Почти в самом конце трехтомного труда Модеста Ильича Чайковского о жизни его великого брата есть несколько строк, на которых мало кто останавливает пристальное внимание, да и сам Модест Ильич, упомянув по долгу биографа об увлечении Петра Ильича, не стал развивать эту тему и быстро перешел к описанию других событий. Между тем более подробное проникновение в сущность того, о чем мимоходом рассказал Модест Ильич, помогает лучше понять некоторые стороны натуры Чайковского, его отношение к жизни общества, к политике, к государству и к людям вообще.

"За последние годы, — пишет Модест Ильич, — любимейшим писателем Петра Ильича был Жорж* Элиот". Он отмечает далее, что Петр Ильич познакомился с сочинениями этого писателя в одну из своих заграничных поездок и напал сразу на шедевр, "Мельницу на Флоссе". С этих пор только Лев Толстой мог соперничать во мнении Петра Ильича с этим писателем, и он не только читал, но и перечитывал его произведения109.

Псевдоним Джордж Элиот принадлежал английской писательнице Мэри Энн Эванс. Литературный талант ее был высоко оценен Л. Н. Толстым, который признал ее роман "Адам Бид" как образец высшего искусства. К тому времени, о котором пишет Модест Ильич, многие произведения Мэри Эванс уже были переведены на русский язык, и Петр Ильич мог читать их не только во французском переводе, но вот повести из серии "Сцены из жизни духовенства" он, видимо, прочитал либо на английском языке, либо, скорее всего, во французском переводе, поскольку они и до сих пор не переведены на русский язык.

Модест Ильич пишет, что брат его настолько увлекся "Сценами", что надумал взять одну из них — "Печальная судьба преподобного Амоса Бартона" — в качестве сюжета для новой оперы и что он, даже не читая повести, отсоветовал писать такую оперу, после чего Петр Ильич больше не возращался к этому, хотя и охотно говорил о других темах для либретто.

Однако Чайковский, отказавшись от "Амоса Бартона", не оставил мысли об опере на сюжет Мэри Эванс. Его привлекла другая повесть этой же серии — "История любви мистера Гилфила", — и он сделал наброски либретто, рукопись которого сохранилась в клинском Доме-музее.

Сюжет "Любви Гилфила" прост и даже наивен, но мастерством пера Эванс претворен в захватывающее повествование. Действие происходит в Англии в XVIII веке. В семье богатого лорда Чеверела живет девушка Тина, которую Чеверелы привезли из Италии после смерти ее отца и приютили у себя. Тина выросла красавицей и благодаря заботам Чеверелов приобрела многие другие достоинства. У нее был превосходный музыкальный слух и не менее превосходный голос. В доме Чеверелов служит молодой симпатичный священник Мэйнард Гилфил, влюбленный в Тину, но тщеславная Тина только посмеивается над ним. К Чеверелам приезжает родственник, молодой капитан Энтони Виброу. У Тины вспыхивает любовь — первое искреннее и сильное чувство. По воле лорда Чеверела Виброу должен жениться на знатной мисс Эсшер. Тина страдает. Виброу уговаривает Чеверела женить на Тине Гилфила. Тина узнает об этом, и жестокость капитана поражает ее. Виброу желает объясниться с Тиной и назначает ей свидание. Воспылавшая местью Тина бежит на свидание и по пути выхватывает из настенной коллекции кинжал. Но на месте свидания она застает бездыханного капитана: он умер внезапно от болезни сердца. Появляются люди. Опасаясь, что ее злое намерение будет раскрыто, Тина прячет кинжал в платье. Она в отчаянии бежит и совершенно больная скрывается на соседней ферме. Гилфил находит ее. Тина признается в своем грешном замысле. Гилфил незаметно возвращает кинжал на место и ведет с Тиной душеспасительные беседы. В конце концов Тина выходит за него замуж. Счастье Гилфила, однако, длится недолго. Вскоре Тина умирает.

"Но нежному растению нанесли слишком глубокую рану,— заканчивает повесть Мэри Эванс,— и, истратив свои силы" на то чтобы все-таки распустились его цветы, оно погибло. Тина умерла, и вместе с ней жизнь Мэйнарда Гилфила погрузилась в вечное молчание".

Г. А. Ларош, беседовавший с Чайковским за несколько недель до его смерти, полагал, что сюжет этот пленил Петра Ильича пафосом содержания. Вероятно, он прав. По наброскам либретто, сделанным самим Чайковским, видно, что из всей повести он выбрал только самые главные моменты развития драмы, даже несколько упростив ситуацию в угоду сценическим требованиям. Но это совсем не означает, что "Любовь Гилфила" захватила Петра Ильича только очень сильным психологическим эффектом. Нельзя забывать о том, что до этой повести он прочел по крайней мере пять других романов Мэри Эванс, в том числе и "Амоса Бартона", на сюжет которого тоже хотел писать оперу.

На людей, выросших в устойчивых условиях жизни, в обстановке почитания традиций и веры в значимость и нерушимость сложившегося образа жизни, всякая ломка привычных устоев, всякое разрушение или даже только посягательство на разрушение того, что вошло в плоть и кровь и сделалось священным, действует подавляюще, и часто случается, что такие люди не в состоянии вынести сокрушающих перемен; они боятся потерять свои духовные сокровища. Бурлящие события жизни, которые несут в себе такую угрозу, представляются им катастрофой, а люди, являющиеся виновниками и участниками таких событий, делаются им ненавистными как преступные разрушители дорогой их сердцу старины, неотъемлемой части их жизни. Такую угрозу видели они даже в самых естественных для всякого развивающегося общества переменах, не говоря уже о явлениях революционного характера.

Петр Ильич был именно таким человеком. Ему бесконечно дорога была старина, российские традиции, патриархальные обычаи. Он всей душой любил это прошлое, часто даже не отдавая себе отчета в том, что, живи он в те давние времена, о которых читал, многое бы ему, наверное, не пришлось по сердцу. Он был читателем "Русского архива", "Исторического вестника", "Русской старины", многочисленных исторических романов, слушал рассказы стариков. Как это обычно бывает у людей зрелого возраста, прошлое им кажется лучшим и незаменимым временем, даже если оно таким вовсе не было. Дурное забывается или не ощущается так остро, как все доброе, и в этом отношении Чайковский не только не был исключением, а скорее представлял ту категорию людей, у которых эта черта особенно развита. Недаром в августе 1878 года он признавался в письме брату Анатолию; "Жалеть прошедшее и надеяться на будущее, никогда не удовлетворяться настоящим, вот в чем проходит моя жизнь". И эта фраза показалась настолько характерной Модесту Ильичу, что в несколько испра'вленном виде он избрал ее эпиграфом к написанной им биографии Петра Ильича. "Жалеть прошедшее" для Чайковского не означало ничего иного, как любить это прошедшее, и он с болью воспринимал происходящие перемены, которые, как ему казалось, не вели к лучшему. Так было с ним, когда он наблюдал разрушение старого уклада в каменской жизни,   так было и когда он почувстзовал надвигающиеся изменения в России. Исторический фон, на котором проходила жизнь Петра Ильича, был богат событиями, способными вызвать тревоги в отношении ломки привычного образа русской жизни. Этих тревог хватало и в дореформенный период, т. е. до 1861 года, но особенное беспокойство за судьбу России появилось у приверженцев старины после реформы. Этому беспокойству способствовала активная деятельность Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Писарева, петрашевцев сороковых годов, нечаевцев конца шестидесятых годов. Деятельность последних не только пробудила антимонархические движения, но и нашла свое отражение в призывах к народному восстанию против самодержавия. Разумеется, позиции этих и многих других разночинцев и прогрессистов значительно отличались друг от друга, но уже одно то, что все они так или иначе выступали за разрушение существующего русского уклада, отталкивало Чайковского, особенно возмущали его террористы. В целом сочувствуя идеям передовых кругов интеллигенции, выступающих против тирании, произвола, против подавления свободы личности, Петр Ильич, как и его собеседница в письмах Надежда Филаретовна, весьма сильно опасался того, что наблюдавшиися рост политической активности может нарушить привычный ход жизни, потрясти ее основы и в корне изменить облик дорогой ему России. И хотя он сам частенько поругивал отечество за многие уродливые черты — грязь, хамство, невежество, отсталость, — недовольство это носило скорее отпечаток любви к России, нежели содержало в себе какие-то желания коренных изменений. У Петра Ильича патриотизм в части русского образа жизни выражался в наиболее распространенной его форме — в желании улучшить этот образ при отсутствии практических понятий о том, как именно это возможно осуществить. В этом отношении он совершенно расходился с Надеждой Филаретовной, которая признавалась ему, что является сторонницей Писарева и поклонницей Чернышевского. Ясно, что в этих революционных демократах дворянку-миллионершу привлекали не революция и демократия, а реализм их отношения к жизни, и если Чайковский не знал, что делать, то у Надежды Филаретовны были вполне реалистические взгляды: методы Писарева ее устраивали, но конечная цель — нет. Не зная точно, что делать, Пётр Ильич, однако, не стеснялся высказываться против некоторых мнений Надежды Филаретовны, касающихся России. Не желая перечить своей благодетельнице в мелочах, он решительно отвергал ее упреки, брошенные в адрес России: "С чем я окончательно не могу согласиться в Вашем письме, так это с тем, что у нас нехорошо, темно, болотно и т. д.", — писал Петр Ильич. Затем, покончив с опровержением критики русского климата и природы вообще, он перешел к политическим недовольствам своей покровительницы.

"Мне кажется, дорогая моя, что Вы слишком мрачно и отчаянно смотрите на Россию вообще. Нет спору, что многое у нас оставляет желать, много у нас всякой неправды и всякого беспорядка. Но где же вполне хорошо? И можно ли указать хотя бы на одну страну, хоть бы в Европе, в которой бы во всех отношениях было хорошо?"

Петр Ильич писал это в 1885 году, уже будучи зрелым человеком, повидавшим всякие порядки в мире, и как мы видим, его не убедили ни политические преимущества западных парламентских систем, ни их экономические достижения, за которыми стояли свои темные стороны жизни. Не вдаваясь глубоко в существо дела, он замечал то, что ДЛЯ него было главным, и об этом тоже писал Надежде Филаретовне, пытаясь, вероятно, подсознательно доказать ей, что нужные для развития капитализма изменения тоже не спасают положения дел. Он говорил ей, что во всех странах есть масса недовольных, везде идет борьба партий, существует взаимная ненависть и, несмотря на внешнюю демократию и свободу, повсюду царит все тот же произвол и тот же беспорядок в большей или меньшей степени. Из всего этого он для себя сделал вывод, что правительственного идеала не существует и что "люди осуждены в этом отношении до конца веков испытывать разочарование". Если в более молодые годы Петр Ильич имел в известной мере либеральные взгляды, то теперь они начали заменяться консервативными убеждениями, и он перешел к вере, которую исповедовали немецкие романтики, — к вере в великих людей, благодетелей человечества, управляющих справедливо, благодушно, пекущихся об общем благосостоянии, а не о своем благе. "Во всяком случае, я убедился, — писал он Надежде Филаретовне, — что благополучие больших политических единиц зависит не от принципов и теорий, а от случайно попадающих по рождению или вследствие других причин во главу правления личностей""1. Иными словами, Чайковский уверовал в роль великой личности.

Такие убеждения Чайковского, которые как будто ставят его в ряды монархистов"2, вполне закономерны. Они не должны вызывать ни удивления, ни тем более возмущения или негодования, о котором у нас говорилось в тридцатых годах. Воспитанный в условиях своего времени дворянин, прошедший через строго направленную систему религиозного воспитания в семье и получивший образование в привилегированном заведении, да еще стоящий далеко от различных политических движений и занятый всепоглощающим делом, вряд ли мог иметь иные взгляды. Надо к тому же учесть еще один немаловажный факт. Незадолго до того, как Петр Ильич изложил эти убеждения, он дважды удостоился еседы с Александром III, который, оказав ему должное внимание, произвел приятное впечатление. При всех обстоятельствах осуждать определенные склонности Петра Ильича к монархической системе правления было бы неправильно если бы можно было заглянуть в Россию второй половины прошлого века, то мы увидели бы, что тогдашний народ, интеллигенция в том числе, не были заняты только чтением  Демократов и обдумыванием наивных путей свержения самодержца. Мы увидели бы, что люди занимаются своим делом, что жизнь в целом течет спокойно, а в кругах интеллигенции, всегда в России настроенной демократично, наблюдается гораздо больше гражданского патриотизма, чем стремления все поломать ради воплощения в жизнь какой-либо идеи, которой в законченном виде еще и не существовало. Из всех идей переустройства мира наиболее симпатичным выглядел социализм, но варианты его предлагались в таком виде, что по изучении становилась ясной их практическая непригодность вообще, а в российских условиях — тем более. Завоевавший большую популярность роман Чернышевского "Что делать?", которым увлеклась и Надежда Филаретовна, несмотря на весь пафос убеждений, представил образы новых людей, в которых старые люди не увидели живых героев. Симпатии вызывала идея самосовершенствования личности, но она нашла свое более яркое выражение в трудах русских философов религиозного направления. Известно, что Петр Ильич с увлечением читал "Критику отвлеченных начал" В. С. Соловьева, и, зная его высказывания, к сожалению, весьма ограниченные, можно предположить, что он симпатизировал его идеям. По крайней мере отчетливо видно, что Петр Ильич оставался противником насильственного переустройства жизни по какой бы то ни было формуле, а стоял на позициях совершенствования внутреннего мира человека, отсюда и первая половина его убеждения о системе правления: "…благополучие больших политических единиц зависит не от принципов и теорий". Однако ""вторая половина — вера в просвещенного монарха — скорее всего, является прямым следствием его приверженности к незыблемому укладу и его воспитания.

Если бы мы заглянули в Россию тех лет, то увидели бы еще одно чрезвычайно важное обстоятельство. Симпатии к социализму, к переделке общества, которые, конечно, жили среди некоторых слоев интеллигенции, были значительно поколеблены терроризмом "Народной воли" и других групп. Ни покушения на царя 1866 и 1879 годов, ни выстрел Веры Засулич в московского градоначальника Трепова, ни убийство Александра II, совершенное 1 марта 1881 года Гриневецким по приговору "Народной воли", не только не могли иметь какого-либо сочувствия у большинства русской интеллигенции, но, напротив, это лишь подогрело ее возмущение, и вынесенный судом оправдательный приговор Вере Засулич, несмотря на всеобщее недовольство грубым произволом Трепова, вызвал почти единодушный ропот в общественных кругах. Здравомыслящие люди никогда не могли на позиции терроризма, как не могли широкие слои демократической интеллигенции России, в том числе и значительная часть дворянской интеллигенции, примириться с жестокостью властей. Казнь организаторов убийства Александра II разделила общество во мнениях. Даже среди откровенных монархистов раздавались отдельные голоса против смертного приговора, к которым Александр III не прислушался. Не помогли и призывы Владимира Соловьева, уповавшего на прощение государя как на жест милосердия, должный укрепить авторитет монарха.

Естественно, что Петр Ильич, ненавидевший терроризм, насилие и всякое принуждение человека и к тому же исповедовавший веру в личность правителя, был вместе с Надеждой Филаретовной среди тех, кто ужасался и возмущался бомбометателями. Он как и все представители его круга, глубоко не задумывался о корнях возникновения противодействующих движений и видел лишь их уродливый конечный результат. Каковой же еще могла быть его реакция, — как не всплеск негодования. Известие об убийстве Александра II застало его в Неаполе, и он писал Надежде Филаретовне: "Неужели и на этот раз не будет вырвана с корнем отвратительная язва нашей политической жизни?"

Однако на основании этих промонархических высказываний, которые можно было бы значительно дополнить, нельзя сделать окончательный вывод, что Петр Ильич признавал только абсолютную власть. В 1879 году после очередного покушения на Александра II Чайковский высказал весьма своеобразное отношение к демократии. "Мне кажется> писал он Надежде Филаретовне, — что государь поступил бы хорошо, если б собрал выборных со всей России и вместе с представителями своего народа обсудил меры к пресечению этих ужасных проявлений самого бессмысленного революционерства. До тех пор, пока нас всех, т. е. русских граждан, не призовут к участию в управлении, нечего надеяться на лучшую будущность""3.

Но и еще до этого либерального вывода, который, как это дно, был больше вызван стремлением найти способ пресечения "бессмысленного революционерства", Петр Ильич высказывал мысли, вовсе не свойственные стороннику абсолютизма. В марте 1878 года после раздумий о судьбе России Петр Ильич, хотя и не исключал себя из числа сторонников монархии, откровенно сокрушался по поводу образа правления, считая, что от него и происходят слабости, все темные стороны нашего политического развития". Он ратовал за трезвую финансовую политику страны под контролем народного представительства, за такой же контроль над народным образованием. "Как бы оживилась Россия, если б государь закончил свое удивительное царствование дарованием нам политических прав! Пусть не говорят, что мы не дозрели до конституционных форм. Ведь говорили же, что мы и для новых судов не дозрели. Когда вводились новые суды, как часто слышались сетованья, что у нас нет ни прокуроров, ни адвокатов. Однако ж то и другое оказалось. Найдутся и депутаты, найдутся и избиратели""4.

Чайковский размышлял, и размышлял довольно глубоко и серьезно. Переходя к более консервативным убеждениям, к вере в личность, в просвещенного монарха, он ни в коей мере не отворачивался от идеи конституционных форм правления для России, способных приблизить достижение справедливости. Хотя Модест Ильич и утверждает в своем труде, что со временем от правоведа Чайковского ничего не осталось, Петр Ильич, правовед по образованию, нет-нет да и пытался разобраться в тех вопросах, которые беспокоили всю российскую интеллигенцию.

Еще более интересные стороны демократических настроений Чайковского могли бы открыться нам, если бы удалось побольше узнать о том, что Петр Ильич думал о декабристах. Как-никак зять его Лев Васильевич Давыдов был сыном известного декабриста. К сожалению, прямых высказываний Чайковского о декабристах нет, но все же можно задуматься над его замечанием о поэме Некрасова "Русские женщины", которая, как и большинство произведений этого писателя, ему не очень была по душе. "Но декабристы? — писал Петр Ильич Надежде Филаретовне. — Это так интересно, это сообщает пьесе характер такого смелого протеста против политического угнетения!" Сказано весьма внушительно!

В двадцатые и тридцатые годы Чайковского у нас часто называли безнадежно отсталым мыслителем и отрицали в нем присутствие гражданских чувств и патриотизма. Но разве беспокойство о судьбе страны не есть гражданское чувство? Разве эти чувства не выражены в его стремлении принести честь родине своим творчеством, и можно ли усомниться в том, что он осуществил это стремление в высочайшей мере? Патриотизм его, конечно, не простирался и не мог простираться, скажем, до личного участия в добровольческих отрядах и ополчении, направлявшихся на Балканы, чтобы ускорить помощь славянским народам, томящимся под турецким игом, но Петр Ильич очень глубоко понимал суть происходящих событий и сочувствовал благородному делу. Когда освободительная миссия была исполнена ценою больших жертв для России, он негодовал на русское правительство, не сумевшее отстоять на международном конгрессе интересов страны. С возмущением писал Чайковский и обо всех безобразиях, которые творились в это время в войсках по нерадивости властей. Он с большим удовлетворением воспринимал и то, что его благодетельница Надежда Филаретовна не оставалась в стороне от событий и принимала в них посильное участие. В ее браиловском имении в 1877 году был развернут военный лазарет на двести коек, была налажена связь с железной дорогой, по которой осуществлялись военные перевозки, и в имении также находили приют и уход офицеры и солдаты, отбывающие на фронт.

Любовь к России светилась в нем на протяжении всей его жизни. Сколько бы ни ругал он свое отечество за его крупные и мелкие недостатки, родина для Петра Ильича оставалась священной. Он не стеснялся высоких слов, чтобы сказать об этом, потому что таковы были его истинные чувства. "Я еще не встречал человека, более меня влюбленного в матушку-Русь вообще и в ее великорусские части в особенности… Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума, русскую красоту лиц, русские обычаи… меня глубоко возмущают те господа, которые готовы умирать с голоду в каком-нибудь уголке Парижа, которые с каким-то сладострастием ругают все русское и могут, не испытывая ни малейшего сожаления, прожить всю жизнь за границей на том основании, что в России удобств и комфорта меньше. Люди эти ненавистны мне; они топчут в грязи то, что для меня несказанно дорого и свято""6.

Все это написано искренно, от души: уж если Петр Ильич решил возразить Надежде Филаретовне, которая в одном из своих писем недоброжелательно высказалась о России, то, конечно, чувства его должны были быть затронуты основательно. В противном случае он просто обошел бы эту тему, как он и поступал в большинстве случаев.

Великорусские высказывания Петра Ильича снискали ему славу ненавистника инородцев. Правда, эта репутация в отечественной литературе продержалась недолго, но зато Довольно длительное время прожила во мнениях почитателей Чайковского, которые пытались подробно знакомиться его письмами, дневниками и другими документальными материалами. В предисловии С. Чемоданова к изданным в 1923 году дневникам Чайковского указывается, что эти дневники "рисуют нам не просто семейно-родственную, дружескую, а определенную социальную среду, взращенную определенной эпохой. Это среда русского чиновного дворянства, воспитанного в духе "православия, самодержавия и народности", в презрении к инородцам, которое так часто сквозит в публикуемых дневниках". Можно представить что испытывал, читая эти строки, брат композитора Ипполит Ильич, подготовивший дневники к печати. Что поделаешь, в те времена бывало так, что без суровой революционной критики могли встретиться трудности с изданием материалов, подобных дневникам Чайковского, бывало и так, что высказывания такого типа были искренними убеждениями.

В приведенных выше замечаниях С. Чемоданов был явно обижен на Чайковского за отношение к евреям. При таком вступительном слове на Петра Ильича естественно обиделись и многие другие читатели его дневников. Но откуда видно отношение Петра Ильича к евреям? Из его неприязни к местечковым ремесленникам и торговцам, или кому-то удалось заметить что-нибудь более существенное? Воспитание этой позорной неприязни в России имело своими корнями не национальные особенности, а отношение влиятельных кругов страны к развитию капитализма, и все ограничения евреев в правах были продиктованы только этим. Ярлык "христопродавцев" был приклеен евреям все теми же кругами специально для усиления враждебности к ним среди неграмотной массы простых людей. Разумеется, Петр Ильич пользовался внедрившейся в язык терминологией, которую не стоило бы приветствовать, но нигде мы не увидим его фактической вражды к евреям. Зато мы увидим его почитание Антона Рубинштейна и дружбу с Николаем Рубинштейном. Мы прочтем слова негодования Надежды Филаретовны фон Мекк по поводу еврейских погромов в Жмеринке — негодования, которое разделял Чайковский. Наконец, можно вспомнить, как Петр Ильич выступил в "Русских ведомостях" в защиту Мендельсона:

"И на этого-то изящного, всегда симпатичного для пуо-лики композитора направляет свои ядовитые стрелы Вагнер в своих критических сочинениях, с особенным упорством попрекая его — чем бы вы думали! — принадлежностью к еврейскому племени! В самом деле не стыдно ли было высокодаровитому еврею, с таким коварным ехидством услаждать человечество своими инструментальными сочинениявместо того, чтобы с немецкой честностью усыплят его, подобно Вагнеру, в длинных, трудных, шумных и подчас невыносимо скучных операх!""7

Ну как? Можно ли предположить в авторе приведенного абзаца врага инородцев-евреев?

Да мало ли что еще приписывалось Чайковскому как "певцу уходящего дворянства" России. Конечно, и в те времена, когда естественными были подобные нападки на человека, прославившего свою родину, признавали его музыкальные заслуги, но человеческие достоинства Петра Ильича отвергались, и некоторая часть этих отвержений, к сожалению, еще осталась в памяти современных поколений.

Любителей обнажать пороки человеческие всегда водилось много, потому что спрос на это и раньше был немалый и сейчас еще не падает. Увлекательные описания достоинств и добродетелей даются гораздо труднее, и спрос на них меньше. Из-за этого такие описания часто превращаются в славословия, которые мало что дают для понимания человеческой натуры. В результате многие достоинства человека, не относящиеся непосредственно к его творчеству и, следовательно, не проявляющиеся во всем блеске, меньше привлекают внимание как писателей, так и читателей. К примеру, очень мало сказано о таком достоинстве Петра Ильича, которое, вероятно, не все и согласятся отнести к достоинствам, — о его любви к постоянству жизненного уклада, о чем частично уже упоминалось ранее. Здесь сразу может возникнуть недоумение того порядка, что Петр Ильич не сидел на одном месте и, так же, как и Моцарт, постоянно испытывал охоту к перемене мест. Только за два года, 1888 и 1889-й, он побывал в 25 различных географических пунктах в России и за границей! Для полноты возражения можно также заметить, что Петр Ильич так и не смог устроить свой собственный дом, о чем мечтал всю жизнь. Ведь и последнее его убежище в Клину было взято в аренду, и он там не чувствовал себя пожизненным хозяином. Однако имеется в виду любовь к постоянству другого рода. В каком бы месте он ни бывал, ему желанно было видеть, что все остается таким, каким было всегда, ничего не разрушается, в швейцарском Кларане стоит на своем месте вилла Ришелье, в Париже его ждет отель Ришпанс, во Флоренции — вилла Боччиани, в Каменке — его комната во флигеле большого дома Давыдовых. Даже в Москве и Петербурге, где он не имел постоянного пристанища, ему хотелось, чтобы течение и образ жизни оставались прежними, привычными, чтобы хранились традиции и порядки, чтобы всегда можно было зайти в ресторан Тестова в Москве или в ресторан Лейнера в Петербурге. Он приветствовал новое и лучшее, если оно не ломало, а умножало, укрепляло традиции и устои. Поэтому, несмотря на нелюбовь к заказной работе, согласился написать торжественную увертюру "1812 год" для освящения храма Христа Спасителя, хотя архитектура храма ему не нравилась. Однако храм служил делу упрочения русских устоев, памяти о подвиге русского народа, и это решало все. Когда Петр Ильич открыл для себя романы Мэри Эванс, то нашел в них много близкого своим взглядам. В одном из лондонских изданий "Сайласа Марнера" есть предисловие, где говорится, что "те, кто любит менуэт, прочтут эту книгу с наслаждением, но те, кто предпочитает джаз, могут пройти мимо нее". Петр Ильич не дожил до джаза, и надо думать, что джаз вряд ли бы тронул его так, как менуэты Гайдна и тем более Моцарта. Хотя современные поклонники джаза нередко радуются Моцарту не меньше, чем виртуозным джазовым импровизациям. Это естественный взгляд из увлекательного настоящего в великое прошлое. Упомянутое предисловие к "Сайласу Марнеру" замечательно тем, что сразу вводит читателя в атмосферу предстоящего ему удовольствия. Тем, кто любит менуэт, будет приятен старинный сложившийся в течение столетий образ жизни, обычаи которого хранят и будут хранить многие поколения. Велико литературное мастерство Эванс, прекрасен ее талант в раскрытии человеческой психологии, замечательны ее краски в описании бытовых деталей. Но Чайковскому было бы всего этого мало для того, чтобы он так сильно увлекся. Ведь не откажешь в мастерстве Эмилю Золя, но Петр Ильич не раз сердито отшвыривал его "Западню", "Страницу любви" и другие романы, в которых, по его мнению, реализм превращался в натурализм, а скромные рассуждения тонкого Наблюдателя, которых Чайковский ожидал от известного писателя, — в чванство непререкаемого авторитета в познаниях человеческой души. У Мэри Эванс во всех ее романах чувствуется дыхание прочно установившихся английских правил жизни, которые создают людям возможность легче переносить выпадающие на их долю невзгоды, и вся мудрость этих правил представляет собой многовековой опыт здравого смысла в отношениях между людьми. Герои романов Эванс не задумываются о том, что для них значат эти сложившиеся устои. Они просто живут в согласии с ними. Это должно было бы вызвать ощущение неестественной идиллии. Однако идиллии нет и следа. Есть добрые люди, есть и злодеи. Образы высоконравственных людей нарисованы столь же ярко,

коль и образы негодяев. Но всех их окружает английская прочность, долговечность, постоянство, уверенность. Петр Ильич был увлечен сюжетом, глубокими психологическими наблюдениями, но вместе с тем ему было тепло и радостно в обстановке этой английской прочности и надежности жизни, которую он воспринимал как нечто свое, так нужное его родной стране. И снова его посещала тревога, снова в раздумьях его возникали недобрые очертания угрозы разрушения старых устоев ради чего-то совершенно ему непонятного. Он погружался в чтение, стремясь найти объяснение этому непонятному, думал о странных путях развития жизни человеческой о законах этого развития, которые никак не удавалось постигнуть, стал сомневаться, существуют ли вообще эти законы, и все больше склонялся к тому, что общество развивается само, что пути его развития скрыты в самом человеке, в совершенстве его души, что счастье человека именно этим совершенством и определяется. Петр Ильич силился разобраться в существе русской жизни, погружаясь в прекрасные повествования С. Т. Аксакова и П. И. Мельникова-Печерского. Эти подлинные энциклопедии русского образа жизни и русских характеров восхищали его, но просветить в отношении будущего России не могли. "Семейная хроника" Аксакова рисовала местами ужасные картины русского крепостничества, но еще больше внушала привязанности к ушедшей темной жизни в далеких углах России конца XVIII века — эпохи, столь любимой Петром Ильичем. "В лесах" и "На горах" Мельникова-Печерского захватывали Чайковского и в то же время пугали вторжением в старые устои новых людей, угрожавших России капитализмом. В мировоззрении Чайковского эти крупные художники русского народа не произвели переворота и ничего не предсказали, только еще больше укрепили в нем благоговейное почитание всего русского и любовь к старине, прочности и постоянству жизненного уклада. Еще в 1878 году его посещали мысли обо всем этом. Из швейцарского Кларана он писал Надежде Филаретовне: "Я до страсти люблю русский элемент во всех его проявлениях… я русский в полном смысле этого слова". А вскоре, вернувшись в Россию, в свою род-НУЮ Каменку, Петр Ильич признавался своей благодетельнице: "В грустную эпоху, которую мы теперь переживаем, только искусство одно в состоянии отвлечь внимание от тяжелой Действительности. Сидя за фортепиано в своей хатке, я совершенно изолируюсь от всех мучительных вопросов, тяготеющих над нами. Это, может быть, эгоистично, но ведь всякий по-своему служит общему благу, а ведь искусство есть, по-моему, необходимая потребность для человечества. Вне же своей музыкальной сферы я не способен служить для блага своего ближнего""8.

Нечто похожее, что-то вроде такого же поворота в размышлениях, происходило у него и в последние годы жизни. В романах Джорджа Элиота он вдруг увидел чужую уверенность и прочность, которой ему так не хватало вокруг себя и внутри себя, и радовался этой иллюзии, этой сладкой мечте, забывая о том, что герои Джорджа Элиота, живя в своей иллюзорной прочности, были так же беззащитны от человеческого зла и произвола, как и русские в своей взбудораженной неустройствами и непорядками стране. В сущности, он был более прав в своих рассуждениях, когда выговаривал Надежде Филаретовне за поругание России и спрашивал ее "Но где же вполне хорошо?". Более прав он был и когда думал, что ответ на все тяжелые вопросы о сущности жизни, о судьбах России и о человеческом счастье заключается в совершенствовании человека. Он не находил таких слов, которые могли бы вполне ясно выразить такой ответ и расставить отрывочные мысли в логическом порядке. Мысли эти временами возникали и растворялись в его сознании, подавляемые огромной силой поэзии звуков, которая давала Петру Ильичу возможность лучше и понятнее высказать свои терзания, сомнения, веру, надежду и любовь. Они звучат в музыке нашего великого композитора и великого русского человека. Музыка его отвечает на мучительные вопросы жизни всем, кто распознает в ней искренние чувства и то главное, что хотел навечно отдать людям Петр Ильич, — средство к совершенствованию человеческой души.