Вот и решай, кто тут прав и кто виноват, и суди, как знаешь. Яблочкин сказал необдуманное слово и чуть не погиб, а другие доходят до безобразия, и все остается шито и крыто.
Пошел я сегодня после вечерни пошататься по городу; иду по одной улице, вдруг слышу - стучат в окно. "Зайди на минуту; дело есть", - раздался голос знакомого мне философа Мельхиседекова, который учится вместе со мною и принадлежит к самым лучшим ученикам по своему поведению и прилежанию. Я зашел. Гляжу - кутеж! Мельхиседеков стоит среди комнаты, молодцевато подпершись руками в бока. Трое его товарищей, без галстуков, в толстых холстинных рубашках и в нанковых панталонах, сидят за столом. На столе - полштоф водки, рюмка, груши в тарелке и какая-то старая, в кожаном переплете, книжонка. Четвертый, уже упитанный, спит на лежанке, лицом к печке. Под головою его, вместо подушки, лежат творения Лактанция и латинский лексикон Кронеберга. "Пей!" - сказал мне Мельхиседеков, прежде нежели я успел осмотреться, куда попал. "Что у тебя за радость?" - спросил я. "Деньги от отца получил и кстати именинник. Посмотри в святцы и увидишь: мученика Протасия". - "Я не пью". - "Стало быть, ты ханжа, а не товарищ. Ну, ступай - доноси, кому следует, о всем, что здесь видел… Так поступают подлецы, а не добрые товарищи. Знаем мы, у кого ты живешь… Извини, брат, что я тебя позвал. Я думал о тебе лучше…" У меня мелькнула мысль, что отказ мой непременно даст повод заподозрить меня в наушничестве и поведет к глупым россказням; я послушался и выпил. Мельхиседеков меня поцеловал. "Вот спасибо! Теперь тдцсь в ряд и будем говорить в лад". - "Так-то так, - сказал я, - а если, сохрани боже, ваедет сюда субинспектор…" Мельхиседеков засмеялся и свистнул. "Видали мы эти виды!" - "Видали, брат, видали! - подхватили со смехом сидевшие за столом ученики, - пусть явится. В секунду все будет в порядке: возьмемся за тетрадки, за книги и встретим его особу глубокими поклонами. К этой комедии нам не привыкать".
- Слышишь, Мельхиседеков, - сказал рябой ученик, взъерошивая на голове рыжие волосы, - я, брат, еще выпью. Нельзя не выпить. Послушай, что вот напечатано в поэме Елисей.
- Ступай ты с нею к черту! Ты двадцать раз принимался ее читать, - отвечал Мельхиседеков, - и надоел, как горькая редька.
- Нет, не могу. Сердись как угодно, а я прочту: мы обязаны читать все поучительное… - И он уткнул нос в книгу.
Когда печальный муж чарчонку выпивает,
С чарчонкой всю свою печаль позабывает.
И воин, водочку имеючи с собой,
Хлебнувши чарочку, смелее идет в бой.
Но что я говорю о малостях таких?
Спросите вы о том духовных и мирских,
Спросите у дьяков, спросите у подьячих,
Спросите у слепых, спросите вы у зрячих;
Я думаю, что вам ответствуют одно:
Что лучший в свете дар для смертных есть вино.
- Вот что, брат, слышишь?
- Так! - сказал Мельхиседеков, - а если дадут тебе тему: пьянство пагубно, я думаю, ты не станешь тогда приводить цитат из поэмы Елисей.
- Кто, я-то? homo sum, ergo… напишу так, что иная благочестивая душа прольет слезы умиления. Приступ: взгляд на пороки вообще, на пьянство в частности. Деление: первое, пьянство низводит человека на степень бессловесных животных; второе, пьяница есть мучитель и стыд своей семьи, третье, вредный член общества, и, наконец, четвертое, пьяница есть самоубийца… Что, брат, ты думаешь, мы сробеем?
- Молодец! а что ты напишешь на тему, которая дана нам теперь: можно ли что-нибудь представить вне форм пространства и времени, какь например, - ничто или вездесущество? Ну-ка, скажи!
- Вдруг не напишу, а подумавши - можно. Я, брат, что хочешь напишу, ей-богу, напишу! вот ты и знай! - И рыжий махнул рукою и плюнул.
Остальные два ученика не обращали ни малейшего внимания на этот разговор и продолжали горячий спор!
- Ты погоди! Ты не тут придаешь силу своему голосу… да! Слушай!
Грянул внезапно Гром над Москвою…
Вот ты и сосредоточивай всю силу голоса на слове: грянул, а у тебя выходит громче слово: внезапно, - значит, ты не понимаешь дела. Далее:
Выступил с шумом Дон из брегов… Аи, донцы! Молодцы!..
Последние два слова так пой, чтобы окна дребезжали. У тебя все это не так.
- И не нужно. Я больше не буду петь. Все это глупости. Ты, брат, смотри на песню с нравственной точки зрения. Но так как тебе эта точка недоступна, следовательно, ты поешь чепуху и празднословишь.
- Я тебе говорю: пой!
- Не буду я петь!
- Ну, твоя воля! Стало быть, ты глуп…
- Эй, чижик! - крикнул Мельхиседеков. Из темного угла вышел бледный, остриженный под гребенку мальчуган и несмело остановился среди комнаты. На плечах его был полосатый, засаленный халатишко. Руки носили на себе признаки известной между нами болезни, появляющейся вследствие неопрятности и нечистоплотности. Это был ученик духовного училища. "Вот тебе посуда, вот тебе четвертак, ступай туда… знаешь… и возьми косушку". Мальчуган повернулся и пошел. "Стой, стой! - ска-вал Мельхиседеков, - знаешь свой урок?" - "Знаю". - "Посмотрим. Как сыскать общий делитель?" Мальчуган поднял к потолку свои глазенки и начал однозвучно читать: "Должно разделить знаменателя данной дроби на числителя; когда не будет остатка, то сей делитель будет общий делитель…" - "Довольно… Ты скажи, чтобы не обмеривали, меня, мол, приказный послал… Этот чижик отдан мне под надзор, вот я его и пробираю", - сказал мне
Мельхиседеков. Едва за мальчуганом затворилась дверь, в комнату вошла хозяйка дома, дородная, краснощекая женщина, и закричала, размахивая руками: "Перестаньте, бесстыдники, горло драть! Что вы покою не даете добрым людям!" - "Не сердитесь, почтеннейшая женщина! - отвечал Мельхиседеков. - Вам это вредно при вашем полнокровии…" - "Гуляем,- Акулина Ивановна! Гуляем! - сказал рыжий и положил на стол свои ноги. - Вот изволите ли видеть? Свобода царствует!.." - "Ну, ты-то что еще безобразничаешь? Ах ты, молокосос, молокосос! Погоди, - дай только твоему отцу сюда приехать, уж я тебя распишу!.." Я воспользовался тем, что внимание всех обратилось на хозяйку, и незаметно ускользнул за дверь. Экие кутилы!
Декабря 10
Давно я не брался за перо. И слава богу! Небольшая потеря… Итак, слова Яблочкина, что у нас найдутся средства познакомиться со всеми произведениями наших лучших писателей, сбылись вполне. В продолжение двух с половиной месяцев я перечитал столько книг, что мне самому кажется теперь непонятным, каким образом достало у меня на этот труд и силы и времени. Я читал в классе украдкою от наставников. Читал в моей комнатке украдкою от Федора Федоровича, который удивлялся, зачем я пожигаю такую пропасть свеч, но свечи, тоже украдкою, я стал покупать на свои деньги, и покамест все обстоит благополучно… Ну, мой милый, бесценный Яб-лочкин! Как бы ни легли далеко друг от друга наши дороги, куда бы ни забросила нас судьба, я никогда не забуду, что ты первый пробудил мой спавший ум, вывел меня на божий свет, на чистый воздух, познакомил меня с новым, прекрасным, доселе мне чуждым, миром… Какая теплая, какая чудная душа у этого человека! Мало того, что он давал мне все лучшие книги, он делился со мною многими редкими рукописями, которые доставал с величайшим трудом у своих знакомых. И осветились передо мною разные темные закоулки нашего грешного мира, и развенчались и пали некоторые личности, и загорелись передо мною самоцветными камнями доселе мне не ведомые сокровища нашей народной поэзии. Вот, например, начало одной песни. Не знаю, была ли она напечатана.
Ах ты, степь моя, степь широкая,
Поросла ты, степь, ковылем-травой,
По тебе ли, степь, вихри мечутся,
У тебя ль орлы на песках живут,
А вокруг тебя, степь родимая,
Синей ставкою небеса стоят!
Ах ты, степь моя, степь широкая,
На тебе ли, степь, два бугра стоят,
Без крестов стоят, без приметушки.
Лишь небесный гром в бугры стукает!..
Да, вот это песня! Она не походит на ту, которую распевает так часто Федор Федорович:
Черный цвет, мрачный цвет,
Ты мне мил навсегда…
В моих понятиях, в моих взглядах на вещи совершается теперь переворот. Давно ли я смотрел на грязную сцену кутежа моих товарищей спокойными глазами? В эту минуту она кажется мне отвратительною. Воспоминание о робком мальчике, которого посылали за водкою, возмущает мою душу и поселяет во мне отвращение к жизни, среди которой могут возникать подобные явления. И все с большею и большею недоверчивостью осматриваюсь я кругом, все глубже и глубже замыкаюсь в самом себе. С этого времени я понимаю постоянное раздражение Яблочкина против дикого, мелочного педантизма, против всякой сухой схоластики и безжизненной морали, против всего коснеющего и мертвого. Не скажу, чтобы я сделался ленивым оттого, что пристрастился к чтению. Уроки выучиваются мною по-прежнему. Но все это делается ех officio, а уж никак не con amore. Ни одно слово из бесчисленного множества остающихся в моей памяти слов не проникает в мою душу, ни одно слово не веет на меня освежительным дыханием жизни, близкой моему уму или моему сердцу…
Однако, волею-неволею, мне опять нужно положить перо и взяться, за урок. А Федор Федорович спит беспробудно… Тяжело мне мое одиночество в чужом доме. Не с кем мне обменяться ни словом, ни взглядом. Молчаливо смотрят на меня невзрачные стены. Тускло горит сальная свеча. На дворе завывает вьюга. Белые хлопья снегу, пролетая мимо окна, загораются огненными искрами и пропадают в непроницаемом мраке. Тяжело мне под этою чужою кровлею…