — женщина! — страшным шепотом закричал Глеб.

— Ну и что, — ответила она, еще не осознав сказанного им. Но тут же догадалась и ахнула. Хотела кинуться вниз по лестнице, но остановилась, чтобы глянуть ему в лицо. Однако Глеб отвел глаза и протянул пакет с ее вещами.

— Извини, так будет лучше, — сказал он и захлопнул за собой дверь.

Еще минуту-другую Лиза смотрела на эту такую знакомую дверь, которая отрезала вдруг от нее все, что называлось жизнью. Потом она медленно побрела вниз по лестнице. Тяжелый театральный занавес упал и скрыл сияние огней, цвета декораций. Зрители могли идти домой. Для них все кончилось.

Август выдался жарким. В такую погоду приличные «белые люди» лежат на пляже и потягивают пиво. Глеб тоже не прочь был бы податься на пляж с какой-нибудь симпатичной девицей. Но вместо этого он уже час грузил ящики с яблоками. Он давно не озирался по сторонам, опасаясь, что кто-то из старых знакомых увидит его. За те полгода, что он провел в родном городе, ему стало ясно, что никому нет никакого дела до проблем других. Каждый выживал в одиночку. За десять лет Глебова отсутствия в городе вроде бы ничего не переменилось, только обветшали здания да центральная часть приобрела сомнительный и поддельный блеск. Утром, проснувшись от духоты, Глеб с тоской вспомнил вчерашнюю пьянку и отметил ставшее привычным желание хлебнуть чего-нибудь, если не пивка, то кисленького сухого. «Я спиваюсь…» — подумал он как о постороннем, но страха не ощутил, только скуку. Его старики практически весь год жили на даче, и некому было навести порядок в захламленной квартире.

Глеб забрел в кухню, посмотрел, не осталось ли чего от вчерашнего, но бутылки были пустыми. Потом глянул на себя в зеркало.

— Хорош, — пробормотал он, обозревая отечные мешки под глазами и трехдневную щетину.

Бриться не хотелось, вообще ничего не хотелось. Это состояние продолжалось у него вот уже года два. Собственно, с тех пор как он понял, что все его театральные планы несостоятельны. Десять лет назад Глеб благополучно поступил на курс к Старику. Все годы обучения ходил у него в любимчиках, знал, что тот поможет пристроиться в театре, в крайнем случае оставит у себя в институте. Были уже и кое-какие договоренности и замыслы. Но на пятом курсе Глеб вдрызг разругался со Стариком, и они перестали разговаривать. Глеба в тот момент это мало волновало, он уже поставил нашумевший спектакль в молодежном театре, о премьере говорила вся Москва. Тогда же он развелся с первой женой, женился на сумасшедшей красоты мулатке-француженке и махнул к ней. Прожили они вместе месяца два, а потом страсть красавицы иссякла, и он остался в Париже полулегально, зарабатывая деньги с уличными актерами. Ему казалось, что он все еще копит опыт и впечатления для будущих спектаклей… Но когда Глеб вернулся в Москву, Старик уже умер.

Никого другого, кто бы составил ему протекцию, у Глеба не было. Правда, была куча знакомых в театральной среде. Каждую секунду здесь возникали гениальные проекты и с той же скоростью гасли — за отсутствием денег. Глеб привык тусоваться по фуршетам и презентациям. С компанией таких же, как и он сам, прилипал-неудачников Глеб был всюду и видел всех, но сам ничего не значил. Никто уже не помнил про его единственную удачную постановку. Полгода назад его первая жена, на подмосковной даче которой он жил по старой дружбе, объявила, что продает загородный домик. Глеб поехал к родителям на время и застрял в городе, кажется, насовсем. Работать было негде, и он начал подрабатывать грузчиком.

Очередной ящик вдруг неловко выскользнул у него из рук и упал. Распрямляясь, Глеб поднял глаза и увидел женщину. Она стояла рядом с машиной темно-синего цвета и внимательно смотрела в сторону Глеба. Женщина была из той породы, что всегда нравились Глебу. Высокая, гибкая, в простом легком платье, с небрежно сколотыми в низкий узел волосами. Она стояла, чуть откинувшись, одна нога носком была повернута внутрь… С треугольного кошачьего лица смотрели светлые глаза, смотрели на Глеба. Но он все еще не узнавал. Тогда она произнесла низким, певучим голосом:

— Глеб, ты что, совсем забыл старых знакомых?

И он растерянно произнес:

— Лиза…

Лиза засмеялась.

— А мне кто-то из ребят сказал, что ты в городе, но я не поверила…

Он почему-то понял, что она уже знает про него все и специально приехала сюда, чтобы посмотреть на него. «Смотри, смотри…» — про себя пробурчал Глеб. Злоба просто душила его. С ней все было понятно: содержанка или, в лучшем случае, жена богатенького деятеля новой формации. И теперь ей потребовался Глеб, чтобы продемонстрировать свои достижения на постельной ниве… А Лиза, вроде бы не замечая Глебова плохого настроения, продолжала что-то говорить. Почти пела своим красивым голосом. Ага, она приглашала его встретиться где-нибудь вечером, посидеть, вспомнить прошлое. Глеб согласился, решив про себя, что он еще покажет ей, чего стоит, хотя в глубине души понимал, что его одолевает желание увидеть ее еще.

Вечером он долго и придирчиво разглядывал себя в зеркало. Отеки под глазами сошли, но фейс был изрядно потрепанным. Глеб попробовал оценить себя глазами режиссера, подбирающего актера на роль. И сделал вывод, что он еще вполне годится на героя-любовника, этакого демонического любимца нимфеток… А вот зрелая женщина непременно разглядит «золотое клеймо неудачи» на его тридцатипятилетнем челе. «Да, дважды в день глядеться в зеркало — это уже слишком», — подумал Глеб и быстро оделся в те шмотки, что привез еще из Франции. Вещи были настолько добротны, что и теперь выглядели прилично. Еще он достал оставленный для квартплаты стольник, прекрасно понимая, что этих жалких денег на приличный ужин не хватит… «А может, она феминистка и на американский манер платить за себя не позволит…» — понадеялся Глеб.

Лиза выбрала для встречи недорогой, но приличный ресторанчик, где в закрытом дворике под кронами старых лип можно было спокойно поговорить. Она уже сидела за столиком в ожидании Глеба. Он отметил, что для подружки нового русского выглядит Лиза слишком утонченно. Простое пепельно-серебристое платье, нитка жемчуга, волосы собраны в высокую, намеренно небрежную прическу… Заказали ужин, вино. И Глеб насторожился в преддверии первых Лизиных шагов. Вот сейчас она даст понять, кто есть кто на этом празднике жизни. Лиза и впрямь начала разговор, что называется в тему:

— Ты думаешь, я содержанка? Неправильно думаешь. У меня фирма. Филиал крупного косметического объединения.

Глеб укорил себя за ошибку. Действительно, эта манера держаться, этот прикид не соответствовали бы низкому социальному статусу. Оба закурили и начали лениво перекидываться словами.

— Итак, гений современной режиссуры соблаговолил заглянуть в наш тихий уголок, понюхать дым Отечества… Почему же не подошел парижский смог?

Глеб усмехнулся.

— Ты рада, что у меня все не очень хорошо?

— Напротив. Я огорчена. Добивалась всего в поте лица, чтобы оказаться вровень с тобой… А стараться и не нужно было. Стояла бы себе спокойно на базаре рядом с Танькой и барахлом торговала.

Впервые Глебу кто-то посторонний дал понять, что он теперь собой представляет. И неожиданно для себя он не встал, не вышел вон, а продолжил неприятный разговор.

— Жаль, что разочаровал тебя… Ты хотела увидеть светило, чтобы можно было ткнуть пальцем и заявить: вот мое увлечение молодости.

— Это было не увлечение. Это была любовь.

И они замолчали надолго… В сумерках, среди еще летнего тепла и едва уловимого сентябрьского холодка в кронах деревьев. Лиза хотела бы бросить ему в лицо горькие слова о годах нищеты и труда, слова о том, как черств был ее кусок хлеба. Как болели и трескались руки после мытья подъездов, как капризны были избалованные дети, которых она нянчила. Лиза выбирала семьи с пользой для себя, не тех, что больше платили, а тех, кто мог ей помочь продвинуться в жизни. Одна молодая пара устроила ее на курсы бухгалтерии от своей фирмы. Еще одна женщина занималась с ней английским: три часа с ребенком стоили одного часа занятий. Мать спивалась. Ее сожители становились все страшнее и наглее. Лиза рискнула договориться с участковым, и под их совместным давлением мать подписала документы на продажу их квартиры, располагавшейся в хорошем районе. Лиза купила такую же двушку на окраине и разницей в деньгах оплатила свое обучение в Институте менеджмента. Потом была маленькая фирма, повышения и надежный заработок. Но Лиза снова рискнула и ушла на смешную должность секретаря-референта в государственную структуру, чтобы покинуть ее через два года, будучи знакомой со всеми чиновниками среднего звена.

Затем три года труда на частной фирме, в результате чего хозяева объединения дали ей возможность стать совладелицей дочерней фирмы. Цена всего этого — невозможность расслабиться ни на секунду и одиночество — была незаметной для окружающих. Ни друзей, ни врагов — только партнеры и приятели… И все эти годы в душе жило предчувствие встречи, когда Глеб оценит ее наконец и осознает, от чего отказался. Пару лет назад она окольными путями узнала о его жизни, узнала, что он в Париже, что с театром не сложилось, и ей разонравилась ее жизнь. Ее постигло острое разочарование. У него, у Глеба, было все, в чем ей судьба отказала: талант, добрые родители, книги, друзья… А он швырнул все на ветер, и ее мечта потеряла смысл. С того самого момента как незримый тяжелый занавес рухнул перед ней, она знала, что вернется в это залитое огнями пространство победительницей, хозяйкой. Но тот, для кого все эти десять лет велась изнурительная, расчетливая игра, ушел со сцены. Настало время торжествовать, но в Лизе не было торжества. Только жалость и недоумение. И после тяжкого, но понятного для обоих молчания она спросила:

— Почему?…

— Почему со мной так вышло? — Глеб устало вздохнул. Он мог солгать этой красивой женщине, которую вспоминал иногда. Вспоминал с неясной тоской и сожалением, словно упущенную мысль или оставленный на потом праздник, который уже не случится. Да, он мог солгать, надеть привычную маску пофигиста, по собственному желанию выбравшего свободную и ленивую жизнь человека, не обремененного делом. Но ему надоело лгать себе и другим. Он знал наверняка, что ей действительно хочется знать о нем правду, и Глеб ответил честно:

— Пороху не хватило, Лиза, воли. Мне ведь все шло в руки само, играючи. Я даже к экзаменам в своих институтах никогда не готовился. Знал, что повезет, что вытащу билет, который знаю. А когда сорвалось раз, другой, я обозлился. Ах, не хотите меня, гениального, так пошли вы к черту! Мне все казалось, что они спохватятся, опомнятся, прибегут…

Попросят меня: сделайте, поставьте пьеску… А никто не бежал и не просил. Да и время, оно ведь так быстро летит. Сначала ты все еще мальчик, подающий надежды, а потом раз — и ты безнадежный неудачник… А ты, Лиза? Расскажи о себе! Почему ты не пошла в театральный?

— Бог с тобой, какая я актриса, только на одну роль…

И они вновь замолчали, но уже теплее и проще, словно какая-то ниточка восстановилась и протянулась от одного к другому.

Потом еще долго сидели в ночном дворике в круге мягкого света лампы на столике и говорили о последних фильмах, книгах. Лиза рассказывала Глебу о ребятах из студии. Сказала, что Валерка нелепо погиб еще в начале 90-х. А Эллу Львовну она навещает иногда. Однажды в особо тяжелые времена Лиза жила у нее с месяц. Когда Лиза расплачивалась за ужин, Глеб отвел глаза и промолчал. Потом они, оставив Лизину машину на стоянке, пошли бродить по центру города. В одном из полутемных переулков Глеб не выдержал и сделал то, чего ему невыносимо хотелось с первой минуты встречи. Он крепко, почти мучительно прижал Лизу к себе и всем телом ощутил ее худобу, гибкость и нежность. Так, обнявшись, они постояли несколько определяющих все их будущее минут, пока Лиза осторожно не высвободилась и не потянула Глеба за руку:

— Пойдем.

И они поехали к Глебу.

Некоторые вещи и книги в комнате Глеба были знакомы Лизе по давним дням. Она помнила и этот томик Ходасевича, и этот клетчатый плед на диване. У нее не было вещей, знакомых с детства, несущих память о прошлой жизни, и теперь она испытала томительное чувство возвращения в себя прежнюю. На какое-то время она стала нескладной девчонкой, обожающей и отвергаемой. Но тут же, вернувшись в себя теперешнюю, отчетливо поняла, что она сильна и свободна. Лиза положила на полку затрепанный томик и глянула на Глеба, сидящего в кресле. В ней больше не было восхищения и сладкого ужаса, но чувство, охватившее ее, оказалось не менее сильным. Ровное и теплое, будто отныне он стал ей братом или другом. Она подошла к нему и обняла, и легко, словно и не расставались никогда, они соединились как две половинки высшего существа в любви и покое. И ночь была темна, горяча и нежна… И слова были просты, а шепоты жгучи…

На рассвете, когда Лиза вдруг уснула на полуслове, тяжелая тоска, почти ощутимая физически, упала на него. Вглядываясь в ее бледное, даже во сне страстное лицо, он ясно увидел их будущее, подробно и беспощадно. Он увидел много таких ночей в любви и счастье и много дней, для нее заполненных делом, а для него — ожиданием ночи. Он представил себе ее знакомых, которые будут лениво наблюдать за ними и, понимающе усмехаясь, станут спрашивать при случае: чем вы занимаетесь? И Глеб будет отвечать, что он, вообще-то, режиссер, но как-то пока не складывается, что когда-то он поставил спектакль в Москве и знает такого-то и учился с таким-то… И Лиза будет издали тревожно следить за разговором и улыбаться ему ободряюще и устало… Утром Глеб проводил ее сдержанно, почти холодно.

А еще через два дня она появилась у него вновь, с дикой идеей. Лиза предложила Глебу выйти к ней на работу одним из директоров. Она сразу назвала сумму оклада. Глеб, рассеянно глядя мимо нее, уже почти произнес слова отказа, но вдруг понял, что сможет видеть ее ежедневно, и вместо твердого «нет» у него вырвался вопрос:

— Что же я буду там делать, ведь я в твоей работе ничего не смыслю?

— Не переживай, все у тебя получится. Займешься представительскими вопросами. Будешь общаться с нашими партнерами из Франции. Ты говоришь по-французски? В остальном я тебя поднатаскаю.

По-французски Глеб говорил прилично. Идея уже не выглядела такой сумасшедшей, и он согласился.

Первые два месяца показались ему кошмаром. Не радовали даже деньги. Офис и его обитатели наводили на Глеба непроходимую тоску. Разговоры о деле казались птичьим щебетом без смысла. Вставать по утрам под будильник было невыносимо. Он что-то тупо набирал в компьютере. Изучал какие-то договоры и брезгливо разглядывал красивые флаконы и баночки. Сам себе он казался инородным телом в этой плотной среде. Вокруг ходили самоуверенные и деловые юнцы, сновали прелестные барышни и тяжело, но стремительно рассекали пространство мужчины в серых костюмах. Но Лиза почти ежедневно говорила с ним, давала мелкую и понятную работу, спрашивала совета, предварительно объяснив суть вопроса. Когда он совсем терялся, она смеялась и требовала: «Представь себе, что все это — спектакль… Теперь все проще, правда?» Постепенно в его голове уложились сведения о фирме и партнерах, данные о парфюмерных линиях и рекламных компаниях. В чужих деловых разговорах стал проявляться смысл. Но, видимо, он все же не выдержал бы всей унизительности положения случайного человека, если бы не приезд французских партнеров.

Глеб возил их по филиалам и магазинчикам, переводил Лизины объяснения и все время ловил на себе взгляд немолодой француженки, восторженный и теплый. Наверное, из-за того, что давно никто не поглядывал на него с такой симпатией, на фуршете он разошелся не на шутку, показывал какие-то смешные сценки из парижской жизни. А потом, уже не совсем трезвый, принялся разглагольствовать о сути запахов. О каком-то театре теней и ароматов. О том, что запахи должны провоцировать… О том, что мир утонул в сладости и требуется шокирующая нота естественной горечи, а девиц для рекламы духов и кремов нужно брать из трущоб. Француженка не прерывала его, более того, спросив разрешения, записывала что-то за ним в блокнотик и кивала.

Наутро Глеб с отчаянным стыдом вспоминал свое выступление, Лизин тревожный взгляд и радовался, что она не понимает французский. Но уже через неделю из Парижа пришел факс, и с ним оформили договор на покупку его авторской идеи для новой рекламной кампании. Подписывая бумаги в Париже, Глеб все еще не верил, что происходящее не идиотская шутка и что его невнятные образы принесли ему немалые деньги. Лиза радовалась за него, но где-то на дне ее светлых глаз таился вопрос. С той первой ночи Глеб избегал близости, и они виделись лишь на работе.

Через полгода работа стала доставлять Глебу некоторое скучное удовлетворение, люди вокруг обрели глубину и характеры, а у него самого появилась ровная и уверенная манера настаивать на своих оценках и предложениях. Глеб научился без выкрутасов и напрасных метаний преодолевать участки мертвой волокиты, свойственной всякому коммерческому предприятию, и искать небольшие островки творчества, которые в их с Лизой деле все-таки имелись. Ему нравилось обсуждать с ней подробности, и он частенько излишне затягивал эти обсуждения без посторонних, чтобы еще и еще смотреть на нее близко, слышать, как она говорит: «Отлично, здорово сочинил». Родители радовались за него и смотрели умиленно. А «мусенька» иногда спрашивала: «Глебушка, почему Лиза так редко заходит?» Мать, в отличие от папы, прекрасно помнила тот давний роман, и Лизин успех в спектакле, и Глебов с ней скоротечный разрыв. Лиза действительно заходила редко, но была весела и спокойна, охотно болтала с его стариками. А с мамой делилась какими-то своими секретами. Именно ей она сказала то, чего никогда не говорила Глебу: что она очень переживает за свою маму, которую лечили лучшие врачи, кодировали и применяли иглотерапию, но та по-прежнему пьет… Рассказывая об этом Глебу, «мусенька» смотрела в сторону, словно хотела заговорить о чем-то другом, но так и не решилась.

Глеб не знал, что за ровным Лизиным тоном, за ее веселостью скрывается отчаяние. Дни шли, а Глеб не заговаривал об их отношениях, ничем не намекал на возможность близости. Иногда он пристально смотрел на нее, и ей казалось, что во взгляде его — любовь. Но вновь накатывала рутина дел, встреч и звонков, и все исчезало, словно и не было. Она ругала себя, что в первые дни не прояснила для себя главное и важное: любит ли он ее, не продолжила естественно и просто вести себя как его женщина. А теперь время было упущено, и Лиза не решалась сделать какой-то шаг. Лиза видела, как меняется Глеб, становится все увереннее и напористее. Роль, так злившая его вначале, прирастает к нему, делается свойством если не характера, то поведения. И поначалу он нравился ей в этой роли, ибо напоминал молодого успешного Глеба времен студии. Но все чаще он вспоминался ей сидящим в кресле, с усталым и помятым лицом, и что-то родное и трогательное в его тогдашнем облике Лиза не могла забыть и терзала себя. Она сама тащила его в свою жизнь, подталкивала, помогала, советовала и вот начала сожалеть об этом, и стыдилась своего сожаления, и не могла отделаться от мысли, что такой он ей нравится меньше… А главное, она не могла понять, почему, ну почему он охладел к ней и даже не пытается хотя бы обнять, прижать к себе, как когда-то в полутемном переулке старого города. И ночами одна в своей красивой и чистой квартирке она боролась с искушением набрать его номер и крикнуть: «Приезжай, ну пожалуйста, приезжай!»

Прошел год. Снова сентябрь чуть-чуть горчил в воздухе. И в сумерках Лизиной квартиры зазвонил телефон. Это был Глеб. Он хотел к ней приехать. Торопясь, она выбирала платье — не слишком нарядное, чтобы не показаться смешной, и не слишком домашнее, чтобы не быть совсем будничной. Быстро доставала из холодильника какие-то припасы, включила микроволновку… И все думала, что Глеб всю прошедшую неделю был странный, словно обеспокоенный чем-то… И почему-то ей вспомнилось, что последнее время он часто общался с Машкой, ее секретаршей. Заставлял ее правильно ходить, держаться, поворачивать голову… Лиза смотрела на эту смешную муштру с легкой ностальгией, и только. Но вот теперь ей вдруг пришла в голову ужасная, невозможная мысль: вдруг Глеб ей сейчас скажет, что влюбился в Машку?… И Лиза встретила Глеба с горестным лицом и горящими от гнева глазами. Поэтому он сразу спросил:

— Что случилось?

И, вместо того чтобы промолчать, отшутиться или задать встречный вопрос, она вдруг так бурно разрыдалась, что Глеб сразу прижал ее к себе. Они оба почувствовали, как бешено колотится его сердце, и уже через минуту эти частые, глухие удары заполнили все пространство комнаты.

Разговаривать они начали лишь через несколько часов. Огонек его сигареты иногда короткой вспышкой высвечивал блестевшие в темноте глаза Лизы и изгиб руки, привольно закинутой за голову…

— Что произошло с тобой? — спросила она.

— Я ухожу с фирмы.

Лиза почти ахнула. Ей показалось, что предчувствие сбылось, и все, что только что случилось с ними, было лишь нежным прощанием. А Глеб, не замечая ее оторопи, уже рассказывал что-то. И только через несколько минут до нее дошло, что он спрашивает:

— Но ты не оставишь меня? Ты будешь со мной? Ты меня простила?

— Простила? За что?

— За то, что я тогда с тобой сделал.

— Ты глупый мужчина, Глеб. Я всегда была тебе благодарна за то, что ты сделал со мной…

Глеб подумал, что никогда ничего не понимал в ней, и снова упал в нежность и желание.

— Почему ты так долго не шел ко мне? Почему весь этот год мы не были вместе?

— Я не мог, Лиза… Мне казалось, что так будет лучше, правильнее…

— А теперь почему?

— Ты разве не слышала? Я все уже рассказал тебе! — И Глеб заново принялся объяснять, что он уже был в их драмтеатре и договорился ставить у них пьесу.

Лиза ужаснулась:

— Да у них же денег нет!

Глеб засмеялся.

— Ты — капиталистка, Лизка! Но я уже придумал кое-что. Денег мы с ними заработаем. Главное — будь со мной, люби меня…

Лиза смотрела на балконную дверь. Штора чуть колыхалась от ветерка, а ей казалось, что это — занавес, который вот-вот поднимется, а за ним…

 

Моя Кармен

Вы хотите знать все с самого начала? Началось все с ерунды, все самое важное начинается с какой-нибудь ерунды… Олега прислала ко мне подруга. Ну, не то чтобы подруга, а скорее приятельница, если вы улавливаете разницу. Старая знакомая по заочному. Некогда мы встречались с ней в столице, на той затяжной пьянке, что гордо именуется сессией. Среди заочников я была самой младшей, остальные уже много лет работали, имели семьи. Вот и моя знакомая была замужем, растила сына, этого самого Олега.

На заочное я пошла по настоянию папы. Папочка всегда прикрывал меня от тогдашней действительности. Как об этом потом писали газетчики? «Атмосфера удушливого брежневизма…» Я ее и не замечала. Школа — самая престижная в городе, да и вы, наверное, ее заканчивали?… К тому же половину школьных лет я провела в уютных простудах: приходил наш милейший Яков Львович и выписывал справочку. А дома было так хорошо! С тех пор почти ничего не изменилось. Мама, перед тем как ехать в Италию, очень удачно все устроила: приватизировала весь особняк, что можно было бы счесть чудом, если не знать маминых связей, а потом его отреставрировали. Мама выбила на это деньги от ЮНЕСКО.

Вы, конечно, знаете историю нашего дома? Прежде школьников со всего города водили сюда на экскурсии. Как-никак творение великого зодчего по заказу великого композитора… Согласитесь, что дом хорош необычайно. Реставрировали здание под моим наблюдением, поэтому ничего не испортили. Удивительное сочетание раскованности и гармонии… И внутри — вы обратили внимание? — все без излишней помпезности, изысканно и строго. Мой прадед окружил себя этими вещами, и никакая советская власть, никакие свежие веяния не сдвинули с места ни одного кресла, ни единого столика!

Деду и отцу это недешево обошлось, в смысле нервных затрат и постоянных компромиссов с властями. После революции на нижнем этаже была музыкальная школа имени моего прадеда, в 60-х она переехала в новое здание, и дед добился создания музея… Слава Богу, он официально так и не подарил его городу. Переговоры по поводу этого тянулись десятилетиями. Дед находил какие-то причины оттянуть дарение, потом папа продолжил волокиту… А в начале 80-х все заглохло окончательно. А уж потом дом стал действительно нашим, точнее моим, потому что папа умер, а мама уехала в Италию… Я отвлеклась, простите. Но без понимания истории нашего рода, без видения того, чем является для меня дом — эти рояли, лестнички, венецианские окна, — в моем рассказе обойтись невозможно. Может быть, мама Олега и послала его ко мне, потому что гостила здесь когда-то. Я еще не встречала человека — даже такого прагматичного, как она, — который бы не проникся очарованием нашего дома. А может, это был элементарный расчет бывалой бабы: нестарая, одинокая женщина пригреет мальчика, и он не будет шляться бог знает где. Наверное, сначала все и пошло именно так, как грезилось ее неумному материнскому сердцу…

Он был хорошим мальчиком. Такие мальчики всегда вырастают в семьях потомственных военных. Его родословная не обрывалась в пропасти 17-го года, потому что за спинами вертолетчиков, бригадных комиссаров и чекистов с хорошо вымытыми руками просматривалась прабабушка — дочь губернатора. Ее подхватил где-то в вихрях гражданской сумасшедший от запаха крови прадедушка. Сей мезальянс дал многочисленный приплод. И хотя советская власть всячески норовила истребить отпрысков графини и ученика столяра, кое-кто сохранился… Они храбро воевали на всех войнах, даже Олегов папа успел получить ранение на территории Афганистана, пока мы с его мамочкой чудили на сессиях. А Олежек окончил какое-то училище, что-то там особенное, какие-то «береты». Честно говоря, я вполуха слушала эти подробности — дух казармы навевает на меня тоску… Его направили в наш город, в этот… ОМОН? Нет! Спецназ. Да, именно так…

Получив письмо от приятельницы, я твердо решила, несмотря на ее намеки, отослать его к знакомым на квартиру.

Я не терпела в доме посторонних. Но он мне понравился. Голубоглазый, светловолосый красавец. Огромного роста, но удивительно легко двигающийся. Ничего простонародного в лице и манерах. Развитая речь, без сорных словечек. Никаких идиотских анекдотов. Удивительно корректное поведение. И я решила, что, пожалуй, будет неплохо, если он поживет здесь, — места предостаточно.

Рассчитывала ли я на какие-то близкие отношения? Мы договорились, что я расскажу вам все без утайки… Так вот: безусловно, нет! У меня достаточно поклонников, и я никогда не была одинокой в этом примитивном смысле. Вы, конечно, знаете или догадываетесь, сколько мне лет? И, наверное, заметили, что женщины в нашей семье — это существа особой породы. Мы не распускаемся и в девяносто, что уж говорить о моих тридцати семи! Вот прямо перед вами портрет кисти Серебряковой. Моя двоюродная бабка. Хороша? А здесь ей под пятьдесят. Естественно, что близкие мне мужчины принадлежат к избранному кругу и мои романы происходят обычно не в родных пенатах, а где-нибудь на фоне пейзажей Франции и Швейцарии. Я и теперь могу стать вполне настоящей баронессой, узаконив свои давние отношения… Впрочем, это вовсе не имеет отношения к нашему разговору.

Итак, Олег поселился у меня и мы подружились. Смешно звучит, но так и обстояли дела. Мы собирались вечерами в гостиной, пили чай, беседовали. И, конечно, слушали музыку. У меня очень хорошая фонотека. А еще ему нравилось, когда я играла сама. Хотя музыкантша я — так себе. Папины надежды в этом смысле не оправдались. Иное дело — история музыки! Как слушал меня Олег, когда я цитировала ему письма великих, рассказывала их подлинные биографии. Эти вечера были так спокойны, так умиротворенны… И в облике Олега, когда он сидел передо мной в огромном кресле, было нечто старинное, благородное… Особенно он любил, когда я говорила о своих предках. У нас в роду много польских корней. И Олег часто повторял, что я — истинная полька, и звал меня «ясновельможная пани». Конечно, мне льстило его юношеское восхищение, какое-то бескорыстное, рыцарское. А как правильно он целовал мне руки: нежно, благоговейно… Он гордился нашей дружбой, это чувствовалось, когда в дом приходили некоторые, наиболее отесанные, из его сослуживцев.

А потом наступила зима. И он все читал те стихи, помните: «А эту зиму звали Анной, она была прекрасней всех…»? Снег, роскошный, небывалый, валил целыми днями и засыпал все — и сад, и наш переулок, и особняк по самые окна. Каждое утро Олег сам расчищал дорожку перед домом и въезд в гараж, а я стояла на крыльце и смотрела на него, на сильные мужские движения его рук, на его азартное лицо, когда он поворачивался ко мне, чтобы крикнуть что-нибудь, например: «Аня, вы простудитесь! Зайдите в дом!» Но я все стояла и не шла в дом, потому что чувствовала себя упоительно молодой. Словно ко мне вернулись мои даже не двадцать, а шестнадцать лет… Да, я полюбила его. Как никогда и никого. В этой любви смешалось все: нежность взрослой сестры и страсть зрелой женщины, любование его юной силой и азарт наставницы… Еще ничего не произошло, ни слова, ни движения, но я уже безвозвратно и отрешенно отдала ему себя. А потом мы сделались любовниками.

Январским вечером я выгуливала Цезаря. Олег шел со службы. Мы остановились посреди сада. Было почти светло, потому что кругом лежал голубой в сумерках снег. Цезарь носился по сугробам и катался в них, словно щенок. Потом пес прыгнул на меня и почти опрокинул. Олег, смеясь, стал его оттаскивать, мы вместе вывалялись в сугробе…

Цезарь с лаем убежал куда-то к ограде, а мы остались вдвоем в почти осязаемой тишине, которая вдруг окутала нас. Я лежала навзничь на снегу, в расстегнутой шубе, с распустившимися волосами. Он наклонил ко мне свежее, сумасшедше красивое лицо и поцеловал. Лучше этого поцелуя уже ничего не было в моей жизни.

Увольте меня от лишних подробностей. Может быть, это и нужно зачем-то для нашего дела, но я не из тех дам, которые с радостью обнажают свою интимную жизнь. Да, мы продолжали обитать врозь. Я просто не в состоянии ночевать в одной постели даже с самым близким человеком. Да и мои родители всегда спали в разных концах дома: мама — в своей спальне, папа — в кабинете. Общее супружеское ложе — предмет гордости плебеев. Но отношения наши, если говорить о них без жарких откровений, были нежны, глубоки и гармоничны.

Это была для меня ясная и красивая пора. Я вообще трудоголик, как принято нынче выражаться. Но в эти месяцы своего счастья я работала особенно плодотворно. Практически закончила монографию, появилось несколько свежих, неизбитых тем для статей. Но, главное, я была охвачена совершенно необычным для меня ощущением чудесной близости с мужчиной. Весь мой мир заиграл красками, словно освещенный невидимым золотым солнцем. Нет, это он был для меня солнцем! Как там у Ахматовой: «Сердце — солнце отчизны моей…» Будто я родилась вновь в его объятиях, родилась молодой, прекрасной, сильной. Ах, простите меня за этот беспомощный пафос, извините мне этот приподнятый тон. При моих теперешних обстоятельствах это, пожалуй, даже не смешно… Если бы та зима никогда не кончалась! И длились бы вечно наши вечера и ночи, разговоры и прогулки в заснеженном саду…

Но наступила весна. Я не люблю весну. Ее неопрятный в наших широтах приход всегда раздражает меня, он приносит тяжкое беспокойство и депрессию. Всю зиму я пыталась ненавязчиво, осторожно убедить Олега уйти из армии. Я хотела поехать с ним в Италию. Его мать в письмах ко мне тоже поддерживала эту идею. Она волновалась за него, потому что в любой момент его часть могла оказаться в «горячей точке». Но Олег и слышать не хотел об отставке. Весной я стала более настойчива, что-то внутри говорило мне: торопись, спеши! Может быть, сложись все иначе, мы бы теперь сидели с ним на белой террасе и любовались Неаполитанским заливом… Но иначе не сложилось.

В начале апреля он привел ко мне в дом ее. Глупая история. Какой-то рейд с привлечением спецподразделений… Какая-то квартира, где, возможно, был склад оружия. Ничего не нашли, но хозяев задержали. Там была целая компания гостей. Их переписали и отпустили восвояси. А этой Любе некуда было идти. И тогда этот Дон Кихот велел ей дождаться его в кафешке рядом и после службы забрал ее к нам. Стояла уже ночь. Но света в гостиной было достаточно, чтобы я смогла разглядеть ее. Невысокая, смуглая, белозубая девчонка в черной кожаной куртке и сапогах выше колен. Волосы того же иссиня-черного цвета, что и одежда, — прямые и блестящие. Узкие зеленые глаза и ярко-красный рот с темным нежным пушком над верхней губой. И эти волосы, и пушок явно говорили о примеси азиатской крови… Я сразу угадала в ней соперницу тем безошибочным чутьем, что даруется только женщинам. Ее виновато-пришибленный вид профессиональной побирушки не смог меня обмануть. Это была она. Она соблазняла моих мужчин и уводила моих друзей. Она лгала там, где я была честна. Она кривлялась и жеманничала! Она громко хохотала и задирала юбки! Ее лиловая тень пересекала мою дорогу. Она, маленькая похабная дрянь из новеллы Мериме, ломала все, к чему прикасались ее вороватые пальцы…

Нет, у меня не было помутнения рассудка. Конечно, это была не Кармен, а всего лишь молоденькая девчонка по имени Люба. Но она принадлежала к тому же совершенно невыносимому мною типу женщин. Вы читали Мериме? Да, да… У вас, должно быть, хорошее образование… Юрист, адвокат… Так объясните мне хоть вы, отчего мужчины так любят этот тип женщин — безответственный, животный? Что все эти гениальные и образованные находили в жестоких выходках цыганок? Ну ладно, Марина Ивановна, человек в высшей степени несдержанный… Моя бабушка была знакома с Цветаевой еще в юности. Но Блок! Блок, чуждый всякой вульгарности… Чем его привлекал этот тип смазливой уголовницы? Скажите, а вам бы она понравилась? Хотя вы ее никогда не видели…

Прошу прощения, сейчас я вернусь к своему рассказу, только прикурю. Так или иначе, зови ее Карменситой или Любкой, она появилась в моей жизни. Боже мой, боже мой, почему я не выкинула ее вон тотчас же? Почему я не послушалась своего предчувствия? Но разве я сумела бы так поступить? Ну, пожалел молодой человек девочку, привел переночевать… Не могла же я выказать необъяснимую жестокость, неинтеллигентность и прогнать ее? Да, она осталась. Сначала — на ночь, а после — на неопределенное время, пока не устроится на работу.

Поселили мы ее в хорошенькой комнате на самом верху, возле галерейки. И знаете, отчего мне обидно по сей день? Что Цезарь сразу признал ее. Ко мне он никогда так не ласкался — с визгом, с истерикой…

Я, конечно, предупредила ее, что в доме все под сигнализацией, особенно первый этаж, где хранилище. Помню ее лживо-наивный взгляд: «Ой, как интересно! Там что-то особенное у вас?» Олежек, дурачок, ласково бубнил: «Она поможет по дому, правда, Любаша?» И она торопливо закивала: «Правда-правда, тетя Анечка». Я так и не приучила называть меня если не Аней, то хотя бы по имени-отчеству. Каждый раз, величая меня при Олеге «тетей», она преданно смотрела мне в глаза, и только где-то в глубине ее взгляда сияла крохотная искорка удовольствия.

Был еще небольшой промежуток в наших отношениях с Олегом, когда все шло как бы по-прежнему. Он даже стал более страстным, что ли. Приходил ко мне чуть ли не каждую ночь… Может, тогда я могла бы как-то спасти его, себя… Но я совершила чудовищную ошибку. Я побоялась быть смешной с этой своей любовью при нашей с ним разнице в годах… И взяла, как мне казалось тогда, верный тон старшего товарища, друга. В доме был посторонний человек, и я не могла позволить себе какие-то объятия, шутки. Наши с Олегом вечера потеряли всю свою прелесть. Люба на них не присутствовала, но все равно ощущалось, что она здесь, рядом. И дело не в том, что она слушала всякую гадость вроде этой «Любочки», безбожно изуродованной Барто моих детских лет. Нет, просто в воздухе дома стояло нечто чуждое всей его атмосфере. В конце концов Олег признался мне, как другу, разумеется, что влюблен в нее. Я засмеялась и предложила ему: «Так живите здесь. Что за церемонии». Бред! Я сама ему это предложила. Понимаете, в глубине души я не верила, что он всерьез может увлечься ею. Я думала, что вот он присмотрится к ней и увидит ее убогость, наглость, нечистоплотность… Господи, какая она была грязнуля! В жизни не встречала ничего подобного. Всякое место, на котором она задерживалась хотя бы на час, превращалось в помойку… Нечистое белье валялось в ванной, фантики, обертки, остатки еды расползались за ней по всему дому. У нее были кривые ноги. Кривые невыбритые ноги! Мои платья налезали на нее с трудом, и ее вечно несытое пузечко выпячивалось вперед, как у беременной. А еще мне было страшно, что Олег уйдет вместе с ней и мы больше не увидимся. Наверное, поэтому они и остались жить в моем доме. Нет! По-настоящему я и по сию пору не могу понять, как могла пойти на это. Иногда думаю, что меня вела не любовь, а ненависть. И эта ненависть к Любе была сильнее, чем моя любовь к Олегу. Я страстно хотела видеть ее грубое, яркое лицо, наблюдать за движениями гибкого тела, вдыхать отвратительный запах. И я желала продлить эту пытку: как не может иногда человек отойти от пропасти или колодца, так я не могла отойти от нее… Впрочем, все это из области психоанализа. А жизнь наша полетела куда-то со стремительностью поезда, у которого отказали тормоза.

Олег сказал, что влюбился. Но теперь я поняла, что это было неправдой. Он не был влюблен. Он был ее рабом, ее вещью. Он весь принадлежал ей. А она — ему. От полноты обладания ею у него сделалось совсем отчаянное, бессмысленное лицо. Казалось, что они занимаются любовью везде, в каждом темном углу, на каждом диване моего (моего!) дома. Я ощущала, что все это некогда осмысленное, гармоничное пространство переполнено их всхлипами, стонами, невнятным бормотанием… Куда бы я ни шла — днем, в сумерках, ночью, — словно нарочно натыкалась на сплетенный силуэт двух тел! У меня не было сил видеть это. И не было сил не глядеть. Однажды горячим майским вечером, проходя галерейкой, которая вся была залита закатным солнцем, в проеме открытой двери я увидела, как Олег стоит на коленях перед ней, зарывшись лицом в ее платье. Она успела глянуть мне прямо в лицо с жесткой и самозабвенной усмешкой победителя. И еще раз в саду, под цветущими яблонями, он стоял, обняв ее сзади за бедра и нежно покусывал открытое плечо, а Люба, изогнувшись, подставляла лицо цветочным лепесткам… Они были как два красивых зверя.

Удивительно, что я считала его сильным человеком. Но он сломался так быстро, что я даже не поняла, когда именно это произошло. Просто однажды утром я увидела складочки возле губ, то ли растерянный, то ли виноватый взгляд и поняла, что он сделал что-то вопреки себе. Собственно, все факты вам известны даже лучше, чем мне. С каким-то небольшим скандалом он ушел из армии. Устроился охранником к этому Кудрину.

С Кудриным я была знакома. Он любил изображать мецената, участвовал в наших оперных проектах. Потом Кудрина убили. Следствие признало Олежку совершенно невиновным. В тот день его подменял напарник, который погиб вместе с Кудриным. Через некоторое время Олег стал работать в какой-то сомнительной фирме, и снова случилась неприятность. Фирму закрыли: что-то там вышло криминальное. И больше его в охранные структуры не принимали.

Со мной он своими неприятностями не делился. Но они так громко скандалили с Любой, что я невольно была в курсе их дел. Как-то он кричал ей: «Мразь, во что ты впуталась?!» Но она его не боялась. По-моему, она вообще ничего не боялась. В ней было некое веселое бешенство. Когда он работал у Кудрина, у них появились деньги, и Олег купил Любе машину. Девчонка гоняла на ней по нашим дорогам совершенно самоубийственно, и мне жаль, что тогда она не сломала себе шею. Дома Люба вела себя так, словно была его полноправной хозяйкой. Орала на Глашу, которая работает у нас уже тридцать лет. Брала мои украшения без спроса, курила где попало и водила к себе друзей. Дом устроен так, что вечно оказываешься свидетелем чужой жизни: он был предназначен для одной семьи, в которой не было тайн. И как-то, поднимаясь из хранилища, я услышала разговор. Олег выговаривал Любе и твердил, что Аня, то есть я, не потерпит долго такого бардака. На это Люба равнодушно протянула: «А ты, Олежек, трахайся с ней почаще, она и отстанет. Старушке нужны любовь и ласка…» Он приходил ко мне и просил за нее прощения, оправдывал ее невероятно тяжелым детством и трущобами, в которых она выросла. И, забываясь, говорил восторженно: «Она необыкновенная, какая у нее потрясающая пластика!» Он хотел уйти от меня, снять жилье, но тут остался без работы, а Люба хотела, чтобы они жили у меня… И я вопреки всякой логике тоже хотела, чтобы они жили у меня. Олег пил, мрачнел. Его мать забрасывала меня паническими письмами. Приехать ей он не позволял. Их новые знакомые пугали меня своим видом. Я забирала в спальню Цезаря, и он лежал у меня в ногах, пока я читала и прислушивалась к звукам в доме…

Я считала, да и теперь считаю, что она хотела ограбить меня. Но еще раньше, когда они только сошлись, я твердо объяснила ей, что и пытаться не стоит. Сказала, что никому из ее знакомых в партитурах не разобраться, да и ценных они не определят, а в хранилище их тысячи. Добавила, что среди картин есть подлинники, а есть копии… Не забыла упомянуть, что Коля, начальник нашего угро, мой старинный приятель. Коля, кстати, начал беспокоиться за меня сразу после смерти Кудрина. Просил: «Выгони эту девку к чертовой матери! У нее совершенно уголовные знакомства. В былые времена она у меня уже уехала бы добровольно или под конвоем!» Люба на все мои разговоры только щурилась и смеялась: «Что вы, тетя Анечка, вы же нам как родная…»

В конце зимы у нее появился постоянный любовник. Думаю, что она всегда изменяла Олегу, но на сей раз все было для нее серьезнее. Мне не требовалось доказательств, чтобы понять, что этот то ли кавказец, то ли азиат имеет на нее особенное влияние. Это было слишком заметно, их выдавали жесты, взгляды, улыбки. Олег пил. И мне вновь пришлось стать свидетельницей торопливых объятий, теперь уже Любы и Тимура. И опять она посмотрела на меня с веселой наглостью: «Да, ты все знаешь, но никому не скажешь…»

Все-таки по сути своей она и была Кармен. Отчаянная девка, не боявшаяся ни ножа, ни пули. А я находилась в оцепенении и, продолжая работать как автомат, смотрела на эту чуждую мне жизнь с гибельным равнодушием. «У любви, как у пташки, крылья…» Только эта пташка, дорогой мой адвокат, называется птеродактилем. Она прилетает и перекусывает вас пополам, а потом с нежным щебетанием жрет ваши внутренности…

А весной к нам зачастили соплеменники Тимура. Что-то готовилось, и Люба снова стала ласкова с Олегом. Он почти не пил, хотя и трезвый уже ничем не напоминал того мальчика, что вошел некогда в мой дом.

Кажется, они подбивали его на какое-то дело, уговаривали и никак не могли уломать. Я тайком проверяла все закоулки, боялась, что найду оружие… Дальше и рассказывать почти нечего. Четырнадцатого апреля, ночью, я проснулась от Любиного крика и звуков ударов — как будто швыряли мебель… Побежала наверх. Олег дрался с Тимуром, Люба визжала. Потом Тимур ушел. Олег ударил Любу, рассек ей бровь. Я перевязала ее. Конечно, он их застал. Оставив их двоих в тяжелом молчании, я ушла к себе. Первый раз за все месяцы я заснула спокойно. Я решила, что теперь уже все кончено. Мне снился снег, и мы с Олегом лежали в сугробах под этим падающим снегом.

А утром Олег зашел ко мне и сказал, что ему необходимо ненадолго уехать, что пусть Любаша еще поживет у меня, а когда он через неделю вернется, то они уедут, может быть, за границу. Еще он говорил, что страшно мне благодарен и виноват передо мной. И еще, что с Любой у них все наладится. Только сейчас ему необходимо сделать нечто важное, и тогда уже все будет хорошо. Глаза его были пусты, как у человека, глядящего на свою смерть. Он пошел собирать вещи. Внизу, в холле, стояла Люба. У дома возле машины суетился Тимур, он должен был ехать вместе с Олегом.

Моя Кармен была бледной после вчерашнего, лоб над бровью заклеен, но даже в этот момент выражение яростного упрямства не покинуло ее. Она смотрела на Тимура в окно, потом бросила мимолетный взгляд на подошедшего к ней Олега. «Пока, пока!» — тихонько пропела она, и что-то промелькнуло в ее лице, когда она подтолкнула его к дверям.

И тогда я убила ее. Дедушкин «вальтер» лежал у меня в кармане халата. Тимура милиционеры смертельно ранили на выезде из города. Он ничего не успел рассказать, да он ничего и не видел. Все видел Олег. Он молчит, и следователям невдомек, что он ни за что не смог бы этого совершить. Конечно, ее убила я. Ведь кто-то должен был это сделать.

 

Лисенок

Счастливы не испытавшие страсти, не знавшие никогда этой алчбы, голода вечного и неутолимого. Познавший же ее подобен наркоману: даже излечившись, завязав, он вдруг просыпается от ощущения, взрывающего нёбо и нос запахом вишневых косточек. И реальность летит в тартарары, и он готов бежать куда-то, чтобы снова… Мне некуда бежать, да и искать негде. Но каждую весну я брожу по улицам, и меня трясет от сырости и предчувствия невозможной встречи.

…Москва в тот год была разоренной и грязной, а в воздухе витало ожидание гражданской войны. Я отыскивал кусочки старого города и снимал их. Это были не пейзажи, а именно кусочки — стены, двери, арки. Делал я эти снимки между учебой и работой. Учился в творческом вузе, куда многие мечтали попасть, а работал дворником.

Работа давала мне не только кое-какие деньги, но и возможность проживать по-царски в самом центре столицы, в громадной отселенке. В моей полупустой квартире собирались толпы жаждущих общения и дешевого вина студентов и просто всяких любопытных личностей. Являлись иногда известные поэты, модные рок-музыканты, шумные девицы. Пили сухое или водочку, закусывали «казенными» пельменями и килькой. Пели песни, спорили о жизни, иногда били друг другу морды.

Довольно скоро появилась у меня постоянная подружка. Рыжая, похожая на хорошенького мальчика. Мне казалось, что ей не идет имя Наташа, и стал звать ее Лисенком. Она почти жила у меня — чуть ли не каждый вечер заходила на чай и оставалась на всю ночь.

Училась она в каком-то техучилище. Приехала поступать в театральное и, чтобы не возвращаться с позором в родную Тмутаракань, осталась в этом рассаднике лимитчиков. Еще она трижды в неделю ездила в студию на окраине Москвы — был там у них какой-то гений режиссуры. Она рассказывала мне о нем почти все то время, что оставалось у нас от смеха и поцелуев. Так и прожили мы с осени до весны. А весной я встретил Полину.

Я стоял на остановке возле знаменитого театра и крохотной белой церквушки. Заметил, что стайка девиц перешептывается, оглядываясь на женщину, стоявшую поодаль. То, что она была одета неприлично дорого, понял даже я, нищий студент из Подмосковья. Но приковывала внимание она вовсе не этим. Просто она была молода и прекрасна, и не делала того специального лица, что отличает дам в чудовищно дорогих шубах.

А вокруг стоял март, и сквозь городской смрад бензина прорезывался неуловимый и острый запах арбузных корок. Так пах подтаявший снег, сохранившийся возле стены церквушки.

Я еще не успел толком рассмотреть женщину, как меня накрыло, словно взрывной волной, ощущение бесконечной близости. Нечто подобное происходило со мной в снах, где я соединялся с какой-то единственно желанной прямо на площади. И я неотвратимо знал, что и эта женщина испытывает сейчас то же самое.

И все-таки, несмотря на нестрогие нравы студенческой жизни, заговорить с незнакомкой я не посмел бы. Она заговорила первая:

— Вы не могли бы…

А что — не помню: сказать, который час или когда ушел троллейбус. Потому что дальше все понеслось так быстро и бессловесно, как в весенних сновидениях. Мы брели по улицам, и сквозь нас неслось черное пространство, сдвигая нас все ближе и ближе, пока желание слиться не стало нестерпимым. И я по сей день помню горячий шелк платья на ее теле под шубой, будто только что оторвал от нее ладонь.

Мне кажется, в страсти есть нечто отличное от прочих чувств, она имеет природу иную, не такую, как любовь. Говорят же люди одними и теми же словами о запахе и вкусе: острый, сладкий, нежный… Вообще, запах — тоже странная штука. Кто-то различает запахи сотнями, а кто-то — раз-два и обчелся. Вот и страсть множество людей не испытали не потому, что не встретили ее объект, а просто она для них не существует, как не существуют для кого-то сложные и тонкие запахи.

Я часто замечал, что люди, испытавшие лишь любовь (не важно, какую — жертвенную, ленивую или всепоглощающую), думают, что страсть — нечто низменное, напрямую связанное с грязноватым любопытством. Они даже не догадываются, насколько чиста страсть! Природа ее столь же естественна и столь же убийственна, как разряд электричества в грозовых тучах. И убийственность эта заключена не в обстоятельствах ее, преступных или трагических, а в самой несовместимости страсти с жизнью, в том, что она чужда материальному. Наваждение из сна, плоть, теряющая свои свойства, одухотворенность ее…

А может, сама Полина была создана, чтобы вызывать именно страсть. Ведь ее красота была истинной, не требующей доказательств. Полина вся была ею переполнена, она давала значение углу дома, дереву, собаке, даже не прикасаясь к ним. Будто ее собственное «я», переливаясь через границы тела, завладевало предметом и пространством. Она была хороша той тяжеловатой южнорусской красотой, что дается примесью татарской или иной восточной крови. Тяжеловатой в смысле силы впечатления, чрезмерности цвета. Темно-каштановые волосы, тонкие густые брови, вишневый рот в неповторимой ласковой улыбке. Прозрачная золотистая кожа, голубые белки черных глаз. И голос ее, слегка картавый, ласковый, медовый…

Полина являлась у меня неожиданно, и в угоду ей и себе я закрыл двери для друзей и знакомых, почти не ходил на занятия — ждал ее прихода. Сначала я даже не задумывался, почему мы так редко видимся и куда она бежит сломя голову из моей тихой квартиры. Но вскоре сообразил, что Полина замужем. В один из теплых апрельских вечеров она сбивчиво и путано рассказала мне о своей жизни. Ее трясло, она закуривала и ломала сигареты. «Он очень, очень сильный человек и очень страшный». Я засмеялся, решив, что Полина, по-женски склонная к преувеличениям, придает излишнее значение своему мужу. Но, дослушав ее, ощутил за невнятной историей неподдельный страх.

Они встретились в ее родном провинциальном городке. Полина была замешана в настоящей уголовной истории. Молодые придурки развлекались слишком агрессивно, погибла девушка, а Полина под нажимом следствия из свидетельницы превратилась в соучастницу. Ее случайный поклонник, влиятельный в городе человек, помог ей. Она кинулась к спасителю, не думая о будущем. Скоро Виноградский перебрался в первопрестольную. И тут выяснилось, что жить с ним для Полины непереносимо. «Мне тяжело, — бормотала она. — Я задыхаюсь. Я не люблю его знакомых. Я ненавижу все эти шубы и тряпки. Но он убьет меня…»

Тогда полки еще не были забиты криминальным чтивом, словечко «авторитет» не стало привычным, и я рассуждал здраво, как человек своего времени: «Почему бы тебе не развестись с ним? Уйди от него — и все!» Полина досадливо вздохнула: «Нет, ты все-таки не понимаешь. Я — его вещь, его собственность. У него это пунктик. Он никого просто так не отпускает. Вот, смотри». И она сняла тонкий серебряный поясок, кажется, модный тогда. Я разглядел ручную работу и увидел, что цепочка состоит из крошечных виноградных листьев. «Видишь, он везде как бы подписывается: это я, Виноградский. И не думай, что я трусливая дурочка. Не отпустит он меня».

И все же Полина меня не убедила. Не то чтобы я совсем не верил в богатых и жестоких отечественных мафиози — просто мне казалось, что криминальные драмы в их кругу разы грываются вовсе не из-за женщин. Решив, что как-нибудь все решится, я слегка подначивал Полину и не без ехидства интересовался, не было ли за ней «хвоста» и замела ли она следы.

Страсть не отпускала нас и гигантской волной тащила, словно двух обессилевших пловцов, не давая разжать рук и выйти на берег. Я давно уже объяснился с Лисенком — жестко и недвусмысленно. Но она все-таки приходила иногда и что-то с напряженным весельем болтала. Мне было немного жаль ее, но как-то отстраненно, без сердечности. Чужая девочка. Бог с ней, пусть вернется к своей жизни. А моей жизнью стала Полина, ее духи, ее картавый шепот, ее дурацкие провинциальные присказки… Однажды они с Лисенком столкнулись у меня в дверях, познакомились. Лисенок о Полине никогда не спрашивала. А Полина, наоборот, очень ею заинтересовалась и грела мое самолюбие ревнивыми подозрениями. Хмурясь и смеясь одновременно, она напевала: «Лисенок и виноград! Лал-ла-ла! Лисенок и виноград…»

В начале лета Полина пропала на неделю или полторы. Я метался как бешеный. До меня наконец дошло, что все то, что она говорила, может быть правдой. Что наши с ней встречи могли быть для нее результатом каких-то адских ухищрений, какого-то опасного вранья. Ни единой секунды я не думал, что она просто не хочет меня видеть… Вот тогда-то, в момент охватившей меня паники, я рассказал все Лисенку, назвал и фамилию мужа Полины. Я не знал ни ее телефона, ни адреса. Мы уже начали обсуждать с Лисенком какой-то дикий план поисков, но тут мне принесли от Полины записку. Она назначила мне встречу у своей подруги. Подруга была школьная, уже обжившаяся в Москве. Кажется, и мне, и Полине она была не рада. Но, демонстративно достав из шкафа чистое постельное белье, оставила нас одних на весь вечер. Но не ушла, а сидела в кухне возле телефона. Мы тихонько разговаривали. Полина сказала, что теперь при ней всегда будет телохранитель. Но она с ним договорится и все-таки сможет иногда бывать у меня.

И действительно, последние месяцы наших встреч она появлялась с парнем, который для охранника был щупловат, но двигался мягко и быстро. Она называла его Мишенькой. Оставив его возле дома на час или полтора, заходила ко мне. «Он меня ненавидит, — говорила Полина. — Но сдаст не сейчас, а позже. Момент выбирает…» Психолог из нее был никудышный. Я думал, что парень просто слишком активен для своей работы и ему доставляет опасное удовольствие игра с хозяином. Однажды, когда я провожал Полину до дверей, мы с ним встретились. Мишенька быстро, но внимательно рассмотрел меня, а потом перевел глаза на нее, и я убедился, что задорого купленный сторожевой пес сам выбрал себе хозяина — и не того, который его кормил…

Уже позже, душным московским летом, у нас родился план бегства. Как-то невсерьез и таинственно-театрально Полина предложила бежать. Ей мерещилась безопасная и уютная заграница. Но мой бывалый приятель по курсу, из тех, что вечно мотаются по всяким памирам, посоветовал махнуть в обычную русскую глубинку. «Хрен найдут, зеки бегали еще при “совке”, так с собаками не находили. А уж вас-то… Это только в книжках — шли по следу, туда-сюда, а в жизни весь след до последнего рейсового, перед дождями…»

Я оформил в институте «академку» с мыслью, что покидаю его навсегда, продал роскошный «Никон» и немецкую вспышку, сообщил родне, что еду на заработки за границу. Отложил немалые деньги на житье в глухомани.

Когда все было решено, я позвонил в общежитие Лисенку. Она пришла, необычно нарядная. Я попросил ее забрать себе хорошие книги и кое-какие вещи, которые ей могли пригодиться: магнитофон, настольную лампу. Еще я хотел оставить у нее свои работы — снимки Москвы. Сказал, что мы с Полиной уезжаем, возможно, навсегда. Я почему-то хорошо запомнил ту минуту, когда она, услышав об отъезде, отвернулась к окну и лицо ее, скуластенькое, бледное, вспыхнуло ярким румянцем.

В последний раз мы обсуждали с Полиной все детали в сентябре. Жара стояла непереносимая. Уезжать решили осенью, когда бездорожье отрезает крошечные деревушки от внешнего мира. Полина рассказывала, как мы будем пить чай из самовара. «Ты умеешь разжигать самовар сапогом? Нет? А я умею!» В окна лилось солнце, золотыми плитами лежало на полу, храмовыми колоннами стояло по всей пустой квартире, куда ни звука не доносилось с улицы. Где-то в глухом дворике сидел на скамейке Мишенька, ждал… Мы с Полиной ели невероятно красный астраханский арбуз. Она обмоталась простыней, оставив открытыми нежные покатые плечи. Волосы, кое-как поднятые кверху, с античной простотой выбивались тяжелыми прядями. Мелкие черные семечки прилипали к Полининой золотой коже и казались крохотными родинками. Я сцеловывал и раскусывал их, шепча: «На счастье». Арбузный сок стекал по рукам и груди, она хохотала… Но, уже помывшись под холодным душем и одевшись в длинный белый сарафан, она почти на пороге спросила меня как-то по-старушечьи: «Ты хоть во сне-то видишь меня?» Я ответил: «Скоро я буду видеть тебя каждый день и ты опостылеешь мне хуже горькой редьки!»

Но больше я не видел ее никогда. Будто она растворилась в сером московском мареве.

Конечно, я пытался ее разыскать. Но что это были за глупые попытки! Знакомых, которые могли бы помочь в поисках, у меня не было. Даже адреса Виноградского я не сумел узнать. Правда, сбиваясь и путаясь, я все же нашел квартиру той Полининой подруги. Но хозяйка, приоткрыв дверь лишь на длину цепочки, сказала, что никакой Полины она не знает и меня видит впервые. Когда я принялся настаивать, она закричала, что вызовет милицию. И по поведению явно находящейся в ужасе женщины, и по собственной смертной тоске я понимал, что произошло что-то непоправимое.

Я запил, истратил деньги, отложенные на отъезд. Бродил пьяный по улицам в идиотской надежде опять нечаянно встретить ее. Даже поехал в тот провинциальный город, откуда Полина была родом. Может, в детективах все получается удачно, но я никого не нашел. То есть нашел старый адрес Полининой тетки, но там никто из ее родни давно не проживал. Соседи смотрели с подозрением и с трудом припоминали, что были такие, но уехали…

Спиться мне не удалось, организм просто отторгал выпитое. Лисенок все эти месяцы моего почти помешательства была рядом. Тихо убирала, готовила, утешала. Ложилась со мной рядом и кротко подставляла свое узкое, белое до голубизны тело. Я женился на Лисенке так же безразлично и между прочим, как и спал с ней.

И тут почти сразу, как бы взамен отсутствующих эмоций, началось везение в деньгах и делах. Лисенок получила наследство от своей двоюродной бабушки. Продала этот, видимо, приличный особняк и купила квартиру почти в центре Москвы. Хватило еще на мебель и всякую технику. У Лисенка обнаружился спокойный и уверенный вкус к роскошной жизни. Наш дом поражал моих приятелей удобной элегантностью. Лисенок стала иначе одеваться. Стильная, чуть жесткая рыжеволосая женщина: косынки, по-французски повязанные над бровями, кашемировые свитера, шелковые брючки… Она устроилась на работу в филиал солидной зарубежной фирмы и дала мне возможность спокойно доучиться. Когда я пытался взбрыкнуть и что-то нес насчет разгрузки вагонов, она спокойно останавливала разговор: «Успеется. Все у тебя впереди». Когда после окончания института мои сокурсники разбрелись по случайным и грошовым местам, Лисенок устроила меня в частную телекомпанию, а уже через год я ушел в одну из лучших студий в стране. Работа моя была не видна телезрителям, но профессионалами оценивалась высоко. Я мотался по командировкам, а дома в тишине и покое приглушенного света меня всегда ждала Лисенок. Детей у нас не было, да я и не хотел. Иногда я изменял жене, легко и необременительно. Она продолжала работать, но все чаще помогала мне в моих трудах. Точно подсказывала верный ход, просчитывала безукоризненно, что именно будет интересным через месяц и год.

Как это бывает в годы перемен, мы поднимались по служебной лестнице быстро. Стали если не персонажами светской тусовки, то ее привычными, немного скучными посетителями. Лисенок иногда мелькала на телеэкранах. Виноградский в эти годы вышел из тени и стал лицом популярным, а имя его приобрело оттенок нарицательный. Несколько раз я встречался с ним на презентациях. Уверенный, нестарый человек, похожий на бывшего боксера. Мне хотелось подойти к нему и спросить: «Что вы сделали с Полиной?» Я знал, что это глупо. Теперь информации у меня было предостаточно. И в этой информации не фигурировала жена Виноградского. Все знали, что у него никогда не было жены. Он поднимался все круче и стремительнее. Однажды зимним утром Виноградского расстреляли из двух автоматов возле особняка, где находился его фонд. Глядя на маленький экран монитора, где на снегу, еще не метенном дворником, лежало его тело, я ничего не почувствовал. Только смутное сожаление, что не решился задать ему вопрос.

А недели две спустя на одной из кавказских войн я встретил Мишеньку. Чужие боевики охотно позировали, сверкая белыми зубами. Он один избегал камеры, удачно уходя кому-нибудь за спину. Я узнал его не по лицу или манере двигаться. Просто вдруг невпопад, неуместно вспомнилась Полина. И это воспоминание зафиксировало мой взгляд на одном из чужих. Я подошел, мы поздоровались. Я спросил его:

— Ты-то чего сюда полез? За деньги?

Он нехорошо засмеялся.

— За жизнь!

Помолчали, и я решился задать вопрос:

— Ты не знаешь, что случилось тогда с Полиной?

Мишенька смотрел в сторону, затем нехотя произнес:

— Ты забудь это. Теперь уже поздно. Считай, что ее не было никогда.

Потом, оживившись вдруг, спросил:

— Правда, что Виноградского замочили?

Я подтвердил и рассказал некоторые из версий, ходившие по Москве. Потом я пошел к вертолету, а Миша — к своим.

Прошел год. Мы собирались с Лисенком на вручение премии. Среди номинантов числился и я. И хотя все было вроде бы известно, легкое возбуждение заставляло меня кругами расхаживать по квартире. Жена уже была в зеленом вечернем платье, которое удивительно шло к ее узким, ярким глазам. Я с удовольствием смотрел на нее из дверного проема, словно передо мной разворачивалась сцена из красивого фильма. Вот она раскрыла маленькую коробочку, достала серьгу и вдела в ухо. Потом повернулась к зеркалу в профиль и стала рассматривать подвеску. Что-то в выражении ее лица показалось мне необычным, и я шагнул ближе. Серьга была золотой. В форме виноградной кисти. Маленькие ягоды, видимо, были изумрудными. «Лисенок и виноград», — хотел я пошутить, но не успел, остановленный ударом своего сердца.

В одну секунду все сошлось у меня в уме с точностью кроссворда для простаков: у Лисенка не было никакой двоюродной бабушки с особняком, и денег у этой нищей лимитчицы быть не могло. Только я, замученный тоской и ничего не соображающий от тогдашнего пьянства, мог поверить этой басне. Она увидела выражение моего лица в зеркале. Пошатнулась, словно ее ударили, оперлась руками о край черного столика. Но уже через секунду, повернувшись, глядела на меня в упор.

— Как глупо! Я столько лет не решалась их надеть. И вот…

— Они не достались тебе от бабушки? — Голос мой звучал безжизненно.

Она заговорила так же тихо, почти зашептала:

— Ты понял… А я устала. Я думала, что теперь, когда Виноградского нет, никто уже не узнает. Надо было их продать, никто никогда не узнал бы… А может, мне всегда хотелось, чтобы ты понял. Да, это я продала вас. Серьги он прислал мне уже после, а сначала открыл счет на мое имя. Но я сняла все сразу… Ты скажешь, тебе плохо со мной жилось? У вас с ней все равно ничего хорошего не было бы. Ты ведь не замечал: она была самая обычная баба…

Она стояла, чуть раскачиваясь, словно баюкая в себе боль. Руки повисли вдоль тела.

И я почувствовал к ней странную, почти восхищенную зависть. Как смогла эта девочка-лимита выйти на всемогущего Виноградского? Какой силой ревности, бешенства пробилась, чтобы рассказать ему о нас? Моей страсти оказалось для этого недостаточно…

— Что он сделал с Полиной?

Она поморщилась и проговорила:

— Откуда мне знать? Я ведь и видела его только один раз.

Пока я собирал какие-то вещи в сумку, она продолжала стоять возле зеркала. И похожа была не на хищного зверька, а на упрямого мальчишку с закушенной до крови губой.

Вот уже давно, забросив все проекты, я езжу с группой по инвалидным домам в захолустье. Снимаю убогих, больных, старых… И странная неотвязная мысль преследует меня в каждом из этих печальных приютов: что вот сейчас я пройду по аллее тополей, пересеку заросший двор, где бегают куры, суетятся бабы в ватниках поверх халатов, таскают котлы улыбчивые дурачки, и войду в старый, черный от времени дом. Там, пройдя по темным, узким коридорам сквозь бормотание старух и вонь палат, я распахну дверь в последнюю комнату. И в ней на железной койке, в грубой, застиранной больничной рубахе будет сидеть она. И, приподняв голову на звук шагов, увидит меня. И улыбнется своей переливающейся через край жизни и смерти улыбкой.

 

Майская ведьма

Весной многие женщины становятся ведьмами. Это явление довольно естественное. Конечно, не в том смысле, что какая-нибудь почтенная дама, оседлав метлу, летит на шабаш или превращается в косматую Бабу-Ягу. Нет. Просто ранней ночью такая лунища яростно светит посреди синего неба, такой острой горечью пахнет молодая листва тополей и зеленая кора осин, так тревожно и сладко поет из салона иномарки простецкий шлягер, что одинокая женщина, промаявшись без сна в постели, к утру превращается в настоящую ведьму. Да-с… Но речь пойдет не о таких очевидных и понятных превращениях, хотя и они имеют место в нашей истории…

По улицам маленького старинного городка шла молодая женщина. Был обычный вечер выходного дня, и довольно много прохожих в этот тихий предзакатный час гуляли, сидели в открытых кафе и просто на лавочках в скверах. Городок славился древними храмами и старинными зданиями. Возле одного из таких домов и проходила наша героиня. Шаг ее был медленным, глаза — печальными. Но все же она с привычной любовью провела рукой по обветшавшей стене. Видимо, ей доставляло удовольствие ощущение шершавого, нагретого за день камня… Потом женщина тихонько постучала пальцами по смешной водосточной трубе, слив которой был сделан в виде головы дракона, и тихонько сказала: «Привет». Труба откликнулась низким гудением, и вдруг из нее что-то выпало прямо к ногам женщины. Она наклонилась. Возле ее туфель вместе с кучкой камешков лежало кольцо. Массивное, темное, почти черное. Она подняла находку, повертела, потерла и сунула в карман джинсовой куртки. Потом побрела дальше узкими переулочками, отвлекаясь от своих грустных дум то на куст сирени, до одури благоуханный, то на блик закатного солнца в чьем-то узком окошке…

Наверное, пора познакомиться с нашей героиней. Олечка Листова всегда была существом кротким и безответным. В той степени, в которой кротка и безответна наша отечественная девушка. То есть, она может, конечно, послать на высоту трех этажей хама в автобусе, но вести в суд своего начальника за невыплату законных денег не способна. Может, и странно называть девушкой особу, которой исполнилось тридцать два года, но согласитесь, что в наших палестинах именно так именуют любую представительницу слабого пола, когда она отправляется на рынок, и тем, кстати, улучшают товарооборот. К тому же в последнее время разницу лет в десять определить на глазок сможет не всякий прожженный ловелас, а уж обычный мужчина без затей и вовсе попадет впросак. То ли макияж стал лучше, то ли жизнь требует бодрости, но так или иначе в категорию молодых попадают даже девушки лет сорока… Внешность Оли, хотя и привлекательная, считалась среди ее знакомых самой обыкновенной. «Чего в Люльке не хватает… Перца или изюма…» — бывало размышляла ее подруга Гала. Она, между прочим, дико злилась, когда незатейливая Олька пыталась назвать ее попросту Галей. «Трудно, что ли, запомнить? Гала! А не Галя». В самой подруге этого перца и изюма было с избытком. Ее выходкам и эксцентрическим жестам могла бы позавидовать и та, у которой она позаимствовала имечко. «Ну, Люлек, неужели так трудно вспылить, дать ему по морде, вылить ему на голову сок или хоть налево сходить, что ли?» Но Люлек такого сделать не могла. Любая ее попытка выяснить отношения с кем бы то ни было заканчивалась потоком слез и самобичеванием. «Я — полная дура, я — размазня, я — плохая хозяйка… — мысленно или вслух перечисляла Олечка свои недостатки. — Ну почему у Гали все лежит на своих местах: посуда, деньги, муж? А у меня все валяется по углам, а мужа и вовсе нет? Мужчины, приходящие в дом, даже в тапочки не переобуваются…» Иногда Оля подумывала, что именно в этих дурацких тапочках и кроется причина того, что мужчины у нее в доме не задерживались. Искать свою обувь не надо — посидел и ушел… К тому же нельзя сказать, чтобы эти мужчины шли в ее квартирку сплошным потоком. Собственно, в ее жизни было три увлечения. Происходили они по очереди. И после каждого, длящегося от силы месяц-другой, Оля переживала несколько лет.

В этот вечер Ольга шла с неудавшегося свидания. Она так хорошо все продумала. Скопила денег на то, чтобы посидеть в Женином любимом кафе. Надела симпатичную джинсовую курточку поверх летнего сарафана… И вот вместо романтической встречи получилась очередная ерунда. Евгений горестно и зло рассказывал о своей семье, о неудачах на работе. Она его жалела, смотрела преданными глазами, как он торопливо ест яблочный десерт… «Голодный… — думала Олечка сокрушенно. — Не кормят его дома…» А Женя доел и, отставив тарелку, сказал: «Извини, что-то я сегодня расклеился… Пожалуй, к тебе заходить не буду… Как-нибудь в другой раз». А Ольга на случай его прихода убрала все до идеальной чистоты, вымыла пол и даже купила тапочки. Теперь они стояли возле двери, новенькие, похожие на каких-то домашних зверьков… Ольга со зла отшвырнула их в сторону, а потом устыдилась и поставила аккуратно… «Опять все то же… Никому не нужна. Неудачница», — вздохнула она.

С Женей они познакомились еще год назад. Точнее, их познакомила Гала. «Вот тебе мужик нормальный. Хоть этого-то не упусти. Он практически в разводе». Оказалось, что Евгений в этом «практическом разводе» бывает три-четыре раза в год. А тогда он остался у Олечки на две недели. И она уже привыкла спешить с работы домой и смущенно отказывалась от сверхурочной работы: «Ой, не могу, у меня Женя не любит, чтоб я задерживалась…» Но скоро ее Женя исчез. В ту ночь Оля не спала. Утром взялась обзванивать больницы. Но потом Гала дала ей Женин домашний телефон, и Ольга услышала женский голос: «Женька! Тут какая-то дура тебя ищет!» Конечно, дура. Кто ж еще? И трижды дура, что, когда он появился как ни в чем не бывало, не выставила вон. Почему? Ведь если вдуматься, она и не любила его… Нет. Она готова была его полюбить. Как полюбила бы каждого, кто соизволил бы обратить на нее внимание. Каждого, кто приласкал бы, пригрел. Но если честно, то Ольгу коробила его манера хватать ее за грудь ни с того, ни с сего… И говорить с ним, кроме как о несносном характере его супруги, было не о чем… Да и сразу, в момент знакомства, он не понравился ей: лысоватый, низкорослый. А Гала, увидев выражение Ольгиного лица, прошептала: «Люлек, нечего перебирать, сама небось не Шэрон Стоун». А ведь Олечке нравились совсем другие мужчины. Не то чтобы красивые, но значительные. Такие, как Виктор, ее сосед из квартиры напротив. Тоже невысокий, но широкоплечий и с черными-черными глазами… Зимой он выбегал к машине в распахнутой куртке, а летом верхние пуговицы на его рубашке были расстегнуты. И Ольге страшно хотелось протянуть руку и застегнуть их. Но она смущенно отводила взгляд, когда Витя с ней здоровался. Еще и потому, что он вечно шутил с ней. Как с какой-то идиоткой. Что-нибудь такое: «Когда в гости пригласите, Олечка?» или «Никому не нужен старый холостяк… Может, подберете меня?» Вроде утешал, как будто видел в ней ровню. А то она сама не понимает, что таким серым мышкам, как она, нечего ловить.

Олечка налила себе чаю и включила приемник. Было еще не поздно. Зазвонил телефон. Конечно, это прорезалась мама.

— Где ты ходишь? Я целый день тебе звоню. Неужели трудно сообщить, что ты жива-здорова?

Люлек начала нудно оправдываться. Мама этот лепет перебила руководящим указанием:

— Чтобы завтра в семь была у нас. Придет Валя. Она хочет посмотреть на тебя.

Оля подавила естественное желание сказать, что она не обезьянка в зоопарке, чтобы на нее смотреть. И ответила:

— Да, мамочка.

— Ты опять киснешь? — уловив что-то в ее голосе, спросила мама. — Ну в кого ты уродилась? Ни в меня, ни в отца не пошла. Точно в мою свекровь. Ее натура. Брат твой из Марселя звонил. Денег прислал. Его снова повысили.

Оля прекрасно поняла, к чему мама сообщила о братце Вадике. Олька его любила. И привыкла, что его постоянно ставили ей в пример. Братец младший был заводной, инициативный, веселый. Оля его когда-то опекала, кормила, забирала из садика и школы. Когда она окончила институт, им пришлось туго. Мама, все еще красавица, никак не могла взять в толк, что времена переменились и ее высокие покровители постарели, остались не у дел. Отец перестал выплачивать алименты, оказавшись в сопредельном, но другом государстве. Вадик рос, изнашивал ботинки и куртки, жадно, как взрослый мужик, съедал две тарелки борща, но был худенький — кожа да кости… Олечка его жалела. Бралась за любую работу. Клеила обои со знакомой маляршей, мыла посуду в кафе. Платили мало, а то и вообще забывали рассчитаться. Она на всю жизнь, наверное, запомнила жаркий летний день, когда понапрасну простояла на солнцепеке до вечера и так и не смогла продать неношеный, залежавшийся у матери в шкафу плащ. Вечером Оля понуро сидела за кухонным столом и слушала мамино ворчание: «Нескладная ты какая-то. Ну что за проблема — продать приличную вещь? У других с руками бы оторвали. Ты что, вот с таким выражением лица на рынке стояла?» И тогда Вадик вдруг крикнул на маму, впервые за всю свою жизнь… А потом Оля все же уцепилась за крохотную фирмочку и, начав работать секретарем, доросла до ведущего специалиста. За это время Вадик из мальчика превратился в мужчину, окончил институт и быстро уехал по какому-то гранту во Францию. Теперь он помогал и маме, и Ольге. Именно по его настоянию они разменяли квартиру и выделили Оле отдельную гостинку. Хотя мама страшно этому сопротивлялась, брат проявил железную настойчивость. Но отдельная квартира не помогла Оле устроить свою жизнь. Все так и шло, как в родительском доме: работа, подруги, разговоры по телефону и несчастная любовь.

Закончив тягостный разговор с мамой, Олечка вытряхнула из кармана куртки ключи, талончики и кольцо. Оно упало и легло на белой столешнице тяжело и как-то неуместно. Она стала разглядывать его под светом лампы. Кольцо было затейливое, с замысловатым узором. Вроде бы серебряное. Но какое-то потемневшее. Ольга надела кольцо на средний палец и повертела. Кольцо сидело на пальце как родное. Олечка с удивлением поняла, что пальцы у нее красивые — тонкие, розовые, с выпуклыми овальными ногтями. Она вытянула руку и залюбовалась ею: так хороша была эта рука. Сильная кисть, узкое запястье… И выше к локтю по смуглой коже виднелся очаровательный золотой пушок, а ямочка в сгибе локтя была покрыта голубыми прожилками… Ольга подняла руку вверх, потом другую… Потянулась и почувствовала, что ее высокое тело напряглось, затанцевало, и, танцуя, она подошла к зеркалу. Из него смотрела красавица. И хотя у девушки в зеркале были Олины глаза, нос и фигура, ей словно открылась какая-то тайна в привычном своем облике. Да, фигура ее, Олина. Но почему она прежде не замечала, как соблазнительна ее маленькая круглая грудь в вырезе домашней футболки, как хороши пепельные волосы, как прозрачна кожа и зелены глаза? А какой легкий, мягкий завиток падает возле маленького ушка! А гибкие плечи! А губы цвета бледной розы!

Всякая девушка в глубине души знает, что она прекрасна. И верит, что однажды произойдет чудо и ее тайная, понятная лишь ей самой прелесть тела и лица станет видимой для всех.

С некоторыми так и случается. Но большинство из нас теряют эту смешную девическую надежду еще в молодости и уже не кидаются опрометью к зеркалу, чтобы поглядеть на себя… И постепенно привыкают говорить себе: ну уж такая, какая есть… Не хуже других… Хоть и не лучше… Олечка эту веру в свою красоту потеряла давным-давно. Может быть, тогда, когда однажды, выпорхнув из дверей своего дома, услышала грубое, мужское: «Гляди, Олька выскочила. Ха! Ноги-то кривые!» Да, она прекрасно знала, что ноги у нее не только не кривые, но и красивые. Что с того? Больше она никогда не носила коротких юбок. А может быть, эта неуверенность в себе появилась в ней, когда первый ее мужчина утром зевнул и, потянувшись молодым сильным телом, сказал, нисколько не стесняясь: «Ты, Олька, прямо заторможенная какая-то… Вот бывают девчонки — огонь! Чего ты ревела-то всю ночь?» И Ольга, которая ночью действительно принималась плакать несколько раз из-за ужаса перед содеянным и одновременно от сладкой жути невыносимой влюбленности в этого супермена, снова заревела. Или это ощущение ущербности закрепил в ней уже окончательно Максим. Роман с ним явно шел к свадьбе. Он так нравился ее родителям. Но, повстречавшись с ней полгода, он вдруг сообщил как-то, глядя мимо нее: «Ольгунь, ты, в общем, на меня не рассчитывай. Сама понимаешь… У нас с тобой — так, сексуальная дружба…» Так или иначе, но это иррациональное, глупое чувство тайной надежды на свою красоту давно покинуло Ольгу. А взамен оставило вечный извиняющийся взгляд, суетливую растерянность в обращении с мужчинами да привычку носить наряды незаметных расцветок, которые помогали сливаться с окружающей средой.

И вот оно вернулось, причем не просто вернулось, а вспыхнуло, как странный пожар, и бросило отсвет на лицо, руки, губы. И Ольга почему-то не испугалась того, что с ней произошло в этот момент. А просто почувствовала — она изменилась, словно ток включили и заработал какой-то генератор.

Она покружила по квартире, подбирая какие-то вещи, раскладывая их по местам. Потом вытащила из шкафа пакеты с совсем новыми нарядами. Их присылал Вадик, но она не надевала, стесняясь яркости и причудливой формы… Надела одно из платьев. Совсем открытое, без бретелек, с расшитым корсажем… Посмотрела еще раз в зеркало и набрала телефон Галы.

— Галка! Давай пойдем в кафе или в бар какой-нибудь!

— Ты чего, Люлек, наследство получила? — удивилась Гала. Но собралась в поход быстренько и бодро.

И через полчаса они уже встретились на центральной улице возле заведеньица под названием «Кошкин дом». Гала внимательно оглядела Олю и чуть скривила губы в фиолетовой помаде:

— Ты что-то сегодня как с дуба упала… Ну ладно, для этого кабачка сойдет…

Еще вчера Оля поверила бы в эту характеристику. Но только не сегодня. Кольцо горело на пальце и наполняло гудящей силой. Она засмеялась тихо и бархатно, как мурлычет кошка (на ее смех оглянулся парень возле входа), и пробормотала:

— Хорошенький такой был дуб, зеленый…

В ресторанчике Оля скинула курточку. И ее голые плечи засветились мерцающе и странно. Гала смотрела на нее во все глаза. Мужчины, что сидели в маленьком зале, повернулись. И Ольга опять беспричинно засмеялась. Гала раздраженно закурила, прошипев:

— Веди себя прилично.

Но прилично уже не получалось. Все, что Оля делала сейчас, выходило вызывающе и таинственно. И вечер, переходя в ночь, закружился незнакомыми лицами, музыкой и неуместными в тесном пространстве ресторанчика танцами… А центром этого кружения была она — Ольга. Гала поначалу все одергивала ее, все пыталась вернуть прежний тон превосходства:

— Люлек! Расскажи, что там вышло с Женей. Он что, опять тебя бросил?

Но Оля отмахнулась:

— Ерунда. Неинтересно. И мне не нравится, что ты зовешь меня «Люлек». Пожалуйста, называй меня по имени.

После этого демарша Гала надулась и сидела, поджав губы, пока новые Ольгины поклонники толпились возле столика и зазывали их отправиться в более интересные места досуга. В конце концов они вышли из зала на улицу. Гала поймала такси. А Ольга приостановилась, чтобы отвязаться от кавалеров. Сунула в сумочку несколько визиток. На удивление привычно бросила «позвоню» и села в машину. А затем, проехав квартал, вышла. «Пожалуй, пройдусь». Галя даже не ответила.

Ночь вокруг, едва укрощенная светом фонарей, дышала, волновалась и жила шорохом листьев, еле уловимым стрекотом и шепотом… И ей так славно было идти, переступая трещинки на старом асфальте. В какой-то момент она подпрыгнула и зависла в воздухе. Точно! Ей не показалось! Так и было. Еще длинный полушаг, полупрыжок — и она медленно, слегка неуверенно поплыла над землей. На улице было пусто. Но вот из-за угла показался пьяный прохожий. Увидев, как женщина, чуть подпрыгнув, зависла над тротуаром, он громко икнул и сел от неожиданности. Оглянувшись, улетавшая Ольга увидела, как он классически обнимает чугунный столб фонаря… «Я могу! Я все могу!» — пела она вслух.

Ее понесло, словно весенним ветром, в сторону реки и старой крепости. Там под городским валом на заливном лугу стояла подросшая уже трава. И в прозрачной темноте ночи высокие, белые цветы сладко, болотно пахли. А над ними бесшумно мелькали ночные бабочки, тоже белые. И Ольга бродила по лугу почти до рассвета, а потом побежала домой длинными стелющимися прыжками со стремительностью молодого зверя…

Почти перед поворотом в свой переулок Оля пошла нормальным шагом. Вдруг кто-то из соседей, страдающих бессонницей, увидит ее странное занятие. А возле подъезда она задержалась, чтобы найти в сумке ключ. И тут неожиданно ей зажали рот жесткой ладонью и вырвали сумку из рук. В первую секунду Оле показалось, что это так шутит с ней кто-то из знакомых. А в следующую ее охватила паника.

Ноги ослабели, и она чуть не упала на землю. Грабителей было двое. Один еще зажимал ей рот, а второй уже потрошил сумочку. Он тихо выругался:

— Черт! Ничего!

Тот, что держал ее, теперь уже за горло, другой рукой сильно и настойчиво сдирал юбку… Его приятель тоже подошел к Ольге вплотную и прошипел:

— Успеешь еще, посмотри на ней! — И они быстро, в две руки принялись обшаривать Олины уши, потом пальцы.

Тот, что был повыше, наткнулся на кольцо и стал его снимать. Кольцо не поддавалось. Ольге сделалось больно. Она в первый раз за эти минуты издала какой-то похожий на сипение звук. И тут кольцо провернулось на пальце и Ольга ощутила жар и силу, исходившее от ее ладони. Снимавший кольцо грабитель упал, и она, машинально отступив на шаг, заслонилась вскинутой рукой от второго. От кольца опять шарахнуло бешеной силой — и второй тоже упал. Вместо ужаса Ольгу наполнил бешеный победный восторг. Она сверху посмотрела на мужчин. Они были живы. И даже могли говорить, потому что один беспрестанно бормотал:

— Ведьма. Ведьма…

А другой тонко причитал:

— Пожалуйста, пожалуйста…

Ольга засмеялась. Смех удивил ее саму: так грозно прозвучал в тишине переулка. Ей захотелось сделать с подонками что-нибудь еще. Но она удержалась, крикнув:

— Пошли вон, мерзавцы!

Мерзавцы поползли, потом заковыляли. А Ольга взмыла в воздух и проделала над ними «петлю Нестерова». И, приземлившись, чинно пошла к подъезду. Навстречу ей из дверей выскочил босой и одетый в одни джинсы Виктор. Он сума сшедшими глазами оглядел переулок и крикнул:

— Где они?

Оля тоже осмотрелась и спросила:

— Кто?

— Ну, эти! Я проснулся… Увидел… Мне что, показалось?

— А… Эти… — небрежно протянула Ольга. — Они… просто сигарету хотели стрельнуть… А я не курю… — И засмеялась, но не так, как давеча, а тихо, спокойно.

Виктор тоже неуверенно засмеялся.

— О, черт! Померещилось со сна…

— Спасибо. — Оля чуть прикоснулась к его груди и сразу отдернула руку.

— Да за что?

И они пошли на свой восьмой этаж пешком. Лифт не работал.

На работу Ольга проспала. Но все равно полежала в постели, припоминая вчерашнее и рассеянно вертя на пальце кольцо. Сначала решила, что ей снился сон. Но утренний гомон птиц, синева неба и солнце, бьющее в окно, наполнили счастьем и подсказали: все было наяву.

Олечка пришла на работу с опозданием. Событие это было невероятным уже само по себе. А если учесть, что она пришла туда в ярко-зеленом платье, которое было прислано братом в подарок еще прошлым летом, то можно понять удивление сотрудников. Вечно серая Оля — и вдруг! Все дружно решили, что зеленый цвет ей удивительно идет. Но было что-то еще, кроме нового платья… Тонкий, странный аромат, который струился вокруг нее… Легкий огонь, горевший в волосах… Нежная, чуть нервная игра в лице… И стремительность походки. Будто явилась неизвестная женщина, и вокруг нее заиграли взгляды и музыка чужого внимания. Начальник вызвал Олечку к себе. Хотел отругать привычно. Но неожиданно для себя спросил:

— Замуж собралась?

А она сморщила нос и скорчила гримаску, означавшую «еще чего…» Начальник, привыкший смотреть на нее пустым взглядом важного человека, вдруг пожалел, что не в него она влюбилась, эта новая прекрасная Ольга…

А день продолжался чудесами. После обеда приехали в офис господа из канадской фирмы. И самый главный из них застыл вдруг перед Ольгой и десять минут глядел на нее.

Ольгу взяли на фуршет с партнерами. Там она никак не могла отделаться от влюбившегося канадца, который через переводчицу все расспрашивал о ее жизни и вопреки этикету пытался взять за руку. С фуршета ее завезли на шикарной машине прямо к маминому дому. И Оля увидела, как мама метнулась с балкона в комнату, чтобы позвать Валю: пусть посмотрит, на какой иномарке разъезжает дочь. Ольга привезла с собой гигантский букет белых роз. Мама не удержалась и проворчала:

— От этого запаха у меня болит голова…

Но дочь неожиданно весело ответила:

— Ничего, постоят на балконе.

Валя и мама курили и пили кофе. Они, как обычно, учили Олю жить и хвастались перед ней и перед друг другом былыми любовными победами. Вспоминая многочисленных Мишек и Генок, они оживлялись и хохотали. Но с неожиданной грустью Оля увидела, что гордая мамина шея как-то неуверенно стала клониться, а прекрасное лицо потускнело и увяло… Да и Валечка в вечном перезвоне цыганских бус, перешептывании широкой юбки тоже почти старушка… И Оля вспомнила, как тетя Валя говорила маме в кухне, думая, что Оля спит и не слышит: «Хорошо, что Олечка такая… Дурнушки счастливые…» Нежданные слезы подступили к горлу. Потому что вместе с этим воспоминанием пришла память о молодой маме и ее поцелуе на ночь и тихой песенке. И об игрушечной посуде, которую подарила ей тетя Валя, когда она болела ангиной… И об уходе отца и о маминых глухих рыданиях ночами. И Оля обняла их за плечи и сказала, улыбаясь:

— Красавицы! Какие же вы красавицы!

А медовое вечернее солнце текло в дверь балкона и окно… Хорошо было сидеть здесь и слушать наизусть выученные рассказы. Но, словно дальний звук флейты, пропело что-то издали, и Оля встрепенулась, прислушиваясь к нему.

— Я побегу, мамочка!

И, внимательно поглядев на нее, мать не стала говорить ничего резкого. Только вздохнула:

— Ты чудесно выглядишь. Давно надо было сменить имидж.

А тетя Валя добавила:

— На маму похожа…

Дальняя флейта пела не зря: возле дома Олю поджидал Виктор. Он сидел на лавочке и встал, когда она подошла.

— Оля, вот хотел пригласить вас поехать куда-нибудь… Может, за реку?

— Поехали. Только я приведу себя в порядок.

Виктор кивнул.

— Я быстро! — крикнула она, уже убегая.

Дома встала под душ. Вода была почти холодной, но ей было жарко. И с влажными волосами в белом платье Оля через полчаса выскочила к нему… В машине играла музыка.

Оля прислушалась.

— Митяев?

— Ну.

И снова замолчали, но не тягостно, а легко. Митяев пел про то, что «лето — это маленькая жизнь». Ветерок холодил щеку. Закат горел темно-золотым и фиолетовым во все небо. Быстро проехали город, мост и свернули с шоссе к маленькому навесу, где дымился мангал и хлопотал возле трех столиков хозяин. Пили красное сухое, ели шашлык, рассказывали смешные истории о себе и знакомых. В сумерках уехали к реке. Побродили босиком по отмелям. Услышали, как поют соловьи и откликаются им лягушки, увидели, как плывет серебряный уж и плещется рыба… И все время Оля понимала, что с ней происходит счастье. Ничего похожего на прежние вымученные влюбленности, когда она боялась сказать не то и сделать не так. Все было правильно, радостно и свободно. А Виктор ухаживал за ней немного неуклюже, посмеиваясь над своей неловкостью. А потом они целовались. Ах, как они целовались! Как старшеклассники, как любовники поутру, как супруги, перенесшие разлуку. И с горящими щеками, губами и сердцем Оля вошла к себе. Они договорились встретиться утром. Завтра она должна была отпроситься с работы для этой встречи. Зачем-то она выторговала у Виктора эту отсрочку длиною в ночь. Может, для того, чтобы полнее, отчетливее осознать то, что должно произойти. Ведь им обоим было понятно — расстаться нельзя.

Ольга легла. Но не спала. Ведь там, за стеной, Виктор думал о ней. Она встала и подбежала к зеркалу — проверить, так ли хороша, как ему кажется. Так. Она была так хороша, что лучше не бывает. И снова легла, успокоенная и тихая. Повертела на пальце кольцо. И вскочила от ужаса. Сердце забилось возле горла. Кольцо! Ведь все дело в кольце. Оно привело к ней Виктора. Без кольца она только серая мышка. Люлек. И влюблен он не в нее, а в красавицу, которой она стала в результате волшебной метаморфозы и которой нет на самом деле. А она сама по себе — так, девушка неопределенного возраста. И все это счастье не для нее, а для той, которой нет и никогда не было. Она сняла темный ободок и положила на тумбочку. Схватила, надела и опять сняла. Всю ночь промаялась без сна, забылась под утро. И, проснувшись под звон будильника, долго лежала: ждала, когда можно будет застать секретаря, чтобы отпроситься с работы. Потом собиралась, будто перед свадьбой, тщательно, прочесывая каждую прядь, вычищая каждый ноготок… И, уже выходя, швырнула кольцо на пол. Но тут же кинулась искать, нашла, плача, размазывая тушь. Надела и с ним на руке дошла до двери. Вернулась и, глядя на себя в зеркало, медленно стянула с пальца. Положила на столик и торопливо, чтобы не передумать, вышла.

Виктор открыл свою дверь, не дожидаясь звонка. И обнял сразу, прижал, почти внес к себе в квартиру. Они стояли посередине его комнаты, и он жадно смотрел в Олино лицо, вытирал нежно потеки от слез.

— Что случилось? Ты передумала? Скажи мне! Скажи…

— Витя, посмотри на меня!

— Смотрю.

— Ну вот. Видишь?

— Вижу. Ты плакала. И опять плачешь. Почему?

— Потому что я… Ты видишь, какая…

Он подвел ее к открытому балкону. На небе собиралась гроза. Тучи летели над садами, ветер раздувал занавески. Пахло тополиной листвой и небесной водой. Кричали птицы и дети.

— Я давно вижу, какая ты. Давно. Ты — прекрасная. Ты — лучшая. Ты — единственная.

И, взглянув наконец прямо ему в глаза, Оля поняла, что это правда. И гремела гроза, и сверкали молнии, и лил дождь. И майская ведьма, нагая и ослепительная в сумраке ненастья, лепетала, шептала, смеялась…

А через месяц по старинной улочке ехал свадебный экипаж. Уж такая там была традиция, что молодые проезжали в конной пролетке через древний город. Невеста попросила остановить коней возле одного из тех зданий, что охраняются государством. И, выпрыгнув легко и ловко на руки жениху, подбежала к дому.

— Снимите меня здесь! — крикнула она.

И пока фотограф бегал вдоль тротуара в поисках правильного ракурса, она положила что-то в водосточную трубу. В железной пасти дракона звякнуло, и невеста еле слышно прошептала:

— Спасибо! Возвращаю…

Жених позвал от пролетки:

— Оля! Опоздаем же! Все ждут.

И она, прощально погладив шершавую кладку, побежала к нему. Издали могло показаться, что она летит. Впрочем, так, не касаясь земли, ходят все счастливые женщины.

 

Метод Айседоры

Киса — маленькая пухлая шатенка. Но Кисин муж свято убежден, что вот уже три года состоит в законном и завидном браке с длинноногой, высокой блондинкой. Нет, он в своем уме, иначе не работал бы менеджером по сбыту в престижной косметической фирме. И со зрением у него тоже все в порядке. Просто несколько лет тому назад Киса начала использовать на практике «метод Айседоры». Дункан здесь ни при чем. Айседорой звалась Кисина лучшая подруга.

Киса, а по паспорту Клавдия Алексеевна Кисина, в течение двадцати лет, еще со времен старшей группы детского сада, пыталась решить волнующую загадку личности своей подружки. Она всегда взирала на нее с тем простодушным восхищением, с каким селянин наблюдает выступление заезжего факира. Шли годы, девочки взрослели, набирались опыта, но, увы, Айседора оставалась для Кисы такой же тайной за семью печатями, как Дэвид Копперфильд для зрительного зала. Конечно, Киса прекрасно знала, что подругу зовут Аська, а не Айседора; что ее прадед по материнской линии никогда не был цыганским бароном, а бабушка по отцовской, кроткая баба Дуня, не пела в «Ла Скала»; что Аська не училась в балетной школе; что у нее не было жениха из семейства английских Ротшильдов и что Филипп Киркоров не делал ей нескромных намеков, поскольку вряд ли подозревал о существовании данной девицы…

Все это и многое другое Киса прекрасно знала. Но почему-то уверенный взгляд стальных Айседориных глазок заставлял напрочь забыть об этом. Впрочем, все окружающие, и Киса в том числе, были убеждены, что у Айседоры жгучие черные очи. Этими прекрасными знойными очами она смотрела на собеседника и четко произносила очередную нелепицу, которая отныне становилась для него почти что научной истиной. К примеру: «Таким ярким женщинам, как я, столько неудобств доставляет вечное назойливое внимание мужчин».

Сначала Айседорин визави не слишком доверчиво, с понятным сомнением оглядывал ее квадратную фигурку и толстощекое личико. Но после того, как она столь же уверенно рассказывала сюжет о поисках юбки, пояс которой соответствовал бы ее, Айседориной, гибкости и узости, собеседник начинал всматриваться в нее все пристальнее и пристальнее. В результате то место, где предполагалась талия прекрасной дамы, начинало меняться в глазах оппонента и становилось все уже и уже…

Успехи своей подруги Киса воспринимала как некий чудесный дар, данный свыше. Чем же еще, кроме чуда, могла она объяснить то, что мальчики в детском саду добровольно и безвозмездно отдавали Айседоре свои любимые игрушки? Что ребята-одноклассники на протяжении всех десяти лет учебы выбирали ее первой красавицей и вручали самые симпатичные подарки на Восьмое марта? Что девицы в вузе, даже самые экстравагантные и продвинутые в вопросах моды, признавали Айседорино первенство в негласном рейтинге красоты? Но сама Киса, очаровательное и трогательное существо, способна была только слушать бесконечный треп великолепной подруги о ее победах. Мысль о том, что и она, Киса, могла бы вести себя подобным образом, даже не приходила в ее добропорядочную голову.

Киса, достигнув зрелого возраста, все еще спрашивала у родственников, можно ли, по их мнению, выйти из дома в этом платье. Она по десять раз подходила к зеркалу, чтобы проверить, в порядке ли ее прическа… Стрелка на колготах повергала ее в такой ужас, как будто теперь она была опозорена навеки. Киса немедленно начинала одергивать юбку и прикрывать сумкой ужасное место, так что в конце концов все на него только и смотрели…

В отношениях с сильным полом Клава Кисина придерживалась самоубийственной тактики: «Пусть видят меня такой, какая есть». Не успевал мужчина одарить ее комплиментом, как она немедленно сообщала ему, что комплимент не по адресу. Если парень, решивший за ней поухаживать, говорил, что в ней есть что-то необычное, Киса сообщала, что она девушка средняя, простая и заурядная. Если кто-то хвалил ее прическу, тут же следовало признание, что ее кудри — результат «химии». А когда интересовались ее специаль ностью, она немедленно отвечала, что вуз окончила непрестижный и работа у нее неперспективная.

Даже с женщинами Киса вела себя словно законопослушный гражданин у следователя. Если кто-то из коллег замечал Кисин хорошенький костюмчик, она поспешно показывала все зацепочки и потертые места, с точностью до месяца указывая возраст вещи, или признавалась, что вообще купила костюм в «секонд хэнде».

Стоило подружке заинтересоваться оригинальными клипсами и завистливо спросить, где она купила эту прелесть, как честнейшая Киса давала исчерпывающую информацию: «На лотке, в переходе возле метро, там, где всегда торгуют китайскими товарами». Купив пальто, она сетовала, что вещь ей абсолютно не к лицу. Придя на работу, первым делом вздыхала, что выглядит сегодня отвратительно.

Нужно ли объяснять, почему поклонники вокруг Кисы не толпились, а подруги относились с легкой снисходительностью?…

Так бы и текли подпорченные горьким привкусом правды нелегкие дни Клавы Кисиной, если бы не Айседора.

Однажды ярким солнечным утром выходного дня она влетела в квартиру подруги, подобно тропической птице, блистая оперением и распространяя ароматы всех парфюмерных магазинов мира. Усевшись перед зеркалом, Айседора немедленно начала изучать свою безупречность, попутно излагая подробности неповторимого и невероятного отдыха у тетки в Бердичеве.

По удивительному стечению обстоятельств там вместе с Айседорой оказались две-три эстрадных звезды, принц какой-то экзотической страны и всем известный олигарх. Все, конечно, инкогнито.

Но Киса подругу слушала невнимательно и даже позволила себе выпад в виде вопроса, что за слет был у них в Бердичеве и уж не для того ли они все собрались там, чтобы избрать Айседору главой подпольной организации сексуального большинства?

Тут Айседора поняла, что с Кисой творится что-то неладное: ехидничала подруга только в состоянии, близком к летальному. Айседора оторвалась от зеркала и велела Кисе рассказывать. Рассказ, хотя и прерывался рекламными паузами в виде рыданий и горестного смеха, был коротким.

Очередной молодой человек, выслушав неприятные истины, которые Киса ему о себе сообщила, удалился в неизвестном направлении.

— Что же это, Айседора? — плакала Киса. — Ведь я поступаю правильно и честно. Пусть лучше он узнает все сразу, чем потом ему откроются эти отвратительные подробности! Ведь он все равно заметил бы, что я не слишком стройна, что у меня почти косолапит правая нога, что я грызу ногти, что за ухом у меня родинка и что я не умею готовить суп харчо…

— Ого, как далеко все зашло… — задумчиво протянула Айседора. При всей любви к себе она была человеком добрым и неравнодушным, а Киса находилась с ней рядом, словно верный оруженосец, во дни ее сражений и побед. Могла ли такая увлеченная натура, как Аська, бросить беспомощную Кису на произвол судьбы! Поэтому она усадила Кису перед собой и дала установку.

— Ты — эгоистка, Киса, — твердо сказала Айседора. — Ты думаешь только о себе. А нужно думать о других. Ну скажи, зачем ты сделала больно этому молодому человеку? Вот уж не думала, что ты такая бесчувственная! Он хотел видеть тебя необыкновенной, неповторимой, а ты все испортила своими откровениями. Может, даже сломала человеку жизнь… Оставь в покое свои истины! Правдиво о себе рассказывай на приеме у врача и во время визита к портнихе. А для всех остальных — красивая…

— Ложь? — не удержалась от высказывания Киса.

— Опять ты за свое! Почему ложь? Красивая… иная реаль ность. И я научу тебя ее создавать. Главное, чтобы она была нужна не только тебе, но и окружающим.

Киса хмыкнула:

— А зачем она им нужна? Ну, самой себе — понятно. А другие в этом вроде бы никак не заинтересованы…

— Ах, какая же ты, Клавка, неотесанная! Ничего-то ты не знаешь, — мудро вздохнула Айседора. — Мужчинам нравится думать, что их избранница пользуется оглушительным успехом. У них вообще стадное чувство очень развито. А женщинам приятно осознавать, что уж если тебя-то все считают хорошенькой, то сами они — просто прекрасны. И вообще, пару дней потренируешься и сама себе поверишь!

Киса утерла слезы и бросила взгляд в зеркальную глубь. Возможно, оттого что взор затуманился, ей почудилось в своем облике что-то незнакомое и романтическое.

Тренироваться начали в кафе, неподалеку от офиса. В слабоосвещенном зале Айседора, увешанная бусами, как божок туземного племени, зорко озиралась по сторонам. Наконец она схватила одеревеневшую от напряжения Кису за руку и ужасающе громко зашептала:

— Смотри, смотри, как этот тип тебе подмигивает!

Киса оглянулась и увидела лысого гражданина, который безуспешно пытался привлечь внимание официанта. Потом она подумала, сколько времени потратила на макияж, и пришла к выводу, что вполне способна вызвать реакцию в виде выпученных глазок и подскакивания на стуле.

— Боже, какой нахал! — закатила глаза Айседора и потребовала: — Бежим отсюда, а то набросится!

Позже в отделе, после обеденного перерыва, подружки взахлеб наперебой щебетали о том, как какой-то новый русский влюбился в Кису с первого взгляда, пытался ее умыкнуть из кафе, но был остановлен доблестным ОМОНом. Реакция сослуживцев потрясла Кису. Вместо того чтобы сказать: «Какой бред!» — женщины с уважительным вниманием поинтересовались тоном ее помады, а мужчины предложили посещать кафе в их компании, дабы избегнуть новых посягательств.

Так началась ее новая жизнь. Уже через день Киса с грацией молодого слоненка задирала ножку и нагло утверждала, что для ее французской ступни невозможно подобрать туфли… Она беззастенчиво врала, что ее турецкое платье куплено в Испании и привезено для нее специально. А самое главное — она, Клавдия Алексеевна Кисина, прекратила открывать на себя глаза мужчинам.

Теперь она старалась их прикрыть легким касанием теплой ладошки: «Ах, мои непокорные кудри…», «Когда у женщины такая нежная кожа, как у меня…», «Тот мой поклонник, что застрелился…»

Все эти и еще сотня подобных фраз вытеснили из ее лексикона непреложные «если честно» и железобетонные «по правде сказать». Вы не поверите, но уже через два месяца Киса вышла замуж. И ее муж уверен, что его жена — высокая, длинноногая блондинка. Киса тоже в этом уверена.

Вам кажется, что автор приврал? Кто знает, кто знает… Но ведь вам понравилось?

 

Некоторые любят похолоднее

Майк Лельский был тем русским, который быстрой езды не любит. Обычно он предпочитал ехать неспешно, обозревая окрестности и прислушиваясь к новой песне внутри себя. Но сейчас нещадно гнал свою старенькую «мазду», потому что спешил на встречу Нового года. Впервые за его тридцать лет он должен был встречать этот праздник с женой. Ни гололеда, ни заносов не было, ибо зима стояла какая-то, прости Господи, европейская. Вокруг тянулись голые перелески и скудно прикрытые снегом поля. Дорога была довольно глухая, как говорили местные, «грейдер», что означало колею, присыпанную гравием. Иногда, дымя и содрогаясь, проползал какой-нибудь трактор. Лельский их побаивался: пьяный тракторист — истинный хозяин здешних дорог. Но накануне праздника тракторов было немного, а прочий транспорт попадался еще реже.

Майк возвращался с очередного фестиваля. По нынешним временам это была единственная возможность выступать перед большой аудиторией. Лельский являлся автором и исполнителем очень странных песен. «Лешачья музыка» — называл их один критик. И правда, голос Майка имел редкий резкий тембр, и пел он свои произведения народным горловым звуком. Иногда его голос взмывал в такие верхи, что походил на пронзительный визг, иногда опускался до бархатных низов. Двенадцатиструнка Лельского выдавала монотонный завораживающий аккомпанемент. И весь этот рык вперемешку с визгом публике нравился. Некоторая похабность текстов оценивалась знатоками как исполнение заветов Пушкина, а простой народ веселила. Впрочем, Майк бывал не чужд и лирике, выдавая изредка баллады, исполненные беспощадной сентиментальности.

Вообще-то, на жизнь Майк Лельский зарабатывал вовсе не дурацкими песенками, а мужественным трудом стоматолога. На этот фестиваль, именовавшийся «Славянские бдения», он хотел было отправиться вместе с женой. Действо сие происходило в старинном провинциальном городе, откуда родом была его Снежана, но она почему-то категорически отказалась проведать «малую родину». Только попросила забрать у подруги свою кошку Маню. Кошка пропала месяца два тому назад и недавно объявилась дома. Из-за этой-то кошки Майк и поехал своим ходом. Маню отдала ему после концерта подруга жены — девушка облика звероватого. Кошка же, напротив, оказалась существом очаровательным и человекоподобным. Она была совершенно белой, только ободки вокруг глаз до кончика носа чернели на фоне ослепительного меха. Теперь Маня дремала на заднем сиденье рядом с гитарой, укутанной в шерстяной плед.

«Мазда» ровно катила вперед, как вдруг на обочине возник женский силуэт. Лельский, несмотря на огненный темперамент, совершенно не признавал развлечений при дороге. У него было стойкое отвращение к деловитой манере жриц скоростной любви, кроме того, он просто бледнел при слове «СПИД». Как все жизнелюбы, Майк предпочитал играть со смертью исключительно в поэтических опусах. Поэтому Лельский на оживленных трассах не тормозил. Но здесь было так пустынно, что он пожалел женщину.

Девушка залезла в машину и оказалась почти ребенком, в скромном пальтишке, с челочкой до бровей. На курносом носике низко сидели очки в узкой металлической оправе. Попутчица поздоровалась, и какое-то время они ехали молча, а потом начал клеиться простейший разговорчик: «Как погода?» да «Куда едем?»… Но вдруг в разгар этого обмена банальностями Майк с ужасом почувствовал, что у него по телу разливается тягучая истома, некая ломота, переходящая в настолько же сильное, насколько и неуместное желание.

Лельский аж тихо застонал и успел подумать: «Черт знает что, похабщина какая-то!» Потом он искоса глянул на девушку: вдруг та догадалась, что за непотребные мысли его посетили. Но, повернув голову, он наткнулся на такой прямой и понимающий взгляд, что застыл. Девушка покусывала дужку очков, чуть ощерив верхнюю губу и вперившись в него тяжелым косящим взором. На секунду Майк было собрался сбросить с себя наваждение, но тут же по позвоночнику поползла такая горячая мощная волна, что бедняга враз ослаб. «Подожди, — пробормотал он и, почти ничего уже не видя и не соображая, остановил машину. — Сейчас, сейчас…» — пыхтел Майк, пытаясь развернуться между рулем и сиденьем. А девица, оказывается, уже распахнула пальтецо и явилась под ним совершенно голая, только в вязаных полосатых чулках до колен. Девка была изгибистая, розовая, налитая и гнулась, словно резиновая. Она торопливо порасстегивала Лельскому пуговицы и молнии на одежде и с неуловимой быстротой закинула ноги ему на шею. Майк начал уже задыхаться и издавать какие-то звуки, когда на голову девахе прыгнула кошка. Она снежным комом залепила ее запрокинутое лицо. Раздался небывалый визг. Такого ультразвука Лельский не слыхал у лучших рок-звезд. Резвая попутчица схватила Маню и швырнула ее назад, но Майк уже очухался и попытался сбросить крепкие ноги со своей шеи. Но та и сама моментальным паучьим движением убрала их. По ее лицу стекала тоненькая струйка крови, и она машинально слизнула ее со щеки. Еще секунду девушка сидела неподвижно, а потом, прошептав что-то вроде «кумар, них, них, запалам, бада», выскочила из машины. Пальто упало на дорогу, и девица, голая и целеустремленная, понеслась куда-то в сумерках.

— Маня, что же это творится? — спросил Лельский.

— Мрак! — энергично отозвалась Маня.

Все тело у него ломило, будто его били, а в голове зияла странная пустота. Но вот сквозь эту пустоту начал вырисовываться облик жены Снежаны и ее спокойное лицо. «И чего это на меня нашло? — недоумевал Майк. — Нет уж, Снежке эту неприличную историю знать ни к чему», — решил он и погнал машину вперед. При этом громко, в полный свой голосище заорал на мотив какой-то попсы:

«Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змеей, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий!»

Дойдя до слов «О, как милее ты, смиренница моя», Майк вновь отчетливо увидел лицо своей Снежаны. Лицо непередаваемой чистоты и свежести. Нежная белая кожа лишь на высоких скулах и спокойных губах отсвечивала розовым, точно снег на заре.

Дурацкое имя Снежана не портило ее, а просто подчеркивало безупречную красоту. Пепельные волосы, разделенные прямым пробором, падали на спину небрежным и тяжелым плетением косы. Лицо ее могло бы показаться неярким, если бы не серые глаза в черных ресницах. Майк больше всего на свете любил смотреть, как они меняют свой цвет, становясь то прозрачно-зелеными, то пронзительно-голубыми, подобно воде подо льдом в полдень. Характер у нее был под стать облику: нежный и ровный. Она никогда не вспыхивала по пустякам и могла бы своим спокойствием вызвать отвращение, если бы не ее детская ласковость. Единственное, что пугало иногда влюбленного до безумия Майка, это ее холодность на супружеском ложе. Нет, она, конечно, и по ночам была такой же ласковой и уступчивой, но как-то упорно не понимала, зачем ей нужно проделывать вот это все. Лельский бился над ней, как дикарь, добывающий огонь трением. Но, увы, Снежана все так же трогательно целовала любые части красивого Майкова тела, и было заметно, что она не испытывает ни брезгливости, ни удовольствия. Пожалуй, оживленной по-настоящему она становилась, лишь когда Лельский брал в руки гитару. Она розовела и даже покачивалась в такт скоромным песенкам Лельского. Майк задумался: «Может, это Снежкина невинность вызвала у меня такой идиотский пароксизм желания… Странно, странно… И куда это бешеная девка поскакала голяком? В ближайшую баню, что ли?» Но ловить девицу Лельский не стал. Маня яростно урчала на заднем сиденье, наверное, довольная исходом битвы.

По сторонам дороги виднелось нескончаемое чернолесье. Майк остановился, решил перекусить. Он достал термос с чаем и бутерброды. Включил приемник. Обычно Лельский ставил кассету с классикой или орал во весь голос свои произведения, но сейчас надумал прослушать сводку погоды. Обещали похолодание. Маня присоединилась к трапезе и деликатно откушала кусочек колбаски. Новости и реклама закончились, и зазвучало нечто механически-забойное, про какие-то Таити и Гаити. Майк вспомнил, что предлагал Снежане встретить их первый Новый год где-нибудь в южных морях. Хотя и на пределе возможностей, но позволить себе это он уже мог. К его удивлению, жена отказалась от предложения чуть ли не со слезами… А еще Снежана никогда не ходила в сауну, хотя обливалась ледяной водой трижды в день. Хозяйка она оказалась отменная, и в доме все сияло и блестело. Особенно часто она протирала свое зеркало — единственную вещь, которую принесла в дом. Зеркало, похожее на неровную звезду, в оправе из литого хрусталя. Оно висело на стене и поражало воображение гостей своей таинственностью.

Тут песня довела Майка до тошноты, он выключил звук. И услышал отчетливое поскребывание и поскуливание. Оказывается, возле машины стояло нечто скрюченное. Бледное существо неизвестного пола и возраста. Оно вяло, но настойчиво пыталось проникнуть в автомобиль. Приоткрыв дверь машины, добродетельный Лельский засуетился:

— Вам что, плохо? Может, достать аптечку?

В это время Маня издала горловой звук и, проскочив в щель, оказалась снаружи. Человек с невнятным возгласом кинулся от разъяренной кошки в лес. Лельский тоже выбрался из машины и побежал следом.

Сначала Майк понесся за ними по инерции, но уже на бегу испугался, что Маня потеряется. Что он скажет тогда Снежане? Да и вообще, он уже привык к симпатичной кошке.

Углубившись в заросли, Лельский сообразил, что там гораздо темнее, чем на дороге, и нужно было захватить фонарик. Но, побоявшись, что, пока он будет ходить, Маня потеряется, возвращаться не стал. Под елками было тихо. Или собственные шаги Лельского заглушали все остальные звуки. Он тихонько позвал:

— Кис-кис!

Ему послышалось ответное мяуканье, и он пошел в ту сторону. Но Мани там не было, а вместо нее он обнаружил то самое существо, которое скреблось в машину. Оно тихо стояло возле дерева и не делало никаких попыток подойти к Майку поближе. Майк, поражаясь собственной порядочности, поинтересовался:

— Ну, что там у нас случилось? — И шагнул вперед.

Человек, если это был человек, повернул голову, и на его глазах блеснули бельма. Инвалид стоял в такой жалостливой сиротской позе, что Лельский прочувствованно произнес:

— Идемте, голубчик, я отвезу вас в город. — И взял несчастного за холодную, влажную руку.

Но тут откуда ни возьмись объявилась Маня и укусила Майка за эту самую руку. Пока он, чертыхаясь, тряс укушенной рукой, а другой пытался удержать на весу кошку, издалека послышался голос. Этот знакомый голос тягуче и не совсем разборчиво бормотал старинные слова, потом он стал отчетливее, и Лельский расслышал:

— А буде ты, черная немочь, моим словам покорища не дашь, велю тебя птице за моря унесть, зверю в лес затащить, железу в свою мать-руду заковать, и будет тебе горе великое, а раб Божий Майк Лельский жив и здоров.

Бедняга, стоявший возле дерева, видимо, тоже услышал эти слова. Он живо затрепыхался, завертел головой, стал переминаться с ноги на ногу и отодвигаться в глубину леса. Но в эту же секунду из темноты выскочила, как показалось Лельскому, никогда не видевшему волков на воле, собака. Она сразу схватила инвалида за шею. Что-то сочно хрястнуло, и громадный зверь тяжело потащил добычу, приседая на раскоряченных лапах. Майк хотел было ринуться за ними, уповая на газовый пистолет в кармане, но было поздно: хищник и добыча как сгинули.

Лельский принялся звать кошку, однако настырное животное мяукало впереди, не отбегая далеко и не давая Майку схватить себя. Похоже, Маня вела Лельского куда-то, может, и на дорогу. Внезапно он почувствовал страшный озноб, покрылся липким потом и на слабеющих ногах вышел к свету включенных фар. До машины оставалось шагов пять. И тут снова началось что-то невнятное и дурное. Прямо перед машиной появились два мужика. Один из них влез в «мазду» и включил зажигание, а второй подбежал к Лельскому и, кривляясь, показал язык и несильно толкнул его в грудь. Лельский рухнул навзничь и, когда поднялся, успел увидеть, как на полной скорости увозится его «маздочка». А вместе с ней любимый инструмент, деньги и документы в бардачке, а также новая дубленка, которую Лельский взял в дорогу на случай холода.

А холод как раз и грянул. Лельский брел по дороге, проваливаясь временами в какой-то полусон, полубред. Споткнувшись, он упал на землю. В себя его привел такой мороз, какого он в жизни не знал. «”Как в степи глухой замерзал ямщик…” — вспомнил Майк. — Говорят, когда замерзают, спать хочется, а мне ни капельки. Но вот идти совершенно невозможно. Может, поползти?» — подумал он. И снова в голову полезла мелодия, на сей раз любимая со времен пионерского детства, из произведения Уэбера: «Шишек нет, веток нет — это Мересьева страшный след…» На грудь к нему прыгнула Маня и пролезла под куртку. От нее пошло немного тепла, и мурлыканье казалось тарахтеньем маленького моторчика. Сквозь его звук Майку вновь послышался женский голос: «Пошла из дверей в поле, из ворот в ворота и вышла во чистое поле. Во чистом поле охорошилася, на все стороны поклонилася, на горюч камень Алатырь становилася, крепким словом заговорилася, чистыми звездами обтыкалася…» Под баюкающий напев Майку наконец-то захотелось спать. Но голос стал громче и пронзительнее, лез прямо в голову и спать не давал. «Отвожу я от тебя, Лельский Майк, черта страшного, отгоняю вихря буйного, отдаляю от лешего одноглазого, от чужого домового, от злого водяного, от ведьмы киевской, от злой сестры ее муромской, от моргуньи русалки, от Кащея Ядуна, от ярого волхва, от слепого знахаря…» Голос помогал, наполнял силами, и Майк смог подняться и пойти вперед.

«Интересно, обморозился я, пока валялся на земле, или нет? Если да, то хороший у нас со Снежкой получится праздничек. — При мысли о Снежане на сердце стало легче. — Какое счастье, — думал Лельский, — что я встретил эту девочку».

Майк заметил эту красавицу на одном из своих выступлений. И потом встречал ее глазами всякий раз, где бы ни проходил концерт. Он пытался ее найти, но после его выступления она сразу же исчезала. Однажды он успел выскочить в фойе Дома культуры почти мгновенно после номера. И увидел ее, в роскошной белой шубе, сбегающую по ступенькам. Он кинулся за ней и — упал с лестницы. Она не бросила его одного с вывихом левой ноги. Они поехали к Лельскому домой. Да так она в этом доме и осталась, сразу же — женой и полноправной хозяйкой. Вещей она никаких, кроме зеркала, не перевезла, и денег у нее не выявилось вообще. Но все, что на ней было надето, отличалось баснословной стоимостью, а серьги и кольца являли собой произведения искусства. «Ах, Снежана, Снежана, ну должно же встретиться какое-нибудь селение, где пейзане и пейзанки возьмут меня, и напоят, и накормят, и согреют…» Но селения не было видно. А по сторонам дороги между тем замелькали какие-то тени, Майку хотелось бы верить, что собачьи. Впрочем, от одичавших собак тоже ничего хорошего ждать не приходилось. «Но не волки же это в самом деле! Где я, в конце концов, нахожусь? Это, в конце концов, Европа, а не Сибирь какая-нибудь». Мысль о том, что вокруг лежит родная Европа, утешала слабо. Ну какая разница, в какой части света сожрут тебя волки? Сожрут же. Однако не только собако-волки вызывали у Лельского нехорошие мысли.

Мороз все крепчал. Майк чувствовал это всем лицом, тело стекленело и деревенело. И хотя Маня согревала его маленьким зверушичьим тельцем, для такого холода, страшного и лютого, этой крошечной печки было явно недостаточно.

Майк начал подумывать, как найдут его холодного с Маней на груди; как хорош будет он в гробу в белом смокинге, как упадет на ворох роз без чувств Снежана… Пожалуй, если он похарчится, то у него и фанаты свои появятся, и друзья посмертные… «Ах нет, — вспомнил он, — не лежать мне в гробу молодому и красивому, ведь эти животные обглодают меня… И никто не узнает, что это я лежу, мои косточки белеют…» Мысленные эти причитания оборвала Маня, которая выбралась из-под его куртки и снова побежала куда-то вдаль, а точнее, вбок. Лельский хотел плюнуть на нее и спасать свою, а не кошкину шкуру. Но вспомнил Снежану, которая не дождется свою кошечку, и тоже побежал.

Маня неслась впереди Лельского гигантскими прыжками, распушив по-беличьи хвост. Взошла луна, и в ее мутном свете четко выделялись черные деревья и приземистые сугробы. Лельский бежал, будто по воде, спотыкаясь, падая и часто поминая кошкину маму. И вдруг прямо перед ними вырос домик. Точнее, домина. Домиком он казался, потому что какой-то гений архитектурной мысли соблазнил хозяина сделать постройку в русском теремном стиле. Нечто в духе Васнецова… Но все эти красоты Лельский разглядел позже. А теперь он заметил только, что дом вроде бы на сваях, поскольку крыльцо было очень высоким. И, вскарабкавшись по ступеням этого высоченного крыльца, Майк ввалился в дверь…

Старуха глухо бормотала, растирая ему уши, руки и щеки чем-то, остро пахнущим болотом… Маня сидела на печке и смотрела оттуда озабоченно. Старуха тоже глянула на кошку и сказала неизвестно к чему:

— И девки-то нынче пошли какие-то скаженные…

Майк задуматься над высказыванием не успел, потому что завыл в голос от боли в начавших ощущать тепло членах.

— Это хорошо, отходит значит! — сообщила бабка.

Лельский решил, что он тоже сейчас отойдет. Бабка продолжала бормотать что-то утешительное:

— И подохнуть спокойно женщине не дадут! Идут и идут! Заколебали.

А между тем принесла налитый до краев стакан самогона на смородине. Лельский жахнул стакан и забылся, почти не помня, как старушка богатырским движением закинула на полати его бесчувственное тело.

Очнулся он от зычного баса:

— Чем это у тебя, старая, пахнет — никак русским духом?

Бабушка смеялась и бормотала:

— Придумал тоже, русским. Откуда ж ему взяться-то? Это шовинизм, милай. Сыру вот надыбала — рокфор. Ух и злой!

— А тебя не пронесет с него, милая? — ласково поинтересовался мужик.

— Ну, пронесет маленько, так беда невелика. Фигура от этого только лучше.

— Да какая у тебя фигура? Ты с молодых лет что рыбья кость!

— Ты никак, друг любезный, оскорблять меня решил в моем собственном доме?!!

— Ну ладно, Гусенька, не бурчи, шучу я…

— Не бурчи… А сам холодища-то напустил: радикулит мой разыграется.

— Ладно, Гуся, давай о делах. — Голос мужика посерьезнел. — Борей вон товар прислал. Как делить-то будем?

— Как-как… Известно: северным — тридцать, остальным — двадцать…

— А не мало?

— Мало! Смерти ты нашей хочешь. Достанет и того.

— Ну, будь по-твоему. А то, что осталось у них, придется заморозить.

— Жалко, Вася. Давай не будем в этот раз!

— Нет, Гуся, работа есть работа. А то они совсем испаскудились.

Лельский понял, что в тереме собирается какая-то мафиозная тусовка, но, поскольку самогон продолжал свое целительное действие, он снова рухнул в бездонный сон.

Вновь он пробудился от того, что Маня тихонечко трогала лапкой его веки. В доме стоял шум, и Майк не сразу понял, что шум — это его собственная песня в концертной записи. Потом кто-то убавил звук и два уже знакомых голоса повели беседу, видимо, недавно прерванную.

Майк чуть отодвинул занавеску и увидел в щелочку обильно и красиво накрытый стол. Но не так, как в сельских домах, а как в кино. Серебро и хрусталь тускло мерцали отраженным светом свечей, горевших в тройном гигантском шандале. Импозантный мужчина в белом летнем костюме сидел к Лельскому в профиль, моложавая старушка, укутанная в шубу, — прямо против печки. Мужчина легонько постукивал крупной барской ладонью в такт непристойной песенке Лельского. Старуха говорила:

— Зря ты все это затеял, Василий. Сам подумай башкой своей чугунной: девка молодая, ей жизни хочется. А ты ее мехами обвесил, жемчугами огрузил и думаешь — все? А она, поди, песни любит!

Василий вскинул надменный профиль.

— Песни?!! Да что в них проку? Он мизинца ее не стоит. Она ж против него — царица!

— Ой, милай, да это ж всякий родимый батюшка про свое чадо так думает… Вон, хоть Си-Си. Как он Круза-то не принимал? А Иден, голубка, как за суженым убивалась? А потом он ему как сыночек родной сделался!

— Это чьих же он? Сиси… Имя непотребное какое-то… Что-то не помню такого…

— Чьих, чьих! Из Санта-Барбары он, из Калифорнии!

— Ты что, забыла? Мне туда нельзя. Заказано. А сама-то ты когда туда моталась?

— Когда, когда?… В старинные года. При Торквемаде еще на Всемирный слет приглашали. А про этих я в телевизоре сериал смотрела.

— Гуся, ну ты же из хорошей семьи, приличная женщина, не стыдно тебе «мыльные оперы» смотреть?

— Сноб ты, Василий… А Майк — мальчик неплохой. Вот послушай, как заливается, чисто соловей!

При упоминании своего имени Майк чуть не брякнулся с печки. Он совершенно не мог взять в толк, что нужно от него международной банде. В голове проносились все виденные в кино варианты, но его скромная особа явно в них не вписывалась. Лельский задержал дыхание, вслушиваясь в дальнейший разговор.

Собеседники неспешно ели, потом подняли бокалы с красным вином.

— За доченьку! — провозгласил мужчина.

— За Снежану! — подтвердила бабка. Она совсем утратила народность речи, и только изредка проскакивало у нее просторечное выражение. А мужчина походил скорее на какого-то из российских императоров, чем на мафиози отечественного розлива.

При мысли о том, что его Снежка — родня этим преступникам, Лельский аж скривился. Теперь он понял, откуда на ней такие меха и драгоценности. И еще понял, почему его жена всегда отмалчивается, когда он интересуется ее родными. «Значит, она от них сбежала, — понял Майк, — а все мои приключения в дороге — дело рук ее папочки. Непонятно только, почему они сразу меня не прикончили. Выстрел из пистолета на пустынной дороге — и адью! Может, боялись, что Снежана узнает и не простит им?… А так замерз, ну и черт с ним… Менты даже уголовное дело открывать не станут. Дело в праздники, мало ли бедняг потом находят…»

Старуха в унисон мыслям Лельского сказала:

— Напрасно ты, Вася, Кику посылал. На нее ж и глянуть гребостно… Да и Лихоманка эта — пустое дело. Как-никак его дочь твоя охраняет неусыпно. Да и Маню к нему приставила…

— Ну, насчет Кики ты не скажи. Есть такие любители… А Лихоманка, что ж? Задержала его чуток — и то дело. Ты ж уложение от Коровьева года помнишь? Если Снежана проведет с ним святки, то мы к ней претензии иметь не можем. А без машины он аккурат неделю домой добираться будет, если доберется, конечно…

При мысли о том, что Василий прав и домой ему, может быть, и вовсе не попасть, Майк заволновался. Он лежит тут в логове врага, на полатях, а бедная девочка ждет его там одна-одинешенька. И может не дождаться. И ведь никого у нее нет, кроме этих кошмарных родственничков с их дурацкими условиями и договорами. Но тут старушка сказала такое, что Майк похолодел, хотя у него и без того зуб на зуб не попадал. В доме почему-то стало совсем не жарко.

— Да хоть и придет он домой сегодня? Ну и что?!! Проку ему с этого не будет. Ты сам подумай, Василий, она ж, считай, что из снега. Навроде Мани. А Майк — молодой, горячий! Год-другой потерпит, а потом к обычной девке побежит. Человек, он тело любит. А Снежана наша не так воспитана, чтобы гадости терпеть, вот она к нам и вернется. А уж мы ее, лапочку, и пожалеем, и приласкаем. Вот так-то, братец.

— А я ее в Сорбонну отправлю. Точно. А может, к дедушке, на Аляску, — припечатал Снежанин папочка.

Несомненно, старуха отлично разбиралась в особенностях Снежкиного темперамента. Майк даже заслушался. Правда, очень печально стало у него на сердце. И даже послышалось ему, что где-то далеко тихо-тихо плачет и жалуется родной голос. Но он тут же успокоился. В конце концов, себя-то он знал хорошо: может, ему чистота и холодность как раз и нравятся в Снежке больше всего.

В это время кассета кончилась и в наступившей тишине раздалось отчетливое и звонкое Манино мурлыканье.

— Ты что это, Гуся, никак кота снова завела? — спросил Василий.

Бабуся не успела ответить, как тот подошел к печи и отдернул занавеску. Всклокоченный, с отлежанной щекой и красными ушами, Лельский предстал пред грозные очи тестя. Вслед за ним, потягиваясь, выбралась Маня и прыгнула Василию на плечо. Манино дружелюбное отношение к Снежкиному отцу Лельского слегка успокоило, и ноги у него почти перестали дрожать.

— Хорош! — промолвил суровый Василий. — Да и ты, Гуся, хороша. Мы ж при нем чего только ни говорили! Не спал небось?… И что теперь с ним делать?

Гуся вскочила на ноги.

— Ты, Вася, охолонь, охолонь! — суетясь, заговорила старушка. — А ты, Майк, садись, выпей да закуси, чем лес послал.

— Садись, — разрешил Снежкин отец.

Лельскому налили чарку, положили грибочков и мяса. Он поднял бокал и произнес торжественно:

— За вас, дорогие родственнички!

— Не рано ли ты в родственнички лезешь, удалец? — поинтересовался Василий.

— А что, прихлопнуть меня собираетесь? — храбро ответил Лельский, успевший выпить.

— Вовсе нет, хочу попытаться отговорить вас, молодой человек, от безнадежного предприятия. Вы же слышали. Гуся все ясно изложила. Как-никак, а именно она воспитывала вашу супругу и мою дочь.

— Это бесполезно, — упрямо заявил Майк. — Да я и не рвусь в вашу мафиозную семейку. Наоборот, мы со Снежаной будем жить на честно заработанные деньги. И оставьте нас в покое со своими грязными делишками! — Майк вошел в раж и просто чувствовал, что похож на комиссара Катани, как брат-близнец.

Василий вдруг засмеялся раскатисто и простодушно.

— Да он, Гуся, ничего не понял? Ох ты! А еще фолк исполняешь! И не сообразил, из какой семьи девку берешь! — Он стукнул об пол невесть откуда взявшейся палкой из серебра, и вся изба покрылась тускло-сияющим инеем.

Гуся закричала:

— Прекрати, Василий, а то я сейчас жара поддам!

Василий снова ударил посохом, и иней исчез. Лельский сидел озадаченный и онемевший.

— А хочешь, дружок, я тебя известнее и богаче самого Копперфильда сделаю? — спросил тесть.

— Ой, да на что ему? Нашел тоже звезду. Фокусник, прощелыга! Пусть будет вон как Боуи. Какой мужчина приятный! — отозвалась вместо Лельского Гуся.

Майк даже не задумался, кем она доводится Снежане, ибо генеалогическое древо новых родственников его в данный момент не занимало. Тем временем на стене дома возник громадный экран. Майк увидел себя. Стоял он на шикарной концертной площадке в соответствующем прикиде. Сначала играл только свет, почти осмысленно, а потом пошла инструменталка такой красоты и сложности, что Лельский не враз узнал свою старую песню. Майк, сидящий за столом, заплакал. А тот, на экране, запел. Голос был его, Лельского, но усиленный до почти нечеловеческой чистоты и гармоничности. Майк слушал себя, и слезы бежали по его не бритому сутки лицу… Песня кончилась, и было видно, что поклонники рвутся к сцене, а охрана их не пропускает…

— Ну, будет, будет… Все это у тебя впереди. Вот хоть завтра и начнется… — рокотал Василий.

Но Лельский утер слезы и покачал головой.

— Не надо мне этого! У меня свой собственный голос есть. И Снежка.

Тут вступила в разговор Гуся:

— Подумай ты, она ж кто? Снегурочка. Ледышка. А ты мужчина здоровый, темпераментный. Чего ты с ней мучиться будешь?

Но Майк упрямо смотрел в пол, как двоечник на известной картине. Родственнички продолжали уговоры, время от времени являя то груды золота на столе, то девок из стриптиз-бара, то какие-то бумаги с печатями. Наконец Лельский совершенно озверел и заорал не своим голосом, наплевав на приличия:

— Чего вы за меня решаете? Чего я хочу и чего не хочу! Да мне нравится, что она такая! Нравится! Может, мне эти горячие осточертели! Меня, может, от них блевать тянет! А на золото ваше мне вообще начхать!

Но уже крича все это, Лельский понимал, что слегка покривил душой. Конечно, ему нравилось, что жена такая девственно-невинная, но рассчитывал, что постепенно она разогреется, если не сразу, то хотя бы после рождения ребенка.

— Вот-вот, — сказала бабка, — а о детях ты подумал? Какие ж дети у снежной девушки?

Лельскому стало муторно, что кто-то лезет в его мозги да еще обнаруживает там его мелкие предательские мыслишки. Тут он рванул рубаху на груди, как положено, и заорал снова:

— Ну, заморозьте меня, гады! — И упал головушкой в какие-то огурцы. Родственнички сидели в тяжелом и мрачном раздумье. Потом папаша махнул рукой:

— Ладно, морозостойкий ты наш, давай накатим!

И они накатили по одной, по другой и по третьей. А потом поговорили за жизнь и за музыку. И еще накатили, и поговорили о политике… Короче, когда Лельский очутился перед собственным домом в собственной машине, он был слегка нетрезв. Маня, как и в начале пути, сидела на заднем сиденье рядом с гитарой. Не было только дубленки.

Снежана стояла перед зеркалом. Лельскому показалось, что гладь стекла колышется, как тяжелая зимняя вода. Но тут он увидел несчастное застывшее лицо Снежаны. «Она все знает», — понял Лельский.

— Я все видела, — всклад его мыслям произнесла Снежана. — Я скоро уйду, только хотела еще раз повидать тебя, милый. Тетка права, никакой жизни тебе со мной не будет — одна морока… Уж лучше сразу оборвать.

Хрупкие Снежкины пальчики так крепко стискивали края голубой шали, что побелели в суставах. Яркие глаза смотрели в лицо Майку с такой безысходностью, что у него все оборвалось внутри. А всю эту таинственную длинную ночь он шептал ей, тихонько пел и страстно бормотал все то горячее и глупое, что шепчут мужчины своим самым любимым в мире женам.

И прошла эта ночь. И наступило утро. Сели за накрытый с вечера стол, но веселья никакого не получилось.

У Снежанушки между собольих бровей залегла упрямая складка. Что-то она задумала себе неотступно и каменно… И тут Лельский спохватился, что еще со вчерашнего вечера не кормил Маню.

— Маня, Маня, иди сюда, колбаски дам! — позвал Лельский кошку.

Маня не отзывалась. Принялись искать, перерыли всю квартиру. Звали в своем подъезде и обошли соседние. Мани нигде не было. Пропажа кошки сделала праздничное утро еще тоскливее. Лельский суетился, порывался звонить куда-то и объявить розыск. Снежана молчала, а потом сказала:

— Майк, милый ты мой, мне пора. — И, решительно замотав вокруг шеи шаль, открыла платяной шкаф, где висела ее белая шуба. Внизу, на роскошном меху, почти невидимая, лежала Маня. Она блаженно урчала, а у ее бока примостились три черных котенка.

— Этого не может быть! — ахнула Снежана.

— Почему не может? — не понял Лельский. — Дело обычное, загуляла, а теперь вот плоды любви, так сказать…

Но у Снежаны вдруг лицо сделалось совсем радостным и попростевшим.

— Маню я сама из снега слепила. Она такая же, как я! Значит, мы с ней все-таки живые. — И она, прижавшись к Майкову лицу, протянула чуть кокетливо: — А кто это тут такой холодный?…

И Лельский почувствовал, что в доме стало заметно теплее. Внезапно грянул звонок, и в дом ввалилась толпа свежих родственничков с пением народных песен и многострадальной дубленкой.

 

Дети капитана Грина

Это было белое платье. Белое, как… Нет, оно ничем не напоминало строгость накрахмаленных медицинских халатов, холод снега и кафеля, мертвенную пудру однодневных мотыльков, скучную пенку утреннего молока… Белизна его была свежей и живой, подобной цвету жасмина под утренним лучом. А фасон — легким и точным, словно оперение птицы. Это платье залетело сюда из небесных стран. И теперь манило, невинное и трогательное, как цветок, но цифра на ценнике говорила: «Никогда». Девушка, смотревшая на платье, даже сглотнула слюну, словно ребенок, перед носом которого пронесли мороженое. Девушке платье было бы в самый раз. Оно подошло бы ей. Они были созданы друг для друга — платье и девушка, — но их разделяло стекло витрины и еще многое-многое другое, скучное и унизительное.

Она смотрела на него уже полчаса или дольше и не замечала как бегут минуты. И все это время на нее смотрел мужчина и тоже не замечал ничего вокруг.

Он увидел ее, как она только появилась на прохладной еще утренней улице. Появилась гениально. Сначала прозвучало начало какой-то старой итальянской песни из ларька напротив, а потом вместе со словом «либерта», пропетым в два голоса, вошла на улицу она. Гибко изогнувшись, поправила ремешок сандалии, постояла, вся в синеве и солнечном свете, и пошла посередине мощенной булыжником улицы. И шла она тоже гениально, случайными движениями рук и всплесками волос на плечах до слез в глазах совпадая с этой песней. Мужчина всю жизнь слушал только тяжелый рок, но сейчас ему показалось, что прекраснее этой мелодии он никогда и ничего не знал. Только позже, когда она застыла перед убогой, на его взгляд, витриной, он разглядел ее по-настоящему. Ударом в сердце была вся она. Ударом молодости и света, бронзовая, с иссиня-черными волосами и черными сияющими глазами, крупным, четко очерченным ярким ртом. Со страстным ожиданием чуда смотрела она на обычное платье, и все откликнулось внутри него на этот почти слышимый призыв. Случалось, он дарил своим женщинам наряды куда дороже, но впервые в жизни ему захотелось стать соучастником чужого счастья.

— Можно, я подарю вам это платье?

Девушка с безотчетной поспешностью кивнула — так кивают своим мыслям.

— Да! — И тут же опомнилась, вынырнула из мира, центром которого было это белое платье. Разозлившись на себя, она покраснела от злости и решительно мотнула головой, так что волосы стукнули по плечам мягкой тяжестью. — Нет, нельзя!

Она гневно отвернулась и уже пошла прочь, когда мужчина тронул ее за запястье. Прикосновение было сильным и теплым. Девушка не выносила влажные, холодные ладони: такими руками ее вечно норовили схватить наглые отдыхающие, которым казалось, что вместе с крымским солнцем и морем они купили и всех, кто здесь живет. Эта рука была совсем другой, и девушка глянула в лицо мужчине. Лицо ей понравилось. Лицо было правильным, с серыми глазами, упрямым подбородком, не юное, но еще вполне молодое. И вся фигура мужчины была подтянутой, сухощавой, не накачанной, а просто сильной.

— Позвольте мне купить его вам, — просительно сказал он. — Честное слово, мне ничего от вас не нужно!

Конечно, она знала, что соглашаться нельзя: это могло привести к самым неприятным и непредсказуемым последствиям. Но что-то внутри нее уже пело, и лепетало, и радовалось возможности надеть это невероятное платье и хотя бы пройти в нем, ну самую чуточку пройти по улицам… А потом ведь можно будет вернуть его, просто вернуть в магазин… И она как завороженная вошла за ним в дверь под звон колокольчика.

Через четверть часа они вышли оттуда. На девушке было белое платье и легкие золотые босоножки, а всю свою одежду она несла в пакете. Платье выглядело так, словно было создано для нее, но она еще не знала этого и держалась скованно, чуть поеживаясь. Легкий ужас, смешанный с восторгом, играл в ней. Она провела всю свою восемнадцатилетнюю жизнь в приморском городке, куда летом наезжали толпы отдыхающих, а зимой отключали электричество и заработков не было. И она прекрасно понимала, что, согласившись принять это невероятно дорогое платье, ввязывается в некую сомнительную историю. Но молодость смеялась над ее страхами и твердила: «История, настоящая романтическая история — это замечательно!»

— Давайте знакомиться! — предложила девушка и протянула твердую узкую ладонь. — Дина.

— Артур, — отозвался мужчина.

— Артур… — повторила она, словно это имя сказало ей нечто важное.

— А я думал, вас зовут Ассоль или Фрези… — сказал мужчина, и все ее беспокойство вмиг улетучилось. Он был из тех, кто читал Грина, и ей показалось, будто уверенная рука погладила ее душу: все хорошо, девочка, тебя не обидят!

Она засмеялась белозубо и ослепительно.

— Я не умею бегать по волнам, но зато плаваю хорошо, как…

— …лягушка! — продолжил он.

И они засмеялись уже вместе, словно это была бог весть какая шутка. На сердце стало радостно и весело.

— А в вашем городе, вообще-то, кормят? — спросил Артур.

— Вообще-то, кормят… Даже неплохо. Пойдемте к нам. Бабушка скумбрию поджарила!

— Обязательно пойдем есть скумбрию, но сначала куда-нибудь, где очень шикарно и где будет видно море и вас в этом платье.

Они стояли в фиолетовой тени возле магазинчика, а дальше, вокруг и вдали, лежал приморский городок со всеми своими белыми крышами, розами и олеандрами, обветшалыми виллами и той невероятной, берущей за сердце голубой пустотой под скалистыми обрывами, где угадывалось море. Отдыхающие в шлепанцах и шортах уже выползли к базарчику и на пляжи, местные толпились возле прилавков, маленьких шашлычных и на автостанции, отлавливая белокожих приезжих. И сквозь легкий шум, утренние запахи и яркие цвета Дина повела Артура в самое шикарное, по ее мнению, место — кафешку над морем. Сюда однажды ходила ее подружка Медея и целый год потом рассказывала про небывалую роскошь заведения.

Там и впрямь оказалось роскошно: белые, накрытые накрахмаленными скатертями столики, цветы в вазочках, виднеющееся до горизонта море и паруса яхт… Динка пугливо поглядывала на Артура, думая, что он возьмет шампанское, — ей казалось, что именно его непременно нужно заказывать в таких вот роскошных местах, — а от шампанского у нее щекотало в носу. Но Артур заказал себе сухого, а ей сок… Когда она мельком увидела цену этого свежевыжатого сока, ей снова сделалось страшновато. Хотя по сравнению с ценой платья это уже были мелочи… Мидии ей не понравились: сама она готовила их лучше, а вот фруктовый салат со взбитыми сливками произвел впечатление. Пока ели, перешли на «ты». Плохо было только то, что из кухни выглянула тетя Жанна, которая, оказывается, в этом году здесь работала. Черт, если бы Динка знала, пошла бы в другое место… Она ждала, что тетка подойдет к ней и привяжется с расспросами: как да что, как себя чувствует бабушка, давно ли писала мама… Но Жанна лишь стрельнула глазом, а подходить не стала. Наверное, хозяина боится. Хозяину было, конечно, все равно, кто кого к нему привел, лишь бы платили…

Внутри Динки все еще пела утренняя мелодия: «Либерта, либерта…». Свобода наполняла ее, как воздух. Они разговаривали так свободно и жадно, словно знали друг друга тысячу лет, но последние пятьсот почему-то не виделись… И вот встретились наконец и спешили поведать все, все… Особенно много говорила Динка. Артуру казалось, что он заглянул в волшебную ивовую корзинку, где чудесным образом смешались в кучу малу сердолики, блокноты с оторванными листками, книжка забытого философа и прозрачная конфета «барбариска»… Он понимал, что к нему подступает дурацкое, невозможное счастье и необходимо остановиться, не подпустить его к себе, потому что Артур не имел никакого права приручать эту удивительную девушку…

Артур никогда не принадлежал к племени безнадежных идиотов, что вечно раздают знакомым книги, ездят в какой-то Домбай, грустят на могиле Александра Грина и верят в то, что далеко-далеко за морем… Грина он упомянул сегодня случайно, просто было какое-то созвучие момента и из памяти выскочили читанные в отрочестве строки… Он не думал, что современные девушки читают старого, забытого писателя. Но вот Динка, оказывается, читала! И его случайное слово превратилось в волшебный ключ к ее милой юной жизни. И, конечно, Артур не станет пользоваться этим совпадением. Тем более сейчас, когда в его собственной жизни все так неопределенно и зыбко.

Еще пару месяцев назад он был хозяином серьезного дела и все свое время посвящал работе. Жениться он как-то не собрался, хотя женщин вокруг него было немало. Всегда находилась красавица из модельного мира или певичка из начинающих, готовая полюбить состоятельного, молодого еще и приятного господина. Но как только дело доходило до претензий и выяснения отношений, Артур эти отношения прерывал: он с гораздо большим интересом занимался своими инвестициями, чем душевными порывами симпатичных, но совершенно чужих ему дам. Он был предан только своему делу. Собственно, он и был этим делом. Потому что вложил в него свои мозги, нервы, кровь, время. А главное — свой блестящий талант организатора. Иногда ему казалось, что он кожей, каждой клеткой организма чувствует, как работает замечательная машина из тысяч людей, денежных потоков и разнородных интересов, — машина, которую он создал сам. В крупный бизнес Артур пришел не из комсомольских дискотек и экономических отделов — он немало побродяжил с геологами по разным местам. Время, благоприятствующее мужчинам-клеркам, должно было бы отвергнуть его несовременно отважный характер, но талант оказался с этим временем в ладу Артур знал цену и людям, и жизни. Однажды его бросили в тайге товарищи, когда он повредил позвоночник, и только случайность сохранила ему жизнь. В другой раз друг спас его во время сплава на плоту, нырнув в ледяную воду… Он искал золото и торговал женьшенем, работал спасателем и наладил фирму по выпуску отечественной диагностической аппаратуры… Дважды разорялся, но начинал все снова.

В этот раз разорение оказалось катастрофическим: спасать было нечего и незачем. Уже прошли времена, когда он мог подняться с нуля, теперь требовались немалые начальные вложения. В принципе, можно было что-то отбить, но Артур выплатил все, что задолжал смежникам и пайщикам. В последние дни он сидел в офисе и выплачивал зарплату теперь уже бывшим сотрудникам. И, только отдав последние деньги уборщицам и секретаршам, закрыл за собой дверь и вышел.

Потом потекли недели странного и сонного существования, когда он валялся на диване в квартире, где так и не сделал евроремонт, и читал старые журналы… Можно было принять предложения приятелей и партнеров, но Артур привык сам себе быть хозяином и с трудом представлял, что кто-то будет им командовать. Один раз он всерьез задумался об отъезде в Америку, где жили его родители с сестрой, но от мысли об эмиграции ему стало еще тошнее. Казалось, что звук барабанов, звучавший в его мозгу, вдруг смолк и наступила тишина. На фоне этой внутренней тишины потянулась новая неясная жизнь. Он узнал, что почем и сколько стоит билет в метро… Сначала удивился тому, насколько все дешево в магазинах, а через две недели понял, насколько все дорого. Он быстро привык покупать себе кефир, но по-прежнему курил трубку с хорошим табаком. Имелись еще разные варианты, которые можно было прокрутить, остались вещи, очень дорогие, которые можно было продать. Звонили знакомые и предлагали помощь. Но он утратил «драйв», чувство, не восполнимое ни опытом, ни профессионализмом. Он больше не хотел ничего. Что-то тошнотворное и вязкое крутилось в мозгу и мешало думать. Ощущение поражения. Словно в драке его не просто побили, но сильно унизили. А потом, всего два дня назад, он нашел в книге забытую сотку. И, возможно, чтобы перебить это ощущение проигрыша, забрел в казино. Ему поперло. Трижды он ставил на «зеро» — и выигрывал. Вокруг все было так, словно он и не выпадал из этой атмосферы денег и шика. Нелепая, глупая и совершенно ненужная ему удача вдруг повернулась к нему, и он вышел из казино с пачкой долларов. Деньги, по его меркам, были небольшие — пара штук. И он вяло подумал, что можно прожить на них долго… А еще вспомнил, что сейчас лето, пора отпусков, и он вполне может махнуть куда-то на эти странные, ненужные, в сущности, деньги. Вспомнился Крым его студенческой поры, восхищение этими местами, вспомнилось, как он любил нараспев повторять: «Таврия и Гераклея»… И как ему все казалось, что вот-вот из рыхлой красной крымской земли вылупится, вырастет белоснежное мраморное плечо древней скульптуры. И он рванул в Крым. И вот встретил ее, Динку…

День только начинался. И сулил еще много всякого. На лотке они купили сизый виноград и темно-красные яблоки. И запущенным парком пошли к морю. Среди кипарисовых аллей встречались неработающие фонтаны и горнисты из гипса с отбитыми конечностями, а однажды встретился задумчивый Ильич, по-прежнему сидящий на постаменте и созерцающий нечто в зарослях можжевельника…

— Здесь был детский санаторий, — пояснила Динка.

— А теперь? — спросил Артур.

— А теперь — ничего. Вроде бы кто-то здание купить собирался… Мама раньше в санатории работала. Потом он закрылся. Мама в Россию уехала — торговать. Но что-то там у нее не ладится… Хотя иногда она нам с бабушкой денег присылает…

Артур внимательно посмотрел на Динку: не намекает ли она на то, что, пока он наживал свои капиталы, многие люди потеряли маломальский достаток… Но Динка смотрела ясно и говорила привычно и обыденно. Потом тряхнула головой, отгоняя неприятные мысли, и вскочила на постамент к вождю пролетариата, изобразив композицию «Ленин с девушкой на коленях». Они опять посмеялись и еще немного прошли молча, поглядывая друг на друга с симпатией и дружелюбием. А после направились к морю.

Динка привела Артура на крохотный пляжик посреди валунов, явно неизвестный любителям нудистского отдыха. Динка купаться отказалась: то ли была без купальника, то ли не хотела ни на минуту снять свое платье. Артур разделся, сразу нырнул и в одно мгновение очутился в другом измерении, где медленно плавали неуловимые рыбы и дно было похоже на торжественный зал. Ему показалось, что это красивый и правильный сон. Что он спит в своей квартире, а проснувшись, поедет в офис, работать. Но, вынырнув в сияние дня, словно заново увидел Динку — прекрасную, в белом платье, грызущую красное яблоко… И счастье, похожее на печаль, почти поглотило его, когда он шел к ней из воды. Но тут случилось забавное происшествие.

На берегу среди валунов появился почти черный от загара мальчишка, который, заметив Динку, присвистнул от удивления, а потом заорал во все горло:

— Динка! Динка — ка-как-ка, утопила моряка!

Что означала эта дразнилка, можно было лишь предполагать, но Динка вдруг ухватила огрызок яблока и метко пульнула прямо пацану в грудь. Продолжая орать дразнилку и хохотать, тот скрылся за валунами. Дина сурово насупилась и замолчала. Но, видя, что Артур еле сдерживает смех, не выдержала драматическую паузу и поведала, что очень давно, год назад, она продавала на побережье креветок. Брала у знакомых ребят и шла по пляжам вдоль берега. А тут появился у нее конкурент — «старичок-морячок». Подлый дед умудрялся прийти на берег раньше, чем Динка, появляясь не из городка, а из соседнего поселка. Однажды они столкнулись на камнях в труднопроходимом месте и, вдоволь наругавшись, перешли к боевым действиям. Динка, изловчившись, столкнула деда с камней в воду, и оттуда он в мокрой тельняшке грозил ей кулаком и обзывался. Она не сказала Артуру, что, увидев через пару дней деда в городе, пьяненького, одиноко сидящего на скамейке, вдруг остро, до слез, пожалела его и добровольно уступила свой рынок сбыта.

На пляж начали выползать отдыхающие, и Динка с Артуром отправились к ней домой. Они долго взбирались по горе, сворачивали в переулочки и наконец вышли к зданию помпезно-советского вида, многократно перестроенному и залатанному. По всему фасаду лепились, словно ласточкины гнезда, деревянные балкончики. Вошли в прохладу подъезда. Поднялись по полутемной лестнице наверх и оказались в крохотной комнатенке, сплошь заставленной кроватями и другой мебелью. Впрочем, здесь имелся вполне просторный балкон. Динкина бабушка, роскошная, античного вида грозная старуха с живыми черными очами, царственно протянула свою изуродованную артритом руку и, моментально оглядев Динку, низким голосом вопросила:

— А это еще что такое?

Динка спряталась за Артурову спину, что-то пискнув оттуда. Артуру пришлось битый час доказывать бабушке, что он не злодей и не соблазнитель. В конце концов она, кажется, поверила в то, что ужасных намерений он не имеет. После упорного сопротивления она согласилась сдать ему балкон по смехотворной цене. Когда он умудрился втиснуть ей деньги за месяц вперед, стало ясно, что соглашается она, только будучи прижатой к стене материальными обстоятельствами. Пожалуй, основным аргументом в его пользу послужило то, что он сразу отдал ей паспорт. Изучив внимательно документ, бабушка вернула его Артуру. Так он оказался временным владельцем балконной площади.

Три дня были подобны обрывкам сновидений грезящего ребенка. Веселое безумие поселилось в сердце Артура. Взяв напрокат машину, он носился с Динкой по всему побережью. Они бродили по залам дворцов и сидели в винных погребках, катались на яхте и смотрели на желтые камни древнего города. Они летали на воздушном шаре, и синяя тень этого шара летела за ними по горам, долинам и по волнам моря. Потом они ездили верхом на лошадях и плавали вместе с дельфинами. И повсюду на фоне белых колонн и коричневых стен он глядел на нее не отрываясь. Вот она жадно, раздувая ноздри короткого прямого носа, роется в куче дешевых украшений и примеряет ярко-синий браслет на тонкое запястье, а когда поднимает руку, браслет сползает почти на предплечье, до бугорка мальчишеского мускула. Вот она заглядывает в черную глубину гигантской амфоры и кричит туда: «Эй, греки, вы где?» Вот, не замечая удивленных и насмешливых взглядов, пляшет под музыку уличного музыканта.

Но ему все хотелось подарить ей настоящее, почти настоящее чудо. Что-то по силе впечатления совпадающее с его чувством к ней, полное изумления и любования. Ночью, засыпая на своем балконе, похожем на старый курятник, он помнил, что за тонкой стенкой спит она — смуглая, горячая и нежная… И долго не засыпал, глядя на горы и думая о Динке. И дурацкая, шальная мысль пришла ему в голову.

В этот день, взяв машину и не обратив внимания на Динкин вопросительный взгляд, Артур с утра уехал в одиночестве. После полуторачасовой гонки по горной дороге он вышел в большом городе у здания местного театра. Там он отыскал в гулких, пустынных помещениях помрежа и недолго пошептался с ним, после чего тот, вполне довольный, вызвонил не занятых в вечернем спектакле актеров, и они внимательно, без насмешки выслушали Артура. Провинциальные актеры — романтические циники, в их сердцах до старости живет ожидание славы, и потому они способны понять любое чудачество. Потом Артур пошел на набережную и поговорил с парочкой уличных музыкантов, в карман которых также перекочевала пачка денег. «Сделаем, капитан!» — крикнул ему вслед то ли скрипач, то ли гитарист. Он предупредил их о времени и поехал назад, в Динкин городок.

И здесь среди бела дня приключилась драка. Если, конечно, можно было назвать таким веским словом это беспорядочное размахивание руками напавших на Артура молодых людей. Артур, которого учили не бить в драке, а сразу убивать, только уклонялся от ударов. Он был в хорошей форме: еще недавно его день начинался с тренировки со своим охранником, которого он держал скорее из приличия, чем по необходимости. Напавшие были совсем мальчишками, и Артур пытался урезонить их словесно… Но главный из напавших явно не хотел слушать, а только кричал что-то. Наконец сквозь пыхтение и шарканье Артур разобрал, что тот высказывается насчет тупых новых русских, которые думают, будто они могут купить все… А когда вдруг ведомая какими-то детьми явилась Динка, стало все понятно. Динка орала, как пароходная сирена:

— Витька, не смей, я тебя убью!

И в тот момент когда она втиснулась между дерущимися, Артуру засветили в глаз. Потом подошел вежливый местный милиционер, и драка прекратилась. Снова был предъявлен паспорт Артура, и на сей раз милиционер прочитал громко его имя и фамилию, место прописки и семейное положение… Динка не выдержала:

— Хватит, Попандопуло, дурью маяться! Ясно все. Мы пошли.

Попандопуло — что оказалось вовсе не кличкой, как сначала решил Артур, а родной фамилией милиционера — вернул документ и, козырнув, отпустил всех. Все это напоминало старую советскую кинокомедию.

— Дураки! — ругалась Динка. — Однокласснички мои — идиоты…

У Артура не было настроения смеяться, и не потому, что болело под глазом… Просто он услышал, как сказал Витек: «Путаной решила заделаться!» Динка промолчала… Дома обсуждали происшествие с несколько натужным весельем.

Ближе к вечеру они уплыли на нанятой шхуне вдоль побережья. Там, в бухтах, среди белых, ноздреватых, точно сыр, камней ловили смешных крабов и выпускали их, ели бутерброды и виноград, ныряли со скал, доставали рапанов и вновь бросали их на глубину… И дневное происшествие почти забылось. Солнце уже почти село, когда они отправились назад. Темнота опустилась сразу. Шхуна подошла к пристани. С этой стороны не было ларьков и торговых точек, просто обычная дорога, мощенная камнем, облепившие скалы заросли сладко пахнущих мелких белых цветов и созревшей уже ежевики…

В темноте ничего этого не было видно, лишь угадывались очертания берега… И вдруг, словно вырастая из самого шума моря, нежданно, но ожидаемо зазвучали струны гитары. Потом запела скрипка. Динка вздрогнула и засмеялась — тихо, взволнованно… И в ту же секунду все вспыхнуло огнями фейерверка, рассыпающего цветные звезды над морем и старой пристанью… И под звучавшую уже в полную силу музыку они вышли с причала и вокруг них затанцевала, закружилась толпа ярко и чудесно одетых людей… Тут были и цыганки в бусах и пестрых юбках, и индусы в тюрбанах, и король в мантии. И все они приветствовали их, смеялись и пели… Дико и прекрасно было это торжество под звездным небом, в отблесках огня и сполохах музыки, будто кадры старого Феллини, словно страница бедного Грина… И музыканты, и актеры забыли, что их всего лишь наняли для этой прекрасной шутки и от всей души играли и веселили себя и других. Впрочем, таково свойство всех артистов: забыть про оплату и подневольность и просто играть, как играют вода и огонь… И темное, теплое вино южной ночи наполнило всех до края, и восторг вылился улыбками детей, забывшихся на краю жизни… Белое Динкино платье светилось в ночи, и Артур видел, как она очарованно блуждает в толпе, заглядывая в лица и дотрагиваясь до одежд. Потом свет ее платья исчез и Артур бессознательно пошел на его поиски. Он отыскал ее во тьме парка, возле огромного дерева, отдающего дневное тепло запахом смолы. Из-за деревьев до них доносились музыка и смех, изредка ракеты озаряли цветными огнями все вокруг. Он увидел, что по ее щекам бегут слезы… Она подняла к нему смутно-светлое в темноте лицо и сказала:

— Поцелуй меня!

Наклонившись, он заметил, что от напряжения ее черные глаза чуть косят, а лицо стало таким близким, что ее дыхание щекотало его щеку. Ему стоило лишь протянуть ладони, и его пальцы зарылись бы в ее тяжелых кудрях, нашли бы на ощупь продолговатый затылок и притянули бы к губам ее бесконечно прекрасную милую голову, полную нежнейшего вздора и глубокомысленной ерунды… Но, глядя в это отрешенное и блаженное лицо, он с напряжением поднял руки и, взяв ее за сильные, нежные плечи, отодвинул от себя.

— Понимаешь, девочка, я ведь нищий…

Динка гневно встрепенулась.

— Ты что, думаешь, мне важно, есть у тебя деньги или нет?!

— Нет, правда, я и снаружи, и внутри нищий… Мне просто нечего дать тебе…

Она замолчала, а он, уже ненавидя себя, продолжал говорить что-то, объясняя и успокаивая.

Они пошли прочь от шумного карнавала. Там появились очарованные видением отдыхающие, чтобы разрушить тонкое очарование, превратить праздник в банальную гулянку. Впрочем, решил Артур, музыканты подзаработают еще. Они поднимались вверх, где было светлее. Летучие мыши, с писком планировали на белизну ее платья. Она молчала, только уже подойдя к дому, глухо спросила:

— Зачем, зачем ты все это сделал?

«Для тебя», — хотел сказать он, но не сказал…

Утром он уезжал. Бабушка посмотрела на Артура укоризненно, но неожиданно поцеловала его в голову, когда он склонился над ее рукой… Динка пошла проводить его к автостанции. Лил дождь, теплый и крупный. Горы спрятались за облаками, но море напоминало о себе свежим дыханием огромного существа… Во время расставания Динка молчала и, лишь когда он уже договорился с водителем, сказала задумчиво:

— Я обязательно пойму… Ты слышишь, я пойму.

Колеса поезда стучали и стучали. Артур напился в вагоне-ресторане, но все равно Динка стояла перед его глазами. И он понял, что обречен всегда в лучшие и худшие свои минуты видеть ее, в белом платье, с синевой за плечами… В эту ночь он впервые со времен совсем забытого детства плакал, молча и страшно кривясь в гримасе. Что-то стронулось в нем необратимо, и в его душу ворвалась жизнь, которая раздирала ее и мешала дышать.

Приехав домой, Артур вдруг решительно занялся делами. Шли они тяжело, но идея, которая их толкала, была для него столь важной, что он не замечал тяжести. Артур решил создать детский санаторий в Крыму. Денег требовалось столько, что и в былые времена благополучия их вряд ли хватило бы на это начинание. Но Артур знал совершенно твердо, что добьется своего. Он уже мысленно представлял здание, полное детских голосов, и парк, и скульптуру Бегущей по волнам в центре… Оставалось только сделать все это, но он был готов работать годы.

Поздней осенью, когда он сидел за компьютером, изредка прерываясь на то, чтобы покурить, и смотрел в черное окно на хлопья первого снега, раздался звонок в дверь. Он открыл. На пороге стояла Динка.

— Ты узнал меня? — спросила она, почти задыхаясь от невыносимого волнения.

Артур мог бы сказать ей, что только единственная в мире женщина могла прийти к нему в белом летнем платье под распахнутым легким пальтишком через осень и разлуку. Но он ничего не сказал, а только прижал ее к себе — крепко, чтобы никогда не отпускать.