С каким радостным волнением вступал Шевченко снова на оставленные почти полтора десятка лет назад камни северной столицы. С Петербургом были связаны самые лучшие воспоминания его молодости, самые задушевные дружеские симпатии, самые сильные впечатления пытливой мысли!

В первый день своего пребывания в столице Шевченко словно в каком-то опьянении восторга. По снегу и слякоти пешком обегал он половину города почти без надобности.

О Петербурге поэт мечтал долгие годы, о своей «милой академии», об оставленных здесь друзьях, об очередной художественной выставке, Большом театре, некогда расписанном его собственными руками, об Эрмитаже…

Да, «северная Пальмира» снилась Шевченко в далекой ссылке, как снилась ему и его милая, родная Украина, его увитый садами Киев…

28 марта 1858 года, то есть в первые же сутки своего пребывания в столице, Шевченко зашел повидать своих «соизгнанников» оренбургских — Сераковского, Станевича и Желиговского (Сову). Радостная, веселая встреча! Сердечные речи продолжились за бокалом вина и завершились пением родных песен.

Сейчас же по приезде поэта в Петербург, в апреле 1858 года, Федор Петрович и Настасья Ивановна Толстые устроили в его честь торжественный обед. Среди многих знатных гостей был и старый друг Шевченко, певец и композитор Семен Гулак-Артемовский, и талантливый поэт Николай Щербина, и педагог Николай Старов, который, выступая, сказал:

— Несчастие Шевченко кончилось, а с тем вместе уничтожилась одна из вопиющих несправедливостей… Нам отрадно видеть Шевченко, который среди ужасных, убийственных обстоятельств, в мрачных стенах «казармы вонючей» не ослабел духом, не отдался отчаянию, но сохранил любовь к своей тяжкой доле, потому что она благородна. Здесь великий пример всем современным нашим художникам и поэтам, и уже это достойно обессмертить его!..

Толстой дополнил Старова:

— Будем бога молить за государя-императора, который милостиво вернул нам друга, а миру — поэта и художника.

Шевченко, не думая о последствиях, хотел было возразить, резко повернулся в сторону графа, но нечаянно расплескал из своего бокала вино. Темно-красное пятно на дорогой скатерти смутило его, и он, растерявшись, ничего не сказал. Граф подошел и молча взял его за руку…

Поэту Старов пришелся по душе — они стали друзьями.

Очень привязался Тарас к пятнадцатилетней Катеньке Толстой.

Заходя к Толстым, он часто отправлялся прямо к Кате:

— Серденько, берите карандаш, идем!

— Куда это? — пыталась объясниться Катенька.

— Да я тут дерево открыл, да еще какое дерево!

— Господи, где это чудо?

— Недалеко, на Среднем проспекте. Да ну же, идем скорей!

Оба хватали свои альбомы и спустя некоторое время уже стояли рядом и срисовывали удивительное дерево на Среднем проспекте.

Вернувшись домой, они садились на желтый диван в полутемной зале, и лились его восторженные речи! Со слезами в голосе поверял он девушке свою тоску по родине, рисовал широкий Днепр с его вековыми вербами; рисовал лучи заката, золотящие купола церквей, утонувший в зелени Киев; вечерний полумрак, легкой дымкой заволакивающий очертания далей; рисовал дивные, несравненные украинские ночи: серебро над сонной рекой, тишина… и вдруг трели соловья… еще и еще… и несется дивный концерт по широкому раздолью…

— Вот где бы пожить нам с вами, серденько!..

По ходатайству Толстых Шевченко поселили в отведенной ему небольшой квартирке из двух комнат в здании Академии художеств. К нему, для мелких поручений, был приставлен бывший солдат Прохор, служащий Академии, которому граф Толстой приказал уважать Шевченко, как его самого.

После возвращения из ссылки Шевченко начал добиваться разрешения на новое издание своих сочинений. Попечителю Петербургского учебного округа и председателю Петербургского цензурного комитета печально известному Делянову было подано следующее «прошение»:

«Получив высочайшее соизволение для проживания в столице, но нуждаясь в дневном пропитании, покорно прошу Ваше превосходительство дозволить мне новое издание моих сочинений: „Кобзарь“ и „Гайдамаки“, которых экземпляр при сем прилагается. Так как обе эти книжки составляют библиографическую редкость, то позвольте просить, по миновению в них надобности, возвратить их мне.

Тарас Шевченко».

Книгоиздатель Д.Е. Кожанчиков заключил с Шевченко договор на печатание его произведений. Но вместо ожидаемого разрешения последовала знакомая еще с николаевских времен резолюция Третьего отделения — «приказано оставить» (то есть «оставить» тяготевшее с 1847 года над сочинениями Шевченко «высочайшее» запрещение), и договор с издателем пришлось расторгнуть. Шевченко это возмутило и расстроило. Рука с пером потянулась к бумаге:

…Доброго не жди, – Напрасно воли поджидаем, – Она заснула, Николаем Усыплена. Чтоб разбудить Беднягу, надо поскорее Обух всем миром закалить Да наточить топор острее, И вот тогда уже будить. А то, пожалуй, так случится – До страшного суда заспится, – Паны помогут крепко спать: Все будут храмы воздвигать Да все царя, пьянчугу злого, Да византийство прославлять, И не дождемся мы другого…

Между тем кто-то из друзей Шевченко переправил за границу несколько наиболее революционных его стихотворений из цикла «Три года», и в конце 1858 года в Лейпциге, в издании Вольфганга Гергардта, вышла книга под названием «Новые стихотворения Пушкина и Шевченко».

Сборник состоял из семи запрещенных в России цензурой стихотворений Пушкина и шести произведений Шевченко, помещенных в украинских оригиналах: «Кавказ», «Холодный Яр», «Как умру, похороните…» (под заглавием «Думка»), «Разрытая могила», «За думою думы роем вылетают…» (тоже под заглавием «Думка»), «И мертвым, и живым…»

Спрос на стихи Шевченко, его слава были так велики, что вскоре понадобилось новое издание; в 1859 году те же шевченковские произведения вышли в Лейпциге под заглавием «Поэзии Тараса Шевченко».

Оба издания очень скоро стали известны в России. Кроме того, в России ходили по рукам списки стихов Шевченко, затем стали появляться подпольные литографированные издания, а еще спустя некоторое время — и отпечатанные в тайных типографиях.

Сразу широко стали распространяться и его новые стихи. Огромную популярность получило стихотворение «Сон», написанное летом 1858 года:

На барщине пшеницу жала, Устала; все ж не отдыхать Пошла в снопы, — заковыляла Ивана-сына покачать…

Задремала несчастная мать-рабыня,

И снится ей, что сын Иван, Такой красивый и богатый, Уже не холостой, женатый – На вольной, кажется, — и сам Уже не барский, а на воле; И на своем веселом поле Свою они пшеницу жнут, А деточки обед несут!

Увы, все это только сон:

И тут бедняга улыбнулась От радости и вдруг проснулась – Нет ничего! Она взяла Тихонько сына, повила; Боясь бурмистра, оглянулась И дожинать урок пошла…

В печати «Сон» был посвящен Марко Вовчку. Под псевдонимом Марко Вовчок выступила в 1857 году молодая (в то время ей было всего двадцать два года) украинская писательница Мария Александровна Маркович, жена давнего знакомого Шевченко, бывшего члена Кирилло-Мефодиевского общества Афанасия Васильевича Марковича.

Первая же книга Марко Вовчка — «Народные рассказы» — произвела большое впечатление на литературную общественность; Тургенев написал к русскому переводу этой книги предисловие, восторженные отзывы о ней дали Чернышевский и Добролюбов, Герцен и Писарев.

Познакомился Шевченко с Марко Вовчком в начале 1859 года и впоследствии всегда называл ее своей «доченькой».

В посвященном Марко Вовчку стихотворении поэт говорит:

Господь послал Тебя нам, кроткого пророка И обличителя жестоких И ненасытных. Жизнь моя! Моя ты зоренька святая! Моя ты сила молодая! Свети и обогрей меня, И оживи немолодое Ты сердце бедное, больное, Голодное. И оживу И думу вольную на волю Из гроба к жизни воззову; И думу вольную. О доля! Пророк наш! Дочь земной юдоли! Твоею думу назову!

Весной 1858 года, сразу по возвращении в Петербург, Шевченко занялся акватинтой. В мае он встретился с профессором гравирования Федором Ивановичем Иорданом, который охотно предложил ему свою помощь.

— Какой обаятельный, милый человек и художник, — делился Шевченко с друзьями своим впечатлением от встречи с Иорданом, — и вдобавок живой человек, что между граверами большая редкость. Он мне в продолжение часа показывал все новейшие приемы гравюры акватинта. Изъявил готовность помогать мне всем, что от него будет зависеть.

И вот Шевченко принимается за дело.

«Как настоящий вол, впрягся в работу, — пишет он Щепкину в ноябре 1858 года, — сплю на этюдах: из натурного класса и не выхожу, — так некогда!»

Лучшие его офорты этих лет: «Притча о работниках на винограднике» (с картины Рембрандта), «Вирсавия» (с картины Брюллова), «Приятели» (с картины Соколова), «Нищий на кладбище», несколько портретов и автопортретов (с собственных оригиналов).

Офорт «Притча о работниках на винограднике» построен на контрастных белых и черных пятнах и выполнен тонким, мягким штрихом. Он хорошо передает богатейшую гамму светотени Рембрандта.

Офорт «Нищий на кладбище» выполнен по оригинальному рисунку Шевченко. На лице старика нищего, стоящего на переднем плане с книгой в протянутых руках, светится глубокая мысль; вся его фигура проникнута величием и благородством, составляющими резкий контраст с его рубищем и позой.

Гравюра в то время была наиболее доступным народу видом искусства. Посредством гравюры Шевченко сделался известен как художник широким слоям населения…

Крупнейшие мастера русского офорта второй половины XIX и начала XX столетий — Шишкин, Матэ, Репин — считали Шевченко одним из своих учителей.

Нужно к этому добавить, что Шевченко был не только выдающимся гравером-реалистом, но и изобретателем, конструктором граверной техники…

В ноябре 1858 года в Петербург с гастролями приезжает негритянский актер Айра Олдридж. Шевченко был очарован его игрой. При посредстве дочери Федора Толстого Катеньки Шевченко сблизился с замечательным артистом, который потряс зрителей исполнением гениальных шекспировских трагедий «Отелло», «Король Лир», «Венецианский купец».

Во время гастролей негритянского трагика в Петербурге Шевченко с Олдриджем виделись почти ежедневно. Шевченко написал его портрет. Сеансы проходили в мастерской художника. Олдридж никак не мог усидеть спокойно: лицо у него все время менялось, принимая то хмурое, то необыкновенно комическое выражение. Иногда он начинал петь трогательные, певучие негритянские мелодии — заунывно-печальные или жизнерадостно-веселые, и, наконец, переходил к отчаянной «джиге», которую отплясывал посреди шевченковской мастерской.

Шевченко пел Олдриджу украинские народные песни, и у них завязывалась оживленная беседа о типических чертах разных народностей, о сходстве народных преданий и общности стремлений всех народов к свободе.

Олдридж рассказывал свою биографию (переводчицей и неизменной спутницей артиста была Катенька Толстая); рассказывал, как еще ребенком мечтал о сцене, но на театрах видел только обычную в Америке надпись: «Собакам и неграм вход воспрещается».

Чтобы все-таки бывать в театре, Олдриджу пришлось наняться лакеем к одному актеру.

— Можно себе представить, сколько страданий он пережил и сколько энергии должен был проявить, пока добился, наконец, известности, да и то не на своей родине, — говорил Тарас, сравнивая рабские судьбы негра и свою собственную.

Как оба они были растроганы, когда Катенька рассказала Олдриджу историю Шевченко, а последнему переводила с его слов жизнь трагика!..

Публика в Петербурге устраивала артисту небывалые овации, забрасывала Олдриджа цветами, окружала его после каждого выступления, чтобы только поцеловать «его благородные черные руки».

И театральная критика находила, что после гастролей негритянского трагика его влияние явно сказалось на игре русских актеров — Мартынова, Сосницкого, Каратыгина, которые сами говорили, что учатся у Олдриджа простоте и живости сценических образов…

Весной 1859 года Шевченко представил две свои гравюры — «Притчу о работниках на винограднике» и «Приятели» — на соискание звания академика гравюры.

16 апреля состоялось постановление совета Академии художеств о том, чтобы Шевченко «по представленным гравюрам признать назначенным в академики и задать программу на звание академика по гравированию на меди».

После выполнения заданной программы должно было последовать присуждение звания академика.

Этой же весной Шевченко стал собираться на Украину. Для этого требовалось испрашивать разрешения полиции, и снова началась длительная междуведомственная переписка…

Поэт жалуется в письме на Украину к молодой жене Максимовича, Марии Васильевне, с которой у Тараса сложились особенно теплые отношения:

«Взялся я хлопотать о паспорте, да и до сих пор еще не знаю, дадут ли мне его или нет. Сначала в столицу не пускали, а теперь из этой вонючей столицы не выпускают. До каких пор они будут издеваться надо мной? Я не знаю, что мне делать и за что приниматься. Удрать разве потихоньку к вам да, женившись, у вас и спрятаться? Кажется, что я так и сделаю…»

Настроение у Шевченко было тяжелое. Он и Марко Вовчку писал:

«Я еще и до сих пор здесь, не пускают домой. Печатать не дают. Не знаю, что и делать. Не повеситься ли, что ли? Нет, не повешусь, а удеру на Украину, женюсь и возвращусь, словно умывшись, в столицу…»

Наконец 25 мая 1859 года санкт-петербургский полицмейстер выдал «состоящему по высочайшему повелению под строгим надзором полиции» Тарасу Шевченко свидетельство сроком на пять месяцев на проезд «в губернии Киевскую, Черниговскую и Полтавскую для поправления здоровья и рисования этюдов с натуры…»

Но в это же самое время, кроме «явной» переписки, велась и другая — тоже полицейская, но уже тайная: 23 мая 1859 года за № 1077 Третье отделение извещало жандармские власти в Киеве о поездке Шевченко — «для должного наблюдения за художником Шевченко во время его пребывания в Киевской губернии». Дословно то же самое и в тот же самый день сообщало Третье отделение в Полтаву и в Чернигов…

Губернаторы трех губерний предписывали всем земским исправникам и городничим учредить за Шевченко строгий надзор, наблюдать «за всеми его действиями и сношениями» и при этом «доносить почаще о последствиях сих наблюдений».

С какой невыразимой тоской поэт в далекой ссылке думал о своей прекрасной Украине! С каким щемящим сердце чувством мечтал снова побывать в родных местах, повидать Днепр, леса и степи, рощи и белые хаты!

Я так, я так ее люблю, Украину, мой край убогий, Что прокляну святого бога И душу за нее сгублю!

Выехал Шевченко из Петербурга 26 мая, поездом в Москву. Он явно спешил; в Москве пробыл всего один день; повидался со Щепкиным, Бодянским; а 29 мая — через Тулу, Орел, Курск — отправился лошадьми на Украину.

5 июня поэт был уже в Сумах, а оттуда отправился на хутор Лифино, как раз на половине дороги между Сумами и уездным городком Лебедин.

Шевченко впервые был в этих местах; его привлекали живописные берега реки Псел, поросшие густыми лиственными лесами. В эти погожие июньские дни на Украине, когда яркая зелень еще не тронута знойным летним солнцем, когда по утрам на темно-синем небе высоко стоят ослепительно белые, как комья снега, облака, постепенно растворяющиеся к полудню в необозримой синеве, он бродил в окрестностях Лифина и Лебедина, удил рыбу, рисовал пейзажи, писал стихи — и его потянуло поселиться здесь, женившись на простой крестьянской девушке:

— Осточертело уже жить бобылем…

Ведь еще в Оренбурге грезился ему этот счастливый из счастливых дней его жизни:

А я ведь не казны богатой Просил у бога! Только хату, Лишь хатку мне б в родном краю, Да два бы тополя пред нею, Да горемычную мою, Мою Оксаночку; чтоб с нею Вдвоем глядеть с крутой горы На Днепр широкий, на обрыв, Да на далекие поляны, Да на высокие курганы…

Теперь вновь поэт ощутил тоску по дому, по семье…

Это не было еще усталостью, утомлением; но, может быть, уже сказывалась смертельная болезнь, неумолимо подступавшая к сердцу, привезенная Шевченко с солдатской каторги.

И он мечтал устроить свое пристанище здесь, на Украине, среди народа, который знал он и который уже знал его.

12 июня Шевченко приехал в Переяслав, где четырнадцать лет назад написал свое «Завещание».

Старый друг, переяславский врач Козачковский, встретил поэта объятиями; он стал на память читать Тарасу Григорьевичу прежние его стихи, написанные в Переяславе.

Но с той поры утекло немало воды; многое переменилось и в самом Козачковском, и когда стали они с Шевченко говорить о самых жгучих вопросах нынешнего дня, о необходимости освобождения крестьян, поэт с горечью почувствовал, что эти самые главные для него предметы переяславский его приятель воспринимает совершенно иначе…

В разговоре с Козачковским Шевченко в конце концов не без досады воскликнул:

— Да, вы правы! Хорошо было бы жить поэту, если бы он мог быть только поэтом и не быть гражданином!

Но Козачковский, видимо, не понял ни горькой иронии этого восклицания, ни намека на прогремевшее как раз в это время по всей России стихотворение Некрасова «Поэт и гражданин» с его знаменитыми строками: «Будь гражданин! Служа искусству, для блага ближнего живи» и «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».

В этот свой приезд на Украину Шевченко еще больше, чем всегда, проводит времени с крестьянами, подолгу ведет с ними беседы. Отправившись вместе с Козачковским на рыбную ловлю к Днепру, он поминутно оставляет своего приятеля, чтобы потолковать с рыбаками.

В это время слава Тараса Шевченко гремела повсеместно; люди приходили из дальних сел, только чтобы его повидать и послушать; кобзарь Остап Вересай пел песни на слова Шевченко; каждое слово поэта разносилось далеко…

Утром 13 июня Шевченко распрощался с Козачковским и отплыл на простом крестьянском «дубе» вниз по Днепру, в Прохоровку, к Максимовичам.

Хутор Максимовича Михайлова Гора, у села Прохоровки, был расположен на левом берегу Днепра, десятью верстами ниже Канева.

Приехал Шевченко к Максимовичам к вечеру. Хозяева обрадовались гостю. Мария Васильевна тут же распорядилась все приготовить для отдыха гостя после дороги и пригласила к столу. Шевченко откровенно любовался хозяйкой, которая была на двадцать лет моложе своего престарелого мужа. «И где он, старый антикварий, выкопал такое свежее, чистое добро? И грустно, и завидно!..» — пронеслось в голове у поэта.

После ужина Максимович пригласил Тараса в свою комнату, где они за чаркой наливки и с трубками в зубах вели беседу о делах крестьянских, вспоминали общих знакомых.

И с Максимовичем, как и с Козачковским, не оказалось у Шевченко общего языка: по-разному относились они к народу, к его правам, к его будущему.

Шевченко, живя на Михайловой Горе, часто уходил из дома, время проводил в селе, в поле; рисовал, беседовал с крестьянами. Если оставался дома, то его тянуло поговорить с хозяйкой, присутствие которой рядом вызывало повышенное волнение его сердца. Эта красавица с большими голубыми глазами притягивала Тараса к себе невидимыми нитями особого чувства, в котором он боялся признаться сам себе.

— Мария Васильевна, я бы хотел, чтобы вы, когда я уеду отсюда, вспоминали меня. Я знаю, как это сделать!.. Серденько, можно я нарисую ваш портрет?..

Щеки женщины неожиданно покрылись румянцем…

— Вот такая вы особенно проситесь на холст, — улыбнулся Тарас, заметив ее смущение.

Шевченко принялся за портрет. Он подсказал Марии Васильевне, какую лучше принять позу так, чтобы свет отражался в ее глазах, делая их блеск по особому выразительным.

Шевченко рисовал вдохновенно, работа продвигалась довольно быстро, и за три сеанса портрет был готов.

Работая с кистью, Тарас рассказывал сидящей перед ним прекрасной модели, что он сейчас работает еще над одной «Марией» — поэмой, в которой совершенно «кощунственно» использовал древнехристианскую легенду о «божьей матери» — Марии.

В поэме Мария не мифическая «богородица», а обыкновенная крестьянская девушка-«покрытка», родная сестра шевченковских героинь: Катерины, Наймички, Слепой. Образ самоотверженно-мужественной матери воплощает у поэта постоянно волновавшую его тему поруганной человечности. Он читает отрывки из поэмы прекрасной молодой женщине как-то по-особому, с каким-то чистым и пламенным эросом:

Все упованіє моє На тебе, мій пресвітлий раю, На милосердіє твоє, Все упованіє моє На тебе, мати, возлагаю. Святая сило всіх святих! Пренепорочная, благая! Молюся, плачу і ридаю: Воззри, пречистая, на їх, Отих окрадених, сліпих Невольників. Подай їм силу Твойого мученика сина, Щоб хрест-кайдани донесли До самого, самого краю.

Мария Васильевна слушала Тараса, и глаза ее наполнялись слезами. С мужем живут они уже двенадцать лет, а детей бог не дал…

Максимович, увидя портрет жены, загорелся желанием иметь и свой. Шевченко нарисовал и его портрет.

За два дня до отъезда Шевченко из хутора Михайлова Гора Михаил Александрович уехал в Канев к знакомым по земельным делам. Тарас проснулся поздно, позавтракав, ушел на свое любимое место под дубом в парке, где он часто проводил время. Раскрыл блокнот, чтобы продолжить работу над поэмой, но вдохновение где-то еще витало… Голова наполнилась мыслями о своей доле несчастливой… «Вот другим, тому же Максимовичу, какое счастье выпало! Была бы у меня такая жена, и желать больше ничего не надо было бы… Вот отыщу здесь чепурную девушку и женюсь, ей-богу, женюсь!.. Как это будет весело иметь свою семью, свой дом…» — думал Тарас. Он и не заметил, как солнце начало клониться к закату.

Он вошел в дом, на пороге его встретила Мария Васильевна.

— Тарас Григорьевич, что же это вы даже обедать не приходили? — с озабоченностью в голосе спросила она.

— Серденько, Мария Васильевна, усыпил меня дуб в вашем парке. Шумел над головой своими листочками, и мысли роем так и кружились в голове…

Они прошли в гостиную. Сели рядом на диване.

— О чем мысли были? Наверное, о Петербурге, об Академии?..

— Об этом у меня еще будет время подумать… Серденько, я вам признаюсь, что думал о своей несчастной доле… — Тарас тяжело вздохнул, — Мне уже сорок пять лет, но ни кола, ни двора, ни жены, ни деток… Я завидую Михаилу Александровичу… Как это ему удалось очаровать такую красавицу, как вы?.. Вы просто ангел, спустившийся с небес… Вы милое, прекрасное созданье!.. Именно такой нетронутый тип моей землячки приходит ко мне во сне…

Он протянул к ней руку, и это движение было таким темпераментным, а голос его зазвучал и проникновенно, и нежно, и весь он засиял, как будто вспыхнул горячим внутренним светом, и стал неожиданно таким молодым и красивым, что женщина, помимо своей воли, увлеклась его порывом…

Тарас вдруг почувствовал, что ему становится трудно говорить… Мария Васильевна тоже рядом как-то странно смотрела на него, щеки ее и глаза пылали… Она вдруг протянула к нему руки и обняла Тараса за шею, припала своими губами к его губам…

Ужинали они молча, стараясь не думать о случившемся…

Уехав от Максимовичей, поэт посетил свои родные села — Кириловку и Моринцы.

В Кириловке Шевченко направился к сестре Ирине Бойко. Она была на огороде, копала грядки. К ней подбежала ее девчушка:

— Мама, мама, вас какой-то Тарас спрашивает! Скажи, говорит, матери, что к ней Тарас пришел.

— Какой Тарас?

Не успела она опомниться, как подошел сам Тарас.

— Здравствуй, сестра!

Сестра, как будто онемела, не могла слова произнести от неожиданности и счастья. «Брат ли это мой? Такой седой и старый?» — пронеслось у нее в голове…

Сели они на завалинке; Тарас положил голову на колени сестры, и начал просить сестру, чтобы она рассказывала о своей горемычной жизни. Он слушал сестру и все приговаривал:

— Да! Так, сестра, так!

Потом Тарас рассказал и о своей солдатчине.

Наплакались они вдвоем вволю.

Зашел Шевченко и к брату.

Никиты не было дома — работал в поле. Жена его, Пелагея, когда увидала Шевченко в окно, сразу тоже не узнала. Вышла ему навстречу в сени. Смотрит и думает: «Кто бы это мог быть?» А тот молчит, только глядит так пристально да так печально…

— Не узнаешь?

И как сказал — Пелагея сразу узнала. Так голос его и покатился ей в сердце.

— Братик мой, Тарас!.. Откуда ты взялся? — вскрикнула невестка и упала ему на грудь.

А он обнял ее, целует и плачет, и ни слова не говорит…

Вот она, Кириловка, такая же, как и десять, двадцать, тридцать лет назад, такая же, как тысячи сел, хорошо знакомых Тарасу.

Только вот любимая яблоня засохла, и ее пришлось срубить. Засохла и заветная верба у ворот.

— Скоро ли все мы будем свободными? — спросила Тараса Пелагея.

Тарас махнул рукой, вздохнул:

— Пока это случится, еще не один раз высекут тебя на барской конюшне…

Узнав, что приехал в гости к родным Тарас Шевченко, стали приходить к нему односельчане. Он и сам ходил по хатам, был в церкви на обедне, где узнал о трагической судьбе молодой поповны. Встречался со знакомыми и с незнакомыми, и все его без конца спрашивали одно и то же:

— Скоро ли будет воля?..

Брат Шевченко Иосиф был женат на сестре своего однофамильца — Варфоломея Григорьевича Шевченко, управлявшего имением князя Лопухина в Корсуне. Тарас и в Корсунь заехал в гости.

В момент приезда Тараса Варфоломей был там и видел, как во двор въехала телега, запряженная парой: в телеге сидит кто-то с большими усами, в парусиновом сером пальто и в летней шляпе. Этот кто-то прошел мимо дверей хаты — и прямо в ворота. Сердце Варфоломея как-то неспокойно забилось, и он выбежал на улицу и пошел навстречу приезжему, а тот тем временем успел уже пройти через двор в другие двери — и в сени.

Тарас открыл двери в хату и сказал громко:

— Ну, узнаешь или нет!..

Варфоломей едва опомнился.

— Отец родной! — только и вскрикнул он и опрометью бросился на грудь Тараса.

Они молчали и только рыдали, как дети, обнявшись. Выбежала жена, и тоже в слезы… В это мгновение все они будто онемели: слов не было, только слезы так и катились. Так они молча стояли на одном месте и рыдали слезами радости, пока не подошел извозчик Тараса и не спросил, что ему делать…

Тарас остановился здесь на все время, пока предполагал быть на Украине.

— Да, да, брат, — сказал Тарас, — у тебя, у тебя я буду; потому что на всей святой Украине нигде и ни у кого не будет мне так тепло, как у тебя.

Тарас искренно полюбил семью Варфоломея, особенно его одиннадцатилетнего сына Андрея. Поэт всякий раз брал его с собой. Андрей пел ему украинские песни, которыми Тарас, как сам он говорил, «упивался», и рассказывал мальчику, какая песня что означает.

В летнее время, особенно в сенокос или жатву, Варфоломею некогда было сидеть дома, он работал от зари до зари, поэтому с Тарасом они беседовали только тогда, когда тот разохотится и поедет вместе на работу, или же вечером, когда он еще не ляжет спать. Вставал Тарас очень рано, в четыре часа, и сразу в сад: а сад в Корсуне был очень, очень хороший! Во-первых, потому что место само по себе очень красивое, а кроме того, князь не пожалел денег, чтобы сделать свой сад еще прекраснее. Выбирал Тарас в этом саду какой-нибудь чудесный уголок и изображал его на бумаге. Пожалуй, в саду не осталось ни одного уголка, не зарисованного им в альбом. Однако поэтической душе поэта были милы только те уголки, в которых искусство человека не нарушало искусства матери-природы. Тарасу больше нравились глухие, запущенные уголки сада.

Когда Тарас ездил с Варфоломеем на работу, он постоянно пытался обратить его внимание на то, что следует заводить как можно больше машин, чтобы как можно меньше работали человеческие руки.

Во время таких поездок Тарас иногда рассказывал кое-что о своей тяжелой жизни в ссылке. Но как рассказывал! Начнет, скажет несколько коротких слов, будто оторвет. Да и такие рассказы случались редко. Тарас не любил ворошить своей минувшей беды!

Трудно найти человека, который бы любил украинские песни больше, чем Тарас. Иногда, как только Варфоломей возвращался с работы домой, Тарас сейчас же вел его в сад и давай петь! Тарас брал больше чувством; каждое слово в его песне изливалось с таким чистым, искренним чувством, что едва ли какой-нибудь артист-певец мог выразить его лучше, чем Тарас! Любимой песней Тараса была: «Ой зійди, зійди, зіронько вечірня…» Окончив эту песню, он сразу начинал следующую: «Зійшла зоря із вечора, не назорілася, прийшов милий із походу, я й не надивилася».

Тарасу хотелось обзавестись семьей; видя жизнь Варфоломея, он не раз говорил: «Сподобит ли и меня господь завести свое гнездо, хату, жену и деток?» Они часто разговаривали об этом, и Тарас всегда просил совета и помощи найти ему место, где бы он поселился, и «дівчину», но чтобы девушка обязательно была украинка, простая, не панского рода, сирота и «наймичка» (батрачка).

Вот и стали они ездить и искать такое место, чтобы поселиться, чтобы «Дніпро був під самим порогом». Вскоре такое место нашли, и на самом деле замечательное! Над самым Днепром, с небольшим лесочком. Землица эта — едва ли в ней было две десятины — была собственностью пана Парчевского. Стали с этим помещиком сговариваться: он — ни туды, ни сюды, рад бы и продать, да чувствуется — что-то жмется, увиливает.

Тарас собрался совершить измерение выбранного участка земли. Варфоломей проводил его почти до Межирича.

Из Межирича пригласили землемера Хилинского для обмера участка. Утром 10 июля Шевченко вместе с управляющим Вольским и землемером Хилинским отправились из Межирича, за пятнадцать верст, к селу Пекари.

С помощью нескольких крестьян долго обмеряли участок на высоком берегу Днепра.

— Какая благодать! — восклицал Шевченко, полной грудью вдыхая аромат цветов, буйной зелени. Далеко раскинулись на левом берегу реки пойменные луга; в темно-синем июльском небе неподвижно застыла белая пена облаков.

Тарасу уже грезились усадьба над «сивым» Днепром, хата с яблоней и грушей «на причилку» и — непременно! — на крылечке жена с кудрявым малышом на руках.

— Благодать! — повторял он, перепрыгивая с одного пригорка на другой и хватаясь руками за крепкие ветки орешника.

В полдень Шевченко пригласил всех под липу, на самой верхушке Княжьей горы, закусить. Мальчишка лесника-крестьянина Тимофея Садового сбегал в село к деду Прохору за квартой водки.

Поэт стал расспрашивать о подробностях недавних событий в этих местах — о крупном крестьянском восстании 1855 года, известном под именем «Киевской казатчины».

Вольский и старик землемер, видно, и сами сочувствовали крестьянам. Разговор получился задушевный, искренний. Шевченко думал о Вольском: «Добрый и искренний человечина!»

Вдруг из кустарников, со стороны дороги, вынырнули две странные фигуры; особенно один молодой человек производил смехотворное впечатление: он был во фраке и белых перчатках, словно явился не в лес, а на бал.

Увидев этого удивительного франта, Шевченко рассмеялся. Молодые люди оказались родственниками Вольского и Хилинского; они специально прибыли сюда, на обрывы Днепра, чтобы познакомиться со знаменитым петербургским художником и поэтом, пожелавшим поселиться в этих местах.

Над облаченным во фрак родственником землемера, отрекомендовавшимся: «дворянин Козловский», — Шевченко еще некоторое время продолжал подтрунивать. Но как только заметил, что тот несколько туповат и на острую шутку не умеет ответить шуткой, сразу же перестал подсмеиваться, даже попросил извинения и пригласил новоприбывших под липу, принять участие в импровизированном завтраке.

Прежний искренний разговор уже не мог возобновиться. Шевченко сделался сдержан и осторожен.

Но постепенно снова стали возникать волновавшие в это время всех темы: положение крестьян, отношение помещиков к ожидавшейся крестьянской реформе.

Козловский говорил по-польски. Шевченко сначала отвечал ему тоже по-польски, затем, желая вовлечь в беседу крестьян, перешел на украинский язык.

Козловский настаивал на том, что царь сам договорится обо всем с панами и мужикам нечего беспокоиться: царь позаботится, чтобы мужикам хорошо жилось.

— Да ведь царь сам кругом у панов в зависимости! — сказал, наконец, Шевченко, а затем стал читать наизусть свои новые стихи:

Во Иудее, во дни оны, Во время Ирода-царя, Вокруг Сиона, на Сионе Пьянчужек-римлян легионы Паскудили. А у царя, Там, где толклось народу много, У Иродова, бишь, порога Стояли ликторы. А царь, Самодержавный государь, Лизал усердно голенища У ликтора, чтоб только тот Хоть полдинария дал в ссуду. Мошною ликтор наш трясет Да сыплет денежки оттуда, Как побирушке подает, И пьяный Ирод снова пьет!

Козловский прокашлялся и заметил, что он плохо понимает по-украински, поэтому ничего не будет возражать по существу услышанных стихов, однако… Шевченко его перебил:

— А вот это, может быть, вы все же поймете?

Мы сердцем голы догола! Рабы, чьи с орденами груди, Лакеи в золоте — не люди, Онучи, мусор с помела Его величества.

Уже Хилинский и управляющий не смеялись. Задумались и старик Садовой, и другие крестьяне…

Но Козловский не унимался.

— Как вы полагаете, — допытывался он у Шевченко, — о пресвятой богородице, беспорочной матери вифлеемского младенца?

Вместо ответа Шевченко начал было опять читать:

О, спаси же нас, Младенец праведный, великий, От пьяного царя-владыки!..

Но вдруг оборвал стихи и сказал убежденно и искренне:

— Перед женщиной, которая родила бы людям героя, отдающего свою жизнь за народ, мы все должны благоговеть, даже если бы она была просто «покрытка» и люди над ней издевались. Не знаю, однако, почему вы думаете, что евангельская Мария была «беспорочной», а ее сын «богом»? Я не верю ни тому, ни другому! Это нелепые поповские басни!

Козловский снова попытался спорить, но Шевченко уже совсем его не слушал. Он все более раздражался.

Сорвав с липы листок, Шевченко вдруг спросил:

— А это кто дал?

Козловский молчал; Тимофей Садовой нерешительно произнес:

— Бог?..

— Дурак ты, если веруешь в бога! — сердито вскричал Шевченко. — Мало еще тебя учили… Кто верует в бога, тот никогда не избавится ни от царя, ни от панов, ни от попов!

Вольский и Хилинский принялись успокаивать разволновавшегося и громко кричавшего Шевченко. Но тот все сердито повторял:

— Не нужно нам ни царя, ни панов, ни попов!..

И, не попрощавшись ни с кем, ушел один в Межирич…

Наутро Шевченко уехал в Городище, на завод, в воскресенье был уже в Корсуне, у Варфоломея, потом снова в Кириловке.

Он тревожился; было досадно, что так не к месту случился этот горячий спор в лесу у Пекарей; перед глазами все маячил дурацкий фрак Козловского, чудился его скрипучий голос:

— Вы не правы… Как вы полагаете?..

13 июля Шевченко опять прибыл в Межирич, чтобы встретиться с Парчевским, который должен был в этот день приехать из Петербурга и заключить купчую на обмеренный участок.

Но напрасно прождав целый день, Шевченко вечером написал Варфоломею Григорьевичу записку:

«Я не дождался Парчевского и, значит, не сделал ничего, только купил гербовой бумаги; так на бумаге этой пишите уже Вы…»

А сам решил поехать переночевать к Максимовичу.

Когда Шевченко, переправившись на струге через Днепр из Пекарей в Прохоровку, шел к Михайловой Горе, в усадьбу Максимовича, его задержал становой пристав из местечка Мошны. С приставом были десятские и тысяцкие; Тарасу Шевченко объявили, что он арестован…

Затем его тут же усадили в другой, полицейский струг, переправили обратно, на правый берег Днепра, и становой доставил Шевченко в Мошны, даже «не объяснивши причины, по какому праву он это сделал».

Итак, снова жандармы, снова арест. А что впереди?.. Может быть, опять тюрьма, ссылка?..

В Мошнах Шевченко содержался под домашним арестом в квартире станового пристава.

На следующий день, 14 июля, черкасским исправником Табачниковым и жандармским поручиком из Киева Крыжицким было снято с Шевченко и ряда «свидетелей» первое дознание.

Об этом Табачников 15 июля отправил подробные Донесения генерал-губернатору князю Васильчикову и киевскому губернатору Гессе. Земский исправник осмелился к изложению событий присовокупить также и собственные соображения.

«Было бы полезным, — писал Табачников, — не дозволяя Шевченко дальнейших разъездов, обязать его выехать на место службы в С.-Петербург».

Шевченко настоятельно требовал, чтобы его отпустили в Киев или по крайней мере отправили вместе с возвращавшимся туда Крыжицким; ему отказали якобы за неимением места в экипаже.

Вместо этого Табачников 18 июля увез Шевченко к себе в Черкассы.

В Черкассах поэт снова жил под домашним арестом, на этот раз в квартире исправника. Здесь он написал стихотворения «Сестре»:

Минаючи убогі села Понаддніпрянські невеселі, Я думав: — Де ж я прихилюсь? І де подінуся на світі? – І сниться сон мені: дивлюсь, В садочку, квітами повита, На пригорі собі стоїть, Неначе дівчина, хатина. Дніпро геть-геть собі розкинувсь! Сіяє батько та горить! Дивлюсь, у темному садочку, Під вишнею у холодочку, Моя єдиная сестра! Многострадалиця святая! Неначе в раї, спочиває Та з-за широкого Дніпра Мене, небога, виглядає. І їй здається — виринає З-за хвилі човен, доплива… І в хвилі човен порина. – Мій братику! моя ти доле! – І ми прокинулися. Ти… На панщині, а я в неволі!.. Отак нам довелося йти Ще змалечку колючу ниву! Молися, сестро! будем живі, То Бог поможе перейти.

22 июля поэта отвезли в Мошны, где Шевченко поселился у полковника Грудзинского и проводил время в парке имения Воронцова. Так прошло несколько дней в ожидании ответа из Киева на письмо Табачникова.

В Мошнах у Шевченко появились знакомые; многие нарочно приезжали в Мошны, чтобы взглянуть на прославленного поэта.

Приехал сюда и Максимович, которому Шевченко сообщил 22 июля о своем местопребывании. Максимович привез поэту оставленные у него вещи и деньги.

Наконец 24 июля прибыло предписание вице-губернатора Селецкого доставить Тараса Шевченко в Киев «под надзор здешней полиции».

26 июля, в воскресенье, Шевченко отправился в полицейской тележке и в сопровождении жандарма в Киев.

29 июля Шевченко прибыл в Киев, где не бывал с 1847 года.

Всего две недели провел на этот раз Шевченко в своем любимом городе, «матери городов русских».

Начались эти две недели очень неприятно: с допросов в канцелярии генерал-губернатора князя Васильчикова, с этих давно знакомых поэту опросных листов и всех неизбежных принадлежностей полицейского следствия.

Однако, к счастью для Шевченко, расследование его «дела» было поручено разумному и доброжелательно настроенному чиновнику Андреевскому, который сразу же повел к тому, чтобы освободить Шевченко от всякой ответственности.

Андреевский повернул все свое «следствие» так, что князь Васильчиков признал взведенные на Шевченко обвинения необоснованными и сообщил в Петербург: «Не придавая делу этому особого значения, я оставляю его без последствий».

Однако тот же Васильчиков заявил устно Шевченко, что «советует» ему поскорее уезжать обратно в Петербург, и не внять этому начальническому «совету» было невозможно.

Шевченко тотчас же после официального окончания дела, последовавшего 12 августа, должен был поспешить оставить Киев.

Уезжал он с Украины в полной уверенности, что в самом ближайшем будущем возвратится сюда снова и поселится на более продолжительный срок.

С дороги он пишет Варфоломею: «Сделал ли ты что-нибудь с Вольским? Если нет — так сделай, как сможешь, да как бог тебе поможет, потому что мне и днем и ночью снится та благодать над Днепром, которую мы с тобой осматривали».

А Варфоломей в это время получил от владельца межиричской земли помещика Парчевского следующий ответ:

«Нужно спросить генерал-губернатора, можно ли Тарасу Шевченко покупать тут землю, а то как бы не вышло чего-нибудь!»

В Киеве Шевченко повстречался со своим старым другом Иваном Максимовичем Сошенко.

Встреча очень взволновала обоих. Ведь не видались ровно двадцать лет! Много утекло за это время воды, много каждый пережил… Старик Сошенко преподавал рисование во 2-й Киевской гимназии, помещавшейся на Бибиковском бульваре, а жил на Львовской (Сенной) площади; Шевченко с ним, с его племянницей «чернявой Ганнусей» и ее подругами гулял на Киселевке и над Днепром; вместе пели песни…

С Украины в Петербург Шевченко приехал утром 7 сентября 1859 года.

По дороге он заезжал еще к нескольким знакомым — в Переяславе, Гирявке, Качановке. В Москве поэт повидался со Щепкиным.

Вернувшись в Петербург, поэт много работает, хлопочет о разрешении издания новой редакции Кобзаря, появляются новые стихотворные произведения, пишет портреты друзей и знакомых, пишет несколько автопортретов, работает над офортами, интенсивно переписывается с Варфоломеем по поводу земли и покупки леса для строительства дома.

Не покидает его мысль создать свою семью. Жениться он хотел только на простой крестьянской девушке:

— Я по плоти и духу сын и родной брат нашего обездоленного народа, так как же себя связать с собачьей господской кровью? Да и что какая-нибудь разнаряженная барышня станет делать в моей мужицкой хате? С тоски пропадет и мой недолгий век сократит, — так отвечал Шевченко людям, уговаривавшим его взять себе в жены непременно «образованную» девицу из высших классов.

В письмах к Варфоломею он просит найти ему пару. Тот сначала подумал, уж не приглянулась ли ему жившая в их семье гувернантка Н. Шулячивна, как вдруг Шевченко прямо написал о Харите. Шевченко представил себе живую, стройную девушку, выглядывавшие из-под тонких черных бровей большие черные глаза и написал из Петербурга Варфоломею, что если Харита еще никем не засватана, то не уговорит ли он ее пойти за Тараса.

«Харитина мне очень, очень нравится, — писал Шевченко в Корсунь, — а если Харита скажет, что она беднячка, сирота, батрачка, а я богатый и гордый, так скажи ей, что у меня тоже многого недостает, а порой нет и чистой рубашки, и что гордость да важность я еще от матери своей приобрел, от мужички, от несчастной крепостной. Да так или этак, но я должен жениться, а то проклятая тоска сживет меня со света. Сестра Ирина обещала найти мне девушку в Кириловке; да какую еще она найдет? А Харита сама нашлась. Научи же ее и растолкуй, что несчастлива она со мной не будет».

Эту Хариту жена Варфоломея взяла еще ребенком и воспитала ее. Когда Тарас приехал в 1859 году, Харита как раз расцвела. Нельзя сказать, что Харита была красивой, но что-то в ней было очень симпатичное: тихий характер и нежное доброе сердце, чистая душа и молодые годы были красотой Хариты. «Спроси, братец, Хариту, может, она пойдет за меня?» — писал Тарас. Варфоломей посоветовался с женой и выполнил волю Шевченко: спросил Хариту, пошла бы она за Тараса? «Что это вы выдумали?.. за такого старого и лысого!» — ответила Харита. Больше ее не стали уговаривать, а чтобы не обидеть Тараса, написали ему, что Харита ему не пара, что она не образованная, что если бог даст детей, как она их будет воспитывать, чем духовно, кроме любви, сможет поделиться со своим супругом? Тарас не обратил на эти слова внимания и ответил: «Мать, браток, всюду та же мать! Лишь бы сердце было доброе, тогда все будет». Снова спросили Хариту, и она снова ответила то же самое: «Такой старый!» Что было делать? Написать Тарасу правду — все равно, что вонзить ему нож в самое сердце! Сказать, что он слишком стар для восемнадцатилетней девушки, значило напомнить, что его молодость, что его время жениться на молодой навеки прошли!.. И где прошли? где потеряны? За Аралом, в степях, в казарме, под солдатским ружьем. Напомнить мученику о его муках, его ссылке, пробудить в его душе тяжкие думы, которые и без того не давали ему покоя!.. Нет! На это у Варфоломея не хватило сил… Уговаривать Хариту — означало морально принуждать ее. Конечно, они могли бы уговорить Хариту и выдать «за такого старого, лысого, с седыми усами», но что бы из этого вышло?..

Оказавшись в таком необычном положении, находясь «между двух огней», Варфоломей долго-долго колебался, не зная, как поступить: «наложить руку» на сердце Хариты и уговорить ее или соврать Тарасу? Он выбрал последнее и написал Тарасу, что Харита стала грубой, непослушной и дерзкой…

Шевченко очень огорчился этим ответом, так что «чуть не пошел в монахи»; «мне бы лучшей жены и на краю света искать не нужно», — писал он Варфоломею.

Возвращение из ссылки вызвало небывалый всплеск поэтической музы Шевченко. Романтическая взволнованность раннего эпоса поэта, разрушительная аналитическая сила социальных раздумий, задушевный лиризм, проникновенность образов «невольничьей поэзии» — все соединилось в лирике и поэмах Шевченко последних лет его жизни. Это было время наивысшего расцвета его поэтической мощи.

Богатство красок и интонаций, то страстно бичующих, то чарующе мягких, то вдохновенно пророческих, дает поэту возможность раскрыть большой и сложный мир человеческой души и социальной действительности в их неразрывном единстве.

Он, как Прометей с его огненным факелом, несет людям пламенные слова правды, гнева, борьбы, сопротивления угнетению и несправедливости, слова надежды:

О люди! бедные, слепые! К чему, скажите, вам цари? К чему, скажите, вам псари? Вы все же люди, не борзые!..
Однажды над Невой иду В глухой ночи. И на ходу Так размышляю сам с собою: «Когда б, — я думаю, — когда б Таким покорным не был раб, То этих скверных над Невою Не возвышалось бы палат! Была б сестра, и был бы брат. А то… Лишь слез и горя много, И нет ни бога, ни полбога. Псари с псарятами царят…»
Когда же суд! Падет ли кара На всех царят, на всех царей? Придет ли правда для людей? Должна прийти! Ведь солнце встанет, Сожжет все зло — и день настанет…

У Костомарова, который переехал в 1859 году из Саратова в Петербург, происходили с осени этого года еженедельные литературные собрания по вторникам.

На этих «костомаровских вторниках», в меблированных комнатах Балабина, именовавшихся в просторечии «Балалаевкой», бывало много народу. Сам Костомаров называет среди своих постоянных посетителей Чернышевского, Шевченко, Кавелина, Желиговского, Виктора Калиновского, Сераковского, Василия Белозерского.

В «Балалаевке» литературные собрания носили по преимуществу характер легкий, обычно с оттенком шутливости, но и на этих людных, оживленных «вторниках» сказывалось напряжение, в котором находилось тогда все общество.

В один из таких вечеров скрипнули двери и показалась голова, промолвившая с порога:

— Нет бога, кроме бога, и Николай — пророк его!

Это был Чернышевский, постоянно подшучивавший над хорошо знакомым ему по Саратову Костомаровым.

— Здравствуй, волк в овечьей шкуре! — отвечал Чернышевскому Костомаров.

На вечере присутствовал писатель Мордовцев, который редактировал в это время «неофициальную часть» саратовских «Губернских ведомостей» и пропустил в газете одну, как в те годы говорили, «обличительную» заметку о каком-то офицере Бутырского полка, свирепствовавшем по части мордобоя.

Чернышевский сразу обратился по этому поводу к Мордовцеву:

— Читали, читали ваше обличение! Назвать героев-бутырцев «мокрыми орлами», чуть ли не курами! Да за это обличение сидеть вам в месте злачне, в месте прохладне, идеже праведнии пророк Николай (то есть Костомаров, проведший год в Петропавловской крепости) и кобзарь Тарас упокояшася… Так, Тарас Григорьевич?

— Нет, немножко не так, — отвечал Шевченко Чернышевскому и тут же прибавил: — А вы там еще посидите!

И мрачное пророчество Тараса вскоре свершилось: Чернышевский был арестован и отправлен в крепость, а потом в ссылку.

Шевченко тоже знал, что ему ежечасно угрожает.

— Слава мне не помогает, и мне кажется, — говорил он с горечью, — она меня и во второй раз поведет телят Макара пасти…

Вместе с Чернышевским Шевченко бывал на многолюдных вечерах у либерала Кавелина, с которым поэт познакомился еще весной 1858 года, тотчас по приезде в Петербург. На этих собраниях происходили бурные споры революционных демократов с либералами. Шевченко был хорошо знаком не только с Чернышевским, но и с другими сотрудниками журнала «Современник» — Добролюбовым, Некрасовым, Тургеневым…

Между тем переписка министра народного просвещения с начальником Третьего отделения, с Главным управлением цензуры и с попечителем Петербургского учебного округа, составившая обширное дело «О дозволении печатать произведения Т.Г. Шевченко», безнадежно затянулась. Только 26 ноября 1859 года состоялось, наконец, это долгожданное «дозволение». В этот день Шевченко сообщил друзьям: «Сегодня цензура выпустила из своих когтей мои бесталанные думы, да так их, проклятая, обчистила, что я едва узнал свои чада».

Печатание новых произведений поэту не было разрешено, а только перепечатка прежних, изданных еще в 40-х годах, да при этом и в них были произведены изъятия ряда мест, некогда пропущенных даже николаевской цензурой! Этот сборник, которому было дано прежнее заглавие — «Кобзарь», вышел в свет в январе 1860 года с портретом поэта.

На издание «Кобзаря» отозвался Добролюбов, заметив, что Шевченко «…поэт совершенно народный, такой, какого мы не можем указать у себя. Даже Кольцов не идет с ним в сравнение, потому что складом своих мыслей и даже своими стремлениями иногда отдаляется от народа. У Шевченко, напротив, весь круг его дум и сочувствий находится в совершенном соответствии со смыслом и строем народной жизни. Он вышел из народа, и не только мыслью, но и обстоятельствами жизни с ним крепко и кровно связан…»

Шевченко энергично занялся освобождением своих братьев и сестры. К этому самые энергичные меры принял только что организованный «Литературный фонд», именовавшийся «Обществом для пособия нуждающимся литераторам и ученым».

Инициаторами создания Литературного фонда были деятели из круга «Современника» и сам Чернышевский, который 24 октября 1859 года писал Егору Петровичу Ковалевскому, будущему председателю общества:

«Изъявили желание быть членами-учредителями Общества для вспомоществования нуждающимся литераторам и ученым:

Т. Г. Шевченко

И. И. Панаев

В. И. Ламанский

А. Н. Пыпин

Е. П. Карнович».

Одним из первых дел, предпринятых новым обществом, явились хлопоты об освобождении из крепостной зависимости родных Шевченко. В марте 1860 года комитет общества обратился с письмом к помещику Флиорковскому, владевшему крестьянами села Кириловки:

«Уважаемый и любимый сочлен нашего общества, известный всей России поэт Тарас Григорьевич Шевченко имеет между крепостными Вашими крестьянами Киевской губернии, Звенигородского уезда, в селе Кириловке, двух родных братьев Никиту и Иосифа и сестру Ирину. Он очень желает, чтобы они получили свободу и… готов даже, если Вы потребуете, внести за них выкуп…

Подписали: Председатель Общества, директор Азиатского департамента, генерал-майор Ковалевский. Помощник председателя, профессор Санкт-Петербургского университета, статский советник и кавалер К. Кавелин. А. Заблоцкий, тайный советник в должности статс-секретаря в Государственном Совете. Редактор журнала „Библиотека для чтения“ А. Дружинин. Помещик Орловской губернии Иван Тургенев. Профессор А. Галахов. Редактор журнала „Современник“ Н. Чернышевский. Помещик Симбирской губернии Я. Анненков. Член Главного управления цензуры, ординарный академик и профессор А. Никитенко. Товарищ редактора „Отечественных записок“ С. Дудышкин. Редактор „Отечественных записок“ статский советник А. Краевский. Директор Коммерческого банка Е. Ламанский».

Смущенный столь авторитетным ходатайством, помещик вынужден был согласиться на выкуп семьи Шевченко: но он, во-первых, запросил неслыханно высокую сумму, а во-вторых, наотрез отказался продать освобожденным землю.

Шевченко категорически отсоветовал родным соглашаться на такое решение дела.

«Хорошо бы ты сделал, — писал поэт Варфоломею Григорьевичу, — если бы съездил в Кириловку, да сказал бы Никите, Иосифу и Ирине, чтобы они не хватались за свободу без поля и без усадеб, пускай лучше подождут». И в следующем письме: «Пану Флиорковскому пусть Никита скажет, чтобы он трижды чмокнулся со своим родным папашей — чертом. По 85 рублей пускай берет теперь наличными деньгами, с усадьбами и полем, а то потом (осенью) шиш получит».

Вся история получила огласку в печати. Газеты и журналы (в том числе широко распространенные «Санкт-Петербургские ведомости» и официальный «Русский инвалид») печатали письма Литературного фонда, лично Егора Ковалевского, Шевченко и наглые, лживые ответы Флиорковского.

В конце концов Флиорковский все-таки настоял на своем, и родные Шевченко подписали «безземельную волю».

Узнав, что братья согласились на освобождение без земли, Тарас писал Варфоломею:

«Брату Иосифу скажи, что он глупец…»

Литературный фонд устраивал концерты с участием артистов и писателей в пользу нуждающихся студентов и литераторов. На литературных чтениях выступали самые любимые публикой писатели, и достать билет считалось большим счастьем: зал всегда был переполнен; каждый концерт становился событием, о котором долго говорили. Неизменным успехом пользовался Шевченко. Когда он впервые появился на сцене, публика его так приняла, точно он гений, сошедший в залу Пассажа прямо с небес. Едва успел он войти, как начали хлопать, топать, кричать. Это было демонстрацией — чествовали мученика, пострадавшего за правду.

Подобной овации Шевченко не ожидал; он несколько минут молча стоял на эстраде, опустив голову. Внезапно повернулся и быстро ушел за кулисы.

В зале сразу наступила тишина. Из-за кулис выбежал кто-то и схватил стоявший на кафедре графин с водой и стакан: поэту от волнения стало дурно…

Когда он несколько оправился и снова вышел к публике, читать ему было трудно. Однако понемногу он увлекся и с воодушевлением прочитал отрывок из поэмы «Гайдамаки», «Вечер» («Вишневый садик возле хаты…»), «Думы мои, думы…».

Публика слушала, затаив дыхание…

В семье Карташевских поэт осенью 1859 года познакомился с двадцатилетней крепостной горничной — Лукерьей Полусмак.

У Варвары Яковлевны Карташевской и ее мужа Владимира Григорьевича в собственном доме на углу Ямской и Малой Московской часто бывали литературные вечера, на которые приезжали Некрасов, Тургенев, Тютчев, Писемский, братья Жемчужниковы, Анненков, Кулиш, родной брат Карташевской — Николай Макаров и двоюродный — Андрей Маркевич, Марко Вовчок, Белозерские; одним из самых почетных гостей был Шевченко.

На вечерах гостям обычно прислуживала красивая черноглазая девушка в украинском национальном костюме. Шевченко ею искренне любовался, а Тургенев тут же спрашивал Лукерью:

— Скажите, вам нравится Тарас Григорьевич?

Иногда Лукерью хозяева посылали разносить наиболее уважаемым знакомым приглашения. Когда она приносила Шевченко в Академию художеств записочку, он ее спрашивал:

— Ты сюда пешком шла?

— Пешком… — отвечала Лукерья.

На лето Макаров, Карташевские, Кулиш уехали за границу и Лукерью отдали в услужение жене Кулиша, Александре Михайловне (известная украинская писательница Ганна Барвинок). Она жила вместе с сестрой, Надеждой Михайловной Белозерской, на даче в Стрельне.

Здесь к Лукерье относились совсем не так, как у Карташевских: ее заставляли делать много черной работы, ходила она плохо одетая, в порванных башмаках.

Как-то вечером девушка сидела на крыльце дачи и тихонько напевала:

Де ти, милий, чорнобривий, де ти, озовися! Як я бідна тут горюю, прийди подивися!..

Вдруг неслышно подошел Шевченко:

— А где же твой милый?

Лукерья растерялась, не знала, что сказать.

Шевченко стал ежедневно приезжать в Стрельну.

Как-то приехал он прямо с утра и долго ходил по саду с Александрой Михайловной. В это время Лукерья чистила дорожку.

— Лукерья, принеси Тарасу Григорьевичу воды, — приказала хозяйка, а сама ушла в дом.

Лукерья принесла воды. Шевченко выпил и говорит:

— Садись возле меня!

— Не сяду! — покраснев, отвечала девушка, но, заметив, что Тарас недовольно нахмурился, села на скамейку.

Шевченко поглядел Лукерье в лицо и просто спросил:

— Пойдешь за меня замуж?

По всему его серьезному, задушевному тону девушка поняла, что отвечать нужно так же просто и искренне, как Тарас спрашивал. И Лукерья тихо ответила:

— Пойду…

В душе Шевченко снова вспыхнула надежда на то, что он нашел, наконец, свою «долю», перед ним снова встают картины благополучной семьи.

С каким восторгом обращается Шевченко к девушке, называя ее: «Моя голубка! Друг мой милый!» — стремясь зажечь ее своими чувствами и убеждениями:

Моя голубка! Не крестись, И не клянись, и не молись Ты никому! Солгут все люди, И византийский саваоф обманет!.. Мы не рабы его — мы люди!

Подлинно отеческой заботой окружает Шевченко свою невесту; он носит ей книги, сам заказывает ей одежду, дарил ей разные подарки, искренне тревожится, узнав о легком нездоровье Лукерьи.

«Передайте эти вещи Лукерье, — просит Шевченко в записке на имя Белозерской. — Я вчера только услыхал, что она захворала. Глупая, где-то хлюпала по лужам, да и простудилась. Пришлите с Федором мерку ее ноги. Закажу теплые башмаки, а может быть, найду готовые, так в воскресенье привезу… Передайте с Федором — лучше ли ей или нет?»

Варфоломею Григорьевичу Шевченко в августе сообщал: «Будущая супруга моя зовется Лукерьей, крепостная, сирота, такая же батрачка, как и Харита, только умнее в одном — грамотная… Она землячка наша из-под Нежина. Здешние земляки и землячки наши (а особенно барышни), как услыхали, что мне бог такое богатство послал, так еще немножко поглупели. Криком кричат: „Не пара и не пара!“ Пускай им сдается, что не пара, а я хорошо знаю, что пара…»

Украинские помещики, «земляки и землячки», о которых с горечью упоминает Шевченко, — это прежде всего Кулиш, Белозерские, Карташевские, — приложили немало стараний, чтобы отравить последние годы жизни поэта.

Когда сестры Александра Михайловна и Надежда Михайловна принимались уговаривать Шевченко не жениться на Лукерье, он сердито отвечал:

— Хотя бы и отец мой родной поднялся из гроба и сказал бы мне то же, так я бы и его не послушался!

Хотя Лукерья была очень миловидной девушкой, но и ленивой, неряшливой и необыкновенно ветреной. Это очень было не по душе Тарасу. Он все же мечтал о жене «чепурненькой», то есть аккуратной. А ей не нравился Шевченко, «старый да сердитый», но она готова была выйти за него замуж, потому что считала его богачом. Шевченко объявил ее громогласно своей невестой, возил даже к графине Толстой, поместил на отдельной квартире.

Однако недолго продолжалось это увлечение. Посещая квартиру Лукерьи, он неоднократно указывал ей на грязь и беспорядок. Неряшливость Лукерьи страшно бесила его и привела в конце концов к полному разрыву. Эта неудавшаяся женитьба закончилась следующим трагикомическим объяснением в присутствии посторонних лиц. «Лукеро, — говорит поэт, — скажи правду, обращался ли я когда-нибудь с тобою вольно?» — «Нет», — тихо отвечает та, потупившись. «А может быть, я сказал тебе когда какое-нибудь неприличное слово?» — «Нет». Тогда он вдруг поднял кверху обе руки, затопал ногами и не своим голосом, в исступлении закричал: «Так убирайся же ты от меня!.. Иначе я задавлю тебя!..» Лукерья стрелой вылетела из комнаты.

Разрыв с Лукерьей означал для Шевченко, что рушится его заветная мечта создать на склоне лет свой дом, семью. Он тяжело переживал это свое поражение, даже запил…

Огорчило и в душе обрадовало его еще одно известие, что у Максимовичей наконец-то родился сын. Он направил им теплое поздравление, но мысли его были невыносимо тяжелыми: «Это мой сын… Я чувствую его моим больным сердцем… Но об этом не могу признаться даже самому себе…»

Тяжелым чувством одиночества повеяло в его стихах:

И молодость моя минула, И от надежд моих дохнуло Холодным ветром. Зимний свет! Сидишь один в дому суровом, И не с кем даже молвить слова Иль посоветоваться. Нет, Ну, никого совсем уж нет! Сиди один, пока надежда Тебя — глупца — не засмеет, Морозом взор не закует И гордость дум, что были прежде, Не разнесет, как снег в степи. А ты сиди в углу, терпи, Не жди весны — счастливой доли, – Она уж не вернется боле, Чтоб садик твой озеленить, Твою надежду обновить, И мысль свободную на волю Не сможет выпустить. Сиди, Сиди и ничего не жди!

Но были в эти последние месяцы жизни поэта и светлые, радостные дни. В конце октября 1860 года состоялось торжественное годичное собрание Академии художеств, на котором был рассмотрен вопрос о присуждении звания академика по представленным работам Тарасу Григорьевичу Шевченко. Собрание единогласно решило присвоить это высокое звание Шевченко с выдачей соответствующего диплома:

«Санкт-Петербургская императорская Академия художеств за искусство и познание в гравировальном художестве признает и почитает художника Тараса Шевченко своим академиком. С правом и преимуществами в установлениях Академии предписанными. Дан в С.-Петербурге за подписанием президента и с приложением печати.

1860 года, октября 31 дня»

Это была огромная победа Шевченко над всеми горестями и несчастьями своей судьбы, над всеми унижениями и издевательствами, над всей системой царской власти угнетателей. Родившись крепостным рабом, он к концу жизни стал любимым народным поэтом и академиком изобразительного искусства! Такое могло быть под силу только гиганту мысли и творчества, который, подобно богоподобному Прометею, преодолевая муки наказания, сумел передать людям пламя своей души…

В эти же дни произошло еще одно событие, которое заставило учащенно биться больное сердце поэта.

В один из редких вечеров, когда Тарас оставался дома и корпел над очередным офортом, к нему подошел его Прохор:

— Тарас Григорьевич, там какая-то женщина вас спрашивает. Я пытался сказать, чтобы она завтра приходила, но никак не хочет уходить…

— Так проси ее ко мне, раз такая упорная… Может, у нее важное дело…

В комнату вошла опрятно одетая молодая женщина лет тридцати пяти. Она внимательно всматривалась в Тараса. Потом вдруг сказала тихим голосом:

— Чевченко, как ты изменился!.. — прозвучал ее голос с легким акцентом. Из глаз ее потекли слезы.

Шевченко вздрогнул… Комок подступил к горлу: так произнести — «Чевченко» — могла только она, Амалия…

— Это ты?.. Амалия, голубка… — У Тараса тоже из глаз хлынули слезы. — Не верю глазам своим!.. Ах, бог ты мой, как же ты меня нашла через столько лет?..

— Тебя найти нетрудно, весь город о тебе говорит. И в Академии говорят…

— Что ты, где ты?.. — растерянно задавал вопросы Тарас.

— Я, как и раньше, зарабатываю моделью у молодых художников… И живу здесь недалеко…

— Что же ты раньше не приходила, сердце мое?..

— Я боялась… боялась, что ты меня прогонишь… Ведь ты тогда уехал на Украину и мне ничего не сказал… Я подумала, что ты решил избавиться от меня… Потому что я была… уже беременной…

Тарас весь встрепенулся от этих слов:

— А ребеночек… где ребеночек… где мое дитя?..

— К несчастью, он родился мертвым… Я тогда сильно болела. Думала, умру…

— Бедная моя, Амалия, сердце, голубка моя… Когда я вернулся с Украины и тебя не застал на месте, я обежал весь Петербург, чтобы найти тебя. Но никто не смог мне помочь, кого бы я ни спросил. Я тогда многое передумал, но ничего из этого так и не вышло… Ну, а потом меня арестовали и на целых десять лет отправили туда, где Макар телят пасет — в оренбургские степи…

Тарас как будто опомнился. Он помог раздеться Амалии, усадил за стол…

— Прохор, — позвал он старого солдата, — приготовь нам чай и к чаю что-нибудь…

Они в этот вечер засиделись до полуночи, а потом Тарас пошел проводить желанную гостью к ее дому…

С тех пор Амалия почти каждый вечер приходила в квартирку поэта, иногда оставалась там и ночевать. Тарас как будто ожил, как будто в какую-то целебную воду его окунули… Когда она приходила к нему, он тянулся к ней всей душой и ворковал, как голубь, отогревая своим дыханием ее замерзшие пальцы…

Но болезнь все равно брала свое. Шевченко болел давно. Сердечная болезнь, осложненная заболеванием печени, мучила его еще в ссылке. Но он не любил лечиться, не обращался к врачам, не слушался советов даже своих друзей-медиков: Николая Курочкина, Павла Круневича.

Марко Вовчок, нежной и преданной любовью платившая Тарасу за его доброе к себе отношение, писала в это время ему из-за границы:

«Мой самый дорогой Тарас Григорьевич!

Слышу, что Вы все хвораете да недомогаете, а сама себе уже представляю, как там Вы не бережете себя…

Вот люди добрые Вам говорят:

— Тарас Григорьевич! Может, Вы шапку наденете: ветер!

А Вы сейчас же и кафтан с себя долой.

— Тарас Григорьевич, надобно окно затворить: холодно…

А Вы поскорее к дверям: пускай и те стоят настежь. А сами только одно слово и произносите:

— Отвяжитесь! — да поглядываете себе в левый уголок.

Я все это хорошо знаю, да не побоюся сказать Вам и крепко Вас просить: берегите себя! Разве такими, как Вы, у меня целое поле засеяно?..»

Резкое ухудшение в здоровье Шевченко произошло с ноября 1860 года. Доктор Павел Адамович Круневич, знавший Шевченко еще со времен его закаспийской ссылки, определил у больного тяжелую сердечную недостаточность, выражавшуюся в острых приступах грудной жабы.

Круневич решил посоветоваться с профессором Бари, опытным врачом-терапевтом. Шевченко в это время особенно жаловался на боли в груди.

Бари прописал лекарства, назначил режим, диету.

Здоровье поэта-художника разрушалось. На горизонт его надвигалась мрачная туча, и уже понесло холодом смертельной болезни на его облитую слезами жизнь. Он все еще порывался видаться с друзьями, все мечтал поселиться на родине… и чувствовал себя все хуже.

В последнем своем стихотворении, чувствуя приближение конца, поэт, за несколько дней до смерти, обращаясь к Амалии, пишет:

Чи не покинуть нам, небого, Моя сусідонько убога, Вірші нікчемні віршувать, Та заходиться риштувать Вози в далекую дорогу, На той світ, друже мій, до Бога, Почимчикуєм спочивать. Втомилися і підтоптались, І розуму таки набрались, То й буде з нас! Ходімо спать, Ходімо в хату спочивать… Весела хата, щоб ти знала!.. Через Лету бездонную Та каламутную Перепливем, перенесем І славу святую – Молодую безвічную. Або цур їй, друже, І без неї обійдуся – Та як буду здужать, То над самим Флегетоном Або над Стіксом, у раю, Неначе над Дніпром широким, В гаю — предвічному гаю, Поставлю хаточку, садочок Кругом хатини насажу, Прилинеш ти у холодочок, Тебе, мов кралю, посажу. Дніпро, Україну згадаєм, Веселі селища в гаях, Могили-гори на степах – І веселенько заспіваєм…

В конце января 1861 года Шевченко писал Варфоломею: «Так мне плохо, что я едва перо в руках держу, и бог его знает, когда станет полегче. Вот как!» А заключал он письмо так: «Прощай! Устал я, точно копну жита в один прием обмолотил…»

Огромным напряжением воли держался все эти дни Шевченко, несмотря на страшные боли. Амалия каждый день посещала больного, ухаживая за ним и ободряя его. Он смотрел на нее нежным взглядом, в котором угадывалась грусть, и целовал ее руки. Добрый до наивности, теплый и любящий, он был тверд, силен духом, — как идеал его народа. Самые предсмертные муки не вырвали у него ни единого стона из груди. И тогда, когда он подавлял в самом себе мучительные боли, сжимая зубы и вырывая зубами усы, в нем достало власти над собой, чтоб с улыбкой выговорить «спасибі», — тем, которые о нем вспомнили…

В субботу, 25 февраля, был день рождения и именины Шевченко.

Приходившие его поздравить заставали поэта в сильнейших мучениях; с ночи у него началась боль в груди, ни на минуту не прекращавшаяся и не позволявшая ему лечь. Он сидел на кровати и напряженно дышал.

Приехал доктор Бари. Выслушав больного, он определил начинающийся отек легких. Говорить Шевченко почти не мог: каждое слово стоило ему громадных усилий.

Страдания несколько облегчились поставленной врачом на грудь больному мушкой.

Шевченко все-таки слушал полученные поздравительные телеграммы, благодарил. Потом попросил открыть форточку, выпил стакан воды с лимоном и лег.

Казалось, он задремал. Присутствующие сошли вниз, в мастерскую, оставив больного на антресолях одного. Бари уехал.

Было около трех часов пополудни. Шевченко снова стал принимать посетителей. Он сидел на кровати и поминутно осведомлялся: когда будет врач? Врач обещал снова приехать к трем часам.

Между тем Шевченко чувствовал себя все хуже и хуже, выражал желание принять опий. Он метался и все спрашивал:

— Скоро ли приедет доктор?

Потом он заговорил о том, как ему хочется побывать на Украине и как не хочется умирать…

Опять приехал Бари и успокоил больного, заявив, что у него удовлетворительное состояние, и посоветовал продолжать применять прописанные средства.

Друзья продолжали приходить к Шевченко. Пришел часов в шесть доктор Круневич. Он нашел своего друга в очень тяжелом состоянии: поэт с видимым усилием отвечал на вопросы и, очевидно, вполне сознавал безнадежность своего положения.

Взволнованный опасным состоянием больного и ясно приближавшейся катастрофой, Круневич снова отправился за Бари.

Они приехали вместе часам к девяти вечера. Оба еще раз выслушали больного; отек легких все усиливался, сердце начинало сдавать. Поставили опять мушку…

Чтобы отвлечь умирающего, снова стали читать ему поздравительные телеграммы; он как будто чуть-чуть оживился и тихо проговорил:

— Спасибо, что не забывают…

Врачи спустились в нижнюю комнату, и Шевченко попросил оставшихся у постели тоже удалиться:

— Может быть, я усну… Огонь унесите…

Но через несколько минут он опять позвал:

— Кто там?

Когда к нему поднялись, он попросил вернуть поскорее Бари.

— У меня опять начинается приступ, — сказал врачу больной. — Как бы остановить его?

Бари поставил ему горчичники. Затем больного уложили в постель и оставили одного.

Когда в половине одиннадцатого ночи к Шевченко снова вошли, его застали сидящим в темноте на кровати. Друзья хотели с ним остаться, но он сказал:

— Мне хочется говорить, а говорить трудно…

Всю ночь он провел в ужасных страданиях; сидел на кровати, упершись в нее руками: боль в груди не позволяла ему лечь. Он то зажигал, то тушил свечу, но слугу, оставленного на всякий случай в нижней комнате, не звал.

В пять часов утра он попросил приготовить ему чай. Амалия, которая не покидала поэта, приготовила ему чай. Было темно: поздний февральский рассвет еще не занимался. Шевченко при свече выпил стакан теплого чаю со сливками.

На антресолях ему было душно. Шевченко попросил Амалию:

— Серденько мое, убери-ка теперь здесь, а я сойду вниз.

— Чевченко, может быть тебе лучше здесь остаться, прилечь?..

— Нет, серденько, мне легче… Пойду я…

Она осталась на антресолях, а Тарас с трудом спустился по крутой винтовой лестнице в холодную, тускло освещенную свечой мастерскую.

Здесь он охнул, упал…

Когда подбежали слуга и Амалия, Шевченко был бездыханен. Смерть от паралича сердца наступила мгновенно.

Это было в пять часов тридцать минут утра, в воскресенье, 26 февраля (10 марта по новому стилю) 1861 года. Ему было ровно 47 лет.

А через несколько часов он уже лежал в комнате на столе, покрытый простыней, спокойный и величавый. Тонкие свечи трещали в изголовье и озаряли измученное лицо ссыльного солдата и великого народного певца.

Черное солнце поднялось в тот день над милой его Украиной.