Женское счастье (сборник)

Никишина Наталья

Часть 2

Дела бессердечные

 

 

Источник неиссякаемый

Начинающая писательница Ангелина Невинная, блондинка с нежной кожей и столь же нежной душой, получила душевную травму. Травму нанес ей редактор местного издательства «Звук астрала» Василь Васильич.

Он протянул ей красивенькую папочку с рукописью давно лежащего в редакции Ангелининого романа и уныло протянул:

— Не пойдет…

Звук сих слов отозвался в головке хорошенькой авторицы похоронным звоном, ибо вместе с надеждой на публикацию Невинная хоронила свои мечты об отдыхе на юге и найме няньки для малолетних чад.

— Но почему? — пролепетала она, — ведь в романе столько любви к человечеству, столько прогрессивных мыслей!

Василь Васильич вздохнул.

— Не жизненно…

Ангелина встрепенулась:

— Как не жизненно?! Все практически с натуры.

Редактор поморщился.

— Да разве ж это натура? Имя у героини какое-то претенциозное — Катя, да еще и Николаева… Профессия нетипичная — швея! Где вы, дорогуша, швей-то видели? Ладно бы, топ-модель, сыщик, на крайний случай, княгиня… А вот тут она у вас два часа с каким-то мужчиной разговаривает — и ничего! Он ее даже не насилует!

Ангелина так и подскочила на стуле.

— Почему это он должен ее насиловать? Он ей в дедушки годится!

Но Василь Васильич не сдавался.

— Тем более должен. И вообще, у вас на весь роман ни одной расчлененки завалящей, ни единого грабежа… Ну хоть бы убийство какое ритуальное… Да и где вы усматриваете в вашем произведении любовь? Главный герой ни разу по упругой груди ладонью не проводит, платья узкого ни с кого не сдирает, в рот героине не впивается!!!

Ангелина внимательно посмотрела на раскрасневшегося редактора и удивительно реалистично представила себе, как Василь Васильич сдирает и впивается… Картина ей настолько не понравилась, что, дабы не совершить прямо в офисе ритуальное убийство, она прижала рукопись к упругой груди и пошла вон из издательства.

Прямо за углом здания стоял лоток, с которого торговали книгами. Ангелина остановилась возле него и долго смотрела на яркие обложки. С обложек стреляли, ухмылялись и тянули к Ангелине растопыренные пальцы обезьянообразные люди, а соблазнительные дамы в нижнем белье игриво прижимали к обнаженным частям тела оружие всех калибров.

Невинная, занятая писанием романов и работой по дому, совершенно не следила за творчеством собратьев по перу. И теперь она с интересом взялась читать названия и аннотации. Через десять минут она признала правоту редактора: на фоне Афанасия Отмороженного, Василия Ошалевшего и Климента Убойного Катя Николаева выглядела бы настоящей марсианкой. Ангелина вздохнула и подумала: «А что, если мне… вот так, как положено, со стрельбой, тайной организацией и героиней, которая одна стоит целого взвода наемников…» Ангелине даже пришло на ум подходящее имя — Чумовая, Брунгильда Чумовая… Близкие друзья могли бы ласково называть ее «наша Чумка»…

Невинная вдруг ясно представила свою героиню: высокая брюнетка с огненным взором и фигурой принцессы-воина Ксены, приключения которой писательница смотрела иногда со своими детьми. Идея Ангелине понравилась, но она тут же сникла: откуда возьмется материал для книги? О чем будет роман? Нет, ей не потянуть, ведь она и представления не имеет о светских салонах, о скупщиках краденого…

А между тем книга требовалась позарез. Дела Ангелины шли из рук вон плохо. Ее творчество не соответствовало высоким требованиям издательского вкуса. Дети хулиганили, муж довольствовался зарплатой научного работника, и если бы не старшее поколение Невинных, которые завели на даче настоящее фермерское хозяйство, то неизвестно, как бы они жили.

В самом гадком расположении духа Ангелина побрела на рынок. И тут обычная жизнь вступила в свои права. Продавец рыбы обсчитал ее и обхамил. Нагруженная тремя рыбешками в изрядном куске льда, сохранившимися, видно, с доледникового периода, Невинная натолкнулась на недоброго молодца с ротвейлером без поводка и намордника. Молодец задел Ангелину широким плечом и посоветовал не лезть кобелю под ноги. Даже не интересуясь, которому из двух она помешала, писательница отправилась в мясные ряды. Здесь она по своей нерасторопности забыла помять со всех сторон говядину и в результате получила под видом вырезки замаскированную кость. Потратив миллиард нервных клеток и сорок гривен, Ангелина Невинная покинула сию юдоль скорбей человеческих. Но жизнь на этом не заканчивалась.

В трамвай Ангелина заползла на четвереньках, так как входящие шли на вход, а выходящие на выход — одновременно. Мужчины, как водится, усидчиво сидели, а женщины, старики и младенцы стойко стояли. Вися на слишком высоком для нее поручне и раскачиваясь в сотрясающемся от приступов миграционной активности пассажиров трамвае, Ангелина почувствовала, как в ней зреет нечто, напоминающее вдохновение. Будучи бесправным, забитым и навьюченным существом, она готова была потребовать сатисфакции. Перед глазами мелькали, словно в бреду, картинки с обложек, и Невинная слышала чей-то незнакомый, но родной голос, кричавший: «Всех порешу!» Двухметровый контролер, годный служить в войсках особого назначения, вынул у нее из зубов талончик и вернул к действительности, сообщив, что талончик пробит не по правилам. Заплатив штраф, Ангелина вывалилась из трамвая и понесла своим домашним хищникам свежебитые яйца и костистую вырезку.

Хищники уже вернулись в родной дом и ходили кругами у холодильника. Холодильник рычал, домочадцы тоже. Выйдя на арену семейной жизни, Ангелина щелкнула кухонным полотенцем и принялась кормить, мыть и стирать…

Но чувство, посетившее ее в вагоне трамвая, не исчезло, а напротив, окрепло. Уложив детей и усадив мужа перед телевизором, Ангелина села писать. На сей раз она точно знала, что ей предстоит создать шедевр.

Пространство и время волшебным образом подключились к старенькой машинке, и на листе бумаги возникла она — Брунгильда Чумовая. Затянутая в комбинезон из черной кожи, владеющая тайнами ногопашного боя, имеющая постоянную поддержку на самых высоких уровнях астрала и мистическую связь с мудрецами из Верхней Вольты и Нижнего Тагила, она явилась в мир, чтобы судить и карать.

Прежде всего Ангелина описала ту известную ныне всякой просвещенной женщине сцену, в которой Брунгильда входит в трамвай. Легко вскинув к плечу свой верный «Узи», она произносит твердо и насмешливо: «Встать, гады!» И гады, конечно, встают. И так они стоят на дрожащих ногах долго-долго, потому что Брунгильда приговаривает их к пожизненному проезду стоя.

Затем писательница отдала дань своим дневным впечатлениям от похода на рынок. Не жалея эпитетов, она щедрыми мазками изобразила орущую толпу, продавца рыбы с торчащей у него из ушей мойвой, торговок мясом, суетливо доказывающих свое крестьянское происхождение, и бабушек с зеленью, радостно закладывающих перекупщиков…

Ага, вот и знакомый хозяин ротвейлера! Закинутый Брунгильдой на крышу павильона, он кричит: «Девушка, снимите меня отсюда! Я больше не буду!», а грозный пес скулит внизу… Но самое полное счастье от своего творчества Ангелина получила, когда переносила на бумагу воображаемую встречу Чумовой и сантехника Жоры из ЖЭКа. Вот раздается хамский звонок в дверь. Там, за дверью, стоит Он, ужасный и могучий вершитель судеб домохозяек, весь в предвкушении расправы над очередной беззащитной овцой. Сколько раз Ангелина слышала его веселый голос, вопрошавший: «И что тут у вас, дамочка?» Сколько раз она отвечала: «Кажется, прокладка…» И всякий раз следовало знакомое до слез продолжение: «Да разве ж тут прокладка? Тут делов часа на четыре, а у меня, дамочка, рабочий день не резиновый! Вот я вам щас вентиль-то перекрою!» — «Ой, не надо, не надо вентиль…» — рыдала испуганная Ангелина. — «А за все платить надо, дамочка», — жалел Ангелину Жора. И, получив обычную десятку, он за пять минут устранял неисправность, а затем сообщал «радостную» новость: «Менять все надо — и трубы, и унитаз, и вентили, а то уж скоро все рванет…»

О, какое наслаждение получила Ангелина, сочиняя, как входит ее мучитель, оставляя такие следы, словно он специально потоптался в свежем цементе, как он идет по ковру и вдруг обнаруживает вместо стонущей над краном хозяйки Брунгильду — эту статую из черного гранита… О, сладкий миг, когда, трепеща и задыхаясь, он вмиг меняет и прокладки, и вентили, и смеситель, а после удаляется спиной вперед, кланяясь и благодаря…

Коснувшись больной жэковской темы, Ангелина, не останавливаясь, прописала историю мирового заговора, созревшего в недрах данного учреждения. Возглавлял его циничный начальник жилищной конторы. С помощью малогабаритных излучателей он и его подручные действовали на разум жителей микрорайона и приводили их в состояние невменяемости… Естественно, Брунгильда разрушила их коварные планы и парочкой гранат прекратила существование осиного гнезда.

Ангелина писала до утра. Уже встало солнце, и муж, явившийся в кухню, начал на ощупь искать утреннюю колбасу. Не обнаружив ее, он открыл очи и поинтересовался, а не сошла ли Ангелина с ума… Ангелина кинулась готовить завтрак и радостно подумала, что ее супругу еще предстоит занять свое место на страницах романа. «Он будет готовить и стирать!» — мстительно думала она, подкладывая мужу лучшие кусочки. — Я сделаю его Брунгильдиным экономом. Нужен же ей кто-то, чтобы смотреть за домом».

Пока создавался роман, Ангелина стала гораздо спокойнее. На все хамские выходки она отвечала лучезарной улыбкой, потому что знала: стоит ей сесть за пишущую машинку, и на ее защиту встанет Брунгильда Чумовая во всем своем могуществе.

О, Брунгильда отомстила за нее всем: проводнику поезда «Киев — Москва», пьяному дебоширу из соседней квартиры, телефонному мастеру и начальнику ОВИРа, министрам и депутатам, киоскерам и милиционерам! Последним в этом ряду стоял Василь Васильич. Ангелина Невинная отдала рукопись в другое издательство.

Книга имела ошеломляющий успех. На любом книжном лотке красовалась Брунгильда Чумовая с ручным пулеметом в прекрасных руках. Книга постоянно переиздавалась, читатели требовали продолжения, на телевидении запустили сериал о приключениях воительницы. Ангелина взяла няньку и купила шубу. Она могла бы навеки забыть, что такое общественный транспорт и городской рынок. Но! Она по-прежнему сама покупает вырезку и частенько влезает в свой любимый трамвай № 116. Ибо она твердо помнит, где находится неиссякаемый источник ее вдохновения.

 

Анестезиолог, ангел мой…

Маруся смотрела на персик. Персик, огромный, смугло-золотой, лежал на соседней тумбочке. И было ясно, что на вкус он сладкий, с кислинкой. И стоит прокусить грубоватую, покрытую пушком кожицу, как в рот брызнет сок… Маруся сглотнула слюну и отвернулась к стене. Она знала, что, если еще минуту будет глазеть на этот персик, Наташка, ее соседка по палате, обязательно скажет: «Мария, возьми персик и съешь, а то мне придется своим обратно отдать!» Маруся не выдержит и возьмет персик, будет его жадно есть, а Наташа уставится на нее повлажневшими от жалости глазищами. Хотя почему бы и не взять — у соседки вся тумбочка забита баночками и кульками. Родни куча: и муж, и мать с отцом, и сестры. Каждый день кто-то приходит и что-то передает. А у Маруси тумбочка чистая, наверху стоит стакан с чаем и лежат два яблока, которые еще в прошлое воскресенье девочки с работы принесли.

Мама далеко, ехать двое суток с пересадками. Про беременность Маруся ей писать не стала, еще сорвется, приедет. А дома самая работа — сено надо заготавливать, огород пропалывать. Да и скотину на кого мама оставит? На тетку Варю, что ли? Одни бабки в селе и остались. Район глухой, про фермеров слыхом не слыхивали, а колхоз почти развалился. Этот год даже не сеялись. Маруся маме помогает деньгами, там у них живые деньги ценятся. Мама на них даже крышу перекрыла, Мишу Глупенького нанимала… Он хоть и дурачок почти, но в три дня управился… Так что маму вызывать Маруся не стала. А больше у нее никого и нет. Ну, подруги есть, конечно. Только всем некогда, своих забот хватает. Забегают иногда. Правда, девочки с работы сказали, что на коляску и на приданое ребенку уже скинулись. Но до родов покупать не стали, примета плохая. Вообще-то, Маруся собиралась работать до самых родов. И с начальницей договорилась. Но вышло так, что врачиха с участка упекла ее на сохранение. Сказала ей, что «она — старая первородка» и что-то про давление. Ослушаться Маруся не решилась, мало ли… Но отчет сделала прямо в больнице, поэтому шефиня вроде и не рассердилась.

И вот уже две недели Мария валяется в этой палате. На улице солнышко, небо синее, а беременным выходить не разрешают. Хотя везде пишут, что «воздух прежде всего». А им не разрешают этим воздухом дышать, говорят — инфекции, простуды… Время тянется медленно-медленно… Хотя Маруся то книжку читает, то с Наташкой болтает. Наташка ей уже все рассказала и про мужа, и про всех родственников. Рассказы эти так же длинны и подробны, как роман Джейн Остин, который Маруся взяла с собой в больницу. И все было бы терпимо, если бы не расспросы про отца Марусиного ребенка. Инна Ивановна, лечащий врач Маруси, то и дело пристает к ней с душевным разговором: «Кто он? Будет ли помогать? Почему не навещает?» И как она, Маруся, думает потом жить одна с ребенком на руках? Маруся на эти расспросы отмалчивалась и улыбалась. Окружающие смотрели на нее как на идиотку. Понятно, что только идиотка в наше время решится рожать, да еще без мужа. Но Маруся об этом не думала. Как любая беременная женщина, она тихо молилась, чтобы с ребеночком все было хорошо, и даже боялась загадывать что-то на будущее: главное, чтобы он родился…

Даже про себя она не говорила «отец моего ребенка», может, потому что слово «отец» было для нее наполнено особым священным смыслом. Своего отца Маруся не помнила. Он погиб глупо, трагически, когда ей было всего два года. Но мама так истово повторяла «если бы отец был жив», что для девочки слово источало особый свет — свет исполнения желаний, свет неслучившихся радостей и небывалой защищенности… Поэтому Маруся, теперь уже взрослая и отягощенная печальным опытом женщина, не могла назвать отцом Гену, веселого, красивого и беззаботного. Гена вообще птица не ее полета. Таким, как он, место в столице. Шикарный мужик. Закрутил Марусю в два счета. Месяц покрутил и заскучал. Ну, не умеет она мужиков удерживать. Не понимает, как себя вести, чтоб они захотели взять ее замуж. Вроде всем она неплоха: внешность интересная, образование приличное, работа есть, даже жилье имеется… А вот чего-то в ней не хватает. Маруся и сама это чувствует. Ведь как только роман у нее наметится, она уже думает о том, как они будут расставаться. Сама часто говорила своим любовникам: «Скажи мне честно, когда я тебе надоем». Вот они и говорили честно. Бывший ее муж, с которым все вроде удачно складывалось и возникло даже какое-то дружество, сказал ей: «Понимаешь, Маша, в женщине тянет загадка, гордость… А ты сразу на мужика бочку меда выливаешь… Сначала сладко, а потом тошно». Между прочим, бывший этот поступил с ней, как говорили все знакомые, исключительно по-человечески. Он, уезжая на ПМЖ в Германию, оставил ей гостинку. При Марусиной дурости мог бы и ничего не оставлять. Она ему сразу же все документы подписала. Так она и жила, красивая, молодая женщина с русой косой и медовыми глазами. С популярной профессией экономиста. С романами Джейн Остин под подушкой. С поездками в село к маме во время отпусков. С паническим ужасом перед налоговой и тайной ненавистью к бухгалтерии. С первым абортом в двадцать лет. С писанием вполне приличных стихов. С ветреными любовниками. И дожила до двадцати семи лет, когда случилась эта беременность.

Маруся давно решила, что после того аборта детей у нее, наверное, не будет, и даже не предохранялась. Но вместо паники и растерянности, которую ей полагалось бы ощутить, она испытала только гордость и радость. Словно ее простили за давнюю вину, отпустили на волю. Уже в середине срока она увидела сон. В одной рубашке в ночной теплой реке она поймала рыбу. Рыба тускло светилась серебром и тяжело билась, прижатая к Марусиному животу. Маруся проснулась — это шевельнулось в ней дитя… Она счастливо улыбнулась ночной комнате и звукам города за окном.

Схватки начались внезапно, поздно вечером. Дежурила Инна, и сначала все шло нормально. Боль подкатывала и уходила. Но час шел за часом, а что-то не ладилось. Инна решила ускорить роды, Марусе спустили воды. Но ребенок никак не опускался ниже. Начали стимулировать. Маруся лежала в родилке, посередине зала. К обеим рукам были присоединены трубочки капельниц. Боль уже не уходила ни на секунду, падала гигантским каменным завалом, давила кости… Рядом принимали роды у других женщин. Маруся видела, как появляются на свет дети. И становилось все страшнее, даже невыносимая отупляющая боль не могла отвлечь ее от тревоги за ребенка… Когда меняли капельницу и освобождали руку, она хваталась ею за медный мамин образок, который с нее забыли снять в предродовой, и вслух молилась Богородице. Никто вокруг этому не удивлялся. И Марусе было все равно сейчас, что про нее подумают. Но, наверное, все думали только хорошее, потому что суровый медперсонал на Марусю не орал, а наоборот, ободряюще улыбался.

К утру врачи и медсестры посерьезнели и то и дело слушали сердце у плода. Потом Инна, почерневшая от усталости, сказала: «Кесарить. Смена придет — и срочно на операцию». Трубочки с Маруси сняли. Боль исчезла. И хотя она понимала, что это неправильно и нехорошо, тело ликовало, освободившись… Она сама отправилась в крохотную операционную. Рубашку, всю в пятнах крови, с нее сняли, и она вошла в помещение в чем мать родила. Там сидел человек. Мужчина. Маруся, ничего не соображая, глянула на него. Он засмеялся:

— Ого, да это просто Тициан!

Маруся, решив, что это он сказал про ее растрепанную и свалявшуюся косу, буркнула в ответ:

— Сам ты Веласкес.

Мужчина засмеялся еще громче и спросил, как ее зовут. Затем стал приговаривать:

— Маруся… Маруся — коса руса… Ну что, Маруська, будем анестезию делать? Я — твой личный, персональный анестезиолог. А зовут меня Иван Иванович.

Иван Иванович был, кажется, совсем молод, хотя черная борода мешала понять, сколько лет ему на самом деле. Когда он легко приподнял ее и уложил на стол, Марусе вдруг стало спокойно. Он поворачивал ее, проделывая что-то, комментировал, подшучивал. Она, как ни странно, отвечала тоже весело. Как будто они были старые знакомые, которые встретились в приятном и уютном месте. Пока Иван Иванович ожидал действия анестезии и все просил Марусю пошевелить пальцами на ногах, собралась операционная бригада. Среди них был еще один мужчина, кажется интерн, и женщина-хирург. Они тоже подбадривали Марусю, и ей стало совсем тепло и хорошо. Наверное, начал действовать какой-то наркотик… Она все говорила что-то, даже читала стихи, рассказывала врачам, какие они добрые и славные люди. Но в какой-то момент вдруг почуяла что-то, запаниковала и словно во сне, забыв, что рядом другие люди, попросила Ивана Ивановича:

— Не уходи, подержи руку на голове. Я боюсь.

— Не бойся ничего. Я рядом, Марусенька. — И его прохладная, тяжелая ладонь легла ей на лоб. В этот момент он был для нее отец, брат и возлюбленный… Он был для нее всеми мужчинами мира. Этот смешливый Иван Иванович был ей защитой и опорой. И она поняла, какой бывает нежность сильного. Потом он так и стоял рядом всю операцию, вместо сестры смачивал ей губы мокрой ваткой, бормотал успокаивающе. Он и сказал ей:

— Дочка. Маруся, у тебя дочка!

И краем глаза она увидела красненькое тельце, и услышала возмущенный младенческий крик… Потом с ней снова сделали что-то и она провалилась в черный сон.

В реанимационной палате Маруся провалялась неделю. Ей переливали кровь, через подключечник качали какие-то лекарства. Она вскидывалась, когда по коридору маленькой больницы провозили малышей. Все ей казалось, что где-то в детской плачет дочка. Дочку ей уже показывали, но кормить пока не разрешали. Ребенок, по мнению Маруси, был прелестный, совсем не похожий на других некрасивых новорожденных. Девочка моргала темными глазками и глядела Марусе прямо в душу. Без всяких слов они могли общаться. И Маруся уже скучала по ней, ей хотелось вести этот безмолвный разговор бесконечно.

Иван Иванович заглянул в первый же день после операции, подмигнул ободряюще, поставил на тумбочку банку с чем-то оранжевым. Оказалось, морковный сок. «Тебе лично. Пей, Маруська, очень пользительный напиток». И удалился. Видно, что дел у него было много: женщины рожали, и никакие экономика и политика не могли воспрепятствовать им в этом главном деле. Через два дня Маруся встала и потихоньку начала ходить по палате, а также в туалет в конце коридора. Судном она пользоваться стеснялась. Шов болел, но залеживаться было нельзя: дома ее ждала тысяча дел, так что нужно быть в форме. Ночами она плохо спала. То ли выспалась за беременность, то ли мысли мешали спать. Мысли были в основном о девочке. А еще об анестезиологе. Теперь она понимала, что вела себя на редкость неприлично. «Дура ты, Маруська, даже на операционном столе не можешь вести себя, как люди. Теперь вся эта операционная бригада потешается». Но ощущение от прикосновения надежной ладони Ивана Ивановича все же не оставляло ее. Она даже начала придумывать стих, чего не делала уже давненько. «Анестезиолог, ангел мой…» — получилась первая строчка. Но Маруся устыдилась собственного пафоса, и дальше стихотворение не пошло. Он пришел еще раз. Потрогал плохо расчесанную, грязную косу и предложил: «Пойдем, я покажу, где голову помыть можно…»

Роддом был старый, никаких удобств. В умывальниках холодная вода, туалет один на весь этаж. Но Иван Иванович привел ее в какую-то подсобку с огромной, неясного назначения ванной и открыл горячую воду. Достал из кармана халата запечатанное мыло и сам помог ей вымыть слипшиеся волосы. Она замотала голову двумя больничными полотенцами, и он под удивленными взглядами рожениц и медперсонала проводил ее на место.

А потом Марусю перевели в палату для всех, стали приносить дочку на кормление. Появилась важная забота: сцеживать молоко. В палате она снова оказалась с родившей мальчика Наташкой, и теперь было с кем обсудить проблему срыгивания и опрелостей… И мысли Марусины перестали вертеться вокруг анестезиолога, а вернулись к вопросам жизни после роддома… Теперешний Марусин палатный врач провела с ней беседу насчет того, сможет ли Маруся создать ребенку надлежащие условия, и сурово спросила, не хочет ли она пока оставить ребенка. Маруся от возмущения потеряла дар речи, но ссориться с врачом не стала: еще подумает, что мамаша истеричка.

Приближалась выписка. Маруся бегала к телефону, обзванивала подружек. Волновалась, все ли они закупили. А перед выпиской вечно орущая на мамаш нянечка баба Шура подсела к Марусе на краешек кровати, что делать категорически запрещалось, и приступила к допросу. Контрразведка явно потеряла в лице бабы Шуры ценного сотрудника. Потому что именно ей Маруся выложила все, о чем отказывалась говорить с врачами и однопалатницами. Бабка приятностью не отличалась и смотрела в Марусино лицо такими цепкими глазками, что, казалось, вытаскивала ими все, что накипело у Маруси внутри… Но почему-то становилось легче.

— А как дочку назовешь? — спросила наконец баба Шура.

Маруся замялась, но как под гипнозом честно ответила:

— Иванна.

И тут бабка выложила то, зачем, собственно, и подошла. Все Марусины тайны были ей известны и без того. Мало ли чего видела она здесь за годы работы. Этих безмужних вычисляла сразу. А про Марусю и так все было понятно: не ходит же никто.

— Ты, мамочка, вот про что подумай. Про нашего Иван Иваныча. Он, сразу тебе скажу, человек одинокий. И не женится никак. Может, переживает из-за чего-то. Мало ли что там в жизни бывает. Врач от Бога, руки — чистое золото. Но ведь у нас как? Коньяк ему этот и тащат, и тащат… Не ровен час сопьется один-то… Вот ты и подумай… Он ведь к тебе забегал, говорят… Ухаживал.

Маруся кивнула. Ухаживал. Как врач за больной. Глупости говорит баба Шура. Глупости. Но когда бабка ушла, она всерьез задумалась над неведомой ей судьбой Ивана Ивановича, над его одиночеством. Ухаживал! Да мало ли у него бывает таких рожениц? По нему видно, что он добр ко всем. Вот и пожалел ее. И все же особая, духовная близость, возникшая между ними в минуты операции, несомненно, существовала. Только Маруся не верила в прочность такой близости. Плотское, грубое, реальное — вот что привлекает мужчин. Какая может быть с ними близость без жадных поцелуев и задыхания, без горячки страстей! А эта бесплотная, эфемерная связь, разве может она удержать кого-то, привязать? Если всей своей красотой, всем цветом молодости и соблазнительности ей не удалось очаровать ни одного мужчину, то с какой стати беременная, замученная, почти ненормальная от боли, в обнаженной неприглядности, она вызвала бы у кого-то чувство любви? Свет в палате выключили, и Маруся еще долго смотрела в окно, где трепетали ветви деревьев, где жил своей ночной жизнью старый больничный сад…

На выписку пришла куча подруг. Принесли все, что положено: торты и цветы для врачей и медсестер, коньяк для анестезиолога… Но Иван Иванович в этот день не работал, и коробку оставили для него у медсестры. Маруся с дочкой на руках вышла на ступеньки и глубоко вдохнула долгожданный воздух летнего мира… Вокруг суетились подруги. Дочка заплакала, сморщив маленькое личико. И тут к ним подошел Генка. Все такой же шикарный, с шикарными розами на длинных стеблях. Он сразу уверенно и напористо заговорил. Про то, что так нормальные люди не делают, что не надо было скрываться (вроде бы она скрывалась!), что уж если так все глупо произошло, он сделает все, как полагается… И подруги замерли в восторге, и уже надо было бы торжественно передать ему дочку, взять букет и церемонно двинуться к машине…

Маруся поискала глазами эту машину. И наткнулась взглядом на Ивана Ивановича. Он стоял под яблоней совсем близко. Она отчетливо видела, как смешно топорщится его плохо подстриженная борода, как он вертит в огромных ладонях какие-то гладиолусы, как старательно отводит глаза от их компании на крыльце… И машину увидела наконец, даже две: Генкину «ауди» и обшарпанный «Москвич»… И тогда Маруся медленно, как завороженная пошла вниз по ступенькам. За спиной все затихли. Но она не слышала сейчас ничего, кроме пения той небывалой, прочной и верной струны, что тянулась от ее сердца к его сердцу. И то, что еще вчера казалось бесплотным и эфемерным, вдруг стало тверже алмаза и надежнее стали… И, подойдя к мужчине, Маруся передала ему девочку. Иван взял сверток с ребенком, прижимая локтем мешающие цветы. И тогда она с мягкой насмешкой выдернула их и прижалась к его плечу.

 

Басни девушки Крыловой

Воронина и Лисичкин

Ворониной Любочке как-то шеф выдал премию. Любочка бежала с премией в кошельке домой. Но посреди улицы, возле торгового центра, она призадумалась, держа кошелек в кармане и крепко сжимая его вспотевшей рукой.

Дело в том, что Любе позарез нужно было купить стиральный порошок. Но Любочка прекрасно понимала, что, очутившись перед нарядными витринами, может не удержаться и истратить премию. А между тем премию она собиралась отложить на покупку стиральной машины.

Постояв в раздумьях перед дверью магазина, Воронина все же вошла внутрь, положившись на крепость своего характера. В конце концов, подруги и родные знали ее как девушку расчетливую, если не сказать больше. Любочка славилась тем, что у нее можно было перехватить денег даже накануне зарплаты. Она замечательно умела готовить два десятка блюд из «Мивины» и носила собственноручно связанные кофточки, полагая, что главное украшение девушки — не наряды, а умение считать деньги. В ее девических грезах вместо мехов и платьев от кутюр фигурировали чудесные пылесосы, обворожительные холодильники и кухонная мебель.

Но все это великолепие нужно было покупать в строгом соответствии с Любочкиным графиком трат. Нужно ли добавлять, что Воронина являлась лучшим сотрудником экономического отдела?

Итак, Воронина вошла в торговый зал.

— Стиральный порошок! Самый дешевый! — решительно выкрикнула она в лицо продавцу. Чтобы не соблазниться чем-нибудь незапланированным, Любочка зажмурилась и не видела ни продавца, ни товара. Между тем здесь не торговали моющими средствами. Вокруг висели стильные тряпочки, было разложено кружевное белье, а чуть поодаль переливались в солнечных лучах флаконы с духами…

На беду Ворониной в этот день вместо приболевшей продавщицы работал заведующий отделом Максим Лисичкин. Его рыжая шевелюра, ярко-зеленые глаза и бархатный баритон разбили не одно женское сердце. Именно этот баритон и услышала бедная Воронина:

— Боже мой! Постойте так еще секунду… Как вы прекрасны!..

Любочка открыла один глаз — ей стало любопытно, что это за красавица находится поблизости? Но никакой красавицы рядом не наблюдалось. Единственной посетительницей была она, Воронина, и это ее серенький костюмчик и перекошенная от жадности физиономия отражались в зеркале за спиной симпатичного молодого человека.

А тот продолжал говорить:

— Потрясающая линия шеи… А пропорции фигуры! Это что-то неземное… Вы, видимо, работаете в модельном агентстве?

Воронина приосанилась и мотнула головой, в смысле «нет, не работаю».

— Конечно, как я мог так ошибиться! Все эти модельки весьма банальны. А у вас такое оригинальное лицо… Напоминает удивительных женщин эпохи Возрождения…

Любочка всмотрелась в свое далекое отражение. Действительно, в ее лице появилась какая-то не замечаемая ею прежде изысканность. Рот Ворониной слегка приоткрылся, а глаза чуть осоловели. Уловив эти признаки потепления, Лисичкин почти запел, кружа вокруг Любочки хищным плавным шагом.

— Нет, я просто еще не встречал такой врожденной элегантности, такого чувственного изгиба спины, такого невинного строения ног, сводящего с ума любого мужчину…

Ноги Ворониной были ее слабым местом, в том смысле, что она их старательно маскировала длинными юбками. И непонятно было, как продавец умудрился их разглядеть под плотной тканью. Любочка метнулась было к двери, но, словно ласковый ветерок, в спину ее толкнул очередной взрыв восхищения:

— Ах, какая походка! Какие вольные, пластичные движения!

Естественно, Воронина вернулась. И слушала, слушала, слушала… Румянец залил ее лицо, руки машинально расстегнули верхние пуговички на блузке, ноги выделывали какие-то пируэты. А Лисичкин уже выводил рулады, достойные лучших оперных сцен.

— Вам место на обложках популярнейших журналов мира, вы способны зажигать сердца, Бритни Спирс рядом с вами — уродина, вы должны стать Мисс мира… Именно вы, с вашей красотой и эстетическим чутьем, должны были войти сюда, в это святилище современного стиля!

Надо ли говорить, что через полчаса Воронина Любочка, экономист до мозга костей, повизгивая и поскуливая от вожделения, мерила все топики, шортики и блузочки, имеющиеся в магазине? Еще через часок она вышла из торгового центра без копейки в кармане. Выпотрошенный и уже не нужный кошелек остался на прилавке. Зато на Любочке были розовые шорты и апельсиновый топик. Поверх болталась незастегнутая нежно-сиреневая блузочка. На голове косо сидела панама, а слабое место Ворониной, то есть ноги, были обуты во что-то золотое с загнутыми носами. От нее исходил одуряющий аромат сногсшибательного парфюма, а улыбающийся во всю ширину рот был накрашен фиолетовой помадой.

Вы ждете морали? Мол, сколько раз твердили миру, что лесть гнусна… Да. Но не в этом случае. Через месяц Воронина явилась в знакомый магазин, и завотделом Лисичкин лично выбирал для нее свадебное платье из итальянской коллекции. И трепещущее, словно мотылек, невесомое белье, и презентабельный подарок жениху… При этом он никак не мог взять в толк, за что его благодарит обворожительная, роскошная, невероятно чувственная и яркая молодая женщина.

Поп-квартет

Катя Мартышкиади, Инна Козлаченко, Марина Оселштейн и Рита Косолапкина решили создать популярную группу.

Поскольку деньги на группу давали папы Оселштейн и Мартышкиади, а рекламную поддержку должна была обеспечить мама Косолапкиной, проблем не предполагалось. Инну Козлаченко взяли в группу за большой певческий опыт: она всегда набирала больше всех очков в караоке.

Девушки вышли на сцену и приготовились спеть. Но ничего не вышло. Козлаченко заорала голосом противоугонной сирены:

— «Жара больших городов!»

Оселштейн тихо запищала:

— «Целуй меня везде…»

А Косолапкина загундосила, словно нищий в метро:

— «А что это за девочка и где она живет?…»

Мартышкиади вообще ничего не пела, потому что не успела выплюнуть жвачку…

Продюсер группы вытер холодный пот с чела и сказал:

— Так не пойдет. Давайте определимся с репертуаром! Вот мой приятель отдает нам свой последний хит «Я дурею от любви». Будем его раскручивать.

Хит девчонкам понравился. Слова звучали свежо и актуально, особенно припев: «Я дурею от тебя, дура, дура, дура я!» Просвещенная Оселштейн, правда, попыталась сказать, что где-то она это слышала, но девчонки велели ей не выпендриваться. Тем более что музыка была что надо: точная копия композиции Эминема.

За месяц все выучили текст и приступили к репетициям. Но снова ничего не получалось. Оселштейн пищала, Козлаченко ревела, Косослапкина гудела, а Мартышкиади жевала. Продюсер схватился за сердце и простонал:

— Нет, так не пойдет. Давайте определимся с имиджем. Тогда будет легче.

С имиджем возились долго. Оселштейн тяготела к спецназовской романтике и предлагала всем выйти в пятнистой форме и кирзовых сапогах. Мартышкиади, напротив, требовала розовых и пушистых костюмчиков, побольше блесток и перьев. Косолапкина хотела выглядеть как прекрасная вампирша из какого-то клипа. Козлаченко же твердила одно: «Ах, девочки, выхожу я в белом, как невеста… И цветочки кругом такие…»

Продюсер долго пытался свести их грезы воедино, но получался такой разностильный винегрет, что он с горя чуть не отказался от хлебного места. Однако скоро одумался и махнул рукой. Девочкам заказали выбранный каждой прикид.

Вновь настало время репетиции. Повторилась старая история: кто мычал, кто ревел, кто блеял… Продюсер обреченно кивнул и сказал:

— Осталось выбрать название группы. Все остальное уже есть.

Название выбирали старательно. Козлаченко предложила называться «Матовые» — в противовес с «Блестящими». Мартышкиади требовала названия «Пупсики». Оселштейн, естественно, настаивала, чтобы группа именовалась «Смертельное оружие». Косолапкина почти настояла на коротком имени «Ни-Ни» — ей с детства запали в душу дедушки из «На-На». Обсуждалась масса вариантов: «Кошечки», «Динамо-машины», «Бедняжки», «Серпентарий»… В итоге остановились на простом названии «Поющие в кустарнике». После дебатов еще раз попробовали спеть, но очень устали и разъехались по домам.

На презентации по поводу выхода первого клипа группа произвела потрясающее впечатление. Один журналист после обильного фуршета даже написал сгоряча, что, возможно, «Поющие в кустарнике» открывают новую эпоху не только в музыке, но и в искусстве в целом. «Такого обнаженного олицетворения современной мысли я еще не видел», — сообщал он читателям светской хроники.

Видимо, он имел в виду Мартышкиади, которая покачивалась на сцене в одних розовых перьях… То, что она, как всегда, жевала жвачку, никто не заметил. Чавканье за громкой фонограммой услышать было невозможно. Продюсер честно отработал свой нелегкий хлеб и записал фонограмму в районной музыкальной школе.

И долго-долго вся страна, замирая, слушала доносящиеся из приемников и телевизоров незабываемые строчки: «У меня две мысли в голове. Обе они — о тебе…»

Волкова и Ягняткин

Ягняткин в жаркий день пошел к озеру, напиться. С горя. Он неоднократно наблюдал, как напиваются мужчины у пивного ларька над грязноватым городским водоемом, и решил, что ему в его печали лучше всего будет впервые в жизни испытать прелести невменяемости именно в этом популярном месте.

Ягняткин не пил с детства. В восьмом классе он попробовал поучаствовать в общественной жизни класса. Это закончилось промыванием желудка и стойким отвращением как к спиртному, так и к общественной жизни…

С тех пор Ягняткин жил на отшибе. У него не было девушек, друзей по дискотекам и мужских хобби. Незаполненное личной жизнью время он отдавал учебе и работе. В результате у него была замечательная компьютерная специальность, много публикаций в зарубежных журналах и приглашения на работу от множества всемирно известных компаний.

На данный момент Ягняткин был в печали из-за того, что начальник не отпускал его в его же, Ягняткина, собственный отпуск, за его же, Ягняткина, собственный счет в Англию, на симпозиум. «Ты, Ягняткин, трудись над проектом, а не раскатывай по Европам», — отрезал шеф.

Спорить Саша не умел. Простое слово «нет» застревало у него в гортани, словно рыбья кость. Ягняткин кашлял, краснел, но так и не мог вымолвить волшебное слово, которому иные дети научены с пеленок. И теперь ему необходимо было что-то сделать со своей неудавшейся жизнью — совершить поступок или хотя бы напиться…

Ягняткин купил бутылку пива и сел на скамеечку под кустиком, чтобы накачать организм этим крепчайшим алкоголем.

И тут раздался страшный грохот и рев. Возле скамеечки остановился инопланетного вида агрегат. Мотоцикл. Но какой! Настоящий «харлей». И, перекинув через чудище невероятно длинную ногу, с него сошла Она. Маня Волкова.

На нее стоило поглядеть. В джинсах и высоких ботинках с заклепками. В кожаной безрукавке, которая держалась на одной пуговице в ложбинке роскошной груди. Звенящая цепями, сияющая потным загорелым телом, сверкающая желтыми глазами, ослепительно улыбающаяся ярко-алым ртом во все хищные зубы…

Выхватив у бедного Ягняткина бутылочку, она одним глотком проглотила содержимое и, длинно сплюнув, рыкнула:

— Шо, чувак, прокатить?

Ягняткин встал на дрожащие ножки и вежливо проблеял:

— Огромное спасибо за ваше любезное приглашение, но я не люблю этот вид транспорта…

— Ты шо, чувак, стремаешься? Не боись! Я тебя тихонечко… Тетя хорошая, тетя не сделает больно.

Ягняткин, завороженно глядя в ее наглые глаза, попытался отвертеться.

— Вы поймите, милая девушка, не все люди могут вот так, как вы, решительно, с напором… Есть натуры, которым все это противопоказано. Зачем я вам нужен? Я человек других ценностей, иного миросозерцания, так сказать…

Но Мане Волковой было решительно нечем заняться. День назад она рассталась с очередным бойфрендом и теперь тосковала без развлечений.

— Не-е, чувак, этот номер не пройдет. Угостил девушку пивом? Теперь, как честный человек, обязан проводить.

Ягняткин затрепетал. С одной стороны, ему ужасно понравилась красивая девушка, а с другой, он страшно трусил. Ведь ему так редко доводилось общаться с женщинами.

Волкова же подступала все решительнее.

— Давай знакомиться. Я — Маня Волкова, а ты?

Саша представился, шаркнув ножкой. Маня решила, что дело сделано, и потянула его к мотоциклу.

— Сейчас мы рванем на одну дискотечку. Полный кайф. А потом поедем купаться. Есть одна речушка в окрестностях — никого вокруг и вода чистая…

Ягняткин, влекомый мощной дланью, попытался затормозить неуклонное движение.

— Манечка, к сожалению, у меня много работы. Программу нужно отладить.

Но этим сообщением он только раззадорил Волкову.

— Так ты в компьютерах сечешь? Ну ты, Санек, просто клад. Мне как раз мое барахло наладить надо. Так что еще ко мне в гости заглянем!

Она прикрутила к себе крепким кожаным ремнем хилое тельце Ягняткина, и ровный рев «харлея» заглушил его сбивчивые увещевания…

Вот вы уже решили, что Волкова, утолив свой сенсорный голод, выбросила изжеванного Ягняткина за ненадобностью? Ничего подобного. Они и по сию пору катаются по английским холмам.

Уже на следующий день после знакомства с Маней Ягняткин явился на службу со странно горящими глазами. Он подошел к столу шефа и протянул заявление на отпуск. Шеф лениво отодвинул бумагу и пробормотал что-то привычно невежливое. И тут Ягняткин стукнул по столу кулачком и прорычал.

— Пацан, что за базар? Может, выйдем, поговорим?

Изумленному шефу показалось, что сквозь овечью физиономию сотрудника проступает отчетливый волчий оскал…

Через пять минут Саша выбежал из здания, размахивая подписанным заявлением. И все сотрудники фирмы, прильнувшие к окнам, увидели, как скрылся за углом чудовищный мотоцикл с мощной всадницей и прильнувшим к ее плечу Ягняткиным.

 

Вербное воскресенье

Есть истории, похожие на те стеклышки, что мы собирали в детстве. Неприметный осколок валяется под ногами, а потом, промытый в холодной воде покрасневшей детской рукой, вдруг засияет драгоценным светом. И мир, когда глядишь на него сквозь этот свет, становится ближе душе.

Пьянчужка Верочка шла через двор, всем лицом и фигурой демонстрируя чрезвычайную деловитость. Такое показушное поведение свойственно, как правило, плохим актерам, бесхозным собакам и тихим пьяницам. Она как бы в раздумье постояла у деревянного стола, врытого возле старого тополя. Столик был ей знаком чуть ли не с детсадовских времен. Делал его покойный уже сосед дядя Вася. Когда-то Верочка играла на этом столе в куклы с дяди Васиной Валей. Теперь Валя жила в Москве.

Верочка вскинула голову и щелкнула пальцами, будто вспомнив что-то важное. Потом медленно обошла весь двор, потрогала висящее с вечера собственное белье и застыла под прицелом нескольких окон, выходящих во двор. Нельзя сказать, чтобы в это весеннее субботнее утро Верочка бродила по двору совсем без цели. Она искала трояк, а точнее, два рубля, потому что один у нее был. Времена настали суровые и просто вмазать на халяву с кем-нибудь, как бывало раньше, не получалось. После напряженного раздумья Вера направилась к дому тетки Дарьи. Тетка Дарья была ее последней надеждой. Она еще по старой памяти, с тех времен, когда Верочка работала табельщицей и была почти интеллигенцией, давала ей в долг до получки. Правда, Дарьюшка пользовалась своей добротой на всю катушку: Верка белила у нее потолки, полола картошку, даже стирала иногда.

Тетка Дарья сидела перед телевизором и смотрела с утра пораньше какую-то уголовщину. Ее толстомордый сынок, зашедший в гости, восседал за столом. Верочка чинно поздоровалась и встала у притолоки.

— Ты садись, Вер. Миша, налей Вере чаю! — не отрываясь от происходящей на экране резни, скучно сказала тетка Дарья.

Вера деликатно глотнула спитого чаю без сахара. Потом вопрошающе глянула на Мишку, с которым была весьма близко знакома. Тот кивнул на мамашу и выразительно провел красной ладонью по горлу. Вера поняла, что в семействе состоялся конфликт и два рубля ей не светят. Но все же попыталась неубедительно что-то выцыганить.

— Нет. И не проси. Нет и нет. Ты, Верочка, знаешь, я живу на свои, на кровные. А некоторые рады до чужого добра, пропить, прогулять!

Верочка, выслушав отповедь, поднялась и, уже выходя, услышала:

— Миш, а кто это — рэкетиры? Дружинники, что ль?

— Дружинники, мать, они самые, — заржал Михаил.

Верочка вышла на улицу, в пасмурный неяркий свет, и поняла, что дело плохо. Сердце прямо заходилось тоской, и надо было найти хоть кого-нибудь. Верочка машинально побрела к «деревянному». Конечно, она знала, что кучка местных алкашей у магазина уже не собирается. Среди сильно пьющих, как и среди остальной, меньшей, части народонаселения, произошло резкое расслоение. Одни продали квартиры и, пропив денежки, сгинули куда-то, а другие, не трезвея, сделались нехорошо зажиточны. Они носили теперь дорогую одежду с чужого плеча и пили у себя дома. Пока Верочка жила с Вовкой, он тоже как-то все устраивал. Приводил старых корешей, те приносили с собой всякие импортные закуски.

Правда, Верочка их побаивалась и сидела во время этих пьянок молча, хотя обычно во хмелю была весела и бедова и любила спеть что-нибудь из репертуара Пугачевой. Вовка же, когда напивался, орал на Веру: «Я тебя, как ту Муму!», что говорило о его образованности. Но никогда руки не распускал и даже дарил к случаю какой-нибудь пустяк вроде помады. Два месяца назад ее сожитель и собутыльник неожиданно исчез. Верочка пошла его искать через милицию. Но ментов она боялась еще больше, чем Вовкиных корешей, и, постояв на площади перед райотделом, побрела обратно, так и не войдя в страшное здание. Вовки никто не хватился, и Вера уже привыкла думать, что ничего плохого с ним не случилось, а просто он уехал к своей мамаше в деревню. Молоденький участковый, который иногда заходил к Вере для воспитательной беседы, сказал, что теперь без дурного влияния она возьмется за ум. Участковый звал ее Вера Ивановна и краснел ушами. Верочка тоже краснела. От стыда.

Весна в этот год стояла поздняя, и, хотя апрельское тепло уже шло откуда-то с огородов и палисадников, зелень на деревьях еще не появилась и в воздухе чувствовался привкус снега. Верочкины резиновые сапожки совсем не грели, но зато были хорошенькие, белые, а издали даже было непонятно, что не кожаные. Вещей хороших у Веры почти не осталось. Свои она давно загнала за бесценок и носила все мамино, что еще сохранилось в шкафу. Собранные мамой отрезы давно уже перекочевали в гардероб к тетке Дарье. К ней же отправились четыре пуховые подушки и справное, стеганное голубым шелком одеяло.

Хотя все наряды были давно проданы, а новых Верочка, конечно, не покупала, ходила она чисто. Колготы штопала, белье кипятила до белизны. Волосы с вечера завивала на бигуди, губы подкрашивала. Вообще-то, Верочка не чувствовала, что она алкоголичка. Просто ей казалось, что у нее полоса неприятностей, связанных с внезапной гибелью родителей, и что ужас, открывшийся ей пять лет назад и с тех пор вяло и неотступно присутствующий поблизости, вскоре рассеется. И тогда она оклемается, отдышится, и все у нее пойдет правильным порядком. А пока ей надо выпить маленько, чтобы душа не разрывалась.

Только человек, не погружавшийся никогда в глубины русского пьянства, думает, что наши отечественные алкоголики ведут серый и однообразный образ жизни. О нет, эта жизнь насыщена такими красками и тонами, что трезвому и не снились. Испепеляющие, с удалью и горечью романы, стремление к взаимопониманию, проникновение в тайны бытия, а главное — уютная отгороженность от неприглядной жизни сопутствуют пьющему и заменяют ему социальный статус.

Впрочем, Верочка никакой философской сложности в данный момент в голове не разводила. Она петляла и рыскала, задерживаясь подолгу возле ларьков, сделала несколько кругов по пустынному скверику. В ее душе начинало зреть трагическое решение: взять на рубль стакан бормотухи на розлив.

Но это был бы конец. Недолгая отсрочка и мучительное ожидание понедельника, когда можно будет сшибить что-то на работе. Там Верочку до сих пор держали из-за ее редкостной безответности и потому, что контору она вымывала так, что все, от пепельниц до окон, сияло чистотой.

Верочка убыстряла и убыстряла шаг. День надвигался и ужасал ее конкретностью и грубой сущностью. Наконец Вера решила идти в гастроном, где давали на розлив. Себе в утешение она придумала, что уж там-то обязательно попадется кто-нибудь, кто даст ей выпить. Возле гастронома было пустынно, миновали времена веселых очередей. Верочка поняла, что никого из приятелей она не встретит, но предвкушение стакана с кислой красной жидкостью уже горячило ее и заставляло забыть на время все сегодняшние мытарства.

Входя в магазин, она почти наткнулась на бабку, которая сидела прямо на ступеньках. Рядом стоял большой бидон с какими-то ветками. Вера невольно приостановилась, и бабка протянула ей пучок верб. Да нет, это были даже не вербы с гладкой красной корой и белоснежными барашками — эти веточки были серые, и пушки на них тоже были серые, невзрачные. Вера машинально взяла вязаночку. И вместо того чтобы отдать обратно, вдруг погладила пальцем влажную зеленоватую кожицу. Потом посмотрела вниз, на вытертый вязаный старухин платок, на седые, выбившиеся из-под него волосы и блеклые голубые глаза.

Что-то родное мелькнуло в этом облике, и, пытаясь сердобольностью закрыться от острой, непереносимой боли, Вера протянула старухе рубль. Та всполошилась и кинулась искать сдачу в крохотном узелке носового платка. Вера уже поняла, что делает кошмарную глупость, что отдает единственную возможность как-то забыться хоть на час-другой… Но, как и большая часть русских — миллионеров или алкашей, подлецов или праведников, — Вера не умела останавливаться ни в хорошем, ни в плохом.

— Не надо, бабушка, возьмите себе все!

— Да здесь много, доча!

— Свечку за меня поставьте…

Старуха посмотрела на Веру задумчиво и как-то радостно и сказала:

— Поставлю. Вот завтра к празднику и поставлю. Вербная, чай, завтра. А ты не пей больше, доча, нехорошо.

В пустом доме Вера включила погромче радио, поставила вербу в банку, а сама, не раздеваясь, легла в кровать. Ее знобило и ломало, зуб на зуб не попадал, сердце то стучало возле горла, то пропадало вовсе. Так она пролежала до ночи и только все пила воду из-под крана. И совсем уж собралась постучать к тетке Дарье и попросить Христа ради стаканчик, да вдруг заснула. Снилась ей то ли покойная мама, то ли давешняя бабка, которая растапливала в доме печь, и от этой печки шел густой и ровный жар, который заполнял все у Верочки внутри и гладил ее нежно снаружи. С этим ощущением горячего и легкого касания она и проснулась.

И первое, что увидела в солнечных лучах, — это свечение на столе. Спросонок ей даже показалось, что горят свечки. Но это зацвела ива, и нежный запах пошел от золотых огоньков по всему дому. И Верочка вспомнила, что видела однажды, как цветет ива над черной весенней водой, когда с родителями ездила смотреть огород, который папе дали от работы. Она тогда подошла к самому кусту и заметила вьющуюся над ним пчелку, еще слабую с зимы. И Верочка заплакала горюче и в голос. А наплакавшись, вспомнила вчерашнюю старуху и ее слова: «А ты не пей больше, доча…»

Да разве ж она пьет? Если когда и выпивает, так по ней, по Верочке, и не видно вовсе. Верочка встала и глянула на себя в темное, как та весенняя вода, зеркало. И впервые увидела, насколько она изменилась. Ей не поверилось, и она кинулась искать свои старые фотографии. И точно. Она не просто постарела. На лице появилась та особенная загрубелость, по которой враз вычисляется пьющая женщина. Глаза уменьшились, а переносица раздалась. Вера глянула с недоумением кругом и будто впервые увидела неживой свой дом. Прибранный, но пустынный и пропахший насквозь чем-то вроде застарелого табака. По всему полу лежали снимки, школьные и семейные. Старые Верочкины табели и тетрадки, которые хранила мама, и сложенный вдвое листок с нарисованной восьмеркой и кривыми буковками «Поздравляю». Верочка подошла к столу и неуверенно, как касаются пламени, притронулась к иве…

Что Верочка бросила пить, догадались не сразу. Через два месяца тетка Дарья сообразила, что уже пора белить, а Верка ничего ей не должна. Из каких-то печальных странствий явился Вовка и пошел электриком в ЖЭК. Больше всего людей удивляло не то, что парочка «завязала», а то, что по праздникам они позволяли себе рюмку-другую. Купленный через полтора года мотоцикл с коляской окончательно поднял Веркин статус в глазах дворовой общественности.

Тетка Дарья иронически глядела, как Вовка хлопочет вокруг жены, когда та громоздится в коляску, оберегая руками высокий живот, и бурчала себе под нос:

— Барыня с пердячего монастыря, в церковь они ездют…

Народ, в общем-то, разделял точку зрения тетки Дарьи, что Верка бросила пить с испугу перед неминуемой смертью.

— Ведь она уж и ноги-то не таскала, — говорила Дарья и добавляла с осуждением: — Жить-то, вишь, хочется.

А Верочка знала наверняка, что сделалось с ней тем вербным воскресеньем и кто говорил с ней пасмурным днем возле гастронома. Ставя свечку перед иконой Божьей Матери и глядя в ее прекрасный огнистый лик, она видела сквозь него старушечьи выцветшие глаза и слышала голос: «Доча!»

 

Гроза вне сезонов

Люблю грозу в начале мая… Впрочем, в середине июля и в конце января тоже обожаю. Потому что гроза — это я, собственной персоной.

Когда из глубины моего существа и широко раскрытого рта несутся громы и молнии, мир преображается и становится прекраснее. Орошенные потоками моего красноречия, домашние начинают буйно цвести и колоситься, то есть выполнять свои обязанности: бежать за хлебом в магазин, выносить ведро с мусором…

Я очень люблю скандалить! Конечно, я не имею в виду банальные ссоры неуравновешенных людей. Скандал — это высокое искусство! К ругани нужно относиться творчески, с огоньком, я бы сказала, горячо. Не в том смысле, чтобы выливать борщ из кастрюли на голову любимого, а в том смысле, что с душой… Как говорит великий классик семейного скандала, моя свекровь: «Скандал без сердца, как горилка без перца». И она права.

Вы можете подумать, что я — женщина необразованная, воспитанная на Привозе и торгующая рыбой с лотка. А вот и не угадали! Я преподаю в университете античную литературу, люблю театр, музыку и пишу акварели в манере девятнадцатого века. И вполне закономерно, что, пока я не узнала о великой пользе скандала, моя жизнь была ужасна. Вежливые «извините», трогательные «будьте любезны» и ангельские «разрешите» сыпались из моих интеллигентных уст подобно душистым белоснежным лилиям…

Естественно, окружающие не разрешали, не извиняли и уж точно не были любезны. Со своим первым мужем я обращалась, словно с антикварным предметом: мне казалось, что от малейшего возгласа он рассыплется. К моему удивлению, вместо того чтобы радоваться моим вежливым и кротким разговорам, он как-то затосковал и ушел к моей громогласной подруге.

Я терпеливо сносила хамство посторонних. И для всего внешнего мира была просто ангелом. Я вежливо улыбалась, когда на меня выплескивали нечто из окна. А однажды гавкнувшей на меня собаке сказала: «Извините».

Студенты в университете списывали прямо на моих глазах, завкафедрой, распределяя лишние полставки, смотрел мимо меня. Моей соседке сверху запросто удалось убедить меня, что я залила ее. И хотя я была не совсем полоумной и понимала, что залить ее квартиру могла, только наполнив собственную ванну водой под потолок, врожденное чувство вежливости заставило меня оплатить ей ремонт…

Я бы могла попасть в психушку или сделаться национальной героиней. Соседи уже показывали на меня пальцами, а сослуживцы сделали мое имя нарицательным. Но, дойдя до границ возможной вежливости, я изменила свою жизнь.

Перечитывая однажды свои любимые античные трагедии, я вдруг поняла, почему древние греки и поныне считаются существами гармоничными. Просто они много и с удовольствием ругались. Ругань фиксировали в классических пьесах.

Выходит какая-нибудь Медея или Антигона и говорит: ты, такой-сякой, подлец последний, всю жизнь мне испоганил! Но в классическом исполнении это звучит приблизительно так: «В свидетели зову богов Олимпа, и нимф, и обитателей Аида, что воин славный и герой сражений меня покинул и рыдать заставил!» У всех катарсис, то есть очищение, и духовное возрождение, все, довольные и умиротворенные, идут по домам.

Я решила не держать эмоции при себе, а радовать ими окружающих и радоваться самой. Правда, воспитание не позволяло мне использовать разнообразный отечественный лексикон, пришлось выкручиваться за счет слов иностранного происхождения и филологических изысков.

Придя на зачет и увидев студентов, нагло сдирающих со шпаргалок, я рявкнула:

— Доколе! — И грозно добавила: — Светильник разума здесь никто и не зажигал!

Списывать стали осторожнее.

Когда завкафедрой снова попытался обойти меня премией, я произнесла краткую невразумительную речь. И хотя форма возражения была туманной, смысл ее в общих чертах начальство уловило. Дали премию и путевку в Италию по обмену опытом: решили, что со мной неладно и мне надо проветрить голову…

Однажды я даже рискнула потребовать сдачу в размере пяти копеек у нашей Вали из хлебного. Она так обалдела, что протянула мне десять гривен. Видимо, решила, что я хочу вернуть себе всю сдачу, которую она задолжала мне за годы наших выгодных для нее отношений.

И как только я начала использовать свою методику легкой античной скандальности, фортуна послала мне достойного спутника жизни. Этот очаровательный хам стоял на моей ноге в переполненном трамвае.

— Не будете ли вы столь любезны, чтобы освободить мою ногу от вашего присутствия? — попросила я.

— Ну что вы, мне и так очень удобно! — ответил он.

— Наше единение становится болезненным, — заметила я.

— Стоит ли переживать из-за этого! — успокоил он меня.

Слово за слово, и мы перешли к взаимным определениям и эпитетам. Пассажиры внимательно нас слушали: не каждый день люди говорят друг другу столько важных и хороших слов.

— Ипохондрик! Мизантроп! Экстремист! — кричала я.

— Двойник Новодворской, — тихо парировал он.

В пылу диспута мы проехали свои остановки и вместе вышли на конечной.

С помощью мужа за годы нашей очень удачной совместной жизни я поняла, что скандал — это высокое искусство. Но не будете же вы ежедневно слушать девятую симфонию Бетховена? Скандалить нужно редко, но красиво. Определив причину и выбрав повод. Причиной может служить общее потепление климата или частное похолодание мужа, а поводом — что угодно, хотя бы невымытая тарелка.

Еще полезно крупно поссориться из-за пустяка, а потом спокойно попросить о чем-нибудь серьезном. Я никогда не забываю красиво упаковать скандал, придать ему художественную форму. Из-за вещей духовных я ссорюсь в классических тонах, а по мелким поводам предпочитаю фольклорные мотивы. Иногда устраиваю такой веселенький скандальчик в духе оперетки…

Мы живем разнообразно и нескучно. Например, я говорю мужу: «Сидишь тут, как мыслитель Родена, ты — красавец, интеллектуал и аристократ!» Что, по-вашему, может он ответить на такое высказывание? Только одно: «Ты, моя милая, не просто женщина, а настоящая Клеопатра египетская, топ-модель обложечная, Ярославна, рта не закрывающая!» Ну кто может на такое обидеться?! Вот и я не обижаюсь, а смеюсь, продолжая бранить его самыми красивыми в мире словами.

 

Бабочка зимой

Утро подстерегает ее на пороге снов. Из мира счастливых бестелесных превращений она попадает в ловушку тела, комнаты, времени. Кто? Где? Ах, да… это — я. Но пока еще на границе между тем миром и этим она не помнит имени и обстоятельств и вся умещается в неопределенное, но пристальное и наблюдающее нечто. Которое уползет потом вглубь, укроется ворохом подробностей и заляжет там, в своей яме… Ну и ладно. Вот утро. Вот жизнь. Вот память.

Вспышки воспоминаний ясны и отчетливы, выпуклы детали, словно горящий в солнечном луче бок бабушкиного самовара. Потом запахи, детские, сладкие… «Сладко пахнет белый керосин…» Позднее зимнее утро в детстве начиналось с запаха керосина. Это мама готовила завтрак. Еще чуть-чуть пахло дымком. Топили печь в кухне. Стучали замерзшими поленьями об пол, переговаривались… А под одеялом было тепло, нагрето… И можно было грезить в полудреме, и радость жизни уже поднималась, и понятно было, что через несколько минут необходимо будет вскочить, побежать к окну горячими ступнями по холодным крашеным доскам и посмотреть, что там во дворе. А во дворе! Сугробы по самые окошки, и тени густо-синие лежат под домами и деревьями, а на солнце горит белый снег ослепительным бездымным сиянием… А потом нужно было идти умываться: остро пахнут земляничное мыло и подкисшая за ночь вода в ведре, а холодная из рукомойника пахнет чистотой и немножко кислой медью…

Манечка родилась и выросла в частном секторе. Когда-то в городе было много таких одноэтажных райончиков. У каждого — свой характер. Среди каменных и деревянных особняков вдоль набережной мелькали старухи в твердых соломенных шляпках, дедушки в чесучовых пожелтевших пиджаках. В старых садах висели гамаки, из некоторых окон доносились раскаты рояля… Другое дело — села, захваченные городом. Там жили еще по-крестьянски: возле изб были не сады, а огороды с картошкой, гуляли свадьбы неделями, пускали молодых во времянки, как бы на посиделки, где те упивались вусмерть. А еще был район какой-то бандитский, словно из советского фильма про героические будни чекистов: что-то тайно вершилось там за глухими заборами и ставнями, кто-то тихо подходил и тихо уходил…

Манечка выросла в районе полумещанском, полупролетарском. Рядом был завод, где все жители в основном и работали. Возле домов разбивали палисадники. В детстве Маня говорила: «полусадик»… Сирень росла за низкими заборчиками, во внутренних двориках выше железных крыш поднимались яблони и груши. Поначалу одноэтажные мирки со всех сторон были стиснуты новостройками, а потом и вовсе поглощены ими. Дольше всех держались сады. Иной раз в глухом дворе высоких зданий две-три старые корявые яблони в мае дарили обитателям немного весны…

Как уходят миры! Манечка помнила старика, который сидел на стульчике возле своего дома и приветствовал знакомых, приподнимая летнюю шляпу. Иногда она думала: «Сначала все вокруг было привычное: лошади, приезжавшие к магазинчику, бочка с керосином, брусчатка мостовой, вязы… А затем все стало меняться, исчезать, ломаться, словно в длинном сне. И ничего не осталось вовсе». Теперь Манечка старика понимала лучше, ведь ее мир почти исчез. Другая зима, другой город, другой век и жизнь другая. Какая-то по счету…

Каждая Манечкина жизнь открывалась любовью и закрывалась ею же. Манечка как бы умирала, потеряв очередную любовь, и оживала с новой. И этих жизней насчитывалось преизрядно.

Манечка была совсем не хороша собой. Маленькое квадратное тело, спичечные руки и ноги, крупная голова. Лицо занятное: вроде лепила природа нежный французский профиль, да и утомилась. Получился приблизительный, довольно грубый вариант. Нос вздернутый, но слишком широкий. Рот большой, с толстыми бледными губами, с уголками, загнутыми вверх, словно у клоуна. А вот глаза! Мягко-фиолетовые зрачки погружены в яркую синеву белков. Странные глаза. Удивительные. В серых пушистых ресницах. И еще улыбка, ослепительная, словно ласковая вспышка… Ну нравилась Манечка мужчинам почему-то! А они — ей. «Беспутное ты существо, Маня, — говорил ей один из друзей-любовников. — Тебе бы в восемнадцатом столетии жить… А здесь ты не к месту… Ну вот какой ты, на хрен, журналист? Ты, Маня, натуральная королевская шалава!» Манечка не обижалась и хохотала как чумовая. Выгоды от своих любовных похождений она никогда не имела. Уже позже, в начале 90-х, она делала сценарий про нелегкие будни путан. И, общаясь с целомудренными проститутками из лимиты, искренне недоумевала: как это они умудряются брать деньги? И в глубине своей искушенной журналистской души сомневалась: неужели за это и правда платят? Честно говоря, проститутки были куда консервативнее и чопорнее журналистки Мани, имевшей к тому времени дочь, жилье и работу, но по-прежнему заносимой куда-то любовным ветром. Будто какая-то пьяноватая богинька из греков дула что есть силы, округлив щеки. И подхватывал Манечку вихрь, и нес, нес…

О да! Она жила в этой стране и в этой жизни: гордилась октябрятским значком, носила пионерский галстук с обгрызенным углом и чернильным пятном, читала вперемешку советские стихи и слепую машинопись запрещенных рукописей, выступала на профсоюзных собраниях, курила травку в кухне у странных знакомцев, ездила со стройотрядом по дальним деревням, слушала Градского и «Машину времени», пила водку и яблочное, просыпалась под гимн… Но! Над всем этим прожитым, проживаемым, былым и будущим витала, летела, струилась одна мысль: «Где же он?» И трепетным огоньком, прихотливо порхающим, бликом прицела, призраком бабочки вдруг опускалась Манина любовь на чье-то обличье и вырывала его из небытия… Кого только не отмечала она своим переходящим вымпелом, невидимым княжьим венцом, драгоценным светом… Секретаря заводской комсомольской организации с надменным профилем римского легионера; быстроногого фарцовщика в тертой джинсе; поэта-алкоголика, возлежащего на грязной постели в позе умирающего Некрасова; скоротечного миллионера, в чьем тяжелом взоре мелькал тихонький ужас… Или вот хотя бы лицо Маниного последнего возлюбленного… Небритое, испитое, загадочно-прекрасное, словно руина в сумерках, лицо, которое бывает у гениальных европейских актеров и которое Бог дает в России кому попало. Он был совершенно невыносим по утрам, вставал с руганью на Маню и весь белый свет, днем был вполне приличен, а к ночи просто светился юмором, радостью жизни и куртуазностью… Он окликал ее вельможным басом: «Маша! Ма-ша! Ты что, умерла?» И она вздрагивала и оглядывалась: никто, кроме него, Машей ее не называл. Отношения с ним тянулись три года. Лениво, грустно влеклись лишь романтическим энтузиазмом самой Манечки. А он все дальше отползал от нее: к старой жене, к детям и внукам. Туда, где было удобно и правильно, где никто не ожидал от него каких-то усилий. Год назад закончился Манечкин роман с ним — и закрылась еще одна жизнь…

Жемчужный свет позднего снежного утра вливался в комнатку. Манечка тихо вздохнула: вставать все-таки придется. Выходной, конечно, но пролежать его в постели как-то обидно. Потом всю неделю будешь грызть себя, что и то не сделала, и это не успела… Но еще полчасика можно было полениться. Обдумать вчерашнее.

Вчера было выступление. Ну, выступление — это громко сказано. Так, посиделки в подвальчике. В сущности, для своих.

Хозяин кафе устраивал иногда такие вот концерты бардовские или чтения поэтические без всякой выгоды для себя. Просто по причине любви к искусству. Манечка выступать любила, хотя песен не писала уже года три-четыре. Играла она не виртуозно, так себе играла, если честно. Когда-то дворовые пацаны научили ее бренчать восьмерочкой. Тогда этот глухой бой доносился из каждого двора. А поверх — пронзительный и непременно чуть гнусавый голос: «Мама! Не пускают меня к тебе! Мама, на могилку твою посмотреть…» Или трогательное: «Кто же, крошка, познакомил нас с тобой, кто нам присудил печаль-разлуку?» Пацаны за Манечкой бегали всем табуном и поэтому боролись за священное право обучить ее игре на гитаре. Потом Манечка плавно соскочила с дворового общения и ушла к изысканным любителям Галича и Новеллы Матвеевой. Дворовые сначала били морды новым кавалерам. А потом привыкли, да и посадили почти всех из Манечкиных уличных приятелей детства. А вот гитара осталась. Маня подучилась переборам. Слух был, голосок тоже. Слабый, хрипловатый. Интимный. Этим голоском выпевались песенки. Необязательные какие-то. Так, ерунда. Но нравились, запоминались. А Мане нравилось производить впечатление на поклонников: сядет, гитарку на колени, так что почти вся ею прикрыта, словно щитом, и заведет:

Про странный танец для двоих в ночи, Где темный виноград кровоточит, Где тело претворяется в вино, А жажду утолить не суждено…

Кто ж устоит-то, Господи! Так и уводила за собой на поводке хрипловатого голоска какого-нибудь случайно забредшего неофита авторской песни. Свои попривыкли. Да и романы с ними были уж прокручены раза по два. Не по третьему же начинать. О Маниных романах в ее компании рассказывали легенды. Представляли в лицах. Особенно ее приятель Серега любил показывать мента, которого Маня таскала за собой месяца два. Мент, краснолицый, громадный, как шкаф, таращил голубенькие глазки на богемных полоумных девиц, увешанных браслетами. Цепенел, когда из их накрашенных ртов неслась брань похлеще, чем он слышал у себя в дежурке. Все пытался увести свою непутевую подругу из этого бардака в светлую жизнь, где мама варила борщ, телевизор орал на весь дом и сладко мечталось о новом серванте… Но как только Манечка брала гитару и начинала петь, мент сладко зажмуривался и забывал все претензии. Конечно, лет с тех побед прошло немало. И выступала Маня теперь редко. В квартирах с гитарами давно уж никто и не собирался. А настоящие выступления случались редко. А главное — песни уже не писались. То есть она могла сесть и написать какую-нибудь неплохую среднестатистическую песенку. И, заставляя себя придумать хоть что-то стильное, острое, в духе времени, Маня все вспоминала про переводные картинки…

Переводные картинки — острый восторг ее детства! Сначала сквозь тусклую пленку ничего не видно… После того как картинка отмокнет в блюдечке с водой, она переворачивалась и намертво лепилась к тетради. И тут либо одним решительным движением стаскиваешь с изображения раскисшую бумагу, либо протираешь в ней пальцем окошечко, откуда засияет яркий глянец. Очищаешь слоями, и сердце замирает: что? Что получится? Конечно, Маня выбирала второй путь: долгий, таинственный… Лет десять назад Маня купила для своей Дашки только что появившиеся заграничные наклейки. И что? Никакого восторга: шлеп, шлеп — и весь дом залеплен этими наклейками. Вот так и песни, что сочинялись некогда ею, были протиранием окошечка в неведомый мир. А те, что сейчас, — так… шлеп… шлеп… Поэтому и пела на редких встречах старое, петое-перепетое.

В этот раз тоже приготовилась интеллигентно отбормотать свое кровное. Ан нет! В подвальчике было накурено, иногда кто-то входил и вносил с собой кусок влажного холодного воздуха. Маня спела уже идеологически выдержанную песенку про полный бардак в стране, написанную лет десять назад, но актуальность не потерявшую. Потом изобразила веселенькую, в народных тонах. И тут увидела Георгия.

То есть она еще не знала, что это Георгий. Но что он — это он, поняла сразу. Обычный такой парень. Еще не мужик. Узкое лицо, хороший подбородок, твердый, упрямый. И рот хороший: не сжатый в куриную гузку, но и не расшлепанный, как у бабы. Глаза светлые, не сразу поймешь, какого цвета, — посажены глубоко. Нос большой, костистый. В целом лицо старой породы. Без инфантильности и слащавости. И еще плечи такие Маня любила: широкие, худые, чуть сутулые. А что хвост и серьга в ухе, так это примета времени. Хвосты эти Мане тоже нравились. Еще с тех давних времен, когда ее поклонники носили «хайр» до жопы. А менты их ловили и стригли наголо. И, заглядевшись на парня, Маня вдруг завела, замурлыкала томно:

Кто мне скажет: стань бабочкой, Сладкой девочкой будь, Темной девкой парижского года?

Маня пела. Мужчина смотрел. И с обрывом пустоты внутри, с восторгом и ужасом она поняла: вот оно! Да! Оно! Потом, когда все толпились и пили халявное шампанское от хозяина, он подошел к ней близко и они познакомились. И уж как-то так получилось, что пошли к метро большой толпой, а посреди города остались вдвоем. И брели. И путались переулками, и блуждали скверами. И выходили на пространство больших улиц, сияющее витринами… Во влажном воздухе празднично мерцали крохотные огоньки на ветвях черных деревьев… Рука Георгия под гладкой кожей длинного пальто была крепкой. Пальцы, иногда соприкасавшиеся с холодной Маниной лапкой, — горячие. Ах, думать про это сладко… Вспоминать утешно… Лежать и перебирать в памяти, что сказал, как глянул. Самое милое на свете занятие. Но время бежит, и надо вставать наконец. Время, время… Что-то внутри у Манечки дрогнуло, словно на звук знакомый отозвалось, строчка пробормоталась: «И невидимо время идет сквозь меня, и меняет мой видимый облик…» Но строчка была грустная, и думать дальше про это не хотелось. Маня встала, выпила кофе и прибрала лицо, сделав на нем что-то порядочное взамен утреннего разгрома. Пока одевалась, включила телевизор. В ящике мелькали похожие друг на друга, словно клонированные с одной матрицы, певички и певцы. Мужчины разительно напоминали барышень на выданье: так же кокетничали и бросали томные взоры. Манечка с облегчением обнаружила среди глянцевых фейсов родное лицо Сердючки. Этот персонаж был единственным, кто смотрелся живым среди виртуальных. И Маня с удовольствием минут пятнадцать понаблюдала его прыжки и ужимки.

В метро было не протолкнуться. Манечка пробилась к неоткрывающимся дверям и уткнулась глазами в рекламу. Хоть какая-то от этой рекламы польза. Раньше Маня в транспорте старалась смотреть сквозь людей. Но это мало помогало. Если в трамвае, троллейбусе или в вагоне метро был хоть один сумасшедший, то он прямиком двигал к Мане и начинал общаться. А теперь есть чем глаза занять. Вот замечательный плакат: девушка с лицом сколь прекрасным, столь же и глупым призывает всех нести деньги в какой-то банк. Если у человека есть мозги, то, поглядев на девушку, он побежит от банка в прямо противоположную сторону. А может, креативщик решил действовать прямо на первую сигнальную, минуя мозги?… Еще Маня любила смотреть на себя в окнах вагона. Черных — пречерных. Удачный свет для женщин ее возраста: виден только общий облик. А все ненужное — морщины, пятнышки — уходит в полутьму. Вот так, разглядывая рекламу и себя в отражениях, Маня доехала до своей станции. Постояла, вдыхая зимний воздух, и отправилась в храм. Перед воротами повязала платочек, дала нищим мелочь.

Подворье монастыря было нешироким. Весь он с бело-голубым храмом, строениями для монашек, ротондами и гробницами прилепился к большому боку горы. Летом в садике цвели розы и пионы. Но и зимой было славно. Голуби гуляли маленькими стадами по камням, на мокрых коричневых ветках каштанов сидели воробьи и синицы. Изнутри храма дохнуло на Маню летом: угретым камнем, свечным воском, ладаном… Впереди Мани стояли две богомолки «из идейных», как она про себя их определила. В длинных юбках, благородных тонов платках, с кожаными рюкзачками. Когда они слегка сдвинулись, Маня увидела, что сбоку перед аналоем стоит гроб. Покойница, инокиня, вся была укрыта черно-золотым в крестах покрывалом. Одна богомолка сказала другой: «Хорошо в монастыре умереть. Сестры соберут. Все по порядку сделают… Славно как, Господи…» Маня с ужасом глянула в лицо говорившей. Той на вид было лет тридцать. И она на Манин взгляд ответила нежной, какой-то сочувствующей улыбкой.

Маня вышла из церкви и села на лавочку. «Может, и вправду не страшно? — подумала она. — Ах нет, Господи, страшно…» Прямо против нее на стене виднелась большая фреска — Серафим Саровский. Старец на иконе был похож на того священника, что она встретила когда-то во Владимире. Уж лет пятнадцать прошло. Или больше? Выступали они там с ребятами по линии Общества книголюбов. Подобралась веселая компания, и Манечка с гитарой была к месту. Зимой она носила гитару в смешном клетчатом чехле, сшитом из дочкиного одеяла. Выйдя с этим грузом за спиной из электрички, она твердо решила сходить в знаменитый собор. Но день пролетел быстро: селились в гостинице, выступали в школе, вечером зашли к местным авторам в редакцию молодежки. Так что в храм она отправилась назавтра к заутрене.

Она встала так рано, что утро еще и не просвечивало сквозь плотную ночь… Успенский собор, белый, высокий, казалось, парил в темноте невесомо. И по лестнице она пошла к нему вверх. В храме было почти пусто. Несколько старух ожидали исповеди. Когда пришла ее очередь и она приблизилась к священнику, седому, старенькому батюшке, слезы вдруг подступили к горлу и она исповедовалась, рыдая… После исповеди батюшка вдруг спросил ее:

— А крестик-то носишь, деточка?

— А как же! Конечно, ношу! Вот… — И она вытянула из-за пазухи свой медный простой крест.

Батюшка удивился:

— А на работе разве можно носить? Вдруг выгонят тебя?

— Да сейчас за это не увольняют!

Но батюшка смотрел недоверчиво.

— Ты осторожнее, деточка…

И, уходя от храма, Маня все думала о священнике: «Светлый старик… Но какую жизнь надо прожить, чтобы до сих пор думать, что за крестик могут уволить…» И часто потом вспоминала она себе в утешение старика, с его легкими посеребренными кудрями, точно вздымаемыми вверх невидимым дуновением. И верилось ей в такие минуты, что жизнь вечна, а Бог добр.

Из церкви Маню понесло к подруге Татьяне. У Манечки всегда было так: ничего заранее она не планировала. А просто ноги несли ее куда-нибудь, и все… Еще будучи ученицей, выходя из дома на уроки, она не знала, где вместо школы окажется. Вот и сейчас вроде бы собиралась зайти в магазин, поискать настольную лампу, а отправилась к Таньке.

Подруга Татьяна жила в центре, в тихом переулке, рядом с собором, теперь оккупированном многочисленными фирмами и бутиками. Маня прошла сквозь арку и в пустынном дворе задрала голову, посмотрев на Танькины окна: есть ли кто? Танька встретила ее с чуть заметным неудовольствием: нечего ходить без звонка. Но минуту спустя оттаяла и захлопотала, накрывая на стол.

— Да не надо ничего, Танюш… — залопотала Манечка.

— Ага, не жрешь небось ничего. Счастливая, как была тощая, так и осталась.

Когда-то Татьяна, зеленоглазая, с розовым длинным ртом и гладкими черными волосами была грациозной, как коза. Теперь она изрядно покрупнела, раздалась вширь, и в облике ее, до сих пор еще красивом, появилось что-то от сельских баб, статных, тяжелых.

Они познакомились бог знает когда в Москве, на журфаке МГУ. Жили не в высотке, а на Шверника в ДАСе. После своего серого захолустья жизнь здесь казалось Манечке карнавалом. В этом гигантском доме, состоящем из двух шестнадцатиэтажек, в перемычке между домами было настоящее кафе, где можно было сидеть часами, пить кофе и хрустеть жареной картошкой из пакетиков… Про чипсы никто и не слыхивал тогда. А рядом делалось такое! Какие-то негры и индусы в национальных одеждах, арабы, мулаты… Арабы сидели за столиком тесным кружком. Потом один вдруг вскакивал и кричал что-то гортанное, а остальные вставали следом и тоже выкрикивали! А латиносы! Луис Большой и Луис Маленький! Танька сразу влюбилась в Большого. Красавец. Ягуар. Леопард. Русские девки чуть в обморок не падали при виде этой смуглой, зеленоглазой красоты. Так и роились вокруг него, так и журчали. Белолицые, светлоглазые…

И Танька влюбилась в этого Луиса, да так трагически, с надрывом. С напором провинциальной русской инфернальницы. А у Луиса, который вроде весь такой легкий, веселый, вся суть, все главное — где-то там, в стране далекой, за морями-океанами… А тут, в Москве, он присутствовал одним фрагментом каким-то, наподобие барельефа: все понятно, все видно, а вот зайти со спины, обойти кругом нельзя. Там, за спиной, неведомая Таньке жизнь, чужая страна, другие любови, выстрелы в ночи, ветер с океана… И бесило ее это до чертиков. Все она добивалась чего-то, извелась вся… Девок его русских и мулаток тамошних возненавидела люто. «Грязь! Грязь!» — говорила со слезами про его ленивую ласковую распущенность, про пирушки с жареным мясом в большом эмалированном тазу и пением под гитару, про очередную девку, так и лежащую в постели голяком, пока в комнате остальные тусуются. А Манечке нравился Луис Маленький. Действительно маленький, складный, с непроницаемым лицом ацтека: нос прямой, губы вырезаны удивительно четко. Бронзовый цвет лица. Джинсы и ботинки до середины икры. На эти ботинки прямо смотреть ходили: ну где еще такие можно было увидеть в Москве? Сейчас в таких «гриндерсах» половина соседских тинейджеров ходит.

Но романа у нее никакого с Луисом не вышло. Потому что влюбилась Манечка в его друга. И понесло ее к этому другу на русский север, где и проработала она в районной газете три года, родила дочь и закончила универ уже на заочном… Потом у Манечки снова была Москва, еще Нижневартовск и Астрахань… И все по любви ездила. По ней, проклятой…

Дочку она оставляла у мамы. И девочка выросла самостоятельная. Теперь жила ее доченька во Франции, а мама — в родной глубинке. И нужно было определяться, к кому из них ехать насовсем. Но еще годок-другой можно было потянуть и пожить одной.

А Татьяна тогда после латиноамериканского наваждения встретила свою истинную любовь. Был он известным в определенных кругах диссидентом, сыном прославленного революционера. Именем его отца, репрессированного в тридцатые, называли при Брежневе улицы и школы, а сын-историк взялся восстанавливать историческую справедливость и к моменту встречи с Татьяной уже висел на крючке как идеологический противник советской власти. Он был некрасив, но обаятелен. Женщинам нравился. Но вовсе не романами была заполнена его жизнь. Татьяна, созданная для такой всепоглощающей, жертвенной любви, ездила к любимому на редкие свидания, когда его посадили. Таня писала о нем для западных «голосов», готовилась идти на зону следом за ним. Когда вопреки предчувствиям его освободили при Горбачеве, она год или два жила, дышала, ходила со счастливым, вдохновенным лицом. Потом он умер. Сказались лагеря, карцер. Он ведь был не молод. После его смерти Таня кинулась продолжать общее дело. Но этого дела больше не было. Все устроилось так хитро, что бороться стало не с чем. Ее любимого быстро забыли. Изредка, к какой-нибудь дате, забегал журналист, искренне восторгался мужеством тех людей… Но все повернулось другим боком, и те люди ушли с авансцены куда-то в тень. А может, просто состарились и у них не стало сил…

И Татьяна ушла в религию. Вернулась к своим, в родной город, редактировала православную газету и личной жизни не имела. Здесь, на родине Татьяны, и свела их с Манечкой судьба после пятнадцати лет разлуки. Манечка раз в кои-то веки что-то от мужчины получила. Миллионер-перестроечник, окрыленный деньгами, в которые, казалось, превращался воздух страны, быстро променял Маню на какую-то юную танцовщицу с увесистой грудью и маленькой мускулистой попкой. Но с барского плеча бросил Манечке квартирку — первое ее собственное жилье. Потом он все, конечно, потерял. Года три ходил к Манечке обедать и занимал денег без отдачи. И все рассказывал, как он носил пол-лимона баксов в пакете. Манечка вежливо слушала и денег давала: боялась, что гостинку — по справедливости — придется отдать назад. Но экс-миллионер подался куда-то в Америку, и жилье осталось Мане. Она прилепилась к дамским журналам: писать всякую нежную лабуду. Об этом и завела речь Татьяна. Ей покоя не давало неприличное Манино занятие.

— Все хрень свою пишешь?

— Пишу, Танька, пишу. Платят — и пишу.

— И как ты можешь эту дрянь кропать?

— Ну почему дрянь? Я стильно излагаю.

— Да. Стиля у тебя хоть отбавляй. — Татьяна с сомнением оглядела Маню, одетую сплошь в производство милой Туретчины.

— А чего? Главное — добавлять везде «культовый» и «харизматический». И еще употреблять грубые слова… И пиши про что хочешь… Хоть про чайник, хоть про роман… Культовая вещица наших бабушек, с явной харизмой и убойным обаянием…

— Ну, ты вообще… — восхитилась Татьяна.

Обычно разговоры Манечки и Татьяны легко сворачивали на их общее прошлое. С годами совместные воспоминания стали нешуточной радостью. Они разглядывали свою молодость и так, и сяк. Разгадывали допотопные ребусы: кто кому тогда нравился и что означало чье-то двадцатилетней давности молчание… Обсуждали какие-то вести о сокурсниках, долетавшие до них. Прикидывали, что стало с Луисами. Татьяна, воспринимавшая жизнь как высокую трагедию, предполагала, что оба погибли в братской резне. А Маня, глядевшая на мир веселее, считала, что друзья женились на француженках и живут в Париже… Но на сей раз просторная беседа не задалась. Маня бросала косые взгляды все еще фиалковых глаз, и Татьяна не выдержала.

— Колись, Манечка!

— Да что ты, Таня… У меня все по-старому!

— Ты врешь. Я же вижу, опять охмуряешь какого-то несчастного!

— Да ну… — застыдилась Маня, — он, Танечка, не для меня… такой красивый… молодой…

— Вот! — Татьяна обличающе подняла перст. — Опять!

— Да что опять? Ну, понравился мне кто-то…

— Милая моя, ты помнишь, сколько нам лет?

Маня начала злиться.

— Таня! Мы что, древние совсем?

— Мы, Манечка, давно не юные. Ты знаешь, на какое амплуа мы бы в театре сгодились в былые времена?

— Ну?

— Мы бы играли, Маня, благородных матерей и комических старух! — торжественно провозгласила Татьяна.

Маня примолкла. Подруга была права. Но признавать эту правоту Манечке не хотелось. Она не тех слов ждала от подруги. И, посидев для приличия, засобиралась.

Она шла сквозь вечернюю толпу, неся свои одинокие мысли. Но можно было не смотреть на чужое веселье. А глядеть выше. Сумерки спустились рано. Восток уже потемнел, а на западе все горела прозрачно-зеленая полоса. И, глядя на это небо, Маня испытала чувство, которое знала давным-давно. Чувство безымянное, но от этого не менее пронзительное. Везли ее когда-то в санках, и она лежала в них кулем, укутанная в одеяло и обездвиженная… А прямо над ее запрокинутым лицом начиналось небо, огромное, лиловое. А поверх бежали дымные тучки. Дымы из печных труб шли ввысь прямые, негнущиеся. И над зеленой полосой одна звездочка горела ясно. Вот тогда она и ощутила это. Одиночество? Свободу? Отстраненность? Слова нет. Не придумали.

Маня шла к метро, и в голове у нее звучали Татьянины слова. Та, провожая ее, держала дверь приоткрытой (на площадке было темно) и все говорила что-то, говорила…

— Ты подумай… Помнишь, в школе учили: «ан зима катит в глаза…»? Так что смирись, смирись…

«Да, необходимо принять все со смирением. Да, я буду тихой. Да, я буду порядочной. Я изменюсь», — строго обещала себе и темнеющему небу Манечка. Но, когда она вошла в квартиру, телефон уже восторженно звонил. И, забыв в минуту все обещанное, она горячо и поспешно заговорила в трубку:

— Да. Очень рада! Да. Можно сегодня. Приходи. Да. Диктую… — И кинулась в ванную. Под душем пела что-то идиотское и бодрое. А когда села перед зеркалом краситься, сникла, расклеилась.

Признаки старения Маня обнаруживала с ужасом. Столбенела перед зеркалом. Рыдала иногда. И хотя красивой никогда не была, все же ей казалось, что отбирают у нее нечто, без чего и жить-то не стоит. Вот и сейчас. Пытаясь выглядеть моложе, она горестно провела по морщинкам возле глаз, по складкам, идущим от носа к губам. И обреченно решила, что краситься не будет. Зачесала пепельные волосы в тугой узел. Надела простое черное платье. Последние годы она старалась черное не носить, выбирала что-то голубое, бежевое. А в молодости, наоборот, носила только черное, как и все в ее кругу. Почему-то девочки тогда одевались в черные свитера с джинсами или с прямыми темными юбками. Маня и не помнила хоть кого-то из подруг в красном или зеленом платье. Может, потому что в магазинах красивых платьев не продавали. А по блату доставать было не у кого — не тот контингент.

Это черное платье Маня купила в бутике. Ей нравилось повторять такие словечки: «бутик», «прет-а-порте», «перфоманс»… Птичий щебет, ласковый жаргон модных журналов… А вот делать покупки в дорогих магазинчиках она стеснялась. Хотя теперь, когда жила одна, могла иногда такое себе позволить. Почему-то стеснение не мучило ее, когда она брала интервью у политического деятеля или известнейшего театрального актера, перед которым благоговела с юности. А вот в этих бутиках Маня чувствовала себя неловко: хватала первое попавшееся, совершенно ей не шедшее. Продавщицы там, что ли, были такие… На их лицах читалось: «И что таким теткам сюда ходить?» Или яркое нарядное освещение подчеркивало ее, Манино, несоответствие этому месту? А в тот раз покупать платье ее повела девочка из редакции. Надвигалась презентация журнала, и нужно было прийти в чем-нибудь приличном. С девочкой все оказалось куда проще: она командовала продавщицами, словно юный генерал солидными полковниками. Маня перемерила два десятка нарядов и выбрала это — простое, элегантное.

На презентации она потом ругала себя за дурацкую трату. Кругом, как обычно, слонялись с тарелками на весу коллеги и всякие рекламные менеджеры среднего звена. И возвышалась над всеми, словно пальмовая роща в пустыне, группа юных моделек. Ну кому было хоть какое-то дело до Манечкиного платья и ее самой? А теперь она порадовалась, что оно есть: в нем она выглядит молодо… В последний момент перед приходом Георгия Маня не выдержала и накрасила ресницы.

Сидели с ним в кухне. Потом в комнате на диване. В Маниной квартирке горел тихий, приглушенный свет. Она любила такой. На стенах висели Дашкины детские рисунки и картинки знакомых художников. Жилье чем-то неуловимым напоминало бумажную коробочку: уютно, чистенько и как-то ненадежно. Георгий попросил ее спеть. Маня не ломалась. Пела все подряд: полудетское еще и московское, серьезное. Спела про воздух: «Совсем немного воздуха осталось. Чуть-чуть. Для жизни, для дыханья эта малость. Не для причуд». Когда-то она думала, что эта песенка про свободу. Свободу, которой так не хватало ей и ее друзьям. Про тот ее воздух, что они сами себе могли надышать в тесных кухнях. А теперь услышала вдруг: про другое старая песенка. Про то, что уходит. Про то, что, может, сейчас это и есть ее последняя свобода. Остаток, глоток на дне. И Манечка замолчала. И тишина настала такая, словно остались они одни во всем мире за снегами, за лесами.

Манечку никогда не занимала простая механика совокупления. Она не возбуждалась от вида сплетенных тел, рук и ног на картинках и экране. По ее мнению, все это отличалось от того, что происходило лично с ней, — так мертвое отличается от живого: все то же самое, но ничего уже нет.

Тайны поз и каких-то приемов казались смехотворными. В сущности, отверстие только одно, и, как ни вертись, по-настоящему к нему подходит единственный ключ. Но все, что касалось жизни тела: языком, губами, пальцами, — не было для нее ни постыдным, ни смешным. Потому что окутывала эту жизнь тела тайна посложнее, чем акробатические этюды двух или более сопящих человечков. Тайна, которую она всякий раз постигала и, постигнув, забывала. Забывала вместе с возлюбленным. То есть она помнила умом и даже как-то любила сердцем их всех. Но без телесного отпечатка. Словно к каждому из них Манечка приходила без опыта телесной жизни. Боясь, цепенея, не поднимая рук. Ознобом покрытая, будто купальщица у воды, и делающая робкие шаги. А потом вода подхватывала ее, и она плыла.

Под утро Георгий уснул. А Маня лежала рядом, думала. Сначала все нежное, теплое: про него. Потом попроще: зачем она ему нужна? И кто он вообще? Она у него даже не спросила, где работает, с кем живет. Поругала себя. И опять прижалась, провела рукой по его плечам, груди. Он смешно фыркнул во сне. Серый, предрассветный час тянулся бесконечно. Тяжелый час. Сейчас не спят только врачи, убийцы и женщины, чьи мужья не вернулись домой. Да еще юные любовники, которые вообще не спят сутками…

Маня встала перед окном. Закурила. И вдруг ей представилось, что во всем мире — зима. Ах, не та зима, что утром вспоминалась ей богатыми снегами, и не та, что была с ней днем южной нежностью воздуха, влажной веткой. Иная. Белая, без оттенков и запахов. С одним только холодом. Она подползала со всех сторон и скрывала под собой намертво все приметы, мелочи, пустяки и глупенькие тайны. И не было спасения. Манечка внутренне ахнула и, плача беззвучно, попросила: «Пожалуйста, пожалуйста…» И если бы она могла объяснить кому-то там это «пожалуйста». «Пожалуйста, дайте еще немножечко, капельку. Чуточку погреться в свете золотом, подышать любовью этой…» Но молиться про это было грешно. И Манечка просто поплакала немножко и пошла к постели. Влезла под одеяло. Тихонько царапнула ресницей, жесткой от краски, о наволочку, пошуршала шелком рубашки, примостилась к горячему боку мужчины и притихла.

Спи, Манечка. Спи. Летай в своих сновидениях в тех местах, где вечное лето. Улыбайся во сне немолодым лицом. Спи, старая девочка. Зима близко. Но ты пока спи…

 

Князь ты мой прекрасный

Долгая жизнь женщины

Первый раз утопилась я, когда был на исходе восемнадцатый век, а может, начало девятнадцатого. Трудно теперь сказать, разве упомнишь все. Первую свою жизнь помню смутно. Жара, мухи, бесконечный плач ребенка. Мой ли? Брата? Сестры? Запах один в памяти сохранился — запах нагретого, кислого, родного. Теперь так не пахнет. Может, я оттого ничего не помню, что и мыслей у меня в ту пору не было, — одни чувства, а кто их помнит? Но князь мой легко встает перед глазами: одна бровь вздернута, глаза светлые, а смеется так, что и не понять — гневен ли, весел… Я во второй жизни была на том месте, где впервые князя встретила. Липы только разрослись, а так все то же: и беседка, и берег, и девушка голая, лишь на животе срамное слово написано. (Это, понятно, уж потом написали, а в восемнадцатом веке и князь мой не очень чтоб писать умел.) И что это было тогда со мной? Может, и не любовь, а так, прикосновение одно… И слов не говорилось никаких. Какие уж слова, просвещение или Вольтер, ежели схватил меня князь в охапку как была, мокрую, нагишом (купалась я на пруду вечером, самый покос был) да и улегся со мной под той девушкой из белого мрамора.

Сумерки ложились светлые, голоса доносились из деревни вроде и не людские, а птичьи. И ужас мой был, как у птицы, когда берут ее в ладонь, а она затихает, но сердце бьется часто-часто. Потом князь лежал на спине, глядя в темнеющее небо. Его рука тяжело откинулась мне на горло, мешая дышать, но я не шевельнулась. Он заставил меня подняться, поставил рядом со статуей, сравнивая, и не заметил в сумерках моего заплаканного лица, а лишь светящееся белизной тело. «Шутка природы», — сказал он наконец, сел на своего гнедого и уехал.

После в деревне говорили, что я утопилась, потому что была брюхата. И что за рабское рассуждение? Кто у нас из красивых девок и баб не бывал брюхат от наших князей? Господское семя, известно, въедливо… Нет, это тоска, тоска по светлым бешеным глазам его загнала меня в омут…

Встретила меня, как и всех утонувших в тот год женщин, Великая Матерь. Нынешние уже не видят ее, она не является боле, собрав воедино великолепное, грозное свое тело. Но тогда мы еще видели ее воочию.

…Сколько времени продолжалось мое беспамятство с той минуты, когда задушили мой последний вздох тяжелые воды омута? Плыла во тьме обрывком мелодии, стона, без тела, без мыслей. А затем вдруг вылилась, застыла собой, единственной и неповторимой, и кто-то произнес: «Моя». И я, а со мной еще три, окунувшиеся в воды смерти, стали служить ей — Великой Матери. О! Служба эта была радостной и легкой! Что может быть легче, чем мелькнуть в перелеске голым смуглым плечом, рассыпать смех в осеннем березняке, чтобы важный господин замер как громом пораженный… Что может быть легче, чем ненастной «воробьиной» ночью зашептать что-то щекотно и горячо на ухо едущему в телеге мужику, чтоб он, перекрестившись неверной рукой, погнал к селу бедную кобылу, а дома вдруг неожиданно для себя притиснул в сенцах жену, словно в первый год после свадьбы… Что может быть легче, чем в каморке под чердаком лечь на постель к одинокому нищему человеку и войти в его сон так голо и нежно, что он проснется от своего стона… Всему в страсти обучила меня Великая. Я могла лепетать горячие слова, холодеть телом, как девственница, и вонять серой, словно дьяволица.

— Зачем? — спросила я однажды у нее, спросила после того, как юноша, к которому я пришла дважды, повесился.

— Чтобы поняли, — ответила она. — Юноша был слаб, сильный бы понял.

— Что понял? — вновь спросила я.

— Себя, — сказала Матерь, но я не поняла ответа.

С тремя подругами моими служили мы, играя, и лик Великой становился ясен, когда она глядела на нас. Но затем служба моя переменилась. «Пора!» — провозгласила Матерь, и я пошла закрывать глаза старухам, что в молодости были страстны и красивы, как и я, а умирали в нищете и болезнях. «Пора, сестра! — говорила я и брала их за руки. — Пора, путь легок». И они улыбались мне. И эта служба не была мне в тягость. Но вновь прозвучал голос Великой:

— Время!

И страшная обязанность легла на меня. Я должна была идти в дом, где родился младенец, чтобы вырвать его из рук родительницы.

— Почему этот, а не другой? — спрашивала я у своей хозяйки.

— Так надо, — отвечала она.

И, наверное, поднималась бы я дальше и дальше по невидимым ступеням нашей службы вверх, и уже шептали девушки за моей спиной: «Любимая дочь…», если бы не повстречала «тех»…

С «теми» я встретилась у колыбели ребенка, которого указала мне Великая. В этот раз я появилась на окраине города тихим зимним вечером. Снег молодо и счастливо таял, сырой воздух делал щеки женщин тугими и холодными, словно яблоки. Я шла прямо, не оборачиваясь на пьяные оклики, и каждый, кто заглядывал мне в лицо, трезвел, хотя я улыбалась. С этой же улыбкой я подошла к дому. Я знала, что не спутала его: чутье вело меня по следу, как волчицу. Я знала, в какое окно мне надо заглянуть, и заглянула. Женщина, молодая, русая, склонилась над младенцем, лежащим в плетеной, как корзина, колыбели. Я смотрела пристально, не отрываясь. Женщина вскрикнула, взяла ребенка на руки, поднесла ближе к лампе, потрогала лоб губами. Потом стала носить его по комнате. Я подошла к двери, даже не скрипнувшей под моей рукой, и очутилась в сенях. Я знала, что мать уже почуяла меня, заметалась. Но еще не поверила себе.

— Нет, — зашептала она, — нет.

— Так надо, — беззвучно сказала я словами Великой.

— Не надо, — умоляла она.

— Не надо, — раздался голос у меня за спиной. Как же я не услышала их приближения, покарай меня Великая Мать!

— Так надо, — повторила я.

— Зачем? — спросила у меня женщина.

— Не знаю, но так надо.

И снова голос с печалью, звенящей невозможным, иным сказал:

— Оставь, оставь его. Он будет гений.

Но я была полна решимости, и… если бы, если бы не обернулась! Но я обернулась, и дивные глаза сделали мне так больно, что я схватилась рукой за сердце.

— Ты — человек! — сказал он мне.

— Нет! — закричала я, но было поздно. Я попыталась вернуться, выйдя из домика, но время и пространство сопротивлялись мне. Все двери были закрыты. Я осталась жить во второй раз.

Конец девятнадцатого века. Россия.

Человек, подобравший меня на улице, решил сначала, что я женщина определенного сорта. Но скоро понял, что ошибся, а после привязался ко мне. Он был учителем гимназии и умирал от чахотки. И я, чем смогла, то есть своим телом, скрасила и сократила ему два года перед смертью. Я вела скудное хозяйство, стирала и штопала, ходила на рынок, готовила. Он обучил меня чтению и письму, а еще игре на фортепьяно, что не пригодилось мне ни в одной из жизней. Мой друг был ссыльным и упорно старался не говорить о прошлом — кажется, он разочаровался в главной идее своего дела. Но незадолго до смерти сказал: «Куда же ты такая…» — и велел записать адрес своего товарища в столице, к которому я должна была поехать после похорон. Я поехала. Товарищ жил не один — коммуной. В квартире, прокуренной насквозь, меня взялись опекать стриженые женщины, и скоро я начала помогать в подпольной типографии и по мере сил бороться за дело освобождения народа. И так я прошла бы свой путь до конца, который настал бы для меня либо на каторге, либо за границей, и имя мое упоминалось бы в учебниках советской истории, если бы я не встретила его — князя. С тем же выражением то ли гнева, то ли смеха в ясных глазах, с приподнятой и надломленной бровью. Вошел он к нам и сказал: «Все копаетесь понемножку? А мы у себя порешили разом кончить. Нужен человек. Лучше женщина». Наши заспорили. Но я уже собрала саквояж. Мне было безразлично, прав князь или нет. Я хотела быть рядом.

Покушение не удалось. Но никого не схватили. Начали готовить следующее. Мой князь метался по стране как одержимый, и я следом за ним. Кажется, он и не замечал, что я всегда подле него. Как-то хозяева конспиративной квартиры оставили нас на ночлег в одной комнате. У них было тесно, и мы не сказали, что не венчаны. За поздним ужином, за тихим разговором о деле это было не важно. Но в узкой комнатушке, между комодом и кроватью, мы не разошлись, соприкоснулись, и его потянуло ко мне с такой силой голодной страсти, что я чуть не заплакала от жалости. Бедный мальчик, бедный мой мальчик! Эти слова твердила я в постели, целуя горячие худые бедра и впалый по-волчьи живот, трогая темный крест волос меж темными сосками… И когда он запрокидывал голову, подставляя мне шею, в руках моих не было веса, только жалость и нежность.

…Но мальчик мой и господин был резким, как хлыст, мужчиной, и утро, которого я ждала как продолжения счастья, стало лишь началом горя. Потому что, утолив свой голод, он забыл меня, как забывал съеденный хлеб. Вот тогда-то я и побывала у знакомых лип, на горестном берегу. Мы проезжали мимо имения князя Х. И мой князь, остановив ямщика, сошел. Он сказал, что имение некогда принадлежало их семье, но отец его проиграл. Мы пошли пешком через парк, к пруду. Там я увидела знакомую фигуру из мрамора.

— Говорят, мой двоюродный дед обесчестил на этом месте крепостную, а она утопилась, — сообщил мой милый. — Подлые нравы, проклятое семя.

Я промолчала. Я молчала и потом, когда изредка, словно против воли, он брал меня, только все вспоминала и никак не могла вспомнить искусство Великой… В минуты нашей близости боль разрасталась, заполняя все тело, и его объятия не успокаивали, а терзали, будто он проводил рукой по открытой ране. И странным казалось мне, что в первую нашу ночь я обращалась с этим бесконечно далеким человеком, с этим богом как со своей собственностью.

А потом он сказал мне:

— Ты мешаешь.

И я ушла. Через месяц его схватила охранка. И я тоже была арестована. На суде он ни разу не глянул на меня, а все туда — поверх голов. Я отправилась в ссылку, он — в одиночку, где через год разбил себе голову о стенку. Я узнала об этом от товарищей в Сибири. Была весна, и, подойдя к самой полынье, я зачем-то сняла шубу и скинула скатанные специально по моей ноге валенки, как будто собиралась плыть… Откуда-то сильно и тонко запахло корой, листьями, землей, и, втянув в себя с всхлипом этот глоток воздуха, я почему-то перекрестилась и кинулась вниз. И вновь черные воды сомкнулись надо мной.

Я не рассчитывала очнуться во второй раз. Мои друзья по революционной борьбе хорошо мне объяснили, что никакого «того света» нет. Водили меня в анатомический театр. О том, что было со мной сто лет назад, никто не знал, а сама я решила, что у меня психическое заболевание… И все же я снова явилась на свет. Матерь не захотела меня взять к себе, и я осталась одна. Не старея и не теряя красоты, я провела годы в дупле старой ивы. Ночами купалась в озере, долгими зимами спала вместе с природой. Почти забыла человеческую речь, но у людей началась революция, а затем гражданская война. После того как в моем озере отряд революционных матросов, неизвестно на каких кораблях заплывший в Сибирь, утопил с десяток белых офицеров, пришлось уйти с привычного места.

Я учительствовала в селе, была временной женой атамана, проехала через всю страну в поезде с какими-то чехами, которые были австрийцами… Вечная солдатня, ругань, запах махорки и портянок так надоели мне, что я нашла местечко поглубже и превратилась в елку. Жизнь дерева непереводима на человеческий язык. Мысли мои были медленны, а чувства сильны. Корни любили землю, а ветви целовали воздух. Сколько-то лет все было тихо. Потом — лесоповал, псы, охранники, зеки. Попробовала найти тихий угол для себя, но повсюду кипел человеческий муравейник: строили, клали шпалы, били в железо. Дважды меня арестовывало ГПУ. Иногда в камерах видела своих дряхлых товарищей по партии. И кто-то из них сказал мне, что я ужасно напоминаю легендарную эсерку, готовившую покушение на императора и убитую охранкой при попытке к бегству. Я не пыталась рассказать им правду. К чему? Они уже сжились с легендой, которая после их ухода тоже забудется, как забылись мною предыдущие жизни. От гэпэушников я легко уходила, работала, жила с какими-то мужчинами. Прошла всю Отечественную войну медсестрой и даже получила награду на свое тогдашнее имя. После войны я решила стать врачом. На фронте мне удавалось облегчать солдатам страдания, и я подумала, что могу чем-то помогать людям.

Окончив институт, я много лет работала врачом. Меняла имена, города, больницы. И однажды поняла, что чужая боль переполняет меня через край. В то время судьба забросила меня в родные места. Лип над заросшим прудом уже не было. Вдали виднелись развалины барской усадьбы. От девушки из белого мрамора сохранился лишь постамент. Но здесь мне было хорошо и спокойно. Я вновь стала деревом, травой, цветком. Плакал козодой тихим вечером, куковала кукушка золотым полднем, ночью благоухали болотные цветы, белые мотыльки садились на мое древесное тело… Зимы заметали меня снегами, осень забрасывала листьями. И единственным моим желанием было раствориться в этой тишине без остатка и так уйти в небытие — не мучаясь, не сопротивляясь, не ропща… Но, видимо, любопытство — это последнее, что покидает человека. Мне захотелось еще раз взглянуть на то, как живут люди.

Люди жили по-прежнему. Ссорились, целовались и не верили себе. Машин стало больше, дома сделались выше, а женщины носили невероятно короткие юбки. Я вошла в новую жизнь так же легко, как в прежние. Поработав немного в кафе официанткой, я поняла все, что было нужно понять. Банкоматы, компьютеры и факсы подчинялись мне, как домашние животные и мужчины. И совсем скоро у меня появились необходимые документы и приличное по новым временам жилье. Эта жизнь мне нравилась больше, чем предыдущие. В ней было больше удовольствий, меньше обязанностей и слежки друг за другом. Я подолгу могла бывать одна. Мои странности и необычайные способности никто не замечал. И я решила пожить необременительной жизнью красивой, чудаковатой женщины… В конце концов, в моем прошлом были только борьба, долг, войны и служение идеям!

Зачем меня занесло тогда в эту компанию? Мой возраст вечно тридцатилетней женщины, дорогие наряды и наличие денег совершенно не соответствовали обстановке запущенной, когда-то шикарной квартиры. Молоденькие девочки нервически хихикали и повизгивали, сомнительного вида парни обсуждали какие-то сомнительные дела… Орала музыка, сквозь полумрак и сигаретный дым смутно виднелись грязные стены… Я уж собралась побыстрее уйти, когда из коридора в кухне увидела его. Мне не нужно было рассматривать лицо. Сама манера сидеть, сгорбившись, словно хищная птица, могла принадлежать только ему — князю. Три шага отделяли меня от моей мýки, моего несчастья, моей вечной погибели. И я их сделала, эти три шага. Чтобы увидеть светлые глаза, заломленную бровь и русую прядь, падающую на высокий лоб…

Той ночью в его постели с нестираным бельем я плакала.

— Почему ты плачешь? — спросил он. — Тебе плохо со мной?

— Ну что ты, мое счастье, мне очень… Плачу? Бабы очень глупые, вот и плачу… Ну что ты, любимый, никуда не уйду. Повернись, поцелую родинку под лопаткой… Откуда знаю? Помню. Да нет, шучу. Это совпадение. Шутка природы…

Комнату освещал только слабый уличный полусвет, и его сигарета, вспыхивая на секунду, давала мне увидеть родное лицо. Уснул он, неудобно и крепко обняв меня, оплетя ногами. Я лежала до рассвета, не засыпая и не шевелясь…

Не знаю, абсурдно это или закономерно, но его фамилия была Князев. И, естественно, друзья еще в школе звали его Князь. Я рассмотрела в фамильных альбомах десятки фотографий, но так и не поняла, имел ли он кровные связи с забытым семейством князей Х. Родители его жили за границей, дедов и бабок не было в живых. На снимках я обнаружила лишь трогательных и важных советских колхозников, значительных и довольно неприятных советских партийных работников и самого князя в младенчестве. Что ж, в этой стране столько раз все перемешивалось, становилось с ног на голову и обратно, столько раз все забывалось и начиналось с нуля, что генетически все население этой страны могло принадлежать к кому угодно: хоть к Чингисхану, хоть к Карлу Великому… Неизменной в этом мире оставалась лишь моя любовь.

И эта любовь вновь была несчастливой. Теперь уже ни сословная разница, ни великое дело не могли оторвать от меня князя, и все же между нами лежала пропасть не менее глубокая. Князь был наркоманом. Обеспеченные родители лечили его, укладывали в клиники, возили к светилам медицины и бабкам. Но устали и предоставили его самому себе, уехав на заработки в Африку. Временами у него случались перерывы, он ненадолго начинал верить, что свобода от наркотиков возможна, но через месяц-другой вновь срывался. Почему? Да откуда мне знать. Я видела лишь, что в нем отсутствует некая реальная воля к жизни. Он как бы не чувствовал вкуса, цвета, запаха этой жизни, не испытывал всех ощущений, даруемых ею, и все эмоции и чувства получал лишь от наркотика. Сотни раз говорила я ему, что унизительно зависеть от капли химикалий в организме, что жизнь сама по себе дает радости яркие и насыщенные. Но он лишь, как бы являясь существом иной, высшей касты, презрительно и снисходительно улыбался в ответ…

Я отдавала борьбе с его недугом все силы и все время. Следила и подслушивала, скандалила и унижалась. В конце концов ему это надоело и он стал избегать меня. Он снова уходил, теперь уже не в ярость безнадежной борьбы, а в безразличие ко всему, кроме своего иллюзорного счастья… После того как в результате передозировки он чудом остался жив, я навестила его в больнице. Ему сделали переливание крови, и на какое-то время князь был свободен от своей привычки физически. Но по выражению оживленного лица, по тому, как он отводил глаза и нервно переплетал пальцы на руках, я понимала, что это ненадолго.

Выйдя из больничного скверика, я села в автобус и уехала на окраину города. Оттуда пешком ушла далеко полями и перелесками. Мне некого было бояться. Все вокруг принадлежало мне, так же как и я принадлежала ему, этому простору, цветению, щебету. Выйдя к речке, я остановилась. Солнце уже клонилось к закату, тяжелые шмели низко гудели над цветущей травой. Тропа под моими разутыми ногами была теплой, нагретой, словно материнская ладонь. Ах, как захотелось мне вернуться сюда, к своему древесному счастью! Я всей кожей почувствовала призыв этой простой судьбы — быть, ощущать, колебаться от ветра, цвести, осыпаться! Но любовь не пускала меня.

Я раскинула руки и позвала Великую. Как зовет плачущее дитя, как зовет умирающий в ночи, как зовет женское сердце ради спасения любимого. Все всколыхнулось вокруг, все затрепетало: трава, вода, воздух. И, не увидев ее, я почуяла: она слышит. И тогда я попросила ее. Попросила и получила ответ. Она согласилась помочь мне. Потом все замерло, словно перед грозой, смерклось. И я поняла, чем мне придется заплатить за свою просьбу. Цена была великой, но еще больше была моя радость. И все же, уходя, я тосковала. Оглядывалась вновь и вновь, как оглядывается на отчий дом изгнанник. Гладила кусты и траву и прощалась, прощалась.

Никогда больше не станем мы единым целым, никогда не вернуться мне к вам…

Все летние месяцы, упоительные, золотые, влажные, медовые, я любила князя. Будто Великая вошла в меня и окружила нежностью, силой, горячей волной желания. И все это проливалось на него, вдыхалось им, становилось его частью… Словно молодое дерево распрямлялось внутри его души и требовало: жить, жить… И он начал жить. Он почувствовал вкус еды, запах горячего песка и нежность молодой листвы под пальцами, услышал дыхание грозовых туч. А моя сила ушла. Я сделалась обычной тридцатилетней женщиной, красивой и чуточку странной. Князь тоже стал обычным тридцатилетним мужчиной, с желанием жить, построить дом и обеспечить семью. А семья у него довольно скоро появилась. Он женился на хорошенькой воспитательнице детского сада, что жила по соседству… Меня он, кажется, стал побаиваться. Что ж, я не печалюсь.

На моих руках возле груди лежит мой младенец, моя девочка. Она плачет, смеется и теребит мой сосок. У нее будут светлые глаза и приподнятая бровь. Мне предстоит прожить целую жизнь, от которой я больше не смогу спрятаться среди травы и деревьев. Я знаю, что в ней будут горести и радости. Счастье и беда. Я отдала свое наивное бессмертие, но мне не жаль его. У меня есть мои деревья, мои цветы и мой младенец. А впереди — долгая-долгая жизнь.

 

Недоверчивая

Любовь вспыхнула в сердце преуспевающего директора сыскного агентства Пистолетова в ту минуту, когда он вошел в маленький цветочный магазин. Цветочные магазины Пистолетов посещал два раза в год — Восьмого марта и в день рождения своей мамы. Но с того момента, как в окружении пурпурных и белых роз, благоухающих орхидей, пестрых фуксий он увидел Анечку, ноги ежедневно несли его в эту обитель флоры, а рабочий кабинет стал походить на гримерную прима-балерины после премьеры.

Пистолетов безнадежно влюбился. Почему же любовь тридцатилетнего, холостого, мужественного красавца не могла найти ответа в юном сердце продавщицы цветов и студентки-заочницы искусствоведческого факультета? Что мешало воссоединению двух исключительно подходящих друг другу, по мнению Пистолетова, людей? Мешало Анечкино жизненное кредо. В свои двадцать три года она была убеждена, что каждый мужчина ищет в отношениях с женщиной некую выгоду, лелеет далеко идущие, вплоть до развода, планы.

«Может ли такое быть, — спрашивал у себя Пистолетов, — чтобы девушка с лицом итальянского ангела совершенно не доверяла чувствам?! Может ли быть на свете такая несправедливость, чтобы в существе с мелковьющимися золотыми прядями, бездонными очами и воздушной фигурой скрывалась душа агента налоговой полиции?» Увы! Во всем, что касалось мужчин, Анечка была доброй и мягкой девушкой, но, как только речь заходила о любви, она превращалась в сущую оценщицу ломбарда.

Пистолетов, будучи мастером сыскного дела, в течение недели легко узнал все подробности Анечкиной жизни. Анечка жила с мамой и бабушкой. Бабушка всю свою жизнь вела бракоразводные процессы в суде, а мама вела бракоразводную личную жизнь. Возможно, негативный опыт Анечкиных родственниц и не сказался бы столь полно на судьбе девушки, если бы в третьем классе она не полюбила подлеца Репкина. Репкин воспользовался Анютиной доверчивостью, и, пока она решала за него все задачки, объяснился в любви ее подружке Маше. Пистолетов возненавидел Репкина черной ненавистью, но поделать ничего не мог. Анечка не верила уже никому.

Женихи прилетали к ней стайками, но так же, стайками, и улетали восвояси. Если поклонник смотрел на Аню страдальческим взором, она подозревала, что у него болит зуб или неладно с печенью. Если другой пытался ее развеселить оригинальным поведением, она немедленно догадывалась, что у него не все в порядке с головой. Если пылкий воздыхатель пытался сделать подарок, Аня немедленно изгоняла его, усматривая подкуп. На любое предложение она отвечала отказом. Ей виделось то стремление к столичной прописке, то желание обзавестись домработницей. Освоив компьютер и закончив курсы испанского и французского, она отметала всех поголовно, не желая, чтобы ее использовали в качестве личного секретаря.

Пистолетов, узнав все это, впал в полное отчаяние. И однажды от нахлынувших чувств рухнул перед прекрасной цветочницей на колени. Анечка немедленно вышла из-за прилавка и присела рядом с Пистолетовым.

— Что ты делаешь? — спросил он, видя так близко от себя ее нежное лицо.

— Ты, наверное, что-то потерял? Ключи или мелочь! — деловито ответила Анечка.

«Я потерял свое сердце!» — хотел было крикнуть Пистолетов, но от волнения у него перехватило горло. Все было напрасно: эта девушка считала, что мужчина встает на колени только тогда, когда что-то уронил.

Печален и угрюм стал смелый сыщик Пистолетов. Не радовала любимая работа, не веселили встречи с друзьями. Недоверчивый итальянский ангел являлся ему по ночам, ускользал из его крепких рук, качал кудрявой головой и говорил голосом Станиславского: «Не верю…» Единственной слабой надеждой нашего героя оставалось то, что Анечка, отвергая его любовь, не отвергала дружбу. Они иногда гуляли вместе, он рассказывал ей кое-что о своей работе, а она делилась с ним своими мыслями об искусстве. Так славно было бродить по бульварам, заходить в кофейни, сидеть потом у Анечки в комнате и смотреть на нее… Да, Пистолетов был уже готов довольствоваться этим маленьким призрачным огоньком счастья, как вдруг их дружба оказалась под угрозой. На горизонте появился соперник.

Соперник был безупречен во всех отношениях. Его просто невозможно было заподозрить в стремлении к выгоде. На какую выгоду может рассчитывать сын техасского миллионера, беря в жены продавщицу отечественного цветочного магазина? Он приезжал за Анечкой на гоночном автомобиле и покупал все цветы, которые она продавала, — от кактусов до орхидей. Он носил ковбойские сапоги с бриллиантами и подавал нищим сотенные купюры.

Дело близилось к трагической для Пистолетова развязке. Было понятно, что такому жениху Анечка отказать не сможет. Даже бабушка и мама не нашлись, что сказать против такого брака: ясно, что ни в прописке, ни в Анечкиной зарплате подобный претендент не нуждался.

Но Анечка не была бы Анечкой, если бы не нашла достойный ответ этим проискам акулы капитализма. Однажды, задумчиво теребя золотистую прядь, девушка воскликнула: «Эврика!» Она вспомнила, что техасец как-то подозрительно бродил по их дачному участку и каблуком роскошного сапога рыл ямку. «Он подозревает, что у нас на даче есть нефть!» — приговорила претендента Аня.

И техасец убыл восвояси, так и не поняв, почему ему отказала эта красивая, но немного сумасшедшая девушка. А Пистолетов понял, что пора включать мозги, а не полагаться на силу чувств.

Два дня мозгового штурма явили миру блестящий план. И уже утром нового дня Пистолетов приступил к его исполнению. Он пришел к Анечке без всяких цветов, собранный и решительный, как на задание.

— У меня к тебе дело, — коротко сообщил он.

Через полчаса в пустом кафе, поглядывая на папку с какими-то документами, он сказал:

— Ты мне нужна. Для выполнения важного задания на территории чужого государства. Мне необходимо внедриться в среду особо опасных международных преступников. Для этого требуется помощница, красивая, знающая языки, владеющая компьютером и разбирающаяся в искусстве. Речь идет о торговцах картинами и предметами антиквариата. Но, чтобы выехать из страны, нам придется пожениться. Нас ждет немало опасностей и невзгод, и я должен быть уверен в своей напарнице. Поэтому мне нужна именно ты. Решайся!

Анечка слушала его завороженно, глаза сияли, прекрасные губы приоткрылись.

— Пистолетов! Ты единственный в моей жизни мужчина, который сказал мне правду. Остальные всегда делали вид, будто любят меня, и только ты не стал врать. Я согласна, Пистолетов! Используй меня для своего важного дела.

Они скрепили свой договор деловым, но очень горячим поцелуем. А уже через месяц стали мужем и женой.

Отгремела музыка веселой свадьбы, пролетел медовый месяц в Испании. Итальянский ангел лежал в объятиях Пистолетова, и он нежно касался чудной золотой пряди. Казалось, эти недели омыли счастьем душу недоверчивой его подруги, и она безмятежно и радостно принимала любовь славного сыщика.

Но вдруг легкая тень набежала на Анечкины небесные черты.

— Слушай, Пистолетов, кажется, ты что-то говорил мне до свадьбы… О том, что я тебе нужна… для чего-то важного. А для чего — я забыла. Так зачем я тебе нужна?…

Пистолетов посмотрел в потолок, покрепче прижал к себе Анечку и ответил:

— Конечно, нужна. Просто так нужна. Низачем. Нужна — и все.

Анечка удовлетворенно вздохнула, и тень беспокойства покинула ее лицо. А весь ночной мир любви пел вокруг: «Просто так, низачем, нипочему, просто нужна…»

 

Благодаря сопернице

Женщины кружились вокруг моего избранника, словно осы возле ложки, измазанной вареньем. Он их не отгонял. Напротив, благосклонно принимал дамское поклонение, выражавшееся в дурацком хихиканье, беспардонной лести и бытовой, якобы дружеской, помощи. Иногда мне хотелось взять в руки гигантскую мухобойку и быстро и точно всех их перехлопать по штуке в секунду. Но я понимала, что, выбирая такого красавца и супермена, не только наживаю себе комплексы и проблемы, но и приобретаю множество соперниц. Впрочем, Стасик даже не подозревал, что я его выбрала. Мне кажется, он и не замечал меня за этим частоколом стильных женских фигур. Их было так много и они стояли вокруг него так плотно, что мне просто некуда было втиснуться. Гостеприимный холостяцкий дом Стасика давал трещины, когда в него набивались все желающие полюбоваться хозяином. Я тоже присутствовала на этих посиделках и разглядывала своих конкуренток.

Царила на этих вечерах интеллектуалка. «Экзистенциализм», «ментальность» и «пассионарность» — эти слова так и слетали с ее ненакрашенных губ вместе с крошками торта. Иногда в порыве страсти к прекрасному Стасику она произносила зажигательные лекции, достойные увековечивания в виде докторской диссертации. Впрочем, весьма часто ее перебивала другая любительница поговорить — ярая феминистка.

Феминистка рассказывала душераздирающие истории из своей жизни о проклятых тиранах-мужчинах и смотрела на Стасика, как голодная тигрица на мирно пасущегося самца зебры. В упоении борьбы с агрессивным мужским началом она то и дело прижимала Стаса к своей обширной груди, и остальные дамы начинали недовольно гудеть, опасаясь за жизнь любимого человека.

К этим двум присоединялась и вечнозеленая от вдохновения и сигарет поэтесса. Она носила балахонистые платья в античном стиле, курила, отставляя в сторону мундштук, и читала басом стихи, посвященные нашему общему объекту поклонения. Стихи мне нравились, особенно те, где она заклинала объект: «Не бросай на меня свой волнительный взор, я могу загореться, как спичка…» На спичку она совсем не походила, но общее направление ее поэтической мысли меня устраивало. А те строчки, где поэтесса сообщала Стасику: «Я ухожу в туманные холмы, я покидаю вас, земных людишек!», просто вселяли в меня надежды. Правда, она так и не поднималась из плотно оккупированного ею кресла…

Надо заметить, что эти мэтры разговорного жанра казались мне не самыми опасными. Куда сильнее меня волновали молчаливые красавицы и невразумительно щебечущие милашки. Скажем, накачанная дама, которая всегда подпирала притолоку подобно мощной, но пропорциональной кариатиде. Или девушка-обезьянка, так и норовившая вспрыгнуть к Стасу на колени с простодушием австралийской аборигенки. А пара манекенщиц, которым я доставала макушкой до того места, откуда росли их ноги и заканчивались юбки! А как хороши, как свежи были две стрекочущие выпускницы лицея, удачно скрывающие за макияжем свою свежесть… Но главными соперницами были, конечно, дамы предбальзаковского возраста. Бизнес-вумен, чья мобилка играла, словно симфонический оркестр. Домохозяйка с опытом семейной жизни, приносившая пироги, грибочки и успевающая пропылесосить квартиру и помыть посуду, пока мы, расходясь, успевали лишь накрасить губы…

В этом цветнике мои скромные достоинства были незаметны, и шансы на получение Стасикова сердца просто равнялись нулю. По ночам, вместо того чтобы думать о работе, где мои дела шли не слишком хорошо, я думала о соперницах. Я представляла себя Сусаниным, который уводит их далеко-далеко. Дэвидом Копперфильдом, который сделает их невидимыми. И даже Владимиром Ильичом, который отправит их к станкам и пашням. Увы, это были лишь наивные дамские грезы… Соперницы не испарялись и не исчезали… Но жизнь всегда подскажет решение тому, кто его ищет.

Прогуливаясь весенним днем по бульвару, я увидела рослого молодца, прислонившегося к стене. Что-то знакомое почудилось мне в его облике, и уже через минуту я вела его за собой в Стасикову квартиру. Примитивная уловка: «Срочно нужен мужчина на пару часов» подействовала — парень оказался доброжелательным и согласился сыграть роль моего поклонника. В помещении он подпер своим мускулистым телом косяк двери рядом с загадочной «кариатидой». А через некоторое время они исчезли, и я увидела свою соперницу лишь на свадьбе, куда она пригласила меня в знак благодарности. Эта первая удача подсказала мне путь, по которому я могла бы увести своих противниц прочь от Стаса. Путь, усыпанный не проклятиями, но белыми розами. Я решила всех их распихать по мужьям.

Быстрее всего, как ни странно, удалось спихнуть феминистку. Нет, ее принципы остались при ней. Просто я нашла среди своих приятелей закоренелого домостроевца. Они схлестнулись в такой решительной и страстной борьбе, что восторжествовал принцип единства противоположностей, и, громко споря, мужчина и женщина отправились в загс. Следом укатили на одинаковых «мерседесах» сосны-манекенщицы. Жениха я им сыскала одного на двоих, но машины он подарил каждой в отдельности. А к жизни в гареме они уже морально подготовились в нашей компании. Домашняя хозяйка была мною отправлена к немецкому предпринимателю. Когда я ему объяснила, сколько марок он на ней сэкономит, немец просто обалдел от такой выгодной сделки. И даже выплатил мне комиссионные. Конечно, в процессе борьбы за свое нелегкое женское счастье работу пришлось бросить. Но зато я пристроила девушку-мартышку доктору философии. У него аллергия на всех животных, но нужен кто-то рядом, чтобы молча слушать и преданно глядеть. Труднее всех оказалось пристроить интеллектуалку Несмотря на полную ненакрашенность, она проявила редкую переборчивость. Ею был отвергнут молодой политик — за то, что не выговаривал ее любимое словечко «экзистенциальный», — затем она отказала американскому профессору, сказав мне по секрету, что он полный идиот, потому что все время говорит на какой-то тарабарщине. Надо понимать, что «тарабарщиной» она нарекла великий английский язык. Но наконец и она успокоилась, когда я познакомила ее с великим гуру, по совместительству работающим сторожем в бане. Гуру с таким многозначительным видом произносил «отож» и «чистый дзен», что наша интеллектуалка притихла, а потом выдала три тома расшифровки этих новых философских понятий. Поэтессу я сосватала удачнее всех. Конечно, такой специфический товар требовал специфического потребителя. И я нашла его. Это оказался «новый русский», изнывающий от желания помеценатствовать. Потенциальный меценат не хотел участвовать в коммерческих проектах. Все, что сулило хоть малейшую выгоду, с отвращением им отбрасывалось. Я в два счета доказала ему, что стихи моей поэтессы не принесут ему ни копейки. Он обрадовался, словно ребенок, нашедший цветное стеклышко. Сейчас у них выходит собрание ее сочинений. Очередной том с золотым тиснением раздают возле метро, доплачивая при этом читателям по одной гривне. Иногда там собирается очередь.

Не прошло и полгода, как в Стасиковой квартире освободилось много пространства. И пока оно не заполнилось свежими поклонницами, я быстро устроила нашу свадьбу. С моим опытом это не составило особого труда. Спрашивается, куда делась бизнес-вумен? Она — мой партнер по бизнесу. Понаблюдав за моей энергичной деятельностью, новая подруга предложила мне открыть на паях брачное агентство. Выпускницы лицея нашли у меня интересную работу. Стасик служит замечательной живой рекламой: он сидит в нашей приемной, и, когда клиентки спрашивают: «Кто этот роскошный мужчина?», девочки радостно сообщают: «Это муж нашей руководительницы!» Нужно ли говорить, что от клиентов нет отбоя. И я советую вам: если хотите быть счастливой, ищите достойную соперницу, а уж она вам поможет.

 

Среда их обитания

Лето плавило асфальт и требовало водных процедур. А я сидела в своем закутке и составляла очередной каталог. Вообще, чем хороша наша маленькая библиотека, так это тем, что в ней прохладно. Летом к тому же и немноголюдно: все ушли на пляж. Тяжелехонько вздохнув, я открыла симпатичный детективчик и погрузилась в нелегкий быт киллеров… Кровь лилась рекой, супермены брали голыми руками мафиозные шайки, одним взмахом ноги герой разбивал планы международных преступников… На десятой странице я заскучала и задумалась о своем, о девичьем.

Где их брать? Где брать мужчин? О, я думала вовсе не о тех слабых, изнеженных и вечно ноющих созданиях, которые так и вились вокруг меня и просто умоляли взглядами: возьми меня на ручки, понеси меня в светлое будущее… Я думала о настоящих мужчинах — тех, что коня на скаку и в горящую избу… Я помнила, конечно, что это про женщин. Но хотелось, чтобы про мужчин… А с такими у меня была проблема. Вокруг сплошные очкарики и зануды — типичные посетители районных библиотек. Они читают стихи и пишут диссертации, они не умеют вбить гвоздь и смастерить полку, они рефлексируют и цитируют философов. А я мечтала о мужественном, мускулистом, крепком, как гранит… И пока я мечтала, время шло. Все подруги замужем, только я вечная свидетельница на их свадьбах, до сих пор ищу супермена. Еще вчера казалось, что все впереди… А что у меня оказалось впереди? Да и позади! Библиотечное отделение нашего института. Знаете, сколько мальчиков со мной училось? Ровно два. И на них слетелись желающие, как пчелы на мед… Прямо истерзали бедных своей любовью. Победили в этой борьбе сильнейшие. И повлекли этих несчастных в загс, как овнов на заклание… А я существо слабое или желающее таковым быть, поэтому стала искать объект мужественный и решительный. Долго искала, года три. Но, увы, так и осталась одна-одинешенька. На улице знакомиться мне неловко, в рестораны ходить не с кем, на дискотеках одни тинейджеры прыгают… Да и настоящие мужчины, сильные и бесстрашные, — существа реликтовые, только в детективах, пожалуй, и остались…

Между тем рабочий день заканчивался и нужно было покидать уютный зал. Я отправилась в открытое кафе неподалеку, где назначила встречу своей подруге Юльке. Пока мы ели мороженое и пили кофе, я привычно стенала про отсутствие достойной кандидатуры на роль мужчины моей мечты. И тут Юлька вдруг задумчиво сказала:

— Нужно брать мужчин там, где они водятся. Сообрази, — продолжила она, — ты же не едешь охотиться на медведя в африканскую саванну? И зайцев будешь искать в обычном лесу, а не в горах, правда? С чего ты взяла, что необходимый тебе настоящий герой будет бродить в городских скверах или бесцельно прожигать жизнь в барах? Поэтому сначала определи, где собирается наибольшее количество не обремененных заботами, расслабившихся и одновременно «крутых» мужчин. И начинай поиск в этом месте.

По-моему, больше всего расслабившихся мужчин в парламенте. Но туда же пройти надо. Еще в бане, но не припоминаю, чтобы кто-то нашел себе там мужа.

Но Юльке ее идея показалась плодотворной, и она втянула меня в обсуждение своего дурацкого плана.

— Итак, Мариша, давай прикинем, где собираются самые мужественные и сильные?

— Ну уж нет, — заорала я, — в тренажерный зал ни за что!

Тем не менее что-то меня в такой постановке вопроса заинтриговало. И с этого вечера я под Юлькиным руководством занялась поисками мест компактного обитания настоящих мужчин.

Первыми в нашем списке числились любители прыжков с парашютом… Чем не место для поисков мужчины моей мечты? Пришла я на летное поле, посмотрела, как они прыгают. Ну что вам сказать, познакомиться успеть можно… А вот отношения наладить вряд ли… Все, вообще-то, как в нормальной жизни. Летишь с ним рядом, паришь над облаками… А потом — бац! — об землю с размаха… Сходила еще к этим, которые с моста прыгают, на веревочке… Хорошие ребята оказались, только к женщинам как-то равнодушны… Я когда сама прыгнула разок, сразу поняла, почему они на меня как-то мало реагируют. Пока раскачивалась вниз головой, у меня так мозги встряхнулись, что я на работе три каталога составила, а про мужчин и думать забыла месяца на два… Но потом опять затосковала.

Моя Юлька сказала: «Иди к туристам, тут и думать нечего, туристы все такие — надежные, сильные…» И помогла мне на туристический слет попасть. Там мне все страшно понравилось. Люди задушевные, и большая часть из них мужского пола. И столько мне предложений поступило. Один позвал меня по горным рекам сплавляться, другой — лягушек есть в экстремальных условиях… Но я выбрала Саню. Такой молчаливый, интересный. Сразу видно: надежный, как гранит. Он меня пригласил просто отдохнуть в лесу денька два. Ну вот, решила я, настал мой звездный час. Купила чудную шляпку, модненькую такую, босоножечки, шортики очаровательные… Посмотрела на себя: прелесть!

Поехали мы в поход. Не на машине. И даже не в автобусе. На байдарке. Это такая лодочка ужасная. Встать в ней нельзя, она сразу опрокидывается. И до пояса тебя не видно: ни коленки показать, ни босоножки. Сидишь, как индеец в каноэ… А тут еще выясняется, что мне грести надо. То есть веслом так крутить. Час кручу, два кручу! А Саня мне все твердит: правее, левее… Короче, выползла я на берег, а руки вообще не двигаются, словно я белье у всех своих родственников перестирала. А Саня посмотрел на меня ласково и говорит:

— Хватит лежать! Надо костровище вырубать, палатку ставить!

Я удивилась.

— Это же мужское занятие! — говорю.

А он мне отвечает:

— В естественных условиях все равны. К тому же для настоящей женщины любое мужское дело — тьфу!

Потом погнал меня в лес дрова для костра собирать… Я плачу: не умею, мол. А Саня все твердит:

— Как же ты будешь жить в дикой природе?

А зачем я там буду жить? Потом уже я приступила к исконным женским занятиям: приготовлению ужина и мытью посуды. А Саня учил меня уму-разуму, рассказывая, что современные женщины — слабые и не приспособленные к жестким природным условиям создания… А некогда они могли в поле рожать, лес валить и на медведя ходили с рогатиной… Потом мой герой энергично откушал супчика и ушел спать. А я, сходив за водой, благо родник был рядом, задумалась, так ли уж мне необходим мужественный герой и среда его обитания…

Уснула я как новобранец после марш-броска. Но среди ночи меня разбудил протяжный стон. Решив, что таким природным способом Саня изъявляет свои мужские притязания, я приготовилась к обороне. Любви мне почему-то вовсе не хотелось: все тело ныло. Но все оказалось куда печальнее. У него разболелся зуб. В ход пошли народные средства: полоскания солью и прикладывания пепла… Но страдалец не умолкал. Я металась над ним, как орлица над орленком… Наконец он промолвил:

— Анальгину бы…

У великого туриста аптечки не было. Как выяснилось, анальгин мог быть только в ближайшем студенческом лагере, километра три-четыре от нашего стойбища. Я, рассчитывая на отказ, спросила нерешительно:

— Может, мне сходить туда?

— А ты не боишься?

— Ужасно боюсь!

— Ну иди! — разрешил Саня.

И я пошла. Поскольку фонарика тоже не имелось, я поставила в кружку огарок свечи. Толку от такого освещения было мало, но погасить маленькое пламя я не рискнула. О! Это было по-настоящему жутко. Лес темнел вокруг, под ноги подворачивались поваленные стволы, взлетали с шуршанием какие-то существа. Наверное, птицы. Я плакала и причитала, но негромко, дабы не привлечь хищников. Вдруг лес кончился, и я вышла на поляну. На поляне вокруг костра сидели люди. Мне вспомнилось все прочитанное в детстве. Но не страшные сказки про разбойников и людоедов, а любимая пьеса Маршака «Двенадцать месяцев». Минут пять мы молчали, пока наконец в этой тишине я промолвила:

— Люди добрые, а нет ли у вас анальгинчика?

И после паузы раздался хохот.

Добрых молодцев оказалось не двенадцать, а всего четверо. Мы перезнакомились. Они, смеясь, рассказали, что приняли меня за привидение. Еще бы, из темного леса является слабо освещенная фигура, потом оказывается, что это девица с огромными глазами и распущенной косой. В руках у нее свеча. И стоит она молча. «То ли девушка, а то ли виденье…» И спрашивает «виденье» анальгинчика… Анальгин между тем нашелся, и Юрочка, самый симпатичный из всей компании, пошел со мной к страждущему Сане. Теперь дорога показалась мне совсем короткой. Я не прочь была идти по ней и подольше. А лес стал совсем нестрашным. Птицы взлетали очень кстати, потому что после каждого подозрительного шороха я прижималась к Юрочке, а он обнимал меня за плечи. Так что к палатке мы вышли обнявшись, словно… Ну, не брат с сестрой, конечно.

Поутру я вовсю веселилась возле чужого костра, перенеся свои вещи к ребятам. Четверо мужчин наперебой за мной ухаживали и старались произвести впечатление. Юрочка читал замечательные стихи и очень к месту цитировал великих философов… А мрачный и мужественный Саня катал на байдарке откуда-то появившуюся в лесу мадам в белой шляпе. Впрочем, к вечеру он увел меня, чтобы поговорить. И возле могучего дуба, под чириканье пташек сказал мне:

— Марина, уже несколько лет я искал настоящую женщину. Такую, чтоб коня на скаку и в горящую избу… Но, увы! Попадались мне только изнеженные и избалованные особы, ни на что не способные. И вот теперь я встретил тебя. Ты прошла все испытания и вполне достойна быть подругой настоящего мужчины… Мой эксперимент удался!

Я отвела глаза и покраснела… А потом долго и сбивчиво рассказывала Санечке, что он замечательный и чудесный, но… Но лицо Юрочки выглядывало время от времени из кустов. Больше всего он походил на типичного посетителя библиотек, на голове торчала белая панамка, а на носу косо сидели очки. Но почему-то мне были страшно симпатичны и эта панамка, и эти очки…

Осталось добавить лишь, что мой муж Юрочка уверен, что более мужественной женщины, чем я, не встречал никогда. В походы мы частенько ходим вместе с Саней. Кстати, поклонник натуральных условий все еще не нашел женщину, способную в этих условиях выжить. Так что, если вы ищете настоящего мужчину, отправляйтесь в туристический клуб и познакомьтесь с Саней. Потому что самые сильные и мужественные экземпляры нужно искать в естественной среде обитания.

 

Летучая Майя

Майя торопилась. Торопливость вообще присуща молодым девушкам. Но Майя была подвержена ей особенно. Десять встреч в день и тридцать телефонных звонков требовали известной оперативности, так что Майя по жизни не шла, а летела. Вот и сейчас ей требовалось вылетать из дома через десять минут. Так она и ответила подруге: «Вылетаю. Чмок!» Майя собиралась на концерт своей любимой группы. Концерт ожидался в помещении популярного клуба «Гоплык». Но перед началом Майя хотела пообщаться с друзьями-приятелями, которых у нее было по городу немеряно.

Нужно заметить, что, несмотря на легкую и нарядную красоту натуральной блондинки с темно-голубыми глазами, веселый нрав и почти законченное высшее, Майя до сих пор не имела друга сердца. Именно так она предпочитала называть молодых людей своих подруг. (Определение «бойфренд» ей казалось слишком банальным, а «парень» — простецким.) Нельзя сказать, чтоб ее такое положение вещей не волновало. Все-таки двадцать лет — возраст, что ни говори, почтенный и требующий ответственного отношения к будущему. А будущее представлялось Майе весьма плачевным. Во всяком случае, в ближайший месяц. Они с девчонками уже договорились провести середину лета у друзей в Крыму. И предвкушение теплых волн, посиделок на террасе, походов в горы и прочих радостей кружило голову. Но! Две ее лучшие подруги собирались ехать в Крым со своими молодыми людьми. И это отравляло всю прелесть предстоящего отдыха. Три недели Майе предстояло наблюдать чужие «уси-пуси» и слоняться одной темными южными ночами по двору и саду…

Майя расчесывала волны белокурых волос и тяжело вздыхала. Совершенно некому было оценить это природное золото, не нуждающееся в ежемесячной покраске. Никто не обратит внимания на то, что ее ресницы будут по-прежнему темными, даже после поцелуев моря… Никто не заметит ее золотистого прозрачного загара. «Почему? — мучилась Майя важнейшим вопросом современности. — Почему у меня ничего не получается с мужчинами?» И действительно, никто бы не сказал, что она обделена вниманием сильного пола. Но ей никто не нравился! Никто. Вообще-то, если бы Майя вдумалась в происходящее, то поняла бы, что ей никто и не мог понравиться. У нее просто не хватало на это времени и терпения. Как только какой-нибудь очередной поклонник появлялся с ней рядом, Майя бросала на него мимолетный взгляд — и все! Ей могли не понравится оттопыренные уши или прическа, нахальный взгляд или мятая футболка… И она тут же улетучивалась. Поскольку она была девушкой востребованной, то у нее всегда была пара-тройка неотложных встреч. А рядом возникал кто-нибудь свежий, и все начиналось заново. То есть у любого, кому западали в сердце светлые кудри и васильковые очи, просто не было шанса. Один взмах ресниц, пара торопливых извинений — и девушка улетала прочь, словно унесенная ветром. Вот и сейчас она просто разрывалась между необходимостью успеть в ночной клуб и желанием обсудить по телефону с подружкой события сегодняшнего дня. А еще нужно было накраситься. И предупредить однокурсника, что встреча перенесена на полчаса. А музыка играла, и попутно с одеванием и нанесением макияжа Майя кружилась по комнате, подпевала любимой группе и откусывала от бутерброда…

Когда она таки вылетела из подъезда и понеслась по улице, на дорогу у нее осталось всего пятнадцать минут. И девушка решительно протянула руку, чтобы остановить машину. Автомобиль послушно затормозил. Водитель что-то буркнул и открыл заднюю дверь. Впорхнув внутрь, Майя немедленно завертелась как укушенная и потребовала, чтобы водитель прибавил скорость. Парень, сидевший за рулем, неторопливо заметил в ответ, что он лично никуда не спешит, особенно на тот свет. Майя обиженно замолкла. Но уже через пару минут предложила свернуть и поехать по другой улице.

— Так намного короче! — заявила она.

— А я хочу продлить удовольствие!

Осознав, что это комплимент, девушка снова умолкла. Но ненадолго. Ибо они въехали в пробку.

— Ну что же вы! Немедленно вон в тот ряд! Быстрее, может, проскочим! — закричала Майя.

Увы! Машина была уже надежно затерта другими, словно шхуна в Ледовитом океане. Хотя никаким льдом здесь и не пахло. Пахло бензиновыми выхлопами, асфальтом и немного Майиными духами.

— Какой вы медленный… — пробормотала девушка.

Автомобиль продвигался вперед куриным шагом. Иначе это продвижение и назвать нельзя было. Широкоплечий черноволосый крепыш, сидящий за рулем, все чаще разворачивался и внимательно смотрел на свою пассажирку, а она то открывала дверь и пыталась заглянуть вдаль, чтобы увидеть, где кончается пробка, то безуспешно трогала кнопки мобильного, но связь отсутствовала. В промежутке между своими лихорадочными действиями девушка успела разглядеть водителя, и он ей не понравился. «Такой обыкновенный…» — подумала она и по привычке хотела побежать куда-нибудь в другое место. Но бежать было некуда. Вокруг гудели стада машин, кромка тротуара была далеко. Да и куда бы она пошла по этому тротуару? До станции метро было добрых пять километров…

Водитель между тем решил представиться.

— Меня зовут Михаил. А вас?

— Майя.

И он принялся рассказывать ей старый анекдот. Майя чуть не взвыла. Тоскливым взором она посмотрела в окно, на далекое вечернее небо. Если бы у нее были крылья, она улетела бы отсюда далеко-далеко… Майя хлопала дверью, выпархивала наружу, поправляла растрепавшиеся на ветру волосы… И очень напоминала мотылька, бьющегося о стекло…

Но после третьего анекдота она улыбнулась, а над четвертым засмеялась. Миша вел себя так, словно никакой пробки вокруг них и не было. Он не ругался и не нервничал, не смотрел на часы… Напротив, казалось, что ситуация доставляет ему настоящее удовольствие. Через час Майя заинтересованно слушала рассказ об археологической экспедиции, в которой побывал собеседник, а в конце второго сидела рядом с ним на переднем сиденье и хрустела чипсами, которые Михаил достал из бардачка. Что-то случилось с ней. Ей стало интересно. Более того, уши, которые показались ей в первую минуту знакомства вызывающе оттопыренными, начали выглядеть так мило… Футболка, которая еще недавно как-то дисгармонировала с ухоженным салоном машины, сделалась такой симпатичной… Взгляд Миши выявился вовсе не нахальным, а добрым и притягательным… Первый раз в жизни Майя общалась с кем-то целых два часа и пятнадцать минут. Можно сказать, что, с ее точки зрения, это была вечность.

Нужно ли говорить, что в Крым Майя отправилась с женихом. Знакомые и друзья не переставали удивляться, каким образом неторопливый и основательный Михаил мог понравиться стремительной, порхающей Майе. Но признавали, что союз оказался красивым и гармоничным. Остается добавить, что все в мире имеет свой прекрасный тайный смысл. Даже кошмарные пробки в центре города.

 

Сюжет для небольшого скандала

Ларочка плакала. Она плакала так, что у Романа разрывалось сердце.

— Ну что с тобой? Детка, скажи, что случилось?

Обожаемая женщина посмотрела на него взглядом актрисы немого кино. Сходство усиливали черные разводы вокруг глаз от потекшей туши…

— Любимый, нам надо расстаться, — произнесла она нежно, но твердо.

— Как расстаться, детка? — обалдел Рома. Еще бы! Неделю назад они поженились. Только что он приехал из конторы, где закончил основные дела. И, проезжая по жаркому, душному городу, счастливо думал, что вот уже через сутки они отправятся в свадебное путешествие. Прикрывая глаза, Рома представлял себе море, белый корабль, а потом бирюзовые лагуны и пальмы. Ларочку в белом купальнике и прозрачном парео на берегу… Уединенное бунгало… Объятия, поцелуи… Хотя поцелуи можно и не откладывать.

С этим намерением Роман влетел в квартиру. И обнаружил Ларочку всю в слезах. Вот уже почти час он пытался выяснить, что случилось. Но Лариса только твердила, что все очень плохо и что она наконец все поняла…

— Ларочка, может быть, я тебя чем-то обидел? — мучился Рома. — Ты права. Я уже два дня не дарил тебе цветы. Я говорил тебе мало ласковых слов… Но все можно исправить!

— Поздно, милый… Отпусти меня…

Роман перебирал в памяти все свои поступки, все действия. И наконец вспомнил.

— Ты обиделась, что вчера мы с ребятами посидели в баре? Но я же пришел домой не поздно!

Лара перестала всхлипывать.

— А ты сказал мне, что у вас совещание!

Да, действительно, он так сказал.

— И чем же вы там занимались? Пили? С девушками развлекались?

— Ларочка! Я же был совершенно трезвый. И какие могут быть девушки! Ты же знаешь, что я думаю только о тебе!

— Ах, милый теперь уже все равно… Жизнь — страшная вещь. Вот мы расстанемся, и ты будешь свободен. Сможешь сидеть в барах сколько угодно… — И Лара снова заплакала. Слезы стекали по лицу и капали на стол.

Роман задумался. Такую бурю эмоций могло вызвать что-то очень серьезное. И вдруг его осенило! Лариса узнала про Дашу.

— Ларочка, тебе не стоит принимать это близко к сердцу. Все давно кончено.

— В каком смысле давно кончено? — проявила интерес Лариса.

— В том смысле, что я с ней не виделся с мая.

Взгляд Ларисы оживился.

— Ты не видел ее с мая? То есть с того времени, как я уезжала к маме?

— Конечно. Мы поговорили. Все выяснили. И — привет! — Роман почувствовал облегчение. Любимая все поняла.

Лариса медленно встала.

— То есть… ты хочешь сказать, что до этого ты с ней встречался?

Ромочка заподозрил неладное.

— Лариса! Конечно, я с ней встречался. Мы же работали над проектом. Даша — отличный специалист.

— Так ты, выходит, встречался с какой-то Дашей, когда у тебя уже была я?

— Девочка моя! Ну, были у меня какие-то небольшие увлечения, как у всех мужчин…

— Интересно! — окончательно пришла в себя Лариса. — Увлечения! Значит, когда ты за мной бегал как собачка, у тебя были параллельные увлечения?

Роману не понравилось сравнение с собачкой.

— Я не бегал за тобой как собачка. Я спокойно ухаживал. Ты же первая начала на меня смотреть так…

— Как это я начала на тебя смотреть? Ты просто изнурил меня своими приставаниями! Проходу не давал! Вот я и смотрела, чтобы ты отвязался.

Ромочка налил себе холодной минералки, выпил целый стакан.

— Ты хотела, чтобы я отвязался? А зачем же тогда сама меня в гости пригласила?

Лариса взвилась:

— Да я тебя пригласила, чтобы Игорь приревновал!

Роман побледнел.

— Это тот плюгавый тип с тупыми анекдотами?

— И ничего он не плюгавый. Если хочешь знать, он веселый и спокойный. В отличие от тебя.

— Даша тоже выгодно отличается от тебя…

Лариса разбила первую тарелку.

Через пару часов семейной разборки осколками посуды был усыпан весь дом. В ходе беседы всплыли имена некой Маши и какого-то Тимофея. Обсуждены склонность Роминого дедушки по материнской линии к нездоровому образу жизни и неврозы Ларисиной тети. Состоялись звонки родителям с известием о немедленном разводе. Дважды молодожены подвергали пытке любимую кошку, пытаясь ее поделить. Складывались чемоданы: сначала немедленно хотела уйти Лара, потом уходил Рома. И в первом, и во втором случае чемоданы почему-то раскрывались и содержимое вываливалось на пол…

Устав от длительной трагедии, Рома налил себе окрошки. Лариса сначала завистливо глядела на него, потом пристроилась с тарелкой рядом. Поели и в полном молчании принялись за уборку помещения. Лариса раскраснелась и даже начала напевать что-то. Она была сейчас такая хорошенькая, что Роман не выдержал и обнял ее. Жена прижалась к его груди и тихо вздохнула. Поцелуй был долгим и жарким.

Значительно позже, лежа в полудреме, Роман вдруг вспомнил:

— Лара! А чего ты днем плакала? Что произошло-то?

— Не знаю… Настроение плохое было. Еще с утра.

— Но от чего?

— Да я и не помню. Жизнь показалась такой мрачной…

— Да с чего? По телевизору что увидела или сон приснился?

— Ой! Вспомнила! Знаешь, я проснулась. Обрадовалась, что завтра будем на море. Пошла принять душ. Смотрю, на носу прыщик. Кошмарный такой. Ужас! Нам ехать, все такое красивое будет вокруг — море, пальмы… А я с прыщом на носу. Прямо жить не захотелось.

И сказав это, Лариса уснула. А Рома еще долго ворочался и вздыхал, размышляя о загадочной женской душе.

 

Королева шансона

Степан Васильчиков влюбился. Красивый, воспитанный и элегантный, как сицилийский мафиози, он скромно трудился в преподавательской должности одного из гуманитарных вузов и не помышлял о безумных страстях. В свободное время он предавался таким недорогим удовольствиям, как просмотр элитарного кино и выезд на дачный участок.

И тут грянула любовь. Грянула она в прямом смысле разухабистой музычкой из приемника такси. Известно, что во всех машинах нашего отечества звучит то, что ныне гордо именуется шансоном. После вступления на трех аккордах Степан услышал удивительный голос. Мягкий, хрипловатый, тоскливый и веселый одновременно. С неподражаемым шармом певица выводила: «А я девчонкой гордою была, на шконке я три года провела и за любовь свою платила…» А после этого диджей объявил: «Вы прослушали неподражаемую Мусю Отморозкину». И с этой минуты почитатель Шумана, любитель Свиридова и завсегдатай консерваторских вечеров лихорадочно крутил настройку приемника в поисках удивительного голоса прелестной Отморозкиной. Родители Васильчикова с ужасом обнаружили, что их сын сходит с ума: из его комнаты доносилось то «Финка блеснула в лунных лучах…», то «Все пересылки да пересылки — долог этапами путь…»

— Степушка! — упрашивала мама влюбленного сына. — Не слушай ты этот кошмар, поставь Брамса!

Но Степан тяжело вздыхал и вновь ставил диск с волшебным голосом, купленный где-то на раскладке. И вновь из-за стены доносилось: «Пацанка мента полюбила и всю свою хевру сдала…»

— Он попал в дурную компанию! — шептала мама папе по ночам. — Его завербовали бандиты в свою шайку…

Родители пили валерьянку, а Васильчиков метался по комнате. Открывал окно, и в сладком запахе жасмина и бензиновых выхлопов перед ним представал неопределенный, но прекрасный облик Муси…

Возможно, эта влюбленность растворилась бы в голубом летнем эфире вместе со звуками блатной музыки, если бы не упорный характер Васильчикова. В течение месяца он обзванивал знакомых, отслеживал объявления в газетах и слушал рекламу на радио. В результате он узнал, что девушка его мечты часто выступает в ночном клубе «Шухер».

Представление о подобных заведениях Степан получил в основном из различных отечественных детективов, а потому решил, что в таком месте его сразу вычислят как чужака. Хорошо, если просто выведут с позором, а если примут за сотрудника органов внутренних дел? И Васильчиков со всей тщательностью научного работника принялся за создание достоверного образа. Он отыскал словари блатного арго, изучил множество фильмов и кассет. В результате, как ему казалось, он прилично овладел криминальным языком. Степан уже не путал «кумар» с «кумом», «барыгу» с «барышником», а «фармазона» с «фраером». Внешность тоже пришлось подредактировать. Справедливо рассудив, что ныне вряд ли кто из почтенного криминального сословия явится в ресторан в телогрейке и кирзачах, он остановился на элегантной униформе братвы: черной рубашке и белом шелковом шарфе… Будучи любителем исторических анекдотов, Степан не мог не вспомнить, что на черные сорочки существует негласный запрет в высших сферах. Ведь именно эту одежду в начале прошлого века предпочитала сицилийская мафия.

В судьбоносный вечер Степан залил волосы гелем и расчесал их на косой пробор, обмотал шею шарфом, и сам себе показался вылитым Остапом Бендером. Хотя похож он был на молодого Де Ниро из «Крестного отца». Не искушенная в тонкостях современного криминального этикета, мама Васильчикова осталась довольна.

— Ах, Степушка! Наконец-то ты прилично выглядишь… А то все свитера да футболки. А сейчас прямо на человека похож!

К «Шухеру» Степана подвез с шиком на черном лимузине приятель, который работал водителем у бизнесмена. Степушка был человек не совсем дикий и в ночных клубах пару раз бывал, конечно. Поэтому он довольно спокойно прошел в зал и разместился за столиком среди журчащих фонтанных струй, щебечущих заморских птиц и стенных росписей с щедрой позолотой. Первым испытанием оказалась беседа с официантом. Степа набрал побольше воздуха и произнес медленно, с растяжкой:

— Вот что, сынок, мне чем-нибудь оттолкнуться набросай! И керосину высший сорт…

Официант замер в почтительном недоумении.

— Ты чего, братан, зыришь как на понедельника? Я ж тебе не старший дворник!

Официант беспомощно задергался, и на подмогу к нему прибежал бармен. Степан занервничал и добавил металла в голос:

— Вы что, меня за фраера держите? Что я вам — эмигрант? Или якорник какой-нибудь?

После длительных и бестолковых переговоров и тыканья пальцами в меню Степе принесли бутылку сухого и фирменную баранину. Благообразный седой господин за соседним столиком с интересом наблюдал за происходящим… Когда вспотевший от напряжения Васильчиков занялся едой, господин поймал его слегка затравленный взгляд и приветливо улыбнулся.

— Как похвально, молодой человек, что вы не забываете родной язык. Это такая редкость в наши дни, когда разрушены все устои общества!

Степан признательно наклонил блестящий пробор. А «профессор», как обозначил про себя посетителя Степан, добавил:

— Сейчас каждое хрюкало про кичу ершит, а на самом деле накидыша или пиявки в руках не держали… А нормального человека сразу видно…

Ободренный поддержкой, Васильчиков почувствовал себя повольготнее и стал ожидать выступления несравненной Муси.

Грянул оркестрик, и на маленькую эстраду вышла Она. О! Она была прекрасна. Все романтические грезы Васильчикова воплотились в этой хрупкой, прелестной девушке. Ничего вульгарного и пошлого не было в ее ясном облике. Синее платье в горошек и светлые волосы, собранные в косу, худенькие плечи и милое, чуть грустное лицо… Как зачарованный слушал и смотрел на нее Степан. Когда отзвучал завершающий программу гимн победившего криминалитета «Мурка», Степан попытался пройти к Отморозкиной за сцену. Но был остановлен охраной. На помощь к нему пришел все тот же «профессор». Охранники встали навытяжку, когда он провел Васильчикова к Мусе.

Девушка устало сидела возле зеркала. Благодетель ненавязчиво удалился. Степан взглянул на тонкий Мусин профиль, и все заученные слова из «фени» смешались в его голове. «Ксива», «бочата» и «пхень» потеряли смысл и значение… Но на певицу нужно было произвести впечатление! Степан почувствовал, что проваливает этот жизненно важный экзамен. Ни единой блатной фразы не выстраивалось в его возбужденном мозгу. И только вертелось «Я помню чудное мгновенье…» Муся выжидательно смотрела на него, и Степа взял себя в руки. Мысленно взмолившись автору бессмертной «Алисы» и Стругацким, он (была не была!) выдал импровизацию:

— Не тушуйте мой фотырь до схевы, но я чумырнулся от вашего бесподобного стреха!

Муся глядела на него с явным испугом и молчала. Степан громко сглотнул и продолжил, ощущая звенящую пустоту в груди:

— С тех пор как назюхал вас, барабаню затихлой шмугою… Слом кортанул в чалмане, когда вы явились на кист. Не отшмайте моих финтов! Зафрахтим на пару в топорях…

Пока Васильчиков произносил свой страстный и невразумительный монолог, испуг на Мусином лице сменился пристальным вниманием. Она, наклонив изящную головку, оглядывала его красивое, мужественное лицо. А он, уставившись в ее бездонные синие глаза, продолжал, сбиваясь:

— Мосты склеим, тартык запаяем… — После небольшой заминки в его голове вдруг слегка прояснилось, и он, вспомнив нужное слово, добавил: — Стрелку, стрелку забьем!

Муся молча, как глухому, закивала ему и написала что-то на листке бумаги. Уже выйдя из ночного клуба, Степан обнаружил на листочке адрес и время.

На следующий день ровно в 12.0 °Cтепан звонил в дверь квартиры, где жила любимая. Охапка белых роз закрывала обзор; когда же он наконец протиснулся в дверь, то увидел, что в прихожей стоит, глазея на него, целая толпа. В толпе были старики, дети, женщины с младенцами на руках. Обоюдное оторопелое молчание нарушил мальчик лет десяти, закричавший:

— Машка! Иди сюда, твой вор в законе пришел!

Покрасневшая Маша приняла из рук Васильчикова букет и шикнула на пацана. Васильчиков от испуга забыл про имидж и залепетал привычное:

— Мне, право, так неловко, я обеспокоил все семейство…

Тут мальчик опять закричал:

— Папа! Мама! Он говорящий!

Папа, заминая неловкость, протянул руку.

— Егор Петрович Морозкин, профессор консерватории.

— Очень приятно. Степан Васильчиков, доцент кафедры теории языка.

— Доцент — это что? Кличка? Или как там у вас принято, погоняло?

— Нет, произошла ошибка, я виноват, но я действительно работаю на кафедре…

— Маша, ты же говорила, что придет уголовник! А это — доцент!

Ситуацию разрешила мама, отправив всех за стол пить чай.

За чаем с изумительным земляничным пирогом выяснилось, что Маша Морозкина, выпускница консерватории по классу виолончели, никак не могла найти работу. А в семье было немало ртов. И Маша нашла себе прибыльное занятие. Точнее, ей помог найти его «профессор». Да-да, знакомец Васильчикова из ночного клуба оказался всамделишным профессором, специалистом по уголовному праву. И была у него страсть — собирание блатного фольклора. Он помог Маше с репертуаром и нашел работодателя из своих клиентов.

Надо ли говорить, что уже в конце лета Степан и Маша справили свадьбу. Сидя тихой летней ночью у раскрытого окна, прелестная невеста попросила жениха:

— Степушка, скажи мне что-нибудь, как тогда. Про любовь! Ну пожалуйста!

И Степан нежно и бархатно прошептал ей на ушко:

— Я тебя голдымаю вкрест… Моя королева шансона, моя прикурная краля…

И теплая ночь укутывала город, и шептали что-то ветви деревьев, и доносился из какой-то машины невероятный голос Муси Отморозкиной…

 

Блаженная

«Блаженная Фекла» — так я назвала ее про себя, как только увидела. Она стояла на крыльце в телогрейке и калошах на босу ногу. И эти тонкие белые ноги неприятно бросались в глаза. Еще я сразу заметила странный, ни на что не похожий цвет ее глаз — прозрачно-зеленый, а также застывшее на лице отрешенное выражение, как будто она смотрела только сквозь и за…

Девица пошла впереди нас в избу, и движения ее плохо угадываемого под одежками тела были легки, как у нехищного зверя, без скрытой ярости, только с грациозностью.

— Сука! — произнесла я одними губами и тут же спохватилась. — Господи, прости… — И, плюнув на все со свободой и ненавистью, заключила: — Сука.

Потом я оглядывала комнату с низким потолком, цветастым пологом, печью, занимавшей большую часть пространства. Все это напоминало мне какие-то картины передвижников из старого учебника по истории… Не хватало только люльки, висящей под потолком, а так сходство было бы полным. Все это время я двигалась за ней следом, а Хан стоял возле самой двери и глядел на нее. Глядел с таким потерянным и одновременно счастливым видом, что мне захотелось в третий раз сказать свое «Сука!», и желательно вслух.

Через полчаса моего глухого молчания и сдавленных вопросов Хана, а также еле слышных ответов нашей красавицы явился папашка. О! Это была та еще птица. Понятно стало, от кого унаследовала дочка свои отрешенные зеленые глазищи. Этот тоже смотрел сквозь и вдаль. Только глаза у него были светло-карие. Длинные, с проседью, волосы были собраны в хвост, на лбу красовалась повязка, то ли древнерусского, то ли индейского вида.

В застольной беседе судьба папочки выявилась весьма сложной и извилистой. По некоторым пунктам ясности так и не возникло. То ли он закончил три института, то ли учился в трех институтах. Весьма туманны были и его рассказы о похождениях в Азии и военных действиях в Приднестровье, куда он якобы отправился, уже будучи отцом «блаженной Феклы», то есть Алисы. Конечно, как восемнадцать лет назад назвал бы дочку папаша из рок-тусовки, с психоделическими бреднями в мозгах?

Алиса совсем какую-нибудь Алису не напоминала. Скорее Олесю или Аленушку. Нестеровскую девочку. С прямыми русыми волосами оттенка липового меда, с тонким прямым носом, кротким наклоном изящной головки. Красавица она была настоящая, без подделки. И что поражало — никакой этой нашей белобрысости, курносости, розовости. Брови тонкие, нервные… ноздри вырезаны чутко… кожа, чуть золоченная солнцем… Она еще у порога скинула похабные калоши и бегала по плетеным половичкам в легких чуньках, собирая на стол.

Несмотря на всю свою отрешенность, хозяин блистал перед заезжими гостями знанием столичных реалий и богемного житья-бытья. Я в душе посмеивалась: нашел кому про тусовки рассказывать! Хану все эти россказни до одного места. А вот я как раз по тем же местам когда-то отиралась. Даже пару общих знакомых нащупали… На столе появились поблескивающая самогонная бутыль, огурчики соленые, грузди, опята. Картошечка, варенная под парком и в укропчике обвалянная. А еще окорок из дикого кабана, лосятина. На этом фоне наше привозное изобилие смотрелось не так уж роскошно. Коньяки, вина, конфеты, колбасы…

Хан после самогоночки (не побрезговал, уважил хозяина) жрал как озверевший. Конечно, надоело ему в ресторанах этими суши давиться, соскучился человек по привычной пище. Вот я думала, что и жену он себе попроще выберет. Не нравятся ему модельки, так какую-нибудь красотку из стрипбара. Ан нет! Отыскал царевну заколдованную, в глухом лесу, в резном тереме. Ну, терем — говно, положим. Избенка на курь их ножках. Странно. Вроде бы при лесных угодьях хозяин, баре нынешние должны ездить, охотиться здесь. Правда, потом в разговоре выяснилось, что хозяин он липовый, при здешнем главном егере состоит «куда пошлют». Алисина мать покойная была сестрой того егеря, а сам Юрий при них в нахлебниках.

Разговор потек у мужиков как по маслу. Самогон способствовал. Конечно, этот Юрик перед Ханом шестерил слегка. Я давно заметила, что в мужских компаниях в один момент возникает своя иерархия. Причем абсолютно не имеет значения, богат мужик или беден. То есть, если богат, перед ним стелются, но для виду выполняют обязанности, и всегда в глубине какой-то насмешливый огонек таится. А по-настоящему, нутром мужики прогибаются перед тем, кто сильнее. А что, по их мнению, означает сильнее, это уже для меня темный лес. Вот в женской компании никакой пирамиды не выстраивается: каждая сама по себе, отдельно. Даже самая красивая, умная и дельная тетка совершенно не завладевает душами остальных, не вызывает того детского восхищения, с каким один мужик способен смотреть на другого.

Между тем беседа текла широко и привольно, разливаясь от чеченских дел до творчества группы «ДДТ»… Ну уж от «ДДТ» сам Бог велел перейти к пению народных песен. Естественно, было пропето все, что положено: начали с «Черного ворона», закончили «Батяней комбатом». Ну ладно, слегка юродивый Юрик! Но ведь и Хан, отмотавший восьмерик, тоже выводил, глупо вытягивая шею и закатывая глаза: «Как на чистый ерик…» По-моему, он совершенно забыл о цели нашего так называемого визита и расслабился на полную катушку…

А приехали мы по делу тонкому и деликатному — сватать красавицу Алису. По-моему, из этой избенки она, зажмурившись, кинулась бы куда угодно. И нечего было разводить слюни и сопли. А приехать, забрать девку — и обратно в город. Тем более что сотовые молчали. А дома была куча важных дел. Но вместо того чтобы решать эти дела, я сидела в кожаном костюме, нога на ногу посреди этой древнерусской пьянки и любовалась на порозовевшую Алису и орущих песни мужиков.

Дальше больше… Пьянка, которая должна была плавно сойти на нет — хотя бы потому, что наступила ночь, — вдруг вспыхнула с новой силой: прибыли остальные родственники. В этой орде толстых баб и медвежьего вида мужиков я разобраться не смогла и только вежливо всем улыбалась. Иногда под рев голосов в голову мне приходили уж вовсе панические мысли: а не пристукнут ли нас с Ханом в этом заповедном уголке? А что? Джип Серегин денег стоит немалых. Сейчас в этом даже пацаны понимают. А охрану мы не брали. Хан вообще не любит с охраной ездить. А уж сюда он ни Валентина, ни Мишку и вовсе брать не хотел.

Уснули потом совершенно в непотребном виде. Я тоже набралась нечаянно. А вся честная компания вылакала, наверное, ведра три казенки. Не считая наших жалких марочных коньяков. Проснулась на рассвете с дикой головной болью. Пошла, пробираясь мимо печки, каких-то сундуков и плетеных ларей (О! Земля Русская, дивно украшенная!), в сени и напилась, как лошадь, прямо через край ведра… Уже возвращаясь к кровати с пышной периной и чистым, надо признать, бельем, увидела, что весь пол устилают тела павших гостей. Женишок демократично валялся там же, где и остальные.

Все утро прошло в бестолковых разговорах и сборах в дорогу. Словно мы ехали не из глухомани, а напротив, — в оную. Но, слава Богу, все же тронулись. На крыльце стояла «блаженная Фекла» и смотрела на Серегу сквозь слезы. Не хватало гармони и марша «Прощание славянки».

Хляби небесные, синего насыщенного цвета, огромные и тяжелые, перемещались над головой, занимая почти все обозримое пространство. Внизу отсвечивали подсохшие хляби земные, а посередке тоненько прорисовывались перелески. Смотреть на все это хотелось, словно утолялась некая жажда. Утолялась чистой холодной водой этих небес без края… Дальше начался сдержанно-благородный лес — черное с бронзой. А затем мы вдруг въехали во что-то невообразимое. Как будто свет жарко-алый залил все окрестности. Оказалось, просто кленовый лес. Кленовый. Я не выдержала и вышла из машины. Следом побрел Хан. Дожди только собирались, но еще не пролились, и в лесу было сухо. Листва кленовая пахла горько и терпко. А главное — свет, сумеречно-золотой, странно-интимный. Я подошла к Сергею вплотную, коснулась рукой груди, где расстегнутая куртка… И шепнула:

— Поцелуй! Поцелуй меня!

Он отодвинулся, но я подошла снова.

— Поцелуй меня, Хан! А лучше — иди сюда! Давай, Хан!

— Ксения, прекрати… — твердо произнес он.

Но я знала, что будет по-моему. Он всегда делал по-моему. И мы лежали на листьях, и было странно уютно, словно мы были не посреди какого-то пространства, где над головой эти синие с черным и золотым тучи, а в доме…

— Зря ты это, Ксения… — сказал он потом.

Но какое это имело значение? Ведь я чувствовала, что он хочет меня, как всегда. Как хотел в подъезде моего дома двадцать лет тому назад, как хотел в дорогих отелях Европы и просто у себя дома, когда мы сидели вдвоем перед «видиком».

Хан пришел к нам из другой школы в восьмом классе. Высокий, прыщавый переросток. Такие обычно держат в страхе остальных учеников. Но здесь он был на чужой территории. Его собственный район, где за ним стояли дворовые, находился в другом конце города. Но главное было не в этом, а в том, что у нас работала уборщицей его мать — Мария Тимофеевна. Маму Хан жалел. Он был поздним и единственным сыном нищей матери-одиночки. От кого она его родила? Скорее всего, от какого-нибудь уроженца Азии, которых у нас ласково именовали «чурки». Вот отсюда и его прозвище: от некоторой скуластости и узкоглазости. Мария Тимофеевна похожа была на все классические образы техничек из всех советских фильмов сразу. Она ворчала и ругалась беспрестанно. Останавливала малышей и пришивала им пуговицы. Могла заорать на инспектора гороно, который посмел пройти по свежевымытому полу не по краешку… Хана взяли в нашу «английскую» по ее просьбе. Директор за Марию Тимофеевну держался. В те времена найти уборщицу было сложнее, чем завкафедрой в вузе. И понятно, что на сына уборщицы сразу стали смотреть как на объект для издевок. В школе, где все строилось на тайной иерархии, всегда был необходим такой крайний. Сергей привычно отвечать кулаками на этой территории не мог, а словами, которые шельмуют соперника навеки, — не умел. Вот так и скакали вокруг него, словно стайка мелких шавок вокруг волка, мои однокласснички, пока я быстро и справедливо не навела в этом деле порядок. Почему? Да просто мне так захотелось. Ничуть он мне не нравился, да и не мог нравиться. В тот момент у меня был настоящий парень, из десятого. И наши клушки только смотрели вслед нам, разинув рты, когда мы с красавцем шли от школы в обнимку…

Как он мне мог нравиться, косноязычный и нескладный? Просто я ненавидела своих одноклассников. И всегда делала противоположное тому, что делали они. Поэтому я решительной рукой навела порядок. Во-первых: отправила вон со своей парты Решетникова, а взамен посадила туда Хана. Во-вторых: сообщила, что у некоторых могут возникнуть конфликты с комсомолом. А комсомолом в нашем классе была я. Классная всегда поступала так, как ненавязчиво советовала ей я. Достаточно было вздохнуть: «Соловьева совсем одурела… Позволяет себе такое!», как у Соловьевой оценки становились ниже четверок, а классная начинала нагружать ее своими идиотскими поручениями… Сначала я была секретарем комсомольской организации класса, а позже и школы. Почему-то секретарями, председателями дружины и пионервожатыми всегда становились хорошенькие девчонки. Когда нас собирали на слеты, я ни одной кривоногой или толстой не видела. Все как куколки: фигурки, ножки, допускались вздернутые носы, но чтоб глаза широко распахнутые… С огоньком… Я соответствовала всем стандартам и параметрам: и фигуркой, и ножками. Ножки в белых гольфах до десятого включительно. Сиськи уже были третьего размера, а на ножках гольфики и в волосах белые бантики… Вот такая, блин, вечная молодость…

Правда, позже я убедилась, что среди настоящих комсомольских вождей баб практически не водилось. Первые, вторые и остальные секретари были сплошь такие приятные парнишки с человеческим лицом. Хотя поначалу я твердо намылилась заняться идеологической карьерой. Папа мне соваться туда отсоветовал. Вместо этого предложил закончить какой-нибудь филфак и после пристроиться при нашем издательстве. Папочка знал, что советовать. Он к тому времени уже лет десять был бессменным руководителем областного союза писателей. Руководил небольшим стадом местных графоманов. И раз в два года выпускал скромненький сборничек стишков про березки, доярок и необъятные поля нашей великой родины… Мой вкус был безнадежно испорчен наличием прекрасной библиотеки, собранной папочкой по большому блату с помощью местного общества книголюбов. И посему папашины творения я встречала гаденьким хихиканьем. Мама смотрела на меня умоляюще и шелестела:

— Ксюша, посмотри вот тут, какая прелесть! Правда? — И зачитывала мне что-то про пшеницу или овес.

А вот папу мой скепсис не смущал.

— Да ладно, Ксения, ты ж понимаешь…

Я понимала все с детства. Что ему, у станка, что ли, стоять? Ну, печатают эту чушь, и хорошо. А у других лучше, что ли?… А вот Хан никогда не обладал этим нехитрым умением делать вид, что ты идешь со всеми вместе, но при этом тихо подхихикивать. А что тут было сложного?! Все ж прекрасно понимали — таковы правила игры. И те, что стишки писали, и те, что их читали со сцены. А Хан напрягался. В школе я его прикрывала как могла. Нашла ему дурацкое поручение от комсомола: проведение спартакиад. Все равно этим учитель физкультуры занимался, а Серега только присутствовал. Я уже разузнала, что в наш пед его возьмут практически без экзаменов: придурок к этому времени уже имел первый разряд по боксу. И тут все накрылось. Самое смешное, что за месяц перед этим я ему отдалась. Таким возвышенным словом у нас принято было называть первый раз с мужчиной.

Странно, но я подошла к этому как абсолютно взрослый человек. Хана выбрала из-за его благоговения передо мной, из-за его желания. Оно просто жгло меня с его ладоней, когда я доводила парня до исступления в полутемной комнате или просто на парковой скамейке. Я все правильно тогда решила. Выбрала для этого судьбоносного случая нашу дачу. Придумала все ужасно романтично. Чтобы было что потом девкам рассказывать. И чтоб не помешал никто. Папа был в отъезде. Мама дачу терпеть не могла. Да и я ей сказала, чтобы не мешала: будем с компанией. На дачу ехали автобусом, потом шли полем и через мосток… Купаться еще было нельзя, но загорать уже можно. В саду стояла старая кровать вместо гамака, на которой мы любили спать жаркими ночами. Вот ее-то я и выбрала для отдавания. Но сначала ничего не получалось: я начинала ржать в самые неподходящие моменты. Собственно, и сама процедура произошла не в саду под осыпающимся цветом черемухи, а в доме. Мы ушли туда, когда и его, и меня уже начало здорово разбирать и колотить мелкой дрожью. Я, как всегда, выбрала лучшее, то есть лучшего. От благоговения он медлил, и в результате я завелась, а он не перегорел. Силушка в нем была первобытная. И получилось все не больно, даже с желанием. И дальше мы просто не расцеплялись почти месяц. И мама заметила, и одноклассники… Мне было наплевать. Я не собиралась ничего скрывать. А он тем более. А потом Сергея посадили…

Он избил физрука. Физрук, немолодой, здоровенный дядечка, всегда лапал девчонок, когда подсаживал на канат или требовал исправить осанку Взгляд при этом у него был такой отсутствующий, что просто не верилось, что взрослый человек делает вот это! Обычно нас с парнями разводили в разные стороны огромного спортзала: они играли в баскетбол, пока у нас была гимнастика, или наоборот. Поэтому пацаны и не видели, как какая-нибудь из нас вдруг покрывалась краской или пулей вылетала в коридор — прореветься. Никто никогда на эту маленькую слабость учителя не жаловался. Кому надо было связываться? А в этот раз физрук проехал ладонью по моей груди и еще подоткнул ладонь сзади почти между ног. Хан ошивался рядом. Он теперь ходил за мной все время. По-моему, он и сам не замечал, что ходит за мной. И своим звериным каким-то зрением он углядел и движения преподавателя, и выражение моего лица. Замять историю было невозможно: Хан бил его при всех, сломал ребро, размесил лицо в кровь…

На суде и у следователя все девочки про замашки физрука смолчали. Все, кроме меня. И хотя на суде я почти кричала, пытаясь объяснить, что были смягчающие обстоятельства — были же! — конечно, меня никто слушать не стал. Избиение было признано зверским, шокирующим. Я всегда — и до этого, и после — знала за Сергеем эту скрытую, замкнутую в его мощном теле ярость, которая горела всегда ровным тигриным пламенем. Тогда с физруком она единственный раз при мне вырвалась наружу. А когда мы встретились восемь лет спустя, он научился сдерживать эту силу.

Я думаю, уже в ранней юности мне удалось оценить зверя, который сидел в нем. И испытать странное чувство хозяйки. Как в том детском фильме про девочку, рядом с которой ходила невидимая пантера. Хан был мой зверь. Мой!

На свадьбе Сергея с Алисой маленький Жека спросил меня подхалимски и ехидно:

— Не ревнуете, Ксения Алексеевна?

Жека хамел на глазах. Мальчонку давно следовало щелкнуть по носу. Но я пока терпела: экономист от Бога, чистый доход, а не парень… И я ласково пропела:

— Ну что ты, Женечка. У меня есть ты, золотко мое…

Жека завилял невидимым хвостиком. Я с ним иногда потрахивалась. Для укрепления доверия и дружбы. Все эти правила насчет того, чтобы с подчиненными ни-ни, полная мура. Иногда весьма полезно.

На свадьбе Алиса была очень мила. Кто-то умный догадался сшить для нее платье необычное. С кремовым оттенком шелк. Юбка длинная, но без этого идиотского кринолина. Немного открыта грудь, и букетик приколот маленький. А фата как в старину: стекающая от щек к плечам, с венчиком из мелкого флердоранжа… Венчались в нашем кафедральном соборе. Видно, Алиса настояла. Хану, по-моему, было все равно, в особом благочестии я его не замечала. Хор пел. Свечки горели золотыми гирляндами, снопами: публика богатая. Собор сиял. Венцы надевали на голову. Ну, просто тебе то ли «Бедная Настя», то ли картина передвижника. А уж после в новом ночном клубе «Аркадия» свадьба пошла своим чином: нажрались, невзирая на лица, все, кроме новобрачных, сельская родня браталась с авторитетами и наркобаронами… А какая-то Алисина двоюродная тетка, весьма недурная собой налитая молодка, ухватила не кого-нибудь, а самого Вадима Николаевича и уже терлась об него всем своим красивым торсом.

Вернувшись домой после торжеств, я хряпнула стакан коньяка и рухнула в постель. Что бы я там ни говорила Жеке-дурачку, а все-таки сердце ныло. Привыкла, что Сергей был в моем безраздельном пользовании. А тут не то чтобы я всерьез ревновала (к кому!), но тревожилась… Уж очень красива эта сельская простушка! Правда, после первого своего визита к молодоженам я успокоилась.

«Блаженная Фекла» стояла посередине гигантского холла со своим обычным отрешенным выражением на красивом лице. Хотела бы я видеть парикмахершу (которая, несомненно, именуется стилистом по нынешней моде), что произвела над ней эту экзекуцию. Чудесные, медового цвета Алисины волосы были безжалостно взбиты и посечены зубчиками. Накрашенное лицо казалось вульгарным. А надето на ней было нечто и вовсе несусветное. Ярко-красный атлас юбки и черный бархат лифа. Черные же чулки и красный бант возле разреза юбки. Я не выдержала.

— Алиса! Детка! Кто тебя так изуродовал?

Она улыбнулась нерешительно и туманно.

— Сереженька решил, что я плохо одета… Вот купил мне…

Ну да, у Хана со вкусом всегда было плоховато. Наверное, он нарядил супругу так, как одевались обычно его веселенькие подружки. Ну уж нет! Не хватало, чтобы кто-то из партнеров увидел Ханову супругу в таком виде. Этот придурок все еще не умеет пользоваться услугами специалистов. Номер набрать и отправить жену в салон — всех делов-то. Но эта идиотка одна ехать к мастеру боялась. Пришлось убить полдня на приведение ее в норму.

А потом она привязалась ко мне. Прилепилась как к старшей сестре, что ли… А может, и как к матери. Все-таки она осталась без своей совсем рано. Она рассказывала мне свои сны и делилась впечатлениями от жизни в городе. Про кино и книги… Про то, как Сережа ее любит и что он ей купил… Про то, как они познакомились, когда каким-то чертовым случаем Хан, никогда не баловавшийся охотой, вдруг заехал с приятелем в их глухой угол… Она была странная. Вроде бы обыкновенная молоденькая девчонка, которая каким-то чудом удачно выскочила замуж за солидного человека. Но девицы нынче прагматичные, ушлые, вороватые, а Алиса — размазня. Но благо бы этот зазор с реальностью сквозил бы у нее от излишков образования. Но какое у нее образование? Сельская школа. Да и нельзя сказать, чтобы она зачитывалась книжками, как иные барышни, до потери ориентации во времени. Я решила, что на нее так жизнь в лесу подействовала. А что? Классический образ: дикарка, колдунья. Правда, к народной мистике она была равнодушна. В церковь ходила, но без фанатизма. Ну, обычная. Обычная… А странным в ней было, по сути, только одно — отсутствие интереса к дорогим вещам, удовольствиям, к роскоши вообще. И к деньгам. Сначала я в это не верила, думала, притворяется, ханжит. Проверяла на мелких, но шикарных побрякушках, от которых трясет любую настоящую женщину. Она от них отказывалась. Советовала Хану дать ей не карточку, а славные хрусткие наличные. Она их не потратила. У меня даже появилось навязчивое желание «подсадить» ее на деньги: в казино возила, по дорогим бутикам таскала. А потом махнула рукой — мне же лучше. А то бывают такие резвые девушки, которые быстро засунут ручонки куда не надо. А этой деньги не нужны — вот и славно.

И у меня в голове как-то зажили врозь эта славная девочка, и та, которую я называла сукой. Ну не совпадали они: смешная Алиска и женщина, поделившая со мной Хана, который всегда был только моим, какие бы девки с ним ни спали.

Я писала ему на зону. Иногда приходили письма от него. Из Москвы я даже посылала ему посылки. Раза три, кажется… Фотографии тоже посылала. Мне, конечно, говорили, зачем зекам снимки. «Ну и пусть, — отвечала я, — а что им еще остается?» Но и писала, и посылала из какого-то чувства долга… Или вины… Ведь все случилось из-за меня. А Сергей видел в этих моих письмах и посылках совсем иное. Он только приехал домой — и сразу кинулся ко мне. Чужой, забытый, не нужный совершенно мужчина. Задубевший изнутри на зоне, с уклончивым, тяжелым взглядом. Про его лагерное житье я узнавала позже и случайно от каких-то тамошних приятелей, наезжавших иногда. Серега сидел достойно: был в отказе, не вылезал из карцера. Но и местные друзья, и приезжие появились у него позже. А сейчас он прямо с порога позвал меня уехать куда-нибудь в светлые северные дали. Я, конечно, над предложением долго смеялась: «В Сибирь! Что я, декабристка, что ли?…» Но и оттолкнуть совсем Сергея я не смогла. Всегда он на меня как-то так действовал… Сильный, страшный даже, а я просто положу ему руку на голову, и он делается такой растерянный, нежный. Мой!

К тому времени как Хан вернулся, началась эпоха гласности и кооперативов. Сотрясались устои, открывались бездны. Меня всеобщее изумление миновало: я все же «самиздат» почитывала. А папа мой просто ополоумел, срочно его избрали в какой-то комитет по восстановлению исторической справедливости. Они там камень некий водрузили на месте будущего памятника, но так на камне и успокоились. Откуда-то мои родители достали портреты репрессированных родичей, но выгоды с этого не поимели. Очень шустрые молодые писатели отца с теплого места подвинули, а впрочем, скоро оно стало недоходным. В общем, мы остались без денег и без маленьких, но приятных привилегий. Я по совку не слишком скорбела, но поняла: пришло время денег. И тогда мы с мужиком из горкомовских комсомольцев соорудили славный фонд. Мысль, моя преимущественно, оказалась плодотворной. Но потом у моего босса что-то щелкнуло в головушке, и он сбежал с огромной чужой наличкой. Бог весть что с ним сталось: наличка была рублевая и обесценивалась тогда просто по часам. Я осталась расхлебывать всю эту кашу с партнерами и кредиторами.

С Ханом мы к тому времени встречались, хоть и нечасто. Я моталась как безумная по банкам и мелким предприятиям. У него завелись свои дела, о которых я и знать не хотела. Постепенно он становился уважаемым человеком, в специфических кругах, конечно… И тут меня в моей безвыходности осенила идея. Хан сначала отказался: «Не могу, не умею…», а главным аргументом было: «Западло». Но я плакала, клялась, что без него меня вывезут в багажнике и пристрелят в лесу. Давила на логику, объясняя, что, если он не примет мое предложение, дорога ему одна — на зону. А там он подохнет от туберкулеза или ему отшибут почки окончательно… Нехотя, со скрипом и под давлением матери он согласился. Та, хотя ничего не понимала в моих делах, говорила ему: «Слушай Ксюшеньку, она тебя, дурака, выведет в люди…»

Я просто рассказывала ему, куда идти и что говорить. Он шел и говорил. И его слушали. Наш деловой союз оказался удачным. Благодаря репутации Хана мы избежали наглых наездов. А поддержку в госструктурах я обеспечивала сама. И за десять лет возникло невидимое дело. На поверхности болтались мелкие заводики, магазинчики, ларьки… Но через наши реквизиты шли чужие миллионы. И, словно тонкая золотая стружечка, строгались с этих миллионов наши собственные тысячи.

Алиска задурила через год после рождения сына. Мальчишку, хорошенького, как херувим, назвали Васенькой. Счастливый Хан лично снимал на камеру все события его жизни: от первых шажков до высаживания на горшок. Покупал баснословно дорогие игрушки, а детская сгодилась бы и для принца крови. Жаль, бедная Мария Тимофеевна так и не увидела, в какой пышности растет ее внук. Казалось бы, наша «блаженная Фекла» должна была цвести от гордости… Но она становилась все более тревожной, пугливой и углубленной в себя.

Как-то, Васе было еще месяца три, я застала ее в дальней комнатке неизвестного предназначения. Алиса сидела на краешке пышного кресла, как сидят в присутственных местах, готовясь вот-вот вскочить и уйти. Проходя мимо гостиной, я заметила няню и домработницу: они, вольготно раскинувшись в креслах, смотрели видик.

— Алиса, чего это твои девушки бездельничают? — поинтересовалась я. — Вон в прихожей обувь разбросана. Ты чего им не скажешь?

— А… — Она неопределенно мотнула головой.

Потом, когда мы поговорили про Васины улыбки, срыгивание и запорчик, Алиса заметила между прочим:

— Странно мне тут. Как будто не жизнь, а кино.

— А чем плохо жить, как в кино? Сколько девушек мечтает так жить.

— Да чего в этом хорошего… Как будто не свое все. Ну, как на вокзале или в гостинице.

— Хорош вокзал! Мебель итальянская, панели дубовые.

— Вот именно. Мне бы лучше мой столик, пусть ободранный, мои ступенечки, мой рукомойничек…

И откуда была в ней эта страсть к убогому житью, среди потертых, привычных вещей? Я тогда спорить с Алисой не стала, только усмехнувшись про себя, посоветовала:

— Меньше кисни. А то надоест Сергею на твою постную физиономию глядеть — найдет повеселее.

Алиса глянула с ужасом.

— Ты, дорогая, походи куда-нибудь, к косметологу, на массаж…

— Я ж кормлю.

— Ну, переведи на смесь. Сейчас любые есть…

Алиса вспыхнула и сообщила:

— Буду кормить сама, пока молоко есть!

Потом, видимо, решила, что взяла слишком резкий тон, и начала угождать по-деревенски настырно: «Чаю? Кофе? Вот конфетки очень вкусные!» Что-то еще плела о том, что, кроме меня, ей и словом перекинуться не с кем… Видимо, с няней и домработницей тем для бесед не было. Скорее всего, они ее презирали, а она их боялась. Дядьки и тетки, приезжая в гости, наверное, лишь кряхтели от зависти, наблюдая Хановы хоромы, и разговор с ними тоже не получался…

Построил Хан этот дом вопреки моим советам, чтобы порадовать мать, показать ей, кем он стал. Все деньги, что были у него, помимо наших общих счетов за кордоном, ввалил в этот нуворишский особняк. Мне кажется, Мария Тимофеевна и не слишком поняла, что все это принадлежит ее сыну, когда ее перевезли в хоромы. А вскоре она умерла. Хан на похоронах с черным лицом и стеклянными от водки глазами так страшно взвыл над гробом, что партнеры и прихлебатели, съехавшиеся хоронить уборщицу, смущенно отвернулись.

Тогда после похорон Хан снова предложил мне бросить все и уехать куда-нибудь. Теперь, правда, не в Сибирь, а в Европу. И в этот раз я не смеялась, а задумалась ненадолго. Может, и впрямь? Денег много. Хан даже не знает, насколько много. Можно жить долго и счастливо где-нибудь на берегу Красного моря… Или Средиземного… Или Атлантического океана… Ездить на оперные премьеры в Милан, встречать Рождество в Париже, а Пасху в Италии… Но тут же я ощутила такую пресную скуку! Мои налаженные годами связи, моя репутация у сильных мира сего, моя тайная власть… Еще более сладостная от того, что тайная, не напоказ. Мне нравилось ощущать дрожание невидимых нитей, зажатых в моей руке. Нитей, которые тянулись к сверкающим верхам и уходили вниз в самую подзаборную грязь. И променять это почти ощутимое физически утяжеление денег на счетах, эти льстивые испуганные улыбки зависимых от меня людей на тихую жизнь с Ханом? Конечно, денег много, но уж я-то знаю, что, стоит только прекратить монотонное их подкачивание, и они начнут убывать. Просто испаряться!!! А Хан и так никуда не денется. Во-первых, жить без меня он не может. А во-вторых, все его основные капиталы в моих руках. Конечно, Хан простоват, но не до такой же степени, чтобы не понимать, что я хозяйка положения.

«Интересно, — подумала я тогда, уходя от Алисы, — сообщил ли ей кто-нибудь из доброжелателей о моей многолетней связи с ее мужем? Да вряд ли… Кто рискнет связываться с бешеным Ханом?… Он же просто удушит за такое…»

Потом, уже зимой, Хан завел со мной разговор про жену:

— Ксения, что-то Алиска совсем смурная стала. Слоняется, как привидение. Может, мне ее в Эмираты на пару недель отправить?

Я представила себе полоумную Алиску в Эмиратах и содрогнулась.

— Не надо, пусть лучше к родным съездит.

— Да чего ей там делать-то? Юрик куда-то на Север мотанулся. К какому-то святому Спиридону… Да и чего Ваську в этот лес таскать? Летом съездим дня на два, и хватит.

А летом Алиса исчезла. Уехала тайно. С Васькой, естественно. Хан взбесился. Решил сначала, что это наезд, но нашел ее записку и просто озверел от такой прыти. Одним днем — туда и обратно — съездил к ее родственникам, но Алису не нашел. И никому из них она о своем решении не рассказывала. Потом сам лично сходил к ментам, что было просто потрясением для нашей криминальной общественности. Забегал ко мне в офис по три раза на дню страдать. В конце концов через неделю мне это надоело. У Сергея были важные встречи, нужно было утрясать одно дело с таможней, некий серьезный человечек требовал неусыпного догляда… А мой партнер совершенно расклеился. И хотя я не без ехидства подумывала оставить все на произвол судьбы, решила вмешаться. Дело в том, что я-то знала, куда уехала Алиска.

Еще когда она была беременна Васькой месяце на седьмом, Алиса уговорила меня съездить с ней к чудотворной иконе Божьей Матери в женский монастырь. Езды туда было часа три от силы. Я согласилась, но в дороге ее таки растрясло, и пришлось остановиться в сельце, не доезжая обители. Село, почти пустынное, раскинулось вдоль реки. Глуховатая бабка радостно пустила нас передохнуть. У Алисы так ломило поясницу, что решили заночевать. Хан, который в это время уезжал в столицу, звонил несколько раз. Но мы как-то запудрили ему мозги, и он решил, что мы у меня на даче. Баба Лида постелила нам на широченной кровати с чугунным изголовьем. И я, утонув в перине, отоспалась впервые за последние годы.

Утром она поставила на стол парное молоко, пирог с ежевикой, картошку и не отпустила, пока мы не откушали. Мы оставили водителя досыпать в машине и отправились к монастырю пешком. Шли босиком, держа туфли в руках. По сторонам высились травы. Цвело все. Пока дошли, солнце уже начало припекать, и сладкий дух полевых цветов поднимался вокруг. Мягкая пыль холодила ноги… Конечно, Алиса поехала туда, к этой бабе Лиде. Та по доброте душевной вполне могла принять ее с ребенком без всяких денег.

Я отправилась к Алиске сама: еще не хватало, чтобы Хан в порыве праведного гнева пристукнул ее. Только этого мне и недоставало в моих сложных делах.

Да, она была там, у бабы Лиды. Сидела себе на крыльце и чистила картошку. Васька с голой попой на четвереньках бегал по высокой траве, которой зарос весь двор. Алиса встретила меня со спокойным достоинством, без обычной своей испуганной суетливости. Поднялась, вытерла руки о передник, одной рукой подхватила поперек живота Ваську, другой взяла миску с картошкой и провела меня в дом. Оказалось, что баба Лида болеет. Лежит два месяца уже: то ли спина, то ли сердце… Бабка громко, со слезой поведала мне, что если бы не Алиса, то уж померла бы голодной смертью. А теперь она на нее отпишет дом, и они заживут очень даже прекрасно. Алиса, слушая весь этот старческий бред, смотрела с улыбкой сквозь меня.

— Ну ладно, подурила и хватит. Собирайся, поехали домой.

— Нет, Ксюша, я не поеду.

Вот сейчас она точно меня видела. Смотрела с теплотой, точно на родную.

— Ты не сердись, Ксюшенька, мне тут хорошо. Тут мне надо жить. А там, у вас, я как в тюрьме. Я к вам приезжать буду, проведывать. Варенье привезу. Видишь, я уже наварила. Яблочное… Яблоки в саду прямо под ногами лежат. Никто не собирает…

На столе в рядок стояли банки с прозрачно-янтарным вареньем.

— Ты, Алиска, с ума, что ли, сошла? Разве Сергей тебе позволит здесь остаться? Он же тебя убьет, идиотка!

— Не убьет. — Она сказала это уверенно и мягко. — Не убьет. Он меня любит.

Внутри меня все затряслось от гнева. Но что-что, а сдерживать себя я умела. И я ответила холодно:

— Ну, любит — не любит, а разнесет здесь все к чертовой матери! Так что ты иллюзий себе не строй, а собирайся. Он человек серьезный, у него обязанности, а ты его от дела отрываешь своими выкрутасами.

— Да ему, Ксюшенька, эти дела совсем безразличны. Ведь это он для тебя старался. Он же любил тебя, верно?

Это «любил» просто доконало меня. И что эта девка себе вообразила — любил! А теперь, что ли, не любит? Она — так, жена, производительница наследников. А я… Я — это я! И, плюнув на дальнейшие уговоры, я вместо «до свидания» проговорила:

— Делай как знаешь. Но я Хану скажу, где ты.

Алиска бросила мне в спину:

— Скажи. Я не обижусь.

Пока ехала до города, злость во мне не утихла, сделалась тяжелее. И чего это я не сообщила ей, что любящий отец и муж ко мне регулярно для занятий сексом бегает? Тут мне тоскливо сдавило сердце: нет, уже не бегает. Как сын родился, с тех пор и не заглядывал в мою квартиру. В офис ко мне регулярно наведывался, а домой — нет… Но не может же быть, чтоб он стал не моим, а ее — Алискиным!..

Хан уехал за женой и пропал на неделю. Холуи мои шушукались: еще бы, какое поле для пересудов! Жека опять подползал с намерением взять дела Сергея на себя. И Петрович, мой бодренький начальник охраны, изрек невразумительное: «Чтой-то, Ксения Алексеевна, шорох такой нехороший среди народа… Предпринимать действия или как?» Я посоветовала Петровичу меньше жрать водку, тогда и шорох в голове утихнет. А Жеке кое-какие концы отдала. Он ретиво кинулся проводить в жизнь свои наполеоновские планы.

Сергей приехал и пришел для разговора поздним вечером ко мне домой. Как-то некстати пришел. Я была вся разобранная. Даже до ванны не доползла, рухнула на диван и заснула. Проснулась от его звонка растрепанная, с помятым лицом. Он закурил, хотя прекрасно знал, что я не переношу запах его дешевых крепких сигарет. Сидя возле настольной лампы, Сергей то включал, то выключал ее. Так весь разговор и прошел под эту азбуку Морзе электричества: светло-темно, светло-темно…

— Ксения, прости меня, — сказал он твердо, — мы с Алисой будем жить не здесь, я больше не смогу заниматься делами.

— Очень мило, — ответила я мертвым голосом. — А чем же ты теперь намерен заниматься? Будешь косить, сеять, жать? Серпы запасли, эти, тьфу, бороны?…

— Ну не надо, Ксюша. Не переживай так.

— Я переживаю? Да я просто поражаюсь, что в твои годы можно быть таким идиотом! Ты где живешь? Ты ж не умеешь ни хрена, кроме как бумаги по моей указке отвозить! Земледелец фигов!

— Ксюша, не надо так… Я помню все, что ты для меня сделала. И для мамы. Ты знаешь, я для тебя… Но ты отпусти меня…

И тут я заорала как сумасшедшая:

— Это сучка твоя малолетняя тебе мозги промыла? Да она же ненормальная! Хан, по ней психушка плачет! Зачем она тебе? Дай ей денег! Ваську забери! Уедем, Сережа, давай уедем!

Он молчал. Свет все гаснул и вновь вспыхивал. Я не выдержала и закричала опять:

— Ты думаешь, я вот так тебя отпущу? Ну уж нет. Ты полагаешь, я для твоей блаженной наши деньги отдам? Ты хоть представляешь, сколько их?!

— Оставь их себе, Ксюша. Это мой тебе подарок.

И тут я кинулась на него, как самая обычная баба. Он сгреб меня, прижал к себе, к надежной, привычной груди, и стал гладить по волосам.

— Я закажу вас. Я убью ее. Или тебя!

— Не говори глупостей. Ты никогда этого не сделаешь…

Потом он ушел. Каюсь, но до самой последней двери в подъезде я тащилась за ним и умоляла остаться у меня. «В последний раз… Пожалуйста… Я прошу тебя…»

Через пару дней все в городе узнали, что Хан продает дом и уезжает куда-то в село. Петрович, глядя мне в переносицу водянистыми глазками, намекнул:

— Фермерство — хорошее дело. Но опасное. Народ дикий кругом. Такое хулиганство, такой бандитизм. Убить могут. Да и убьют, право слово. Вот чувствую…

— Не думаю, — сказала я. — С ним, Петрович, все будет хорошо. Потому что, не дай бог, Петрович, если что… Но меня интуиция никогда не подводит. С Ханом все будет в порядке.

— Конечно, — так же твердо согласился Петрович. — Что ему, Хану, сделается? Он мужик крепкий…

В тот вечер я приехала домой. Поковыряла разогретый экономкой ужин. Выпила привычные полстакана коньяка и провалилась в сон. Но посреди ночи проснулась. И в черной тишине ясно представила себе село. Влажные ночные сады, огромная луна, взбрех собак… Здесь у меня, в моем мире, в глянцевых офисах, выскакивали на мониторах цифры, ходили по подиуму девушки, похожие на гигантских насекомых, вспышки рекламы освещали высотные здания… А там, на той планете, поблескивала река в синей мгле, сонно дышал ребенок. Стучали ходики… И тысячи световых лет пролегали между нашими мирами…

 

Шаман

Дерево росло на краю земли. Той земли, что стоит на трех китах. Оно цеплялось за тонкий слой почвы, и корни его были крепче железа… Оно цеплялось за воздух, и ветви его были застывшим ветром. На них трепетали десятки обесцвеченных временем лоскутков. Их оставляли люди, пришедшие на край земли вслед за своим желанием. Каждый клочок означал что-то: желание покоя или денег, славы или любви… Правда ли дерево-шаман могло исполнять человеческие просьбы, или люди сами по извечной привычке свалить на кого-то самые важные свои дела придумали, что дерево имеет силу? Но и ее лоскуток трепетал на ветвях кедра… Что она загадала? Это очень важно: вспомнить, что она тогда загадала. Но она не помнила. В памяти остался лишь камфарный библейский запах коры и ощущение родства. Ведь больше всего она ценила деревья. Потому что только в них доверие и любовь.

Немодная красота, несовременная… Зачем она нужна? Ирина смотрела на себя в зеркало, и в который раз естественное для молодой женщины восхищение своей наготой переходило в отчаяние. Слишком крутые бедра, слишком высокая грудь… «И на груди ее булыжной блестит роса серебряным соском…» Ну, на скифскую бабу она не похожа. Хотя Игорь иногда говорит ей как бы ласково: «Моя девушка с веслом». Намекает на излишнюю крепость тела. Да нет, она же не слепая, видит, что вполне изящна. Плечи покатые, талия тонкая. Какой-нибудь живописец века эдак восемнадцатого в обморок упал бы от счастья лицезреть эту золотистую кожу, этот нежный овал лица, эти сильные точеные ноги… Но что ей в этом проку? На дворе иные времена. Если бы она могла ходить, как гепард, на прямых длинных ногах, и смотреть угрожающе, и выбирать духи, густые, как рык хищника… И что с того, что глаза теплого карего цвета, а веки, естественно, без всяких теней нежно-лиловатые, а губы прихотливого рисунка и верхняя чуть вздернута… очаровательно вздернута, надо признать. Ирина расслабилась и улыбнулась: красива, да, красива… Но снова вздохнула: красива немодной красотой. И так было всегда. Еще подростком ей хотелось быть бледной, бесплотной… Но уже тогда вырисовывались эти вызывающие формы. И вызывали мужское внимание. Но совсем не то, которого ей хотелось. Вместо одноклассников, таскавших портфель и заглядывавших в глаза, были какие-то пьяные кретины, норовившие ухватить за грудь на пустой улице, и дядьки, втихомолку тискавшие ее колени на гулянках у родни и знакомых. А еще пожилой сосед, зазывающий к себе на чаепитие с такими масляными глазками, что после разговора с ним она бежала мыться.

Теперь ей тридцать лет, а она по сию пору заставляет себя ходить прямо, не сутулясь. Тело по привычке чуть сгибается вперед, чтобы грудь казалась меньше… Пять лет, как Ирина замужем. Но замужество не прибавило ей уверенности в себе. Скорее наоборот. Она вспомнила, как полгода назад они с Игорем собирались в театр. Модный спектакль. Должен был съехаться весь бомонд. Она плевала на этот бомонд с высокой колокольни, но спектакль хотела посмотреть. Там играли актеры, обожаемые ею с детства. И готовилась к выходу с радостью. Платье лиловое, сильно открытое, шло к пышному узлу золотисто-каштановых волос. Колготы любимого серого цвета удачно подчеркивали изящные узкие щиколотки и крутой изгиб икр. Туфли из замши чуть прикрывали кончики пальцев и пятки. Она вертелась перед зеркалом и обернулась к подошедшему мужу с тем оживленным лицом, что предполагает восхищение. Но Игорь посмотрел скучающе и пробормотал:

— Ты, Арина, чрезвычайно старомодна. Полное отсутствие стильности. Кажется, что от тебя нафталином попахивает.

Ирина видела, как гаснет в зеркальном отражении улыбка на ее лице, но понимала, что муж, конечно, прав. Платье, хотя и куплено в дорогом бутике, на ее фигуре теряет все свои достоинства. Уж такое у нее свойство: любые самые остромодные вещи на ней приобретали такой вид, словно их достали из бабушкиного комода. Вслух она сказала только:

— Игорь, прошу, ну не называй ты меня Ариной!

Не так давно он стал называть ее не Иркой и не Иришей, как раньше, а именно Ариной. Она не выносила этого. Ей казалось, что таким образом муж пытается примазаться к тем неведомым ей кланам, у которых были родовые гнезда, семейные драгоценности и где при любой власти детей называли Марфиньками и Георгиями. Но она не знала своих прадедов, не играла в детстве на чердаке старого дома, не качалась в гамаке в старом саду и посему могла быть только обычной Ириной.

В театре она невнимательно смотрела спектакль и все возвращалась мыслями к тому, что сказал Игорь… Впрочем, он говорил ей множество малоприятных вещей. Ирина не обижалась. Игорь был ее единственной любовью. Его власть над Ириной родилась давным-давно, еще во времена ее студенчества. Она влюбилась в него страстно, отчаянно, тряслась и краснела, если он спрашивал что-то… Ее любовь была заметна всем, и над Ириной даже не потешались, так это было глупо. Игорь — мечта всех красавиц вуза, и провинциальная, дурно одетая, неуклюжая девица. Он был похож на английского лорда. Или принца. Из какого-нибудь европейского исторического фильма. Высокий, светловолосый, с небрежными и эффектными повадками. Замечал ли он ее поклонение, ее трепет? Вряд ли. У него была своя, далекая от институтских интриг жизнь. Иногда какая-нибудь красотка удостаивалась чести быть им замеченной и приглашенной в некие сферы. Потом она долго была в центре внимания всего потока. И уже на защите диплома он вдруг стал замечать Ирину. Она совсем потеряла голову от счастья и только с ужасом думала, что ей после защиты нужно возвращаться домой и оборвется этот трепет, это ожидание ежедневного чуда, когда он подходил к ней и звал в какое-то кафе или на выставку. После их второй ночи Игорь сказал: «Это хорошо, что ты умеешь вовремя уходить». И этой фразой узаконил необязательный стиль их отношений. Ирина во время их встреч почти ничего не соображала от желания соответствовать ему, удивительному, невероятному. А потом часами разбирала свои ошибки и промахи… Она не поехала домой после защиты диплома, моталась по редакциям, хваталась за любую халтуру, чтобы оплатить комнатушку, которую снимала в древней коммуналке. Два года Игорь то приближал Ирину к себе, то отталкивал. Но неожиданно для всех знакомых сделал ей предложение. Разве она могла отказаться от этой несбыточной мечты, от этого триумфа?

Сейчас она стояла перед зеркалом. И мысли, воспоминания мелькали в ее сознании не словами или последовательными картинами, а теми вспышками чувств, что жили в ней когда-то и теперь вдруг на мгновение возвращали ее назад. Лицо женщины то грустнело, то освещалось улыбкой. Это был тот момент провала в никуда, который иногда застает человека посреди дела или отдыха и выключает из действительности, так что потом не можешь понять, кто ты и как здесь оказался. Наконец она очнулась и обнаружила, что стоит совершенно голая в спальне и уже покрылась «гусиной кожей»…

Нужно было быстро собираться, складывать вещи. Ей предстояло путешествие на край света. Алина, ее знакомая, режиссер телевидения, заманивала народ на какой-то фестиваль в очень далекий северный город. Но народ предпочитал фестивали в других местах, желательно приморских, и лететь в какую-то Тмутаракань не спешил. «Тебе-то что? — убеждала Алина Иру. — Ты и так пожизненно отдыхаешь! Поехали! Бери аккредитацию — и махнем. Там экзотика: алмазы, золото, олени… Мамонты, наконец!» Ирина согласилась. И вовсе не из-за вымерших давно мамонтов. Просто ее тяготило собственное настроение, настроение женщины, не понимающей, зачем она живет. У нее было все, что входит в перечень хорошей жизни: красивый, умный муж, чудесные свекор и свекровь, квартира, машина… Родителям она посылала крупные — по провинциальным масштабам — деньги. Неизменная Жанка, так и не вышедшая замуж, только завистливо охала, приходя в гости. «Счастливая ты, Ирка», — повторяла она, быстрыми сорочьими глазками озирая красивую мебель, старинные иконы, изысканные дамские мелочи в ванной. И Ирина соглашалась с ней: дом был и впрямь хорош, жизнь налажена, а родители мужа, жившие отдельно, любили ее и баловали подарками. И все же поутру она открывала глаза в предчувствии тоски, что наваливалась на нее неотвратимо и тяжело. Она часто просыпалась первой и долго смотрела на мощную, мускулистую спину Игоря. Он следил за собой, ходил в тренажерный зал, сидел на диетах. Методично поддерживал идеальный вес… И, глядя на его загорелую спину, она ждала, когда он проснется. Иногда она успевала сбегать в душ, почистить зубы, причесаться и снова ложилась рядом. Она надеялась, что, проснувшись, он притянет ее к себе, прижмет и что-то переменится, станет простым и понятным. Но Игорь по утрам не был расположен к любовным играм. Он потягивался, целовал ее в щеку, бодро вскакивал и отправлялся на утреннюю пробежку. А она оставалась лежать, чувствуя себя глупой кошкой, которая опять упустила мышь. И нельзя сказать, чтобы между ними вообще не происходило близости. Игорь любил обставлять эти моменты торжественно. Она уже днем видела его вопрошающий взгляд. К вечеру он доставал хорошее вино из бара. Сам накрывал красивый стол. На руках относил ее из ванны в постель. Проделывал неизменный обряд целования ее тела. Но в ней что-то сопротивлялось и не давало забыться в минутах счастья. Иногда Ирине казалось, что это от слишком напряженного ожидания момента. И когда он наступал, она чувствовала себя заводной игрушкой, которую достали, и теперь эта игрушка должна немного пожужжать и подергаться… Она видела себя со стороны, нелепой, слишком большой, неумелой… Пыталась повторять жесты и движения, которые подсмотрела в эротических фильмах, следила, чтобы волосы лежали красиво на шелке подушки, изгибалась страстно, стонала. Но кто-то, сидящий в ее голове, не имеющий имени, не знающий, что она — Ирина, которая обожает своего мужа, фиксировал пристально и холодно дурацкие телодвижения и слишком громкие вздохи. И тогда в отчаянии она целовала Игоря и повторяла тысячу раз: «Люблю, люблю…» А потом неделями ругала себя, что опять пропустила тот миг, когда можно было все исправить. И вновь стерегла Игоря утром, после ночи, проведенной так близко и так врозь. Ей показалось, что такая дальняя поездка может что-то сломать в размеренном ритме их жизни… Что-то переменить… Поэтому она убедила редактора, пообещала привезти уникальные материалы и вместе с группой телевизионщиков, актеров и режиссеров отправилась на край света.

Ирина отчаянно боялась самолетов. Но лететь предстояло очень долго, и уже за первый час полета она устала трястись. Достала из сумки дамский роман, розовенький, пухленький, с томно целующейся парочкой на обложке… Алина удивленно спросила:

— Ты что, таким чтивом балуешься?

Ирина засмеялась.

— Писать собираюсь про феномен дамского романа…

Такое объяснение приятельницу, похоже, не успокоило, она подозрительно глянула еще раз на книжицу в руках у Иры и со значительным выражением лица, с которым приступают к поеданию редкого, но невкусного блюда, открыла стильный том Мураками. Ира начала читать на редкость глупую книжку. И одновременно размышлять, что заставляет женщин глотать эту чушь… «Слезы невыразимого наслаждения полились по ее прекрасному лицу… Он овладел ее с неистовством… Его обнаженный торс припечатал Изольду к постели…» Конечно, во все времена дамы читали дамские романы. Но то были сестры Бронте, Остин. Да и «Унесенные ветром» по сравнению с таким просто философское произведение. Но ведь Ирина сама видела, что эти романы читают даже вполне разумные и образованные женщины! Что они им дают? Суррогат чего-то, что отсутствует в современном мире? Иллюзию полноты женской жизни? Не потому ли спрос на это чтиво велик, что маскультура всегда дает своим потребителям то, что отсутствует в настоящей жизни? Нет места индивидуальному подвигу — извольте километры кинолент с подвигами героев вестернов и боевиков. Дефицит душевных потрясений — получите экранные катастрофы… Сходит на нет притяжение между полами? Вот вам миллионные тиражи чепухи про любовь.

Ирина стала смотреть в окно, на облака, окрашенные солнцем. «Та, что движет солнца и светила…» Может быть, она ушла, может быть, люди просто ощущают, что чего-то нет? И придумывают заменители. Придумали секс и всячески его стимулируют. Как немолодой мужчина носится со своей эрекцией по врачам и любовницам в надежде выжать из себя прежние ощущения. Но осталась лишь память о тех чувствах, а чувств уже нет. Ушла мощь, остались вялые конвульсии слабого наслаждения… Вокруг торговали сексом оптом и в розницу. Секс вылезал из телеэкранов, словно забытая на плите каша. «О-о-о…» — стенали певцы, содрогаясь в имитациях оргазма. Известные люди публично рассказывали про свою первую ночь и про все последующие. Голые девушки с плакатов агрессивно выставляли груди и животы. Газеты смаковали подробности сексуальных преступлений. Но женщины, которых Ирина знала, и совсем незнакомые на улицах смотрели в пространство тем взглядом, который она видела у себя, случайно поймав свое отражение. Взглядом сухим и острым. Взглядом трезвым и деловым. Взглядом усталым и пустым. У них, как и у нее самой, не было чего-то важного. Но чего? Проще простого было бы сказать — любви… Когда бы знать, что это значит. Иногда Ире казалось, что вокруг нее одни солдатки и дети, одни уставшие от одиночества бабы, как будто все мужчины ушли куда-то сражаться или открывать новые земли.

Ирина поняла, что можно писать статью, и открыла блокнот. Ее редактор любит такие штучки: слегка художественно, с вкраплениями про какие-нибудь находки ученых, про ферменты, про малоизученные участки мозга… Так она и задремала с блокнотом на коленях…

Самолет пошел на посадку ранним утром. Солнце, казалось, было там же, где и вечером, когда они взлетали. Ирина безуспешно попыталась сообразить, как такое могло получиться, но запуталась. Она даже не очень понимала все эти номера с разницей во времени. Вылетели вечером, летели восемь часов и прилетели утром, в ее расчетах где-то потерялись два часа. А может, четыре… Обозвав себя дурой, она огляделась вокруг и обнаружила темно-синее небо, почти фиолетовое, словно сквозь него просвечивал космос. Потом приехали в город, поразивший ее лишь обилием вынесенных наружу коммуникационных труб, на которых неопрятно висели клочья серой ваты, и количеством невероятно красивых девушек. Гостиница была нормальная, без особых наворотов, но с элементарными удобствами. Потом начались деловые встречи, какие-то просмотры, презентации, пресс-конференции и прочая скучища. Хотя она старательно вникала, писала все, что необходимо, в блокнот и на диктофон… Жара стояла адская. А вместо маек с шортами она набрала с собой свитеров. Было трудно представить, что зимой здесь минус пятьдесят, в данный момент было полное ощущение, что вокруг курортная местность. Еще мучило ощущение близкого океана. Как будто за окружающими город сопками должно было открыться огромное водное пространство. Иногда чудилось, что океан вздыхает где-то неподалеку. Но самым невероятным в этой жаре, среди зеленых сопок были белые ночи. По ночам кричали стрижи, самые обычные стрижи… «Или мне это мерещится», — думала Ирина. Спать не хотелось, стояли мягкие сумерки… В этих мягких сумерках они встречались с местными поклонниками театра, пили, разговаривали. Ночи не было. Был вечер, переходящий в утро.

На одной из этих неформальных, как принято было писать в их газетенке, встреч она почувствовала пристальный взгляд. Алина, сидевшая рядом, зашептала Ирине на ухо, обдавая запахом вина и табака:

— Смотри, абориген на тебя уставился! Очень интересный экземпляр… Обязательно попробуй, наверное, это прикольно.

Ира отодвинулась, она не выносила чужих прикосновений. Но глаза все же подняла. На нее смотрел невысокий худощавый парень. Черные джинсы, черная футболка. Длинные волосы, завязанные в хвост. Немного похож на индейца из какого-нибудь голливудского вестерна. По лицу и не поймешь, что думает, чего так пристально смотрит… Ирина поймала себя на том, что тоже уставилась на него. Он подошел, познакомились, его звали Арсений. Имя ему не шло. Ей казалось, что такое имя предполагает русую дворянскую бородку, светлые глаза. А может, она ожидала, что его зовут каким-то экзотическим именем. Арсений, кажется, прочитал ее мысли и засмеялся.

— Вы ожидали, что меня зовут Быстроногий Олень или Высокое Дерево, что на той вершине?

Она расхохоталась, потому что и впрямь ожидала чего-нибудь в этом роде.

Пошли танцевать. Ей понравилось, что он не слишком прижимает ее к себе, не елозит руками по спине. Но ладони его были твердыми, горячими, сухими. Такими же сухими и горячими на вид казались губы… Быстро перешли на «ты». Отправились бродить по городу. Он показывал ей высокий сруб казачьего острога. Потом она увидела гигантские кости кита, лежащие прямо посреди городской площади… И ощущение близкого океана стало почти реальным… Бродили до утра, пришли к гостинице. Арсений поцеловал ей руку, губы и правда были горячими и сухими.

Встав в гостинице под холодный душ, Ирина подумала, что странно в тридцать лет бродить до утра белой, никогда не виданной ею раньше ночью с влюбленным в нее мальчишкой… В юности этого не случилось. Не было никаких мальчиков, читающих стихи. Арсений читал именно те, что ей нравились: бунинские, тютчевские… немодные… забытые… Бальмонта читал. Игорь бы обязательно посмеялся, сказал бы: «Для провинциальных дур в самый раз…» И вдруг с неожиданной жгучей обидой она вспомнила уничижительную усмешку мужа, его невнимательный взгляд. Он никогда не читал того, что она писала. А книги, которые она читала, заслуживали самую нелестную его оценку. Про ее любимого Розанова сказал, что он скучен и несовременен. А Ирине лепет русского юродивого от литературы казался очень современным. Про Гумилева заявил, что тот писал романтические бредни. У Ирины возникло подозрение, что Игорь просто перепутал Льва с Николаем. Впрочем, понять, что Игорь читал, а чего не читал, она за все эти годы так и не смогла, потому что они никогда не разговаривали о чем-либо отвлеченном. Но главное было не в этом. Здесь, далеко от мужа, на другом краю земли, она могла сказать себе, что он мучил ее. Мучил, как дрянной мальчишка мучает попавшее в его руки безответное животное. Мучил, наслаждаясь своей властью и силой. Он мог неделями не разговаривать с ней. Потом вдруг сменить гнев на милость и удивляться, почему она невесела… Мог часами рассуждать об интеллектуальной неполноценности женщин… Мог закричать, срываясь на фальцет: «Оставь меня в покое, наконец!», когда она заходила в его кабинет, где он сидел перед компьютером… Со странным удовольствием он подолгу рассказывал ей, как она некрасива и неуклюжа, какие толстые у нее ноги, как блестит нос или насколько глупая у нее улыбка. Сначала она отшучивалась, пыталась отвечать тем же. Потом, смирившись, отмалчивалась. Иногда ей казалось, что еще немного — и ее терпение, ее цепь лопнет, и она, свободная, уйдет. Но любовь, какая-то мрачно-тоскливая, одержимая любовь не отпускала ее. Однажды Игорь ударил ее, неумело, но больно. Он тогда пришел с работы злой, а Ирина некстати сунулась к нему с просьбой ввернуть лампочку в коридоре, до которой она не доставала, даже встав на стул. Он резко бросил: «Отвяжись!» Тогда Ирина не выдержала и сказала что-то вроде «в тебе нет ничего мужского». В ответ он наотмашь ударил ее по лицу, задел нос, потекла кровь… Она долго сидела в оцепенении. Потом начала собирать вещи. Но Игорь вышел в кухню и заставил ее пойти в спальню. Зацеловал, уложил с собой. Как ни странно она почти порадовалась происшествию: все же это было какое-то чувство… Впрочем, все эти Игоревы шуточки и легкие издевательства так заслонялись ходом жизни, что она не успевала их осмыслить. Да ей и не приходило в голову пытаться что-то осмыслить. Однажды пожаловалась подруге, другой, не Жанке. Жанка слишком часто бывала у них дома и вряд ли посочувствовала бы обеспеченной Ирине, отхватившей завидного мужа. Подруга, сорокалетняя, с взрослыми детьми спросила:

— Зачем же ты живешь с ним?

— Люблю. Наверное, люблю… — ответила Ирина.

— Любишь… Это, наверное, главное… Хотя. Люди называют любовью очень разные чувства. Даже противоположные ей…

Разговор этот вспомнился ей сейчас, и она вдруг согласилась с подругой. Тот тайный страх, ту дрожь отчаяния, ту паническую неуверенность, которую она испытывала с Игорем, можно ли было называть любовью? Ирина вдруг ясно поняла, какое огромное пространство отделяет ее от мужа. Тысячи и тысячи километров лежали между тем городом и этим. И она ощутила не тоску об Игоре, а странную легкость. Холодноватую и горькую, но все же легкость.

Спать было некогда, пора было собираться на очередной просмотр. Странно, но бессонная ночь не отразилась на ее лице. Ирина впервые, глядя на себя, не испытала горечи, а только удовольствие от того, как славно лежали на плечах волосы, как освежал лицо легкий загар.

До отъезда оставалась еще неделя, и Ирина часто видела Арсения. Они уже рассказали друг другу кучу всяких подробностей о себе. Она знала, что он моложе ее на два года, что учился в Гарварде, жил в Ирландии, занимается этнографией и театром, любит джаз… Что его родители живут здесь, что он скоро опять уедет, теперь в Японию, что его пьесу поставили в Иркутске, что у него друзья по всему миру… Алина, узнав об этом, резюмировала:

— Еще один бездельник от культуры. Не увлекайся, дорогая. Помни, что у тебя есть муж. Если бы ты здесь какого-нибудь владельца алмазных копий подцепила, еще можно было бы подумать, а этот мальчишка тебе ни к чему.

Арсению Ирина тоже рассказала о себе, если не все, то очень многое. Про мужа говорила только хорошее: пресс-секретарь по связям с общественностью крупной иностранной компании, сын известных художников, чудесный человек… Но, узнав об этом, Арсений все равно приходил и тащил ее то в музей, то просто на улицу… А Ирина не могла отказаться. Ей так приятно было чувствовать мужское внимание, нескрываемое, пристальное. Игорю она звонила через день и, не застав его дома, писала на автоответчик: «Люблю. Скучаю». Но совсем не скучала. За три дня до отъезда Арсений пригласил их с Алиной съездить по реке в первозданные места, посмотреть настоящую природу. Собралось шесть человек: они с Алинкой, местный режиссер, Алинкин оператор и похожая на японку Нина, которая тараторила и жестикулировала, как итальянка, что опровергало все представления Ирины о местных уроженцах.

Катер на воздушной подушке долго мчал их по реке. Вокруг не видно было никаких признаков цивилизации. Когда вышли на берег и обозрели окрестности, Ирина почувствовала смутное волнение. Вдали возвышался отчетливо видимый мыс, которым заканчивался бывший здесь миллионы лет назад океан. Река серебряно блестела в свете солнца, а дальше тянулись луга и сопки… Шли к жилищу посреди высокой травы, в которой было множество темно-синих цветов, немного похожих на садовый дельфиниум.

— «Невестка Тангара», — сказал Арсений.

— Как? — переспросила Ирина.

— Невестка божества… Так называется цветок.

Поднявшись вверх по заросшей лесом сопке, увидели два деревянных рубленых дома. Пока разбирали вещи, готовили еду возле дома на костре, Арсений неотрывно следил за Ириной черными, без блеска глазами. Алина не выдержала, заметила:

— Туземец явно настроен на секс. Не хочешь экзотики? — И, потянувшись, посмотрела на Арсения пристально. — А я бы не прочь…

Ирина разозлилась.

— Не прочь, так действуй!

Алина расхохоталась.

— Юпитер, ты сердишься…

Она была уже пьяненькая, взбудораженная.

После обеда решили идти к озеру. По дороге туда Ирине почудилось, что в этой полной безлюдности, чистейшей тишине, небывалой первозданности есть чье-то присутствие. Словно из-за каждой тонкоствольной березки глядит на нее некто, ласково и удивленно… И шедший рядом Арсений шепнул ей: «Ты чувствуешь, правда?» Она чувствовала. Озеро лежало в зарослях кристальное, вода с красноватым оттенком оказалась такой ледяной, что сразу стало ясно: действительно все эти цветы и зеленые сопки стоят на вечной мерзлоте. Но, окунувшись и сильными гребками толкнув тело на его середину, Ирина все же легла на минуту поверх воды и глянула в фиолетовое небо…

За разговорами, выпивкой и едой как-то сразу пришел вечер… Небо не гасло, сохраняя золотой цвет облаков, причудливых, как пагоды. Арсений повел всю компанию в сторону от домов. Брели по холодной, с тихим шорохом расступавшейся траве. Вышли на поляну. Кое-где под ногами валялись какие-то ржавые топоры, трухлявые доски.

— Здесь было стойбище, жили люди, — тихо сказал Арсений.

— А куда ушли? — спросила Ира, почему-то решив, что жители откочевали некогда в иные земли.

— Они умерли. Потому что была война.

— Какая война? — глупо удивилась она.

— Отечественная. Вторая мировая. Охотников забрали в армию, снайперами. А женщины и дети умерли без них. Ведь здесь жили охотой.

Молчало все вокруг, молчал великий мыс, молчала огромная река, не звенели синие цветы… Бородатый режиссер подобрал ржавый нож.

— Не надо отсюда ничего брать, — остановил его Арсений. — Это священное место. Молчаливые, они вернулись назад и долго сидели у костра без песен и трепа… Арсений отправился к роднику за водой. Ирина пошла с ним. Краткие сумерки белой ночи опустились на лес. Ей стало не по себе.

— Жутко что-то… — пожаловалась она. — Что-то есть в этом месте необычное.

— Конечно. Где-то тут похоронен белый шаман.

— И есть могила?

— Нет, ведь их хоронили на верхушках деревьев.

Она с ужасом посмотрела вверх, на темные ветви. Арсений тихо засмеялся.

— На, попей водички, такой больше нигде не попробуешь.

Ира отхлебнула прямо из ведра. Вкус воды был неуловимо кисловатым. Она вытерла губы и увидела, как смотрит на нее Арсений. Прямо, не скрывая своей жажды. И что-то внутри нее, в самой глубине, ухнуло, словно мощный колокол. И она испугалась тяжелого, дремучего желания, которое толкнуло вперед и заставило протянуть руки. Они почти столкнулись, сразу целуясь так, что стукнулись зубами… Но Ирина все же вырвалась и побежала назад, спотыкаясь на плохо различимой тропинке.

Все уже спали в одном из домов, просто на полу, на каких-то одеялах и шкурах. Арсений ложиться не стал. Алинка шуршала с кем-то, кажется, с тем бородатым.

Следующий день был длинным и настолько наполненным впечатлениями, что впоследствии в Ирининых воспоминаниях стал почти бесконечным. Жарили шашлыки, ходили на озеро, нашли древнее кладбище, рассматривали каменные надгробья в форме домиков, исписанные неразборчивой славянской вязью… Потом Арсений повел всех к дереву исполнения желаний, все разорвали на полоски носовые платки, повязали на ветви… Когда шли назад, прямо к Ирине вышла из зарослей косуля. Они постояли с минуту, глядя друг на друга одинаковыми карими глазами, потом косуля скакнула и неуклюже побежала вверх по склону, смешно мелькая белым треугольником. «Будто девчонка в слишком коротком платье…» — подумала Ирина. Подошедший Арсений сказал:

— Вот и косуля к тебе вышла. И кедровка утром села почти на плечо.

Действительно, большая яркая птица утром села рядом с Ириной на низкую ветку. Арсений с Ниной обменялись тогда многозначительным взглядом. Арсений помолчал, словно решая говорить или нет, потом произнес, глядя себе под ноги:

— Ко мне шаман под утро приходил.

— И что сказал? — засмеялась Ирина.

— Сказал, что ты моя женщина.

Она вспомнила, что Алинка говорила режиссеру во время обеда: «Эти местные то ли правда как дети, верят во все эти примочки, то ли хотят на нас произвести впечатление…» Но Ирина видела, что из всех приезжих Арсения и Нину интересует только она. Других они принимали вежливо и гостеприимно, а ей пытались передать что-то важное, непереводимое в слова. И теперь она растерялась, не зная, как реагировать. Ирина вообще не знала, как вести себя в ситуациях, когда она обращала на себя мужское внимание. Ей было легче перевести все на дружеский тон, отшутиться, чем вступать в непонятную для нее игру кокетливых взглядов и мелких уловок. Но сейчас она не могла посмеяться над ним и над собой. Его благоговейное, не старомодное, но какое-то древнее восхищение женщиной рушило устоявшееся внутри нее холодное каменное убеждение, что она отторгнута, отвергнута, недостойна…

Ночью они ушли в маленькую избушку и там, на полу, на расстеленном грубом одеяле Ирина отдалась так естественно и просто, словно знала этого мужчину сто лет. Горячее, худое тело Арсения будто приросло к ее телу, соединилось невидимыми глазу корнями… невозможно было разнять руки, расплести ноги… И слова, которые они шептали друг другу, были невозможны, не произносимы в иное время, но сейчас, в это мгновение, приобрели значение высшего смысла… И рот его был ей сладок, и запах его был ей угоден. И каждое движение его рук было необходимым и единственно правильным. На краю земли, среди сопок, там, где растет дерево-шаман, два человека лежали в невидимой глазу лодке и плыли по волнам древнего океана. Светло было вокруг, и в этом неярком сумеречном свете Ирина увидела его лицо и глаза, с любовью смотревшие на ее тело… На нее всю. И она поняла, что теперь у нее другое тело, и другие ноги, и другие руки. Когда солнце утренним лучом легло через всю избушку, Ирина подняла руку и увидела, как прозрачно и ало зажглись пальцы. В детстве это наполняло ее сладким ужасом, но сейчас она ощутила только счастье. Легчайший, невесомый огонь наполнял ее сосуды. Рядом лежал мужчина, который зажег этот огонь.

Пора было уезжать. Пора было улетать. Ирина смотрела вокруг и прощалась со всеми: с косулей и кедровкой, с травой и «невесткой Тангара», с белым шаманом… Но ей не было печально. Алина поглядывала на нее чуть завистливо.

— Да, девушка, местный экземпляр явно обладает способностями. Глаза горят, морда цветет. Вот что делает с людьми любовь…

Ирина не сердилась. Она просто дышала, смеялась, говорила. Но каждую секунду чувствовала на себе руки Арсения. Она думала то, чего не сказала ночью: «В твоих руках хочу я быть вечно…»

Расстались в городе слишком торопливо. Арсений написал ей свой адрес. Обхватив Ирино лицо худыми, сильными пальцами, попросил:

— Дай телеграмму. Я прилечу.

— Но это куча денег.

— Ерунда. Найду. Не в этом дело. Просто ты реши. И когда решишь, дай мне знать.

В самолете она вспомнила, что не позвонила Игорю и не сообщила, что прилетает. Придется ехать из аэропорта автобусом. Может, это и к лучшему. Не нужно будет сразу решать. Вечность спустя, когда самолет начал снижаться, она уже знала, что все кончено. Не знала только, признаваться Игорю в измене или промолчать… Во время перелета неугомонная Алина уговаривала ее не делать из маленького приключения трагедии.

— Подумаешь, измена! Да, может, он тебе на каждом углу изменяет… Нет, я не хочу сказать ничего конкретного…

Ирина сама могла ей порассказать кое-что конкретное, на что привыкла закрывать глаза. Но понимала, что вряд ли сумеет скрыть от мужа то, что произошло.

— Да все потихоньку изменяют. Ты одна, что ль, такая? Плюнь! Из-за ерунды ломать такую семью…

Конечно, Алина была права. И к дому Ира подъезжала с твердым намерением ничего не говорить Игорю. Он вернулся домой поздно вечером, чуть нетрезвый.

— А позвонить было трудно? — спросил раздраженно. — Или ты решила меня проверить на верность?

Ирина не ответила, принялась рассказывать о поездке, о красотах Севера… Когда легли, Игорь вопреки своим привычкам обнял ее, но Ирина испуганно отодвинулась, сославшись на усталость. Это было так необычно, что муж внимательно вгляделся в ее лицо. Потом надулся и, повернувшись к ней спиной, сделал вид, что заснул.

А на другой день и все последующие он смотрел на нее непривычно осторожным взглядом. Она, словно нашкодившая кошка, пряталась от Игоря то за книгой, то за работой. И чувство вины созревало в ней от его ласкового ровного голоса, от предложения погулять, от вопроса, как она себя чувствует… И она поняла, что теперь произойдет. Ничего не зная и не желая знать, он просто постарается погасить это мешающее ему внутренне свечение, раздавить эту хрупкую ее свободу. Она уже чувствовала, как привычный ошейник тоскливой нежности к нему сдавливает ей горло, как натягивается прочный поводок привязанности. Ирина смирилась. Она сама выбрала эту жизнь и этого мужчину. Игорь расслабился и перестал раньше обычного приходить с работы и звонить ей днем. Но знакомые и сотрудники редакции в один голос твердили ей, как она похорошела. И все еще пелось внутри: «В твоих руках хочу я быть вечно…»

Все произошло неожиданно и быстро. В один из теплых, спокойных августовских вечеров, когда Игорь принес цветы, накрыл стол и они поужинали вместе, он произнес что-то совершенно обычное, десятки раз произносимое им, кажется: «Тебе не стоит носить джинсы… Ты в них слишком могучая…» Сказал он это без ехидства, скорее ласково, чем грубо. Но Ирина повернулась к нему от стенки с посудой с таким бешенством разъяренной самки, что испугалась сама. И долго смотрела на тонкий бокал, раздавленный ее ладонью, и капли крови, медленно стекающие на пол.

Утром она подтвердила все, что наговорила вечером в запале. Сказала, что подает на развод и уходит жить на квартиру. Потом они еще пару раз виделись. Игорь кричал на нее, пытался остановить. С красным от гнева лицом он был похож на рассерженного ребенка, у которого отняли что-то, и теперь он недоумевает, и кричит, и требует. Этого огромного ребенка Ирине стало даже жаль. Но отстраненно, без сердца. Когда закончилась возня со съемом квартиры, перевозкой книг и вещей, она на три дня закрылась от всех и лежала, глядя в потолок. Словно прислушиваясь к звуку в дальней дали…

Плыла земля, та, что извечно стоит на трех китах. Просвечивал космос сквозь небо. Толпы людей бродили летним городом. Трепетали выбеленные временем лоскутки на дереве. Бежала вверх по склону косуля. Вздымал волны невидимый древний океан. Женщина шла к Главпочтамту, чтобы дать смешную телеграмму: «В твоих руках хочу я быть вечно…»