В три часа ночи один из членов ревкома, отправленный в разведку, сообщил Аввакумову: «Дали путь. Едет Погонин».

Путь от Ташкента был еще свободен. Хитрый Хамдам, взявший себе по поручению Иргаша участок около Беш-Арыка, не повторил маневра, предпринятого Иргашом. Было ли в этом поступке что-то сознательное? Вряд ли. Во всяком случае, уверенность Чанышева, что Коканд отрезан не только со стороны Андижана и Скобелева, но также и от Ташкента, не оправдалась.

Хамдам со своим отрядом стоял в Беш-Арыке.

Ясно одно - Хамдам говорил и с Чанышевым и с Иргашом, обоим обещал деятельную помощь и в то же время не забывал, что, помимо кокандских большевиков, есть еще и другие большевики в Туркестане; с этим обстоятельством он решил, хотя бы на время, посчитаться.

Его конные пикеты протянулись по линии железной дороги, и в любую минуту он мог взорвать полотно. Он пока не спешил.

Хамдам видел, что бандит и каторжник Иргаш в руках улемы - только орудие. Быть помощником Иргаша ему мешала гордость. Быть вторым Иргашом не позволял ум. Хамдам считал своих соплеменников слепцами, живущими на ощупь, чувствующими только на расстоянии не дальше руки.

Он сидел в Беш-Арыке как владетельный бек, принимая у себя своих агентов. Его джигиты наслаждались бездельем. Шли пиры, каждодневно резались бараны, дом Хамдама был открыт для всех. А другой дом, где жили жены и семья, находился в Андархане. Хамдам уезжал туда отдыхать от политики и войны.

Хамдам лежал на софе, покрытой ковром. За его спиной висело желтое полотно во всю стену, расшитое шестью красными солнцами.

Ташкари, мужская половина, была застелена коврами, и несколько стариков сидели у ног Хамдама, подобно мюридам в присутствии ишана, хотя Хамдам и не был ишаном. Старики говорили о священной войне. Они вспоминали давние годы, когда еще был силен белый царь. Они вспоминали андижанское восстание, внезапно вспыхнувшее ночью 18 мая 1898 года. Отряды мирзы Хамдама, отца Хамдама, напали на русский гарнизон. Зеленое знамя поднял тогда ишан Мухамед-Али. Разбитые царскими солдатами, повстанцы бежали в горы вместе с ишаном. Ишан был пойман у селения Чарвак; их взяли позже в Кугартской волости.

Старики, подзадоривая друг друга, рассказывали о виселицах в андижанской крепости, о страшном деле, когда пошли под суд пятьсот человек и четыреста из них были приговорены к смерти. Двадцать повесили, остальных помиловали, но всех присудили к отправке в Сибирь, на каторгу.

Дело разгорелось вот из-за чего: движение Дукчи Ишана (или, как его называли, Мухамед-Али) было похоже отчасти на иные религиозно-национальные движения иных восточных окраин России еще в середине XIX века. Дукчи Ишан был также суфитский духовник, глава мусульманской церкви. Вожди-суфиты, как хозяева ислама, могли влиять и на кокандских ханов. Но когда после колонизации царской Россией Средней Азии кокандские ханы перестали существовать, отпало само собой и влияние суфитских главарей. Отсюда и началась их борьба. В эту борьбу естественно был втянут и простой народ, ибо страдания его, вызванные царской колонизаторской политикой, были невыносимы, низводили народ до положения парии… Одновременно с этим некоторые предполагали, что Дукчи Ишан не обошелся и без какого-то постороннего влияния зарубежных суфитских шейхов, а возможно, и агентуры западных держав, которые соперничали с белым царем из-за колониальных зон на Востоке. Словом, каждый здесь мог преследовать свою цель… Старая арабская пословица недаром говорит, что «не из любви к богу кошка давит мышей».

Началось восстание в мае, когда кончился сев. Но расчет на освободившихся от работы крестьян все-таки не оправдал себя. Дукчи Ишан напал на царский гарнизон в городе Андижане. Пошла резня. Далее сторонники Ишана намеревались захватить Ош, Маргелан и другие населенные пункты. Но все провалилось, очевидно потому, что времена мюридов уже прошли, что крестьянство не пошло за ними широкой волной, что простые люди, быть может даже инстинктом, угадывали, что сейчас дело уже не только в кяфирах и что, если даже все русское население будет поголовно перерезано, вряд ли станет лучше, когда снова придет ханская власть, все покатится назад, в глушь и темь средневековья, к полной нищете и к совершенному бесправию, как в Бухаре. Это была уже не середина XIX века, а канун XX, словом другая историческая обстановка. Начиналась заря новой эры, и простой народ начинал чувствовать и думать по-новому. Однако теперь всю эту старину, свои молодые годы старики вспоминали по-иному, и они рассказывали Хамдаму, как он тоже был молод и храбр, как не хотел покинуть своего отца. Старики перебивали друг друга. Они любили свое молодечество и в Хамдаме видели свою воскресшую молодость… Две роты солдат тогда уводили из Андижана арестантов-каторжников. Но всех смелее был в той толпе двадцатилетний Хамдам, сын мирзы Хамдама. Он вышел из тюрьмы почти голым, потому что никакая сила не заставила его надеть арестантский халат. Они думали, что он ищет себе смерти. «Но вот минули годы, и опять прибежал к нам тигр», говорили старики, путая правду с лестью и без удержу преувеличивая значение Хамдама.

Другие молчали, затаив про себя правду.

Хамдам, конечно, тоже знал ее и поэтому отмалчивался. А на людей, угрюмо опустивших голову и не желавших поддержать эту красивую лесть, смотрел так, будто не замечал их. Он никого не опровергал, ни о чем не вспоминал, словно прошлое никак его не касалось. А как раз ему-то было что вспомнить…

Хамдам бежал из сибирских рудников еще до Февральской революции. В шестнадцатом году он скрывался в киргизских степях и только в марте семнадцатого года появился в Фергане.

Почесывая бородку и ухмыляясь, слушал Хамдам слова стариков. Он не любил людей и не верил им. «Люди трусливы и бегут за тем, кто силен, не понимая, что они сами составляют силу, - думал он. - Они цветы в руках того, кто умеет нюхать. Но цветы вянут… Нюхай и бросай их!» Так относился он к людям.

Кандалы, муки, измены, предательство, кровь, виселицы - вот с чем он был знаком, он привык ко всему. Он считал, что его сердце обросло мозолями, как ступни ног у путешественника. Он улыбался старикам и угощал их, этих трусов. «Кто-то из них наверняка тогда продал восстание!» - думал он и поэтому из презрения к ним старался быть еще любезнее, еще вежливее. И незаметно от любезностей и похвал он перешел к поучениям, желая вбить в головы наивных людей те мысли, которые были ему нужны. Охлаждая пыл своих сородичей, он внушал им, что только он, Хамдам, единственный человек, знает, как надо жить сейчас.

Он говорил:

- Не верьте Мамедову! Не верьте Иргашу! Не верьте большевикам! Не верьте Мулла-Бабе, хотя он и святой человек! Не верьте и мне! Я тоже человек. Но тот, кто много думал о жизни и смерти и мало думал о себе, близок к богу. У меня ничего нет. Эти стены, эта посуда, эти ковры - все чужое…

Хамдам действительно жил в чужом доме, вещи, окружавшие его, были подарками и одолжениями. Он еще ничего не имел своего, благоприобретенного.

- У меня есть только мысли. Они - моя собственность. Назовите мне другого, кто был бы так бескорыстен, как я! Не расходуйте зря свои силы, откладывайте их, как деньги в банк! Они еще пригодятся. С сумасшедшими я разговариваю их языком, но думаю как здоровый. Помните, что когда стая собак, увидав кость, набрасывается на нее, умная кошка не лезет в драку. Она сидит в сторонке и дожидается, когда собаки начнут грызть друг друга. Тогда она хватает кость. Вы пришли вырвать у меня решение. Вы улыбаетесь, и превозносите меня, и требуете, чтобы я скорее объявил священную войну. А я вам скажу прямо: не жалейте ваших баранов! Не жалейте их! Пусть джигиты отдыхают! Их час придет.

Около Хамдама стоял его сын, его охранник Абдулла, в желтом оборванном халате, перевязанном шелковым зеленым платком. В руках он держал кожаную плетку, камчу, перевитую сафьяном. Румяный, масленый, курносый парень, глупый, безграмотный, темный, как ночь, он плохо разбирался во всех этих тонкостях. И лишь последние слова отца о баранах дошли до него. Он понял, что все рассуждения стариков сводились к очень простой истине: им надоело кормить людей, они подсчитывали убытки и толкали отца в бой.

Он скрипнул зубами и хлестнул камчой по ковру. Тогда Хамдам поднял руку и тихо сказал:

- Не пыли, Абдулла!

Сын вышел во двор. А через четверть часа вышли на двор и старики. Они согласились ожидать еще несколько дней, до пятницы.

На улице у ворот мочились коричневые, грязные вьючные верблюды. Караван принес муку для джигитов Хамдама, украденную с военных складов. Грело солнце…