Родные люди
1
На исходе навигации речной пассажирский пароход «Сигнал» привалил к пристани, тускло освещенной одним пыльным фонарем, и на берег сошел Алеша Маслов. Было видно, что он не торопился. Пассажиры торопливо ушли в сырую плотную тьму, а он стоял и оглядывался вокруг, не то удивляясь чему-то, не то припоминая что-то.
Темнота дышала тяжелым волглым ветром; река, разбушевавшаяся к ночи, плеско била в крутые бока барж, стоявших у причала. По небу быстро неслись клочковатые тучки. Фонарь, гремя жестяным абажуром, качался на ветру, разгоняя по пристани изломанные на углах тени.
Старый колесный «Сигнал» дал три гудка и отвалил от пристани. Чем дальше он уходил, тем неподвижнее становились его огни, потом совсем остановились и вдруг один за другим, от носа к корме, стали гаснуть, точно темная вода проглатывала их — пароход уходил за поворот.
Сзади к Алеше неслышно подошел пристаничный сторож, одетый в полушубок и валенки.
— Взыграла! Ах, голубушка взыграла! С полдня как начала поплескивать, так до сих пор играет, — сказал он не то для себя, не то для ночного пассажира.
— Михеич, — сказал Алеша дрогнувшим голосом, — не узнал ты меня?
Михеич отшатнулся, взмахнул руками.
— Алешка! Ты?
И ткнулся прокуренными усами в Алешкины губы.
После первых радостных возгласов, похлопываний по плечу, рассматривания друг друга на свету, Михеич спохватился:
— А ты, наверно, голодный с дороги-то! Иди к моей старухе… То-то рада будет… Ну — уважил, Алешка…
— Ну, что ты! — сказал Алеша.
— Я к Ивану Николаевичу пойду.
— Ночью-то? Нет уж, ты ступай-ка к нам, а к Ивану Николаевичу — утром.
— Нет, дорогой Михеич, нет, — ласково сказал Алеша.
Сторож обиженно посопел, но потом махнул рукой:
— Ладно. И то правда, иди к нему. Он намедни все о тебе грустил: не пишешь, мол, долго.
— Мы в плаванье были, — сказал Алеша, направляясь к лестнице, ведущей на высокий берег.
Бесшумно следуя за ним в своих валенках, Михеич восторгался:
— Скажи, пожалуйста, — в плаванье! Хорош матрос, ой, хорош! И бушлатик, и бескозырочка, и брючки…
В лестнице было восемнадцать ступеней — Алеша хорошо знал это. Сколько раз он сбегал и поднимался по ней! И теперь она и пустынные булыжные улицы городка, по которым он шел, и одноэтажный дом, возле которого он остановился, и тополь перед домом — все казалось ему необыкновенно милым и родным. Он позвонил. Долго не открывали. Наконец, за дверью послышалось сонное покашливание, и знакомый с хрипотцой голос опросил:
— Кто там?
— Я, Иван Николаевич, я! — радостно крикнул Алеша.
Дверь моментально распахнулась, и он очутился в крепких объятиях Ивана Николаевича. Но сейчас же этот суровый старый человек, точно устыдившись своего порыва, ворчливо, но ласково сказал:
— Приехал, сын блудный.
2
Его видели в толпе беженцев, идущих на восток. Он шагал деловито, неторопливо, спокойно, и спорые движения его вызывали у одних уверенность: «Ну, этот дойдет вместе с нами», у других — зависть: «Вот бы нам молодость-то и силу». Но те, кто был свидетелем недавних бед, свалившихся на его голову, поглядывали с опаской. Уж очень молчалив и рассеян он был.
Алешка Маслов осиротел в дороге, когда на эшелон беженцев напали фашистские штурмовики. Напуганный, оглушенный взрывами, Алешка плохо понимал происходящее. Он сидел над насыпью возле матери, смотрел на ее бескровное лицо и не плакал, а только плотнее сдвигал брови, точно мучительно решая что-то.
Незнакомая старуха, ткнув Алешку в плечо костлявым кулаком, спросила, как звали покойницу. Алешка едва пошевелил губами, но старуха услышала и, торопливо крестясь, зашептала молитву.
Поклонясь, старуха перешла к другому покойнику, и Алешка услышал, как там она тоже принялась истово вышептывать слова молитвы, лишь для нее одной полные смысла.
Утром в придорожном бору хоронили убитых. Среди розово-медных стволов сосен, качаясь, лежали толстые пласты тумана, распоротые лучами. Словно золотые спицы, косо воткнутые в землю, лучи ниспадали от солнца. Ночной холод, застрявший где-то внутри Алешкиного тела, по временам крупно сотрясал его, и поэтому было очень приятно стоять под этими лучами. Когда все было кончено, кто-то обнял Алешку за плечи, повел, и он покорно зашагал прочь от могилы.
Несколько дней он шел, питаясь от доброты людской, одинаково равнодушный к ласковому слову и грубому окрику. С самого начала над ним взял покровительство рослый мужчина с суковатой палкой, на которую он тяжело опирался. Он кормил Алешку и во время пути отечески внушал:
— Знаю, малец, ушибло тебя горе, а ты крепись, будь солдатом. Помню, в Гражданскую сколько друзей моих полегло, родственников, а я — вот он. Горе избудется, ты — крепись…
Алешка не слушал его, но от гудения его жизнерадостного голоса становилось как-то легче.
В Вязьме многодетная беженка, выпросив у охраны разрешение, втиснулась в эшелон с заводским оборудованием. По настоянию рослого мужчины она взяла с собой Алешку.
Очутившись в темном, дребезжавшем вагоне, он вспомнил мать, ее заботы о нем во время дороги, ее теплое тело, у которого он грелся по ночам, и — заплакал обильными, облегчающими душу слезами.
— Плачь, дитятко, плачь, — поощряла его беженка, гладя по голове и мокрым щекам пухлой ладонью. — Чего их копить, слезы-то… Они на сердце давят, тягость от них.
Алешка расстался с ней в Москве. Она пробиралась на Волгу, в Кинешму, к дальним родственникам и звала его с собой:
— Поедем, дитятко, проживем, наверно. Все равно уж… Эх ты! Что с тобой станет — пропадешь…
И плакала при этом и целовала его в стриженую маковку.
Но Алешка решил искать деда, служившего лесником где-то между Рязанью и Владимиром. Его адрес был зашит рукой матери в подкладку Алешкиной курточки.
— На всякий случай, — сказала тогда мать, откусывая нитку.
3
Людской отлив на восток донес Алешку до Владимира. В Москве на Курском вокзале Алешка пробрался в вагон и залег под лавочку.
Едва отъехали, он был вытащен оттуда контролером.
— Вот такие и разваливают транспорт, — укоризненно заметил он, направляя в лицо Алешки свет фонаря. — Ну, спросите его, куда он едет?
— Я эвакуированный, я к дедушке еду, — жалобно сказал Алешка.
— Ври! Все вы, безбилетники, эвакуированными стали, на жалость бьете.
— Чего к ребенку пристал? Пущай едет, — раздался из темноты густой бабий голос.
— Вы, гражданочка, несознательно говорите. Вот стащат у вас мешок, первая же будете голосить и нас укорять. И получается полный развал транспорта. Шагай! — закончил контролер, подталкивая Алешку. Озлобясь на неудачу, Алешка грубо огрызнулся:
— Не толкайтесь!
Контролер привел его в служебное отделение, усадил, поставил фонарь на столик, сел сам и, сказав: «на следующей высажу», погрузился в молчание.
Он был тепло одет в валенки, черную шинель на вате и шапку-ушанку. Кончики пепельно-серых усов его, когда он, задремав, наклонил голову, свесились ему на грудь, где в грубом ворсе шинельного сукна застряли крошки табака и хлеба. Вид у контролера был добрый, немножко смешной, и Алешка, перестав бояться его, почувствовал даже стыд за свою недавнюю грубость.
Контролер долго молчал, потом резко вскинул голову и сказал:
— М-да. Алексей Максимович Горький в бытность свою бродягой тоже под лавочкой ездил.
Это соображение из области литературы вселило в Алешку какую-то надежду, и он горячо заговорил:
— Правда, дяденька, я эвакуированный. У меня маму в дороге убило. Я к дедушке еду. Вот адрес…
Было в его дрогнувшем голосе что-то искреннее и правдивое. Он протянул контролеру бумажку с адресом деда, но тот отдернул руку, замахал ею, испуганно выкрикивая:
— Я верю вам, верю! Какое несчастье! Говорите, убило? Разве можно!
И он поспешно ушел куда-то. Оторопевшему Алешке даже не пришла мысль убежать. Скоро контролер вернулся, неся горячий чайник, потом извлек из-под лавки железный сундучок и выложил из него на столик сахар, бутылку топленого молока с коричневыми пенками, хлеб, красные раздавленные помидоры, печеные яблоки, баночку грибной икры.
Не досаждая никакими расспросами, он накормил Алешку. Он вез его в служебном отделении до Владимира. Уходя, строго приказывал: «Сиди!», а возвращаясь, так же строго спрашивал: «Сидишь?». Прощаясь, он сказал Алешке укоризненно и опять почему-то переходя «на вы»:
— Зачем же вы под лавочкой-то, а? От этого развал транспорта получается — нельзя. Вы лучше пришли бы прямо ко мне и сказали: «Пусти, Иннокентий Палыч, будь добр». Разве я отказал бы?
4
В то время Прохору Дремову шел седьмой десяток. Борода его, свитая из тугих мелких колец, посерела тронутая сединой, сам он стал кряжистый и черный, как мореный дуб. Жил он на лесном кордоне в бездорожной глуши, на берегу лесной реки, неторопливо струившей густую на вид, коричневую, как чай, воду. Изредка он выезжал в соседний город Ватажск на базар купить или продать что-нибудь.
Первыми днями, проведенными на кордоне, Алешка был очень доволен. Жирная, вдоволь пища и густо насыщенный озоном воздух быстро вернули ему истраченные в скитаниях силы. Первозданно могучий лес, казалось, хранил множество неразгаданных тайн, которые всегда так глубоко волнуют мальчишеское воображение. По ночам тоскливо, с надрывом выли волки. Громадный пес с черной шерстью и красной пастью по кличке Рыцарь, одичавший в лесу, скуля, царапался в дверь. На крытом дворе сонно вздыхала лошадь.
— Дедунь, — тихонько окликал Алешка, — ружье-то у тебя заряжено?
— Чего? — спрашивал Прохор, спавший очень чутко.
— Ружье-то, мол, заряжено?
— Экой ты! Как же не заряжено-то! Спи.
Днем Алешка радовал деда неутомимостью в работе. Он таскал из родника воду, пилил лучковой пилой дрова, чистил лошадиное стойло или просто без видимой надобности тесал топором колья. Оказалось, что он умеет и обед варить. Сняв с очажка закопченный котелок, Алешка стучал ложкой по миске, и это означало, что обед готов. Садясь к столу, Прохор говорил:
— Деловой ты парнишка. Смотри, не надорвись — уж больно не по летам горячо берешься.
— Я сильный. Во, потрогай мускулы. У нас в классе я самый сильный был, — хвастался Алешка.
На вопрос, как же он, Алешка, нашел деда и не потерялся, не сгиб в бурно клокочущем людском водовороте, мальчик неохотно отвечал:
— Ехал, ехал и — доехал.
Он не любил вспоминать что-либо горькое или стыдное, а того и другого было достаточно в его скитаниях.
Алешка и сам удивлялся, как он не погиб в этом водовороте. Приходилось ему голодать, зябнуть на грязном вокзале, приходить в полное отчаяние, прежде чем он добрался до деда. Об одном только рассказал ему Алешка — о контролере Иннокентии Павловиче. Рассказывал Алешка подробно, с увлечением, с блеском в глазах.
…Стояли погожие осенние дни. По реке плыли яркие листья осин, лесной рябины, берез. Лес был полон тихого шуршания и тонких запахов осени, едва уловимых и томительно грустных. Алешка вдруг заскучал. Долгими вечерами он без дела слонялся по избе, все настойчивее прося деда привезти из города книг. Прохор исполнил просьбу внука, купив подешевке на базаре целую кипу книжного хлама. Алешка обрадовался, но скоро забросил книги: они показались ему неинтересными. Однажды он несмело спросил деда:
— Дедунь, а как же я в школу-то не пойду что ли, а?
— Оно бы можно, — вдохнув, ответил Прохор, — да смотри, нужно ли? Я вот неученым прожил…
— Что ты! — горячо воскликнул Алешка. — Сейчас нельзя неученым, сейчас — жизнь совсем другая…
— Много ты понимаешь в жизни, — усмехнулся Прохор. — Ладно, поеду завтра в город, заверну в ближнее село, попытаю там насчет школы.
5
Лесной кордон — маленький островок человечьей жизни, вкрапленный в бескрайний разлив лесов — был как-будто прочно, навеки, отгорожен стеной тишины от всего мира; казалось, что его суровые беды никогда не ворвутся сюда.
Но они ворвались.
Утром, едва засинело окно в избе, на кордон примчался на взмыленной лошади, запряженной в плетушку, незнакомый человек. Он оказался колхозником из соседнего села.
— Плохо дело, Алешка, — сказал он. — Деда-то убило.
— Как убило? — спросил Алешка, бледнея.
— Ватажск бомбили. Ночью ко мне сельсоветская Глашка прибегала, говорит звонили из города — лесника Дремова убило, в больнице он.
— Жив, значит, если в больнице?
— Ох, не знаю. Едем!
Обтерев лошадь клочком сена, колхозник погнал ее в город.
По улицам ветер нес чад пожаров, перемешанный с пылью. Алешка сидел в плетушке, не понимая, как следует, что произошло, и все просил колхозника ехать поскорей.
Больничный двор густо зарос деревьями и кустами. На белых корпусах лежали пятна солнечного света. Алешка, как только вступил на этот двор, сразу успокоился. Казалось, здесь человеку ни за что не дадут умереть.
Возле хирургического отделения — длинного одноэтажного здания, стоявшего на отшибе в глубине двора, — колхозник велел Алешке ждать, а сам ушел.
До сих пор война ощущалась жителями Ватажска весьма отдаленно. В городе было три крупных завода, державшие при себе людей, и лишь немногие из них ушли в армию. Ночами город стоял непривычно темный, немой. Появился комендантский час и продовольственные карточки. Жители выходили во дворы с лопатами рыть щели. Выходили охотно, рыли дружно, но испытывали при этом неловкость за эти, казалось, ненужные предосторожности. Щели никто не принимал всерьез.
И вдруг война дала о себе знать более непосредственно. Несколько вражеских самолетов, рассеянных на подступах к большому городу, беспорядочно сбросили бомбы на Ватажск. Война пришла настоящая — с едким дымом пожаров, стонами раненых, слезами по убитым…
На крыльцо выбежал колхозник, заторопил Алешку идти за ним, радостно шепнув:
— Жив, дед-то, жив.
Они надели белые халаты, пошли по длинному коридору мимо стеклянных дверей.
— Сюда, — тихо сказала провожавшая их няня.
Они на носках вошли в палату. На одной из коек лежал Прохор. Алешка не сразу узнал его, так как голова деда была перевита бинтами.
— Как же это, Дремов? — укоризненно сказал колхозник.
— Алексей где? — прохрипел в ответ Прохор, силясь повернуть голову.
— Тут он, тут.
Колхозник подтолкнул Алешку к койке.
Алешка, холодея от страха, заглянул в глаза деда, затянутые голубоватой мутью, и растерянно повторил укоризненные слова колхозника:
— Как же это, дедуня?
— Не утомляйте больного, — наставительно сказала няня и ушла.
Прохор, тяжело ворочая непослушным языком, рассказал, что ночевал в доме приезжих и, когда началась тревога, вышел во двор проведать лошадь. Он остался при ней, потому что она сильно билась на привязи, пугаясь выстрелов зениток. Бомба разорвалась поодаль, но воздушной волной Прохора сильно ударило спиной и затылком о бревенчатую коновязь.
Он помолчал, трудно дыша, и спросил:
— Слышь-ко, Алексей! Помру, как жить-то будешь?
Алешка потупился, ответил тихо:
— Как все…
— А ты знаешь, как все-то живут? — спросил Прохор.
По разрешению врача Алешка остался с дедом. Весь день он сидел в палате, смотря в окно. Там в ясной глубокой синеве неба проплывали пухлые облака, таяли и снова возникали. Потом зажглись звезды. Алешкины мысли были далеко от больничной палаты, от деда. Не первый раз в этот день он вспоминал мать, и от нее нити воспоминаний шли дальше в прошлое, к маленькому белорусскому городку, к школе, к отцу, который где-то воюет, а может быть, давно уже убит, и земля приняла его на вечный покой…
Ночью Прохор умер.
6
Доктор Петр Николаевич Смаковников воспитывался в семье отца, профессора литературы, в которой из поколения в поколение передавался дух благородства и человеколюбия. Петр Николаевич, даже если не имел в сердце желания помочь, то понимал, что сделать это надо, и — делал. Узнав о положении Алешки, он почувствовал себя обязанным помочь ему. Но как это сделать, он решительно не знал. Будь Алешка младше, доктор, не задумываясь, устроил бы его в детский дом, но Алешке было тринадцать лет — возраст, в котором есть свои намерения. А Петр Николаевич привык уважать чужие намерения. Однако он постеснялся в тяжелый для Алешки момент выпытывать, какие они были, и не придумал ничего иного, как пригласить Алешку к себе домой.
Вечером Алешка сидел в уютной полутемной комнате за круглым столом и пил чай. Лампой под зеленым абажуром ярко был освещен только стол, а по углам лежала мягкая полутьма.
Быстрыми шагами в комнату вошел высокий человек в черной шинели речника. У него были седые усы и сдвинутые брови. Он очень походил лицом на Петра Николаевича, и казалось, что доброго миловидного доктора загримировали под сердитого старого человека. Скинув шинель, он присел к столу и спросил:
— Кто такой?
Петр Николаевич коротко рассказал ему Алешкину историю. Человек слушал, еще плотнее сдвинув седые брови, болтая ложкой в стакане черного, как деготь, чая, потом сунул Алешке свою крепкую руку:
— Здравствуй. Зови меня Иваном Николаевичем. Я брат Петра. Что еще?
— Ничего… — тихо сказал Алешка.
— Хорошо.
Больше он не сказал ни слова во весь вечер.
Утром, когда Алешка проснулся, в доме уже никого не было. На столе стоял приготовленный завтрак, на видном месте лежала записка: «Ешь». По этой краткости и сухости Алешка догадался, что писал ее Иван Николаевич. Он нехотя съел завтрак, посидел, обошел комнату, равнодушно посмотрел на корешки книг в большом стеклянном шкафу. Захотелось снова лечь. Приятно было лежать, ни о чем не думая, согревая стынущие ноги под толстым одеялом. Чуть-чуть кружилась голова. Алешка хотел повернуться, чтобы лечь поудобнее, и — не мог. Одолела какая-то вялость, немощность. «Пусть» — подумал Алешка и закрыл глаза…
Невзгоды сломили его. Он больше месяца пробыл в таком полубольном состоянии и почти не помнил, что произошло за это время. Однажды он проснулся и по обыкновению долго лежал в постели. Из окна ему был виден серый досчатый забор, за ним — глухая стена соседнего дома, а над ней кусок неба, подернутый плесенью облачков. Перед самым окном качались ветви дерева, черные и голые. Все это он видел ежедневно. Надоело порядочно. И вдруг в комнату вошел Петр Николаевич — свежий, сияющий и неузнаваемый в новенькой форме подполковника медицинской службы. Алешка вскрикнул от радости.
— Э, вижу — повеселел! — громко сказал Петр Николаевич. — Молодцом! А я — знаешь? — он помедлил немного, лукаво смотря на Алешку, и продолжал: — Я на фронт еду… То есть не совсем, конечно, на фронт, а в госпиталь, но все-таки моя штатская жизнь кончилась, да!
— Уезжаете? — разочарованно спросил Алешка.
— Долг, долг, — развел руками Петр Николаевич, широко улыбаясь, но вдруг сделался серьезным: — Ты знаешь, я хотел с тобой поговорить. Очень серьезно поговорить. Видишь ли… Я хотел спросить, то есть предложить тебе остаться у нас… Остаться с Иваном, с братом. Не знаю, может быть, ты имеешь свои соображения, но лично я советую тебе остаться. Он очень хороший человек, хотя и суровый. Ну — говори, хочешь остаться?
— Я не знаю, — нерешительно сказал Алешка.
— Надо знать, — раздался из соседней комнаты твердый голос Ивана Николаевича, и сам он появился в дверях, повторив: — Надо знать.
— Иван! — умоляюще крикнул Петр Николаевич. — Я же сказал тебе — я сам поговорю.
— Ты мямлишь. Слушай, — обратился он к Алешке, — деваться тебе некуда, и ты — останешься. Точка. Дальше стоит вопрос, чем ты будешь заниматься? Я думаю — учиться. В школе. Что еще?
— Ничего, — сказал оробевший Алешка.
— Вот и отлично! — обрадовался Петр Николаевич. — Вы будете мне писать о том, как живете.
— Он будет, — указал на Алешку Иван Николаевич. — Я не буду, не люблю.
7
С тех пор прошло пять лет. Алешку после войны нашел отец. Прощаясь с Иваном Николаевичем, Алешка обнял его и расплакался.
— Не реви, не люблю, — говорил Иван Николаевич, а сам все плотнее сдвигал седые косматые брови, чтобы сдержать слезу. — Вот, возьми. На будущее. Пригодится. — Он сунул в Алешкину руку тонкий пакет. — Приезжай навестить.
Все эти годы они прожили в большой дружбе. Иван Николаевич оказался вовсе не таким уж молчаливым. Вечерами он подолгу рассказывал Алешке о своей жизни на море. Раньше был моряком, но изменило здоровье, и теперь он — начальник речной пристани.
В алешкиной судьбе принимала участие вся пристань и особенно сторож Михеич со своей старухой, доброй Ксенией Фоминичной. Забота о нем была так обильна, что Алешке вскоре стало стыдно принимать ее, как ему казалось, незаслуженно. Он сказал Ивану Николаевичу, что хочет работать.
— Вздор, — круто, как всегда, ответил Иван Николаевич. — Учиться надо.
— Я и учиться буду, — сказал Алешка. — Я уже все обдумал: поступлю в школу рабочей молодежи и буду работать.
Иван Николаевич ничего не сказал, но молчал весь вечер, а утром, уходя на работу, разбудил Алешку и спросил:
— Выдержишь?
Алешка сразу понял, о чем идет речь, и обрадованно закричал:
— Выдержу! Честное слово, Иван Николаевич!
— Одна тройка, и — с работы снимаю.
Через два дня Алешка уже работал на пристаничном дебаркадере младшим матросом.
Своими рассказами Иван Николаевич заронил в Алешкину голову мечту о море. Было решено, что он поступит в мореходное училище. Провожая его с отцом, Иван Николаевич сунул ему пакет с письмом к своему другу, начальнику мореходного училища. В письме содержалась просьба, не делая снисхождения, помочь Алешке поступить в училище.
И вот Алешка — не Алешка уже, а Алексей Маслов — во время отпуска после летнего учебного плавания постучался в дверь Ивана Николаевича и был встречен им на пороге.
— У меня гость, — говорил Иван Николаевич, провожая его в комнату. — Петр приехал. Кстати. Рад?
— Очень рад! — сказал Алексей. — Я по всем вам соскучился. Не верите?
— Ложись спать. Завтра, — строго оказал Иван Николаевич.
Наутро Алексей именинником сидел в знакомой комнате за круглым столом, смущаясь своих пробивающихся усов. Иван Николаевич не постарел, но волевые твердые черты его лица стали мягче; он все чаще изменял своей привычке говорить скупо и отрывисто, пускаясь в длинные разговоры. Петр Николаевич сильно раздобрел. Он был теперь в Москве крупным медицинским работником. Жизнь, казалось, радовала его во всех ее проявлениях, и он без конца повторял свое «вот и отлично».
В дверь постучали.
— Михеич пожаловал, — объявил Иван Николаевич.
— Вот и отлично!
Михеич «пожаловал» вместе с Ксенией Фоминичной. Она, обнимая Алексея, прослезилась, а Михеич прыгающей походкой обходил его со всех сторон и приговаривал:
— Ай, морячок, ай, молодец! Иван Николаич, наш ведь выкормыш Алешка-то. Вот шельмец, а! Ай, морячок — справный!
Иван Николаевич подвинул ему стул.
— Садись к столу.
И как одна семья, они долго сидели за столом в это утро…
Подсолнухи
В огороде за домом росли подсолнухи. В золотых коронах возились лохматые шмели, осыпая на широкие листья желтую пыльцу. В подсолнухах, как в лесу, стояли зеленоватые сумерки, перебегали легкие тени, горячий воздух струился между крепкими, как дерево, стеблями.
Шурша листьями, художник Василий Павлович Феоктистов прошел вглубь огорода, выбрал там место, откуда поверх золотых корон были видны зеленая крыша дома и уголок окна с резным наличником, и стал писать начатую несколько дней назад картину. На картине было все, что видел Василий Павлович — и золотые шляпки подсолнухов, и уголок окна, и зеленая крыша, и голубое небо над ней. По временам он надолго откладывал кисть, к чему-то напряженно прислушивался. Его худое длинное лицо с острым подбородком, бровями, похожими на опрокинутые восклицательные знаки, становилось грустным. Василий Павлович прислушивался к гулу, доносившемуся с улицы. Это проходили через город наши отступающие части. У Василия Павловича все уже было готово к эвакуации — собраны вещи, уложены холсты и альбомы. На холстах и альбомах были изображены солнечные лесные поляны, покосившиеся деревянные баньки, яркие осенние рощи, зимние дороги с синими тенями от придорожных елей на снегу.
В одном альбоме был еще неоконченный набросок большого морского парохода. Набросок был сделан по настойчивой просьбе Петьки — сына электрика Горелова, по соседству с которым Василий Павлович жил в двухквартирном доме.
— Нарисуйте мне танк, — просил Петька.
— Но я никогда не видал танка, — морщась, говорил Василий Павлович.
— Ну — пароход.
— Хорошо, я попробую… Может быть…
Он попробовал, но рисунок показался ему плохим, и он даже не показал его Петьке.
Василию Павловичу было очень тяжело покидать дом и город, где он прожил около двадцати лет, где состарился, где недавно пережил большое горе — смерть жены. Пересмотрев во время сборов свои холсты и альбомы, он заметил, что у него нет ни одного рисунка, который в дальних краях напоминал бы ему родной дом. Правда, весной он принялся за такой рисунок, но окончить его не удалось. Петька оголил клумбу, нарвав огромный букет, который школьники преподнесли своей учительнице по случаю благополучного перехода в третий класс.
Увидав любимую клумбу в таком виде, словно по ней прогулялся целый табун коз, художник рассвирепел и назвал Петьку варваром. Петька очень обиделся, хотя и не знал, что такое — «варвар». Дома он достал с полки словарь, отыскал это слово и, узнав его значение, обиделся еще больше. Они поссорились и даже перестали ходить вместе на Днепр удить рыбу.
И вот теперь, покидая город, Василий Павлович решил нарисовать подсолнухи — светлый уголок родины.
Пока он занимался этим делом, Петька стоял на улице, у ворот дома, и смотрел на отступающие части. По булыжной мостовой, дробя ее гусеницами, шли танки. На их броне сидели бойцы с серыми от пыли лицами. Пыль висела над городом сплошным туманом; солнце сквозь нее казалось мутным, расплывчатым пятном.
Кто-то подошел незаметно сбоку, обнял Петьку за плечи. Он вздрогнул и поднял глаза. Рядом стоял отец, вернувшийся почему-то в неурочное время с дежурства на электростанции. Он был небрит, пропылен, на его сутулой спине рубашка взмокла от пота. Лицо, как и у отступавших бойцов, было серое, усталое.
— Отступают наши, папка, — сказал Петька, и голос его дрогнул.
— Отступают… — повторил отец. — Мама дома?
— Дома.
— А Василий Павлович?
— Не знаю.
Отец помолчал, потом сказал очень тихо:
— Сегодня вечером вы все уезжаете, эшелон готов.
— А ты? — быстро спросил Петька.
— Я? Я… пока остаюсь на электростанции… Приказано ничего не оставлять врагу… Ну, ладно! Шагай-ка домой, живо!
Петька побежал впереди отца, но на высоком крыльце остановился, подождал. В кухню они вошли рядом — большой, сутуловатый, с проседью в густых волосах и маленький, босой, в белой рубашке, заправленной в синие трусики…
…Последние приготовления оказались недолгими, и до вечера решительно нечего было делать. Петька походил по комнатам, заглянул в чулан, в сарай. В сарае стояла большая бутыль из-под керосина.
«Приказано ничего не оставлять врагу…» — вспомнил Петька. Взял топор, треснул изо всей силы обухом по бутыли, а топор закопал в кучу щепного мусора — пусть попробуют найти!
Он поискал, нельзя ли еще что-нибудь уничтожить или надежно припрятать, но в пыльном сарае лежали только кучи щепок, да бересты. Тогда Петька вышел в огород.
Полуденный ветер раскачивал подсолнухи, они терлись друг о друга, сухо шелестя. Петька с минуту постоял, сосредоточенно думая о чем-то, потом стремглав побежал к дому.
Василий Павлович тем временем продолжал писать свою картину. Он торопился закончить ее, пока солнце светило ему в спину. Как только оно перевалит на другую сторону неба, все вокруг неуловимо изменится — удлиненные тени лягут там, где раньше был свет, а там, где были тени, пройдут полосы света.
И вдруг Василий Павлович увидел, как чаща подсолнухов заколебалась, и золотые короны одна за другой стали падать на землю. Не выпуская из рук кисти, он привстал, удивленный и рассерженный. Подбородок его отвис, брови взлетели вверх. Он увидел Петьку, который, вломившись в чащу подсолнухов, с воинственными криками махал саблей, сделанной им из старого обруча, и подсолнухи покорно никли под ударами.
— Петя, — простонал Василий Павлович, — что вы делаете!?
На месте подсолнухов торчали лишь косо срезанные стебли с уцелевшими кое-где листьями. Петька остановился и, переводя дыхание, смотрел на художника, а тот с жалкой гримасой на худом лице только повторял:
— Петя, Петя… Зачем же?
— Но ведь — приказано ничего не оставлять врагу, — сказал мальчик.
Василий Павлович продолжал укоризненно качать головой и приговаривать:
— Нельзя так, нельзя.
— Ничего вы не понимаете! — гневно крикнул Петька. — Мы уезжаем все… вечером… Нельзя ничего оставлять…
Из глаз его закапали слезы, и, чтобы скрыть их, он круто повернулся и побежал к дому. Художник оторопело смотрел ему вслед. Потом, словно очнувшись, крикнул с запоздалой поспешностью:
— Петя, вернись! — Помолчал и добавил тише: — Иди сюда, Петя! Я понял… Я все отлично понял.
Он суетливо стал собирать свои кисти, краски, мольберт, продолжая тихо говорить сам с собою:
— Конечно, правильно… ничего не оставлять… Это очень правильно!
А солнце медленно переваливалось на другую сторону неба — близился вечер.
Рассказы охотника
Землянка
Моя весенняя охота на селезней начинается с того, что я долго еду на лодке полой водой, пробираясь через кусты из озера в озеро, из дола в дол. Путь этот тяжел, долог и даже опасен, особенно когда напористый весенний ветер гонит волну. На широких плесах она довольно крепка и легко захлестывает лодку. Но иного пути к моему любимому месту нет. Приходится пренебрегать всеми невзгодами, лишь бы добраться до него.
Привлекает оно меня не только хорошей охотой, но еще и возможностью хорошо отдохнуть после нее. Весенняя погода капризна. Всяких неприятностей можно ожидать от нее и заморозка, и жестокого ветра, и дождя, и снега. А мне все не беда! Меня надежно укрывает от непогоды прочная теплая землянка.
Она построена рабочими совхоза. Летом в ней живут пастухи, присматривающие за совхозным стадом. Весной и зимой она служит охотникам надежным укрытием. Все любят ее, и поэтому она никогда не стареет. Каждый старается к ее удобствам прибавить еще новые. Кто чугунную плиту вмажет в печку, чтобы котелок скорей закипал; кто щели в двери законопатит сеном; кто поправит обветшавшую крышу; кто свечку или коптилку на столе укрепит.
Можно подумать, — ну, что ж, каждый заботится о себе, чтобы ему было тепло и уютно. Но вот в дальнем правом углу, в сухом месте на полочке охотник находит спички и соль, что чаще всего он второпях забывает лома. И это — уже не мелкая забота о себе, а — бескорыстная забота о незнакомом человеке.
Недавно к землянке прибавилось новое — на двери черной краской написано: «Кабинет врача».
Там прошлым летом жил ветеринарный врач совхоза.
Первый выход
#i_007.jpg
Мне на роду было написано стать охотником. С детства запали мне в душу волнующие рассказы моего дяди — Николая Георгиевича — страстного охотника и рыболова. Неодолимо манили они в леса, в поля, в зеленый пойменный простор. Возвращаясь ночью с охоты, дядя Коля клал возле моей кровати убитую дичь. Утром я рассматривал, поворачивая в руках, краснобровых красавцев-тетеревов, нарядных весенних селезней, скромных пестреньких куропаток или окоченевшего тяжелого зайца. От них пахло пером, порохом и еще чем-то ветреным, снежным, солнечным… Я слезно просил взять меня на охоту. Дядя защемлял мне нос двумя пальцами и говорил:
— Подрасти немножко.
Это «немножко» растянулось больше чем на десять лет, пока я не получил от отца в подарок почти новую, страшно тяжелую и неудобную «тулку».
Под влиянием этого подарка как-то неожиданно и внезапно переменился мой характер, а вслед за ним и весь образ жизни. Я стал важным, заносчивым и до комичного «взрослым». Игры с ребятами и походы с ними на Кривое озеро, на Клязьму перестали интересовать меня. Я деловито готовился к охотничьему сезону, солидно обсуждая с охотниками предстоящие выезды. Целыми днями пропадал в охотничьем магазине, представлявшей собой своеобразный охотничий клуб. Хорошо, что это время совпало с летними каникулами, а то немало двоек принес бы я в табеле.
И вот — весь перепоясанный скрипящими ремнями, снабженный всеми охотничьими доспехами, я гордо шествую через двор на глазах у всех мальчишек, сажусь на велосипед и еду вслед за дядей Колей.
Неширокая извилистая река Уводь протекает в нескольких километрах от нашего города. На своем течении она образует множество рукавов, заводей и стариц. Между ними лежат заболоченные, поросшие кустами острова. На них-то мы и направлялись.
Солнце уже висело низко над лесом, когда мы въехали в деревню на берегу Уводи и остановились возле избы-пятистенки, крашенной суриком.
На крыльцо вышел высокий лысоватый человек в майке и сказал:
— Здорово, Георгич! А я думал, не приедешь. Ну, что ж? Пойдем, помучаемся или до завтра повременим?
— Смотри, Иван Павлыч, — уклончиво ответил дядя Коля. — Есть ли толк?
— Толк-то есть… — неопределенно сказал Иван Павлович.
— Можно, конечно, попробовать.
Поговорив в таком духе еще минут пять, охотники решили «ткнуться» в одно болотце.
Пока мы ставили в сени велосипеды, Иван Павлович оделся, взял ружье и патронташ.
Деревня стояла на высоком косогоре, по нему вниз, к реке сбегали узкие тропинки. По одной из них мы спустились к причалу и сняли с прикола легкий ботничок. За весло взялся Иван Павлович. Должно быть, он знал в совершенстве этот запутанный лабиринт протоков и стариц, потому что вел ботничок очень уверенно и при этом оживленно разговаривал с дядей Колей.
Ботничок плыл, как по коридорам, среди высоких камышей. Над нами стремительно пронеслись две утки.
Я схватился за ружье, сильно качнув ботничок.
— Ни разу еще, Митька, не топил ружье? — спокойно и насмешливо спросил меня Иван Павлович.
Меня звали не Митькой, но эти слова явно относились ко мне. Я смутился и прошептал «нет», глупо улыбнувшись.
— Первый раз едет, — сказал дядя Коля, очевидно, призывая Ивана Павловича к снисхождению.
Было тихо, как перед дождем. Можно было слышать гудение одинокого комара или звон упавшей с весла капли.
Иван Павлович подогнал ботничок к кочковатому берегу.
Собственно, никакого берега не оказалось. Это было болото — мелкое, ржавое и хлипкое. К моему удивлению дядя Коля, ни секунды не задумываясь, спрыгнул с ботничка и зашагал по колена в воде к прибрежным кустам. За ним последовал Иван Павлович, сказав мне:
— Поспевай, Сенька.
Что мне оставалось делать? Я бойко пустился за ними, чувствуя, как холодная густая вода неприятно обволакивает мои ноги.
До сих пор отчетливо помню, какое чувство я испытал, когда взлетела первая утка. Я испугался. Это был самый неподдельный испуг. Когда с криком, с хлопаньем крыльев утка выдралась из кочкарника почти у самых моих ног, я вздрогнул, отшатнулся и даже не сделал попытки вскинуть ружье. В ту же минуту сзади меня грохнул выстрел, утка, свесив голову и вразнобой махая крыльями, ткнулась в кусты. Я оглянулся — дядя Коля спокойно открывал дымящееся ружье, чтобы вложить новый патрон. Я не подал виду, что растерялся, и решил быть таким же спокойным и выдержанным, как дядя Коля. Но, когда подобрав убитую утку, мы двинулись дальше по болоту, у меня заранее дрожали руки.
Вот опять кряканье, хлопанье крыльев — утка тяжело поднимается на крыло, я тыкаю стволом в пространство, отчаянно жму на спуск… Что такое? Он не поддается… Пока дядя Коля расправляется и с этой уткой, в недоумении осматриваю ружье… О! Забыл взвести курки!
Вот так на настоящей охоте: даже выстрелить по живой цели, не говоря уже о попадании, оказалась нелегко.
В охотничьем пылу я не заметил, как исчез Иван Павлович, и теперь слышал его выстрелы где-то за кустами.
Между тем погода портилась. Потянул ветер, заволакивая небо серыми, тягучими, как клей, облаками. Темнело. Мы повернули к ботничку. Ивана Павловича еще не было. Тяжелая капля упала мне на рукав, другая на верхнюю губу. Я слизнул ее языком и сказал:
— Дождь будет.
— Уже идет, — поправил дядя Коля.
Мы укрылись под стогом сена, сложенного среди болота на подстилке из сучьев. Дождь был небольшой, редкие капли косо неслись по ветру и почти не попадали на ту сторону стога, где мы сидели.
Я сидел, скорчившись, подтянув колени к подбородку, и благодаря такому положению пережил еще один конфуз. Патроны слишком слабо держались в разношенных гнездах моего старенького патронташа, и несколько штук выскользнуло на сено. Пришел Иван Павлович, бросил к моим ногам трех уток, сказал повелительно
— На, Вовка, неси.
Мы поднялись.
— Стойте! — закричал я. — Я потерял патроны.
— Пошарь в сене, где сидел, — посоветовал дядя Коля. Я действительно нашел их там и сунул в патронташ, но два гнезда остались пустыми.
— Все нашел?
— Нет, двух нехватает.
— Ищи.
— Экой ты, Петька, несуразный, — ворчал Иван Павлович.
Быстро смеркалось. Решили, что два патрона — невелика потеря, а отправились домой. Уже в кромешной тьме подходили мы к деревне. Дождь кончился, полыхали далекие зарницы. Остановились, чтобы разрядить ружья. И тут я похолодел… Ведь два недостающих патрона были у меня в ружье! Приотстав, незаметно выбросил я их в лопухи под плетень…
Вернулся я с этой охоты не таким уж важным и неприступным и очень немногословно рассказывал мальчишкам о своей первой охоте: «Да, стреляли… убили кое-что… Дождь помешал…»
Тогда впервые смутно начал я понимать, что охота — не забава и удальство, а замечательная школа, в которой человек учится мужеству, выносливости, выдержке, находчивости и еще многому хорошему и полезному для него.
Незнакомое место
#i_009.jpg
Часто страх рождается из неизвестности.
Мы поднялись километров на десять по извилистой Валуйке — притоку Клязьмы — и не успели вернуться засветло, заплутавшись в ее старицах и протоках.
Решив заночевать, высадились на берег. На небе — ни звездочки. Огромные мрачные сосны угрюмо шумят вершинами. Лес полон неведомых шорохов. Днем такой открытый, шумный и щедрый на красоту, ночью он вдруг становится мрачным и враждебным.
В каждом нечаянном шорохе слышится предостерегающий шепот: «уйди…» И непонятный страх перед этим заговором леса и ночи гонит человека на огонь, к жилью, к людям…
А куда уйти нам, если кругом вода, и кажется, что сидим на острове. И главное — место-то совершенно незнакомое. Страшно за дровами пройти, страшно слово сказать, а откуда страх — не поймешь.
— Черт знает, куда заехали, — ворчит дядя Коля.
Я с опаской отхожу от костра за сучьями. И вдруг в той стороне, где мы оставили лодку, раздается ужасный, как нам кажется, грохот. Хватаю ружье, бежим туда… Все спокойно, никого нет, лодка, привязанная к дереву чуть-чуть покачивается на волнах. Но вот набежала волна побольше, и — опять тот же грохот! Оказывается, оставленный нами в лодке, топор, съезжает по ее железному борту и гремит.
Смущенные, возвращаемся к костру, но страх не проходит. Сосны шумят, перешептываются. И сквозь их шепот слышим отчетливые шаги по палому прошлогоднему листу. Ближе… ближе… Замираем, прислушиваемся. Кто-то остановился за кустами, выжидает. Кто же покажется, кто?! Но — нет, повернул, уходит, шаги удаляются, замирают вдали.
— Вот проклятое место, — говорит дядя Коля. — Давай спать.
Засыпаем на несколько часов, а рассвет прогоняет все страхи. Ветер утих, молчат сосны, жидкий синеватый свет пронизал весь лес, плавают пласты тумана. Видим, что и место-то знакомое, только подъехали к нему с другой стороны. Соображаем теперь, чьи шаги слышали ночью. Наверно, барсучишка или зайчишка трусливый. В тишине по сухому листу его шаги показались нам тяжелой поступью страшного существа.
Долго потом мы смеялись над нашим напрасным страхом.
Грибы
#i_010.jpg
В дубовом лесу напали на грибное место. Белых грибов — дубовиков было, как говорится, хоть косой коси.
Сначала мы очень обрадовались, набили грибами доверху мою охотничью сумку и еще хотели набрать в заплечный мешок.
Но странно! Пропало всякое желание собирать эти грибы, которые совсем не надо было искать, а — нагибайся и бери, сколько хочешь.
Видно, только тот гриб хорош, с которым вволю наиграешься в прятки и в поисках его надышишься лесным воздухом, наслушаешься пения птиц, насмотришься красоты лесной.
Просторный день
#i_011.jpg
Бакенщик Зосима Павлович обувался в лапти, но не потому, что сапог не было, а — ноги болели. Свою землянку на берегу Клязьмы он сложил из толстых сосновых бревен в два наката — на сто лет. В землянке у него чисто, пахнет сосной и сухой землей, в углу сложена печка. Топит ее Зосима Павлович только осенью, а летом варит обед на кирпичном очажке поодаль от землянки. На зиму он перебирается в город к сыну.
Однажды Зосима Павлович целый день трудился по своему хозяйству — копал картошку, выдалбливал из толстого осинового бревна ботничок, плел новую сеть, сходил в лес за груздями, выложил камнем светлый родник. А вечером, сидя на опрокинутой лодке и покуривая, сказал:
— Вот какой сегодня день просторный.
— Длинный? — поправил я.
— Да уж не длинный: заосенело, какой об эту пору длинный!
— А как же — просторный?
— Сделал я много, вот и — просторный.
Значит, — подумал я, — и короткий зимний день можно сделать «просторным», если не сидеть сложа руки.
Мои соседи
#i_012.jpg
Третий день не показывается солнце. Низкие облака валами перекатываются по небу, точно что-то густое и серое кипит в огромном котле, разбрызгивая тяжелые капли.
Алеша и Севка приуныли. Сидят у окна, тоскливо смотрят, как буйный ветер треплет мокрую листву старого клена, проносит взъерошенных галок, срывает с прохожих шапки и платки. Для ребят такая погода — крушение давнишней мечты о поездке. со мной на рыбалку. Я понимаю это, но утешать не хочу. Я жду, — вдруг кто-нибудь из них вскочит с места и решительно заявит:
— А шут с ней, с погодой! Едем!
Они давно уже заняли свои наблюдательные посты у окна и, как только заметят голубую проталину среди облаков, вздыхают с надеждой: «Кажется, проясняется…»
Благодаря их стараниям моя комната являет собой странную смесь кабинета культурного человека с жилищем охотника и рыболова времен доисторических. Под столом, на диване, за книжным шкафом валяются вороха прелых сетей, воняющих тухлой тиной; ржавые котелки; веревки различной толщины; крючки; пыльные, изъеденные молью валенки для пыжей и тому подобная дрянь. Все это увенчано допотопным шомпольным ружьем, которое нельзя трогать без риска для жизни.
По поводу этой шомполки Севка сказал мне:
— Это мне двоюродный дед Микешин дал, сторож. Ему новую выдали, с затвором!
Вскинув шомполку к плечу и целясь в угол, спросил:
— А что? Если выпалить из нее, — разорвет или нет? Дед Микешин запыжил ее лет пять назад, а то и все двенадцать. Говорит, порох в ней, пожалуй, в камень слежался, непременно должно разорвать… Как думаете?
Я думаю, что ее нужно выбросить, но Севка — бережно ставит ужасное ружье за шкаф. И шомполку, и весь прочий хлам Севка приносит мне на экспертизу: годится ли для предстоящей рыбалки? И хотя я решительно говорю, что — нет, не годится! — хлам оседает в комнате.
Дурная погода беспокоит и меня самого, потому что стоит мой любимый месяц — август. Я люблю август — спелую пору лета, пору зрелости плодов, самую богатую пору природы и человека. И если я свободен, ухожу из дома с ружьем за плечами и иду, куда ветер лист несет, или плыву на лодке вниз по реке.
Прекрасны и памятны дни таких скитаний. Ветер — мягкий, пахучий — дует в лицо и грудь; нежаркое солнце щедро оделяет все вокруг благодатным теплом своим; убаюкивающе плещет полуденная река; косые дожди брызжут, сверкая на солнце; пляшет пламя костра в темноте; по ночному небу, перечеркивая его наискось, катится падающая звезда — и что самое дорогое! — встречается на пути великий и прекрасный властелин земли — человек. От встречи с ним рождается все лучшее в душе твоей! Кто он? Быть может, такой же охотник — бескорыстный и страстный любитель природы — колхозный пастух, бакенщик, лесник…
Я — как на празднике в эти дни. Да и действительно, вокруг — богатый и радостный праздник урожая — август!
Свои наблюдения над природой и интересные встречи с людьми я заношу в записную книжку.
Ребята давно просили взять их с собой, и когда я согласился, они очень обрадовались.
Их восторг впрочем был непродолжителен, оба боялись, что дома их не отпустят. Пришлось просить за них. Алешу отпустили сразу. Его отец — крепкий, приземистый человек с задорным выражением худощавого скуластого лица — сказал мне:
— Пусть едет, если хочет. Я бы сам… Эх, — люблю! Да работу не могу сейчас оставить.
Он был известным токарем. Я знал, что он занят сейчас применением на практике нового изобретения.
В коридоре меня осторожно взяла за рукав алешина мать.
— Я на вас надеюсь, пожалуйста, присмотрите внимательней.
Севкин отец — врач Полозов — был сухой, неулыбающийся человек. Я знал, что Алеша не любил бывать у Полозовых. Если ребята, играя, бегали, шумели, отец, надев золотое пенснэ, долго смотрел на них, потом сухо замечал:
— Резвость в детском возрасте полезна.
Алеше после этого становилось скучно, словно он очень долго смотрел на сплошной забор, выкрашенный желтой облупившейся краской.
Севкин отец недоверчиво выспрашивал меня о поездке, потом угрюмо сказал:
— Опасная затея.
Я ушел, решив, что севкины дела безнадежны, но вечером Полозов-старший неожиданно постучался ко мне в дверь.
— Сева бредит этой вашей затеей, — недружелюбно взглянув на меня, сказал он. — Я отпускаю его.
И ушел, не попрощавшись.
Так или иначе, но ребята остались довольны.
…Перед самым отъездом началось ненастье. Алеша и Севка сразу приуныли — думают, что путешествие откладывается. Я тоже ахаю, сожалею, а сам, делая последние приготовления, жду, кто же из них окажется более решительным и предложит выступать, несмотря на ненастье.
Наконец, все готово, и ждать больше некогда. Тогда я говорю:
— Мне кажется, что в путешествие лучше отправляться при дурной погоде.
Вижу — ребята обрадовались, но все-таки спрашивают в один голос: — Почему?
— Потому что после нее всегда бывает хорошая, тогда как после хорошей — всегда дурная.
— А если весь месяц дурная? — сомневается Севка.
— А если волков бояться — в лес не ходить, — говорю я.
— Правильно!
Это соглашается со мной Алеша.
Ночью я проснулся, прислушался и не услышал назойливого плеска дождя за окном. Я встал. Темной неподвижной глыбой стоял клен, над ним нырял в облаках тонкий серпик луны. Проясняется!
Я разбудил ребят и, когда чуть засинело окно, мы вышли. По двору уже расхаживал дворник дядя Силантий, в фартуке, в начищенных до блеска сапогах, шаркая метлой. Сняв старомодный картуз с лакированным козырьком, он поклонился нам:
— Ни пуху, ни пера, ни рыбьего хвоста…
Из конуры на голос своего хозяина вылез пес Жук, потянулся, равнодушно посмотрел на нас и стал чесаться, гремя цепью. Было видно, что цепь ему уже не нужна: так стар, что никуда не уйдет, ни на кого не бросится.
По безлюдным улицам, не просохшим еще после дождя, мы спустились к реке. Она вся клубилась белым туманом, на противоположном берегу из кустов вылезало неяркое и огромное, точно разбухшее в сырости заречных болот, солнце.
Пока я курил, сонные ребята, дрожа от утреннего холода, молча укладывали в лодку рюкзаки, садки для рыбы, снасти, свернутую палатку. Моя собака — пойнтер Лора свернулась на своем обычном месте в носу лодки.
Наконец все было уложено, ребята сели на корме, я оттолкнул лодку и взялся за весла.
С широкого речного плеса город, расположенный на горах, казался беспорядочным нагромождением разноцветных домов, поставленных друг на друга. Старинный белый собор с золотым шпилем плыл в небе подобно легкому облаку. На окнах домов и куполах собора лежали красноватые отблески восходящего солнца. По насыпи, мелькая просветами между вагонами, шел длинный товарный состав, груженный лесом, автомашинами и громадными ящиками, на которых обычно бывает надпись: «Не кантовать!».
Ветер уносил паровозный дым к реке, оставляя на прибрежных кустах его седые лохматые клочья… Было самое обыкновенное летнее утро.
Но для нас оно было не такое уж обыкновенное. Даже более того, оно было для нас единственным, это утро нашего путешествия. Оно запомнится нам на всю жизнь, потому что единственное и необыкновенное всегда запоминается очень прочно.
Для стоянки мы выбрали красивое место километрах в десяти от города вверх по реке. Высокий берег густо зарос кустами ольшаника, ивы, орешника. Кое-где в их сочной листве уже появились — точно седина — желтые пряди. К воде вел крутой песчаный обрыв, с него клочьями свисала сухая трава.
Я задремал в полдень после обеда. Внизу под крутояром поплескивала река. И даже не знаю, спал или нет — легкая дремота колыхала, как на волнах: то проваливался в беспамятный сон, то просыпался. И, вот так проснувшись, слышал разговор моих спутников, сидевших у тлеющего костра. Севка говорил:
— Вот бы придумать такую машину, чтобы все сама делала. Включил ее и иди — гуляй, лови рыбу…
— Для лентяев такая машина, — насмешливо сказал Алеша.
— Почему для лентяев? — горячо возразил Севка. — Чем человеку легче, тем лучше.
Но Алеша упрямо и твердо сказал:
— Нет.
Сначала меня удивило его отношение к севкиной фантазии. Я знал, что Алеша сам был не прочь помечтать в подобном духе. Я помню, он однажды говорил мне: Знаете — городов не будет…
— Когда? — спросил я.
— Ну, — потом, в будущем… Когда научимся ездить с огромной скоростью, тогда настроим много маленьких поселков из стекла и белой пластмассы, а вокруг них насадим березовые рощи, сосновые боры, сделаем красивые синие озера.
— Кто тебе рассказал это? — спросил я.
Алеша почему-то смутился и тихо сказал:
— Никто. Я сам…
Мы сидели в моей комнате, был душный вечер, над крышами домов висела синеватая дымка городских испарений, клен безжизненно опустил пыльные листья.
Когда я вспомнил этот разговор, я сразу понял, почему «машина, которая делает все сама», нисколько не взволновала Алешу. Ведь он умел мечтать по-другому: более красиво, светло, серьезно. Веяло чем-то удивительно свежим и чистым от его прекрасной и вполне доступной мечты о белых поселках среди лесов и озер.
Алеша и Севка живут в одном доме, учатся в одном классе, читают одни книги, почти никогда не расстаются, но в сущности они очень разные люди. Это приходит с возрастом. Помню, малышами они не были такими разными и совершенно одинаково отнеслись к одной моей шутке, с которой началось наше знакомство.
Впервые я встретил их вскоре после войны, когда им было всего лишь по пять лет. Стоял ноябрь. Выпал первый снег, накрыл круглыми шапками столбы, повис на полых сучьях старого клена, облепил заборы. Алеша и Севка строили снежную крепость, когда я появился во дворе их дома. В этом доме была одна свободная комната, и в ней разрешили мне поселиться. Я спросил ребят, где живет управдом. Они долго рассматривали меня молча и сосредоточенно, потом один спросил:
— Вас как зовут?
— Не знаю, — пошутил я.
— Так не бывает…
— А вот — бывает. Имя я свое потерял. Обронил где-то на вашем дворе и — не нашел.
— Чудно, — подумав, сказали ребята.
— Очень чудно, — согласился я. — А вас как зовут?
— Алеша.
— Севка… А какое оно у вас было?
— Да вот такое, — показал я на пальцах, — длинненькое, зеленое…
— Здесь потеряли? — спросил Алеша.
— Здесь.
— Снегом, наверное, занесло, — сочувственно сказал он. — Ну, мы вам найдем его. Мы с Севкой все можем.
— Все можем, — повторил Севка.
— Спасибо, — сказал я. — Сейчас проводите меня к управдому.
— Вы лучше у дяди Силантия спросите, — посоветовал Алеша. — Он вчера двор подметал, может быть, нашел уже.
— Ладно, спрошу. Но сначала — к управдому.
Они взяли меня за руки и повели к подъезду, в котором жил управдом…
Через несколько дней в дверь моей новой квартиры раздался робкий стук. На пороге стояли мои маленькие знакомые.
— А оно у дяди Силантия… — сказал Севка.
Я уже забыл о своей шутке и не сразу сообразил, о чем говорят ребята. Оказалось, они слышали разговор дворника с моей соседкой. Эта старушка очень боялась шума.
— Ништо, — солидно говорил ей дядя Силантий, — он человек смирный, совестливый. Лишнего беспокойства от него не будет.
— Нелюдимый, — вздыхала старушка. — И звать-то не знаю как.
— Это известно, — утешительно сказал дворник и сообщил ей мое имя.
И вот ребята пришли ко мне с жалобой на дворника: держит, мол, мое имя и не возвращает по назначению.
— Не волнуйтесь, — сказал я ребятам. — Еще третьего дня дядя Силантий честно вернул мне имя.
И в доказательство этого назвал себя по имени и отчеству.
— А говорили, оно — зеленое… — недоверчиво сказал Алеша.
— Оно же совсем серое, — уточнил Севка.
— Постойте! — удивился я. — Разве имена имеют цвет!
— Конечно! — уверенно сказал Севка. — Вот у Алеши оно такое светлое, с лучиками…
— A y Севки — такое желтое, сыпучее, как пшено, — подхватил Алеша.
— Интересно, — сказал я и, по своей привычке записывать все интересное, записал тогда этот разговор.
Они росли у меня на глазах. Я замечал, как они меняются со временем и становятся все более разными. К десяти годам Севка был маленький, черный, подвижный. Он не посидит на месте, суетится, постоянно мастерит что-нибудь: модель планера, проекционный фонарь, голубятню, западню для ловли синиц, радиоприемник… Но довести дело до конца у него никогда не хватает терпения, каждый день — новая затея. Он бывает записан не меньше, чем в четырех кружках и с увлечением занимается в них… недели по две. Учится он неровно — в его табеле уживаются в тесном соседстве и тройки и пятерки. Он — не любознателен, вопросов задавать не любит, и, кажется, что в жизни для него все ясно, понятно, просто и устроено, как нельзя лучше.
Алеша — совсем иной. Делает он все серьезно и основательно. Когда бывает очень сосредоточенным — между его светлыми бровями ложится глубокая складка. Иногда он глубоко задумывается, и тогда особенно прекрасными становятся его огромные, синие глаза. В них всегда можно прочесть, о чем он думает — о радостном или печальном. Бывают же и у мальчика свои печали! Зато когда он разбегается, расшалится, то становится удивительно похожим на стремительного солнечного зайчика. Его белая с золотым отливом голова так и мелькает. По этим светлым волосам его всегда можно узнать в толпе ребят.
Алеша любит рассматривать вещи и расспрашивать о них — как, из чего, зачем и где они сделаны. Когда я слышу эти неназойливые, толковые вопросы, я думаю: он будет создавать какие-нибудь исключительно красивые и полезные вещи на радость и восхищение людям.
Разговор ребят о «машине, которая делает все сама», был прерван маленькой серой птичкой. Такая малюсенькая, что и не видывал никогда такой — она села на стебель осоки, покачалась и спросила очень чистым и ясным голоском:
— Как — жить?
Еще покачалась и опять спросила:
— Как — жить? Как — жить? Как — жить?..
И затвердила! Севка не выдержал, крикнул ей:
— Не знаем, как тебе жить!
Она вспорхнула и улетела задать свой вопрос кому-нибудь другому. Долго еще качался стебель осоки.
Алеша спохватился:
— Надо было сказать ей, чтобы летела в теплые страны…
Мы прожили на этом месте два дня, а потом двинулись дальше вниз по реке, останавливаясь там, где нам нравилось…
Лето было еще в полной силе, но в зеленом его наряде уже появились полинявшие пятна. Это осень положила свою печать.
Роса по утрам падала студеная и держалась долго, иногда до полудня. Яровые поля побурели, черными хлопьями носились над ними птицы. Рябина стала слаще.
Утром видели, как в холодно-синем небе кружили журавли. Старый журавль обучал молодых строю. Они то рассыпались в беспорядке, то вытягивались в ленту, то выстраивались углом и жалобно, протяжно кричали, словно оплакивали уходящее лето.
В совхозе, куда мы зашли осмотреть хозяйство, на опытных бахчах поспели арбузы. Алеша попросил у директора семян, завернул их в бумажку и спрятал в рюкзак: «для пришкольного участка».
На берегу стоял покинутый пионерский лагерь. Он опустел до следующего лета. Скоро на крыши голубых павильонов посыпется сухой разноцветный лист. На барьере купальни сидел одинокий сторож и провожал нашу лодку долгим взглядом.
И уже совсем осеннее опять держалось два дня ненастье — сыпал мелкий, как пыль, дождь, ветер гнал по реке темные волны с убором из грязно-белых кружев пены, в лесу пахло осенней грибной сыростью.
Пора было возвращаться домой, и мы двинулись, нигде не задерживаясь, в обратный путь.
На высоком берегу, у двух берез, Алеша и Севка оставили памятку о своем пребывании — выложили из битого кирпича пятиконечную звезду, а под ней — надпись:
Будь счастлив, любимый наш край!
Что чует собака?
#i_016.jpg
Много всего нужно человеку на охоте. Нужны ему и верный глаз, и чуткое ухо, и крепкие, не знающие устали мускулы. Нужно ему умение подражать голосу птиц и зверей, нужна смелость, нужна хитрость, нужна смекалка.
Все это есть у хорошего охотника. Но чего нет даже у самого хорошего охотника, так это носа. Нос, конечно, есть, да толку в нем мало! Это — самый примитивный и совершенно бесполезный на охоте нос. Им нельзя причуять дичь, спрятавшуюся в кустах или траве и недосягаемую для глаза. С помощью такого носа не пойдешь по невидимому летом и осенью следу.
Но человек на выдумки хитер. Он нашел такой «нос» в природе, приручил его, воспитал надлежащим образом и стал брать с собой на охоту. Этот замечательный «нос» — собака. Она может уловить запах дичи на большом расстоянии, может разобраться в самых запутанных следах…
Но был однажды такой смешной случай, когда роль этого «носа» решил взять на себя один маленький человек. Звали его Севкой…
Я пошел с ним и собакой Лорой поискать тетеревов. Все утро прошло в напрасных поисках. Солнце поднялось высоко, пора было возвращаться на стоянку. Августовский полдень накалил воздух; казалось, листья блекнут на кустах; от каждого водоемчика поднимался пар.
Севка едва плелся за мной, очень недовольный тем, что ему не удалось увидеть, как вылетает из-под собаки дичь, как дробь выбивает из нее пух и перья и как она шлепается о землю.
Уставшая, разморенная жарой, Лора трусила рядом, высунув красный язык. Вдруг, уткнувшись носом в траву, она закружилась по поляне, окаймленной с трех сторон редкими кустами. «Что-то есть!». Я сдернул с плеча ружье. Лора продолжала кружить в нагретой солнцем, сухой траве ей трудно было уловить тонкий запах дичи. Вот она замерла на секунду в стойке, но потом снова, сильно потягивая носом, забегала по поляне.
Краем глаза я видел Севку. Так велико было его напряжение, что он застыл, словно в стойке — вытянув шею и даже подняв одну ногу, готовую, но не решавшуюся, сделать шаг.
Я понимал его состояние: целое утро напрасных поисков, и вдруг — удача! — собака повела по дичи. В этот момент хочется помочь ей всеми силами. А она кружит все быстрее, все нервознее, и кажется, что не найдет, потеряет… И Севка не выдержал этого напряжения. В страстном порыве помочь собаке он упал на колени, ткнулся вздернутым, обожженным на солнце, носом в траву и стал яростно принюхиваться. В это время Лора рядом с ним сделала стойку, осторожно переступила два раза, и прямо у нее из-под носа с треском вырвался одинокий тетерев-черныш…
Случилось так, что Севка пропустил все: как вылетает дичь, как дробь выбивает из нее пух и перья и как шлепается она о землю.
Когда я заметил ему это, он с достоинством сказал:
— Зато я узнал, что чует собака.
— Что же? — полюбопытствовал я.
— Такой жар сухой, парной.
Я знал, что таким жарким запахом дышит нагретая солнцем земля, и сказал об этом Севке. Пусть понюхает там, где тетеревов нет, и убедится в этом сам. Но он остался при своем мнении и потом хвастался мальчишкам:
— Такой момент был у меня особенный: прямо так само собою и потянуло к земле, будто кто в шею пихнул. Упал я на колени и вдруг — чую: жар сухой, парной.
«Врет, как охотник», — сказал бы я, если бы сам не был охотником.
Исключительные способности
О таниных способностях говорили все: и мама, и папа, и подруги, и даже сама Фаина Петровна.
Мама любила говорить гостям:
— Вы знаете, все даже удивляются! У Танюши исключительные способности. Иди сюда, деточка!
Таня, польщенная вниманием взрослых, начинала ломаться:
— Не хочется, мамочка, все одно и то же, — капризно тянула она.
— Ну, что ты! — увещевала мама. — Гости ждут, неудобно. Я прошу тебя.
Гости молчали и выжидающе поглядывали на мать и дочь. Почувствовав это пристальное внимание, Таня соглашалась. Тогда мама приносила объемистый том сочинений Пушкина, Лермонтова или Некрасова и предлагала гостям:
— Почитайте на выбор любое стихотворение, не длинное, конечно.
Прослушав стихотворение один раз, Таня бойко повторяла его наизусть.
Гости шумно аплодировали, а мама, смеясь от гордости, награждала Таню звонким поцелуем и горстью конфет со стола.
Если при этом присутствовал папа, он, отвалясь на спинку стула и смеясь одними глазами, самодовольно говорил:
— Она же Челнынцева. У нас в роду все были не без способностей. Помню, когда я учился в школе, а потом в институте…
И начинались длинные воспоминания о том, как папа поражал учителей своими способностями.
Таня готовила уроки наспех. Торопливо прочитает один раз задание, захлопнет книжку, и ее веселенькие кудряшки уже мелькают где-нибудь на дворе. А часто бывает и так, что сделаны только письменные уроки, а устные… «Да зачем сидеть над ними? Я все помню, что рассказывала Фаина Петровна на уроке».
Она и вправду помнила все, что рассказывала учительница. Но так как Таня была непоседой, постоянно оглядывалась, улыбалась подругам, теребила свои кудряшки, тянулась посмотреть в окно, то она не всегда слышала Фаину Петровну. Тогда Фаине Петровне приходилось выводить в танином дневнике четверки и даже тройки. При этом она всегда с горечью говорила:
— С твоими способностями, Таня, стыдно так учиться.
И вот потолковать об этом Фаина Петровна пришла к таниной маме. Тани не было дома. Мама очень всполошилась, она думала, что учительницы приходят только к плохим ученикам и отъявленным озорникам. Она побледнела и упавшим голосом спросила:
— Что случилось?
— Ничего, — мягко улыбнулась Фаина Петровна, но большие темные глаза ее смотрели на маму строго.
И мама почувствовала себя в эту минуту маленькой провинившейся школьницей.
— Садитесь, пожалуйста, — виновато предложила она.
Фаина Петровна села и внимательно оглядела комнату с большим красивым буфетом, оранжевым абажуром над круглым столом и широкой тахтой в углу, под пальмой.
— Я пришла поговорить с вами о Тане, — сказала она очень четким голосом, каким привыкла говорить на уроках.
— Я так и знала! Что же случилось? — опять спросила мама.
— Да уверяю вас, ничего! Я считаю Таню очень способной…
Мама гордо подняла голову.
— Но, мне кажется, — продолжала Фаина Петровна, — что она учится не в меру своих способностей. Она очень мало работает. Она должна учиться только на пятерки. Четверка для нее — плохая отметка.
Мама пожала плечами и холодно заметила:
— До сих пор я знала, что четверка — вполне хорошая отметка. А насчет работы… Что ж, зачем девочке переутомляться? Она все может схватить налету. Вы сами говорите…
— А где Таня готовит уроки? — спросила учительница.
— А вот здесь, пожалуйста.
И мама провела Фаину Петровну в танину комнату. Это была маленькая комната с одним окном на двор. У окна стоял письменный стол, на нем в беспорядке лежали книги, а на них, вытаращив неестественно синие глаза, сидела кукла с отбитым носом. Валенки стояли посреди комнаты, точно собирались идти куда-то, но остановились в изумлении: «Что это за странное посещение?». Ботинки с коньками валялись на смятой постели.
Мама очень смутилась:
— О, извините, Танечка собиралась на каток и ушла за подругой. Я еще не успела убрать… Да, признаться, и некогда…
— Так, так, — задумчиво сказала Фаина Петровна.
В это время в комнату вбежала раскрасневшаяся Таня.
— Здравствуйте! — радостно закричала она. — А мне девочки на дворе сказали, что вы к нам пошли.
Но встретившись со строгими глазами учительницы, она смолкла в недоумении. Неужели она в чем-нибудь провинилась? В одну секунду в памяти пробежал весь день, вся неделя. Нет, все было в порядке, она вела себя примерно, отвечала на уроках хорошо.
— Таня, ты можешь сейчас, при мне, убрать свою комнату? — спросила Фаина Петровна.
И только? От сердца отлегло.
— Конечно, могу!
Она схватила мокрые валенки, отнесла на кухню к плите, прибрала книги, оправила постель, а про куклу сказала, что ее давно пора отправить в сарай.
— Все? — И она вопросительно взглянула на учительницу.
— Все, — кивнула Фаина Петровна. — Ты собралась на каток? Иди.
— Вас она слушается, — сказала мама, когда Таня ушла. — А вот меня — нет. Сколько раз я просила ее убирать свою комнату! Но она не слушает. Я думала, что ей трудно и убирала сама.
— Вот так, — твердо начала Фаина Петровна, — договоримся…
И мама вдруг почувствовала, что эта высокая, просто и аккуратно одетая женщина с сединой на висках, с большими строгими глазами знает Таню лучше, чем она, что ее нужно слушать, нужно верить ей.
Они договорились, что у Тани будет строгий режим дня, что, несмотря на свои «исключительные способности», она каждый день будет работать над уроками, будет помогать маме по хозяйству.
Относительно уроков мама опять пыталась осторожно возразить: «не утомится ли Таня?»
Но Фаина Петровна сказала маме то, что она, должно быть, каждый день повторяла маленьким школьницам:
— Надо приучаться к труду. Память ослабеет, а привычка к труду останется навсегда.
И прибавила совсем уже просто, без нравоучительного тона:
— Так-то, мамаша.
Уходя, она попросила:
— Скажите Тане, что я зайду через несколько дней проверить ее.
Таня очень охотно составила для себя распорядок дня, прикрепила его кнопкой над столом. Папа внимательно прочитал и сказал:
— Хм, удивительно!
А за обедом поддразнивал:
— Посмотрим, посмотрим. Назначаю за выполнение распорядка премию, но думаю, что мне не придется разориться.
Таня старалась не за премию. Честно говоря, распорядок выполнять было очень нелегко, — зато дневник так и запестрел пятерками с веселыми хвостиками, какие умела выводить только Фаина Петровна. Таня с нетерпением ждала ее посещения. После можно бы не так уж строго придерживаться распорядка… Но Фаина Петровна не приходила. Прошла неделя, другая, месяц. Каждый день после уроков Таня, задерживаясь у двери, вопросительно глядела на учительницу: когда же? Фаина Петровна молчала и не приходила…
…Наконец, однажды открыв на звонок дверь, Таня увидела на пороге Фаину Петровну. Гордая, повела Таня ее в свою комнату. Дома никого не было. Таня, смутившись, предложила на правах хозяйки чаю и хотела уже бежать на кухню, но Фаина Петровна удержала ее.
— Нет-нет, — сказала она, — мне некогда. В другой раз… Между прочим, в комнате у тебя образцовый порядок. Я обязательно пришлю девочек поучиться у тебя поддерживать его. Кстати расскажешь им, как ты выполняешь распорядок дня. До свидания.
И девочки, действительно, приходили к Тане. А потом, когда они как-то незаметно прекратили свои посещения, Таня уже не могла начать день не с гимнастики, не могла не сесть с четырех до семи за уроки, не помогать маме, не прибрать свою комнату. Это, наверно, и была та хорошая привычка, которую Фаина Петровна называла «привычкой к труду».
Свежий ветер
В конце июня прочно установилась сухая, знойная погода; лишь изредка налетали по-летнему короткие и стремительные грозы. Одна такая гроза застала пионерский отряд в походе.
Ночевали в палатках на берегу реки. Под парусиной нудно звенели комары, кусали лицо, шею, руки. Василек долго отмахивался во сне, наконец проснулся. Покрутил головой, стряхивая тяжелую дрему, осторожно перелез через спящего Сережку и выполз из палатки.
Заря чуть-чуть тронула восток бледной краснотой. Роса намочила песок, матовой поволокой легла на листья, на траву.
От утреннего холодка пробирал озноб. Василек спустился к реке, засучил штаны, сбросил рубашку и холодной, покалывающей тело, водой умылся до пояса, с остервенением приговаривая при этом: «Хар-р-ра-шшо!»
Восток краснел, точно бледно-голубой свод неба наливался чем-то алым. Наконец, брызнуло первое золото. Все вокруг сразу ожило. Вспыхнули росинки, запутавшиеся в низкорослой траве и присевшие на узких листьях прибрежных ив; серая пичужка с кривым клювом, очень смелая и любопытная, присела на ветку рукой достать! — и пискнула: «Чуть свет, чуть свет»; прояснела гладь реки, словно пыльное зеркало протерли мокрой тряпкой; скрипнул коростель-дергач в кустах, но тотчас осекся, должно быть, вспугнутый кем-то…
И точно — напролом через кусты вышел человек в измятом выгоревшем пиджаке, в бурых сапогах. Он был мокрый от росы — утирал широкое молодое лицо синим платком. Василек узнал в человеке бригадира косцов, который вчера указывал пионерам дорогу к реке. Покосный стан располагался неподалеку: вечером в безветренном воздухе, ребята слышали голоса и прерывистые всхлипы гармони.
— Вот вы где! — сказал бригадир, присаживаясь на берегу. — Буди старшего.
— Это зачем? — насторожился Василек. Вчера он, дружок Сережка и еще несколько ребят по пути валялись в копнах. Не пришел ли бригадир жаловаться, заметив разворошенное сено?
— Вона, — сказал сквозь зубы бригадир, слюнявя самокрутку, и кивнул назад, на кусты.
Василек посмотрел туда, но не увидал ничего такого, из-за чего нужно было бы будить вожатого. Он подозрительно взглянул на бригадира. Так и есть, — ведь копны-то за кустами!
— Гроза будет, — сказал бригадир и опять кивнул на кусты.
И только тогда Василек заметил, что с той стороны, поднимаясь из глубины темного леса, стеной вставшего на горизонте, идет синяя с фиолетовым отливом туча.
— Буди старшего-то, — повторил бригадир. — Поможете нам сено сгрести.
Через четверть часа, скатав палатки, пионеры выстроились в линейку, и вожатый Лева держал к ним речь. Вожатого полагалось звать Львом Марковичем, но он был такой молодой, с таким юным румянцем на смуглых щеках, с таким живым блеском в темных глазах, что язык не поворачивался назвать его по имени и отчеству. Все звали его просто — Лева.
— И чего это Лева нас агитирует? — шепнул Василек Сережке. — И так все понятно. Идем помогать колхозу — дело ясное.
— Точно, — согласился Сережка.
Потом Лева сказал, что слово предоставляется бригадиру товарищу Лукину.
Бригадир неожиданно смутился и тихо произнес:
— Какое же слово? Спасибо, конечно, скажем, накормим…
— Мы и так, — крикнул Василек.
И Лева солидным баском тоже сказал:
— Об этом не беспокойтесь, товарищ Лукин. Мы снабжены хорошо.
— Оно — конечно… — опять смутился бригадир. С вашей помощью мы сено уберем до дождя. Глядишь, сушить не придется и обгоним, значит, бригаду Ермолова… Мы с ней соревнуемся. Вот все слово…
И он с надеждой посмотрел на Леву.
— Пошли, — объявил Лева.
Когда, смешав строй, пробирались через кусты, Василек толкнул локтем Сережку.
— Ты чего, Васек-Василек, толкаешься! — обиделся тот.
— Послушай-ка, — сказал Василек. — А как же другая-то бригада? Еремина, что ли?
— Ермолова…
— Ну — Ермолова. Как же она-то?
— Чего?
— Фу, бестолковый! У них сено намокнет…
— Не разорваться же нам пополам, — подумав, сказал Сережка.
— Мы пионеры?
— Ну — пионеры… Да ты что в самом деле агитируешь! А еще про Леву говорил. Дело ясное!
И они, улыбнувшись, понимающе взглянули друг другу в глаза.
Вышли из кустов. Пересеченные дубовыми, липовыми, ольшаниковыми гривами, лежали кругом заливные луга. Туча уже встала в полнеба. Ее край, обращенный к солнцу, как-будто накалился, — был пламенно красен, жгуч и клубился. Василек подбежал к Лукину.
— Товарищ бригадир, а где Ермолов со своей бригадой?
— А вона, — вытянул руку Лукин. — Во-о-он, где сосна в гриве торчит. Там и стан у них, под сосной.
— Далеко?
— Да километра два с половиной. Не знаю точно, не меряно.
Между тем Сережка торопливо и сбивчиво говорил что-то Леве. Вожатый слушал его, нахмуря черные сросшиеся брови, потом решительным шагом подошел к Лукину.
— А ведь ребята верно говорят, товарищ Лукин.
— Чего говорят? — удивился бригадир.
— Да, конечно! — поспешно вставил Василек, с неприязнью глядя на него. — Хотите всю помощь себе захватить!
— Да, надо бы нам разделиться, — сказал Лева, стараясь придать своему ломающемуся басу больше внушительности. — Наверно, бригада Ермолова тоже нуждается в помощи.
— Это как же? Это уже им жирно будет, — обиженно сказал Лукин. — Председатель звонит мне, говорит: пришлю вам с Ермоловым по пятнадцать человек. Я отказался. Говорю — посылай всех Ермолову, а у меня рядом пионеры ночуют, обращусь, мол, к ним… Как хотите, только уж это жирно будет Ермолову. Пусть тогда моих пятнадцать человек присылает…
У него было такое обиженное лицо, что Васильку стало не по себе. Он мельком взглянул на дружка Сережку и прочел в его глазах упрек: «Ты, мол, кашу-то заварил».
— Вот видите, ребята, — сказал Лева, не то осуждая, не то просто считая, что недоразумение разрешено.
Но как бы то ни было, приходилось спешить. Туча — лилово-синяя, драная, с багровыми подпалинами по краям — неутомимо ползла по небу, грозя проливным дождем. И уже свежий предгрозовой ветер, пахнущий дождевой влагой, ерошил, мял кусты, обрывал с них засохшие листья.
Ребята ушли вперед. Вслед за ними, навстречу упругому ветру, бежали Василек и Сережка, немного смущенные, но полные какой-то бурной радости…
Большой путь
Отъезд
Когда хлеба наберут колос и начинают поспевать, они теряют свою ярко-зеленую окраску и на короткое время, прежде чем пожелтеть, становятся седыми.
В эту пору Саша уезжал из Выборок. Бабушка Дарья сходила к председателю колхоза и попросила подводу. Председатель был человек расчетливый. Прежде всего он осведомился, зачем нужна бабушке Дарье подвода.
— Внучонка на станцию свезти.
— Вот как набаловались! — укоризненно сказал председатель. — Пешком он дойти четыре километра не может? Подводы-то у меня не стоят, — сено возят…
— Багажишку много, — вздохнула бабушка Дарья.
— Откуда ж багаж? — опросил председатель. — Не на год уезжает, наверно.
— Больше, Андрей Силыч, больше, — снова вздохнула бабушка и концом платка вытерла глаза. — Почитай, навсегда отбывает.
— Эй, эй, Дарья! — растерянно заговорил председатель. Ты слезу не роняй. Ты объясни по форме — куда едет, зачем… А ты сразу — слезу! Не порядок.
— К отцу едет, на стройку, там и жить будет.
Председатель решительно встал из-за стола и начал собирать бумаги, приговаривая:
— Ну так бы и сказала — на стройку едет… К отцу… Это который же парнишка? Такой чернявенький, крепенький, который телефон нам наладил? Сашка?
— Он самый.
— Так бы и сказала — Сашка. Для него я — пожалуйста. Идем.
Председатель пошел с Дарьей на конюшню и по дороге расспрашивал про внезапный отъезд внука. Она рассказала ему, что сын ее Костюшка, то есть Константин Ильич — сашин отец, прислал недавно письмо. Сам приехать он не мог, а просил своего старого друга, едущего по делам на стройку, захватить сына.
На конюшне председатель сказал конюху:
— Ну-ка, Митрич, запряги лошадку, вот дарьин внучонок на станцию поедет, — и пока тот снимал с гвоздя сбрую, напомнил, — это, который нам весной телефон наладил, знаешь?
Молчаливый Митрич только неопределенно мотнул бороденкой, так что было совершенно непонятно, знает он дарьиного внучонка, который наладил телефон, или нет. Он молча вывел рыжую кобылу Майку и стал заталкивать ее в оглобли.
— Неказистую ты лошадь вывел, — с неудовольствием сказал председатель и поморщился. — Заложил бы лучше Червончика в плетушку.
Конюх, все так же молча, увел Майку, вывел статного вороного жеребца и заложил его в легонькую плетушку.
— Ну, вот, — сказал председатель Дарье, — вези своего внучонка. Да скажи ему, чтобы написал нам со стройки, будем ждать… Ты, Митрич, проводи их до станции.
И пошел к правлению колхоза, посмеиваясь, покачивая головой и шепча про себя:
— Чернявенький такой, маленький, а уже на стройку едет… Скажи, пожалуйста!
За Сашей приехал старый друг Константина Ильича корреспондент военной газеты Юрий Петрович Чащин.
Армейская форма майора очень не шла к этому полному человеку, с широким добродушным лицом и близорукими глазами. Но зато его вид сразу успокоил бабушку Дарью: на военного человека можно положиться.
Военный же человек, отойдя от станции едва на сотню шагов, снял китель и шагал до деревни в майке, обмахиваясь березовой веточкой. Отобедав, он вышел в сад, сладко, до хруста в суставах, потянулся, промолвил: «Вольно здесь, хорошо, прохладно», — и заснул под яблоней, наводя ужас на скворцов мощным храпом.
Проснулся он часа через три и сказал:
— Ну-с, поехали.
— Экий ты, батенька, скорый! — рассердилась бабушка Дарья. — Не погостил, да уж и — поехали!
— Некогда гостить, — смеялся Юрий Петрович. — В другой раз как-нибудь — с удовольствием, а сейчас — некогда.
— Куда спешишь-то? Ты кто же? Тоже строитель?
— Нет, — сказал Чащин и объяснил, кто он и зачем едет на стройку.
Бабушка Дарья всегда испытывала священный трепет перед печатным словом, оно казалось ей незыблемо правильным и не допускающим недоверия к себе. Узнав, что Чащин корреспондент, пишет в газеты, она уже не прекословила ему ни в чем.
Саша помнил Юрия Петровича Чащина с первой после войны осени. Тогда отец уже вернулся с фронта, и Саша жил с ним в городе. Днем, в неурочное время, они пришли вместе — отец и Юрий Петрович. Константин Ильич был сумрачен, молчалив, встал у окна и долго смотрел на улицу, барабаня пальцами по стеклу. Юрий Петрович смущенно сказал:
— Я оставлю вас вдвоем… Как думаешь, Костя?
— А? Да-да… — быстро ответил отец.
Когда Юрий Петрович тихо, почему-то на носочках, ушел, отец сказал:
— Сашка, пойдем погуляем.
Шестилетний Сашка очень обрадовался: ему редко выпадало такое счастье — гулять с отцом. Константин Ильич с утра до вечера был занят на работе.
Домработница, старушка Васена, конечно, сказала, что нужно надеть шарф, но Сашка весело закричал: «не надо шарф, не надо шарф!» и побежал впереди отца на улицу.
Они гуляли весь день — ели мороженое, смотрели с обрыва на реку, были в осеннем облетающем парке, прокатились на лодке, а вечером Константин Ильич принес домой спящего сына на руках и положил с собой на диван. Не ускользнуло от сашкиного внимания то обстоятельство, что отец не шутил, как обычно, не смеялся, показывая во рту сверкающий золотой зуб, и был все такой же сумрачный и рассеянный. Позднее, когда Сашка подрос, он узнал, что в этот день отец получил, наконец, достоверное известие о смерти жены — сашкиной матери, считавшейся пропавшей без вести. Она была врачом и погибла при бомбежке фронтового госпиталя.
Через пять лет правительство объявило о стройках на Волге. Отец уехал на одну из них, а Сашка, как и во время войны, поселился в Выборках у бабушки Дарьи, пока за ним не приехал Юрий Петрович…
Бабушка провожала их до околицы. Она шла, держась рукой за край плетушки, утирала глаза кончиком платка и говорила Митричу:
— Ты потише, батюшка, потише.
А Червончик не хотел идти потише, все норовя перейти на рысь. При взгляде на бабушку у Саши подкатывал к горлу тутой комок, на глаза навертывались слезы. Он вдруг вспомнил, как отец писал ему о кубометрах земли, о шлакоблочных домах, о каких-то непонятных шпунтах. А он, Саша, уже полюбил деревенское зеленое приволье, ленивую речку, шумливый бор, дикий бабушкин сад… Ехать к шпунтам и жить в шлакоблочном доме ему не хотелось.
На выезде из деревни, пока Митрич откидывал слегу, Саша обнял бабушку и, чтобы скрыть слезы, быстро вскочил в плетушку.
— Не горюйте, бабушка, — сказал Юрий Петрович виноватым голосом, словно по его вине внук уезжал от нее.
И рессорная плетушка мягко покатила дальше по пыльному проселку.
Седые хлеба волновались под ветром, где-то в них покрикивал перепел, уговаривая кого-то: «Спать пора, спать пора…». Солнце уже коснулось вершин соснового бора, и он весь порозовел, пронизанный солнечными лучами. Далеко за крышами деревни поблескивала речка.
До свиданья, милые края!
На станции Митрич впервые заговорил:
— Ничего, обойдется, — сказал он Саше, словно понимая его настроение. — Отцу кланяйся. Я его еще мальчонкой помню. Скажи, мол, от Митрича — поклон. Отпиши нам про стройку непременно, слышишь? Ну — бывай здоров.
Он подумал, почесывая редкую пучковатую бороденку, хотел еще что-то сказать, но только хлопнул Сашу по плечу тяжелой рукой.
Издалека донесся протяжный гудок идущего поезда.
В дороге
В Москве пересели на ташкентский поезд. Чем дальше от Москвы, тем меньше лесов и перелесков. Массивы ржи, медленно поворачиваясь, тянулись за окном вагона, и кто-нибудь из пассажиров нет-нет да и замечал вслух, что хлеба в этом году стоят отменные. Говорилось это по нескольку раз в день, но всегда принималось как новость и вызывало среди остальных пассажиров деловитое оживление. Все посматривали в окна, начитался разговор о видах на урожай.
Саша впервые ехал на такое большое расстояние. Все было для него преисполнено особого интереса и очарования. Даже назначение поезда — ташкентский — приятно было произнести. Это не какой-нибудь пригородный владимирский или муромский! Саша неотрывно смотрел в окно. Там проносились города, деревни, поля, реки, мелькали серые телеграфные столбы, опускались и снова взлетали провода. И впервые для него стала такой ощутимой огромная протяженность нашей страны. Явилась гордая мысль: мы больше, богаче и сильнее всех!
Только когда засинели сумерки и зажегся неяркий вагонный свет, Саша оторвался от окна.
— Проголодался? — спросил Юрий Петрович.
Саша и в самом деле почувствовал, что очень проголодался. Проводник принес чай. Запивая сладким чаем бутерброды с колбасой, Саша огляделся. Нижнюю лавочку напротив занимала молодая красивая женщина в длинном домашнем халате. С ней была маленькая девочка с огромным лиловым бантом на черноволосой голове. На верхней полке над ними помещался юноша в белой рубашке с пустым рукавом — у него не было правой руки. На поднятых коленях у него лежала книга, но он не смотрел на нее. Глаза его были задумчиво устремлены куда-то вдаль, в синеющее окно. По временам он улыбался своим мыслям — видно, хорошие и ясные были у него мысли. И он был какой-то ясный — белокурый, с большими голубыми глазами, с чистым румяным лицом.
Сбоку на верхней полке, угрожающе прогибая ее, спал грузный мужчина в спортивной динамовской майке и в клетчатых носках.
Два места занимали Юрий Петрович и Саша, а одно — нижнее сбоку — было свободным. На какой-то короткой остановке его заняла маленькая старушка в черном платке, заколотом под подбородком булавкой. Она спокойно, без суеты уложила вещи, уселась, сложила на груди маленькие морщинистые ручки и внимательно оглядела всех быстрыми глазами.
В это время проснулся грузный мужчина наверху. Он свесил с полки большие ноги в клетчатых носках и спросил:
— Куда это ты, бабуня, собралась путешествовать?
Всю дорогу от самой Москвы, пока не заснул, он упорно пытался шутить. Это ему не удавалось, но зато своим незадачливым шуткам он смеялся так заразительно и сочно, что все невольно улыбались.
Мария Феоктистовна (вскоре все узнали, что так зовут старушку) подняла на него свои быстрые насмешливые глаза и сказала:
— А ты, мил человек, если хочешь говорить, так спускайся вниз. Мне голову на тебя задирать неспособно.
«Мил человек» спрыгнул с полки и сел напротив старушки.
— Ну? — спросил он.
— Еду я в Куйбышев, на стройку коммунизма. — без запинки сказала Мария Феоктистовна.
— Вот как! — удивился мужчина.
Женщина в длинном халате сняла с головы спящей девочки лиловый бант, закрыла одеялом ее худенькие плечи и подсела к Марии Феоктистовне. Подвинулись ближе и другие пассажиры.
— Комсомолец мой, — продолжала охотно рассказывать Мария Феоктистовна, — еще весной туда уехал. А я думаю, что мне за смысл одной жить? Я курей запродала, в дом квартирантов пустила и поехала. Ему-то ничего не писала. Нагряну вот, как снег на голову, пусть девает — куда хочет.
— Сын примет, — почему-то вздохнув, сказала красивая женщина. — Сын найдет, куда деть.
— Какой сын? Старик у меня там, а сын — в Ленинграде. После войны там остался, женился, хорошо живет…
— А говорите — комсомолец!
— Да я старика так зову. Он сварщиком работал, в обучении у него постоянно эти комсомольцы были. Совсем он с ними обребячился. Послали их в Куйбышев на стройку, и он с ними увязался. Не комсомолец разве? Истый комсомолец!
— Не найдете его, народу там много, — сказала женщина. — Вот человек тоже на стройку едет, — указала она на Юрия Петровича. — Вы уж держитесь за него, он вам поможет.
— А зачем мне его помощь? Он, чай, не без дела едет, у него своя забота. Не буду ему мешать, сама грамотная. Адрес у меня есть, чего еще нужно.
— Пишет, значит, старик? — спросил «мил человек», уже не пытаясь шутить.
— Пишет.
В купе стало тесно. Люди, несмотря на поздний час, подходили послушать Марию Феоктистовну, которая уже развязала вынутый из чемодана узелок с письмами мужа.
У Саши слипались веки, он забрался на полку и заснул под мерный стук колес и нестройный людской говор.
Утром он проснулся чуть свет. Поезд мчался через лес, окутанный густым туманом. Неясно мелькали в нем деревья, столбы, железнодорожные будки.
Белокурый сосед без руки тоже не спал, лежа на животе и глядя в окно.
— Проснулся? Это я разбудил тебя? — спросил он.
— Нет, я сам, — сказал Саша.
— Я глядел на тебя, а это иногда действует… Просыпаешься, если на тебя пристально смотрят.
Саше было неловко с этим человеком, слишком пристально, пытливо присматривались к Саше его большие голубые глаза.
— Тебя как зовут?
— Саша.
— А меня — Алеша. Будем знакомы. Я слышал, вы едете на стройку? Это кто, отец? — кивнул он на Юрия Петровича, безмятежно похрапывающего внизу.
— Нет.
— Дядя?
— Нет.
— Кто же?
— Папин друг…
Очень настойчиво Алеша выспросил у Саши все о нем, а потом просто, без расспросов, рассказал о себе. Ему двадцать шесть лет, руку он потерял на фронте, после войны работал сельским почтальоном. О том, куда едет — не сказал.
Несколько минут прошло в молчании. Потом Алеша вдруг заговорил вне всякой связи с предыдущим разговором и словно возражая кому-то:
— Скука — не от того, что один живешь, — уверенно сказал он. — А от того, что — глупый. Да. Умному человеку и в одиночестве никогда не скучно. Если жить и стараться все понимать — книгу ли, листок ли древесный, — то хватит на всю жизнь и никогда скучать не придется. Да, читай книги! С книгами, брат, не может быть скучно. Вот ты смотри… — тронул он Сашу за плечо.
Вынув из-под подушки книгу, он быстро стал перелистывать ее, продолжая говорить:
— Жил человек почти сто лет назад, а знал про нас и написал слова великой правды.
— Как это? — спросил Саша. Разговор уже начал интересовать его.
— Это понять нужно — как! — встрепенулся Алеша. — Вот — послушай.
Он нашел нужную страницу, откинулся на спину и весь просиял своей ясной улыбкой. — Слушай:
— Провижу! — повторил Алеша.
— Это про Волгу речь идет, — пояснил он.
— Как же не про нас? А слово-то какое: не-у-то-ми-мый!
— Как все точно! — взволнованно воскликнул Саша. — Кто это написал?
— Поэт Некрасов, — сказал Алеша так торжественно, словно эти стихи сочинил он сам.
У Саши вдруг пропала вся неловкость в обращении с ним, и они разговорились. Тогда Алеша осторожно оглянулся по сторонам, убедился, что все спят, и сказал как-то очень задумчиво и кротко:
— А ты знаешь, я ведь тоже туда еду…
— Куда? — не понял Саша.
— На стройку.
— Где народ неутомимый?
Алеша засиял улыбкой, оживился.
— Точно! Где народ неутомимый, туда и еду.
Он вдруг стал серьезным, приблизил к Саше свое румяное лицо, горячо дохнул:
— Как думаешь, возьмут меня? Скажу — употребите на что годен. А не найдете мне подходящей по моей инвалидности работы, дозвольте среди вас находиться, ходить, смотреть… Потом я песни про вас сложу!
— А умеете вы? — участливо спросил Саша.
Алеша подумал немного и сказал задумчиво и кротко:
— Не знаю, не пробовал. Но, кажется, могу. Слова во мне разные кипят, и в груди гуд какой-то стоит. Тогда обыкновенно говорить даже противно, а все стихами хочется… Только ты никому здесь не говори, что я на стройку еду, а то начнутся расспросы, ахи да вздохи — не люблю. Хорошо?
«Должны взять его», — подумал Саша.
Волга
Сначала Саше, выросшему на Клязьме, Волга показалась чужой и какой-то неуютной. Он не нашел здесь ни капризных излук, ни мелководных тинистых стариц, ни спокойных заводей с белыми лилиями и желтыми кувшинками, ни плакучих ив, склоненных над водой — ничего, что было знакомо и дорого с самого детства.
Юрий Петрович два дня устраивал в Куйбышеве свои дела, а Сашу отправил на загородную дачу одного из знакомых сотрудников редакции. Там Саше страшно надоела пожилая дама в пенснэ, которая хотела во что бы то ни стало накормить его домашними пончиками. Саша съел невероятное количество этих пончиков, а дама все суетилась и вздыхала:
— Ах, деточка, ты совершенно ничего не кушаешь. Что окажет Юрий Петрович?
Саша убежал от нее к Волге и долго бродил там по гористому берегу. До сумерек было еще далеко, но в оцепенелом безветрии, в желтизне солнечных лучей уже чувствовалось медленное угасание дня. Река словно остекленела. Бутылочно-зеленая вода монолитной массой стремилась вниз, и на ее поверхности — ни волны, ни всплеска. Лишь далеко на середине, где стоял белый бакен, да у берега, где затонул отломившийся от гор камень, она была взрыта грядами мелких волн.
Саша сел внизу, у подножья огромной, поросшей лесом горы и стал смотреть на Волгу. В бледно-голубом небе (таким оно бывает только перед закатом) купались чайки. С огромной высоты они кидались к воде и, казалось, вот-вот разобьются об нее. Но — нет! Чайки — легкие и стройные — снова взмывали к небу, упоенно кружились в нем, и серые крылья их казались серебряными над лучами низкого солнца — серебряными в голубом…
Тоскливо становилось на душе у Саши от крика этих птиц. Вот одна из них бросила короткий стонущий крик, и вся стая ответила ей надрывным плачем. Они точно звали кого-то, кто не придет. Они знали это, но все-таки настойчиво кидали в пространство свои бесплодный зов.
Саша вспомнил маму, бабушку Дарью (сейчас она, наверно, поджидает корову с выгона), знакомую вдоль и поперек Клязьму, вспомнил, что ему придется жить в шлакоблочном доме, и, вскочив с места, побежал в гору к даче. Пусть придется снова есть пончики, лишь бы не оставаться тут одному и не слышать грустных криков чаек.
Только через несколько дней, когда Саша плыл с Юрием Петровичем на пароходе из Куйбышева к месту стройки в Ставрополь, как-то вдруг открылась ему и стала понятной особенная, неповторимая красота великой реки. Волга предстала перед ним совершенно иной. Красивые белые пароходы шли по ней вверх и вниз, закопченные буксиры натужно тащили огромные плоты строительного леса, проплывали широкие, как черепахи, самоходные баржи, шныряли катера. Воздух был оглашен басовитыми гудками пассажирских пароходов, визгливыми сигналами буксиров, вздохами машин, треском моторов. Многоголосое эхо металось в меловых обрывах Жигулевских гор. От проплывающих мимо плотов пахло раскисшей в воде корой, от барж — смолой и мокрым канатом, от катеров — бензиновой гарью.
Тревожно и сладко замирало у Саши сердце от этих запахов и звуков — смутных отголосков неведомой жизни.
Какая она за этими широкими плесами, за синими горами?
Ночь застала пароход в пути. Даже на воде было томяще душно и сухо. Круглые вершины Жигулей едва проступали неясными сгустками тени на фоне неба; низкий левый берег, накрытый пеленой тумана, был непроглядно сиз. Движение парохода ощущалось лишь пo мерному вздрагиванию его корпуса.
Саша не уходил в каюту. Он сидел в плетеном кресле на палубе как зачарованный, смотрел на Волгу. Из темноты набегали огни бакенов и встречных пароходов, ветер дышал волжскими запахами.
Два молодых голоса — мужской и женский — доносились до слуха Саши. Девушка говорила:
— В сорок первом нас, московских школьников, увозили по Волге в тыл, в эвакуацию. Я помню, как мы проплывали здесь.
Она рассказывала, и Саша, словно наяву, видел черный силуэт затемненного парохода, который, крадучись, пробирался вдоль этих берегов, а на них — ни огонька, ни вспышки света, лишь темь, непроглядная и глухая…
— Об этом я даже стихи где-то читал, — сказал юноша.
За полночь впереди стало разгораться голубоватое зарево. Оно росло, ширилось, поднималось выше и выше и, наконец, встало вполнеба.
Позевывая, вышел из каюты Юрий Петрович.
— А-а-а, вот где ты! Я проснулся, смотрю — нет. Забеспокоился.
Он увидел зарево, протянул руку, указывая Саше на него:
— Это огни стройки. Скоро приедем.
— Там — папа… — сказал Саша.
— Что, малыш, соскучился? — ласково потрепал его Юрий Петрович по волосам. — Ну, пойдем в каюту, собираться.
Путь на стройку
Шлакоблочный дом оказался совсем не таким, как предполагал Саша. Он был выстроен на взгорье среди соснового леса. Одно окно комнаты инженера Константина Ильича Чернякова выходило в этот лес, а перед другим в долине лежал белый одноэтажный городок нефтяников Жигулевск, за ним развернулась панорама стройки, а дальше широкой полосой блестела на солнце Волга.
Все это Саша разглядел утром после завтрака. Константин Ильич шумно радовался приезду сына. Широким жестом он обвел комнату и спросил:
— Нравится? Вот здесь будем жить. А вон там, — он подвел Сашу к окну и показал среди белых домиков Жигулевска длинное приземистое здание, — ты будешь учиться… А вон там — я работаю.
В той стороне было видно только пухлое облако желтой пыли.
Никогда еще Саша не видел отца таким радостно-возбужденным. Он стал каким-то поджарым, пружинистым, похудел и загорел до черноты. На его мальчишески-моложавом лице ослепительно сверкали зубы и светлые, как у Саши, глаза.
После завтрака он сказал Чащину:
— Я тебя прошу, Юрий, возьми с собой Сашку, покажи ему стройку. Я, честное слово, не могу, вот как занят — по горло.
И, уходя, обратился к сыну.
— Ты, Сашок, не обижайся. Увидишь стройку, сам поймешь.
Юрий Петрович собирался не торопясь: побрился, почистился, плотно позавтракал и, наконец, сказал:
— Ну-с, пошли.
Весь этот день был полон для Саши новых знакомств. Юрий Петрович удивительно легко сходился с людьми. Он чем-то располагал их к себе, и они разговаривали с ним охотно, откровенно, непринужденно. Саша заметил, что люди на стройке знакомились несколько своеобразно. После первого приветственного рукопожатия неизменно следовал вопрос:
— Откуда вы?
И ответы были самые разнообразные:
— С Урала… Из Башкирии… С Украины, из Казахстана, Азербайджана, Белоруссии, Грузии…
У каждого из этих людей был свой путь на стройку. Один приехал по путевке райкома комсомола, другой — списался с отделом кадров, третий — без предварительной переписки прямо явился в отдел кадров и попросил работы.
Но Юрий Петрович добивался от людей еще чего-то, настойчиво расспрашивал их о пути, которым они пришли на стройку.
В правобережном строительном районе, где экскаваторы рыли котлован под здание гидростанции, Саша и Юрий Петрович попали на экскаватор комсомольца Володи Мячова.
Вблизи огромный уральский экскаватор показался Саше даже немного страшным. С опаской влез он за Юрием Петровичем на огромную рычащую, дышащую жаром машину и молчаливо встал за спиной машиниста, боясь помешать ему и чувствуя себя очень неловко. Экскаватор повернулся, как карусель, бросил в кузов автомашины из трехкубового ковша грунт и замер, дожидаясь следующую машину.
— Ну, давайте знакомиться, — сказал Володя, пожимая руки гостям, и застенчиво улыбнулся.
От этой улыбки сразу пропала сашина неловкость. Он даже попросил разрешения сесть на место машиниста и потрогал теплые от прикосновения Володиных рук рычаги управления.
Между тем Володя рассказывал Юрию Петровичу о том, что он работал на Урале, добывал железо из горы Благодать, а когда узнал про великую стройку на Волге, то написал письмо в отдел кадров.
— Ответа ждал и все боялся — откажут. Старался приучить себя к мысли, что придётся остаться на Урале, и — не мог! Бывало говорю себе. «Ведь люблю Урал, буду здесь работать». И это не убеждает. Тянет на стройку — и только! Когда ответ пришел, в семье у нас целый праздник был.
— А семья на Урале осталась? — спросил Юрий Петрович.
— Нет, вся со мной — и жена и сын. Мы уж решили основательно здесь поселиться. Если чувствуешь себя временным жителем, работа идет хуже.
А когда, провожая гостей, узнал, что Саша — сын инженера Чернякова, сказал, радостно сияя глазами:
— А у меня — еще совсем малыш: два года всего.
И радушно пригласил заходить к нему домой.
Разговаривая с людьми, Юрий Петрович не подступал к ним с записной книжкой и карандашом. Время от времени он говорил Саше:
— Так, попишем.
Они садились прямо в котловане на комья сухой земли, и Юрий Петрович записывал весь разговор по памяти.
В полутемном и прохладном коридоре управления строительного участка он разговорился с высоким беловолосым юношей. Саша ушел в кабинет к отцу, а потом, когда они все вместе сидели в столовой, Юрий Петрович хвастался:
— Замечательный юноша! Какие строки я выписал из его дневника! Золотые строки! Вот полюбуйтесь.
Он достал свою пухлую записную книжку и прочитал:
«18 января. Наконец-то мама сама подошла ко мне и сказала:
— Ну что ж, поезжай. Я согласна.
Как я рад и как благодарен ей!
Признаться, я уехал бы на стройку независимо от ее согласия, но все-таки мне не хотелось этого делать. Теперь она, кажется, поняла, какие чувства ведут меня, и вот за это я ей очень благодарен.
Не откладывая дело в долгий ящик, приступаю к сборам. Скоро я буду строителем!
19 января. Секретарь райкома ВЛКСМ Сидельникова выслушала меня с большим вниманием, потом поздравила, и я почувствовал, что она искренне рада за меня.
И вот — я выхожу из райкома с небольшой бумажкой в руке, и мне кажется, что на этой бумажке предначертана моя будущая жизнь.
Да оно и в самом деле так, потому что в руке у меня — путевка № 1 райкома ВЛКСМ на великую стройку!
9 февраля. Я среди строителей величайшей в мире ГЭС, которая даст энергию в города и села моей страны, в столицу нашу — Москву!
Начальник по подготовке кадров встретил меня дружелюбно и после нескольких минут беседы предложил пойти в школу гидромеханизации.
— Для работы на земснарядах нам нужны люди смелые, инициативные, трудолюбивые, — предупредил он и пристально посмотрел на меня, а я, кажется, смутился немного и ничего не ответил.
И только когда вышел на улицу, подумал, что надо было бы ответить так:
— Постараюсь быть таким…»
— Да, парень хороший, я знаю его, — подтвердил Константин Ильич.
После обеда Саша и Юрий Петрович снова бродили по котловану.
Учетчица Аня Демидова из села Новодевичьего — маленькая белобровая девушка — рассказывала им:
— Я просто пришла на стройку и попросила взять меня на работу. Председатель колхоза долго не отпускал меня, но я его упросила, доказала, что, работая на стройке, принесу больше пользы.
На ней было легкое ситцевое платье с голубыми цветочками, словно оставшимися ей на память о родных полях и лугах.
И еще много разных людей прошло перед глазами Саши в этот день.
Возвращаясь под вечер домой, Юрий Петрович рассуждал вслух, как делал очень часто:
— Вот вдумайся — где начинается их путь на стройку? Пожалуй, не с путевки райкома или с письма в отдел кадров — нет. Начинается он значительно раньше: на том рубеже сознательной жизни, когда вдруг всей душой начинаешь понимать свою кровную связь с народом и великими делами его…
Огни на котловане
Юрий Петрович решил посмотреть работу ночной смены. Саша сейчас же сказал:
— И я с вами.
Юрий Петрович подумал и нерешительно произнес:
— Конечно, в таком возрасте ночью полезней спать, чем разгуливать, но… Вот как отец скажет.
— Проспишь ведь! — засмеялся Константин Ильич.
— Нет. Не просплю. Вот увидите, не просплю, — горячо сказал Саша.
Часов в одиннадцать Юрий Петрович осторожно тронул его за плечо. Саша сразу же вскочил, натянул теплую лыжную курточку и был готов.
Ночью котлован преображается. Горы, окаймляющие его с трех сторон, постепенно сливаются с темнотой, словно ночь впитывает их в себя. И только круглые вершины едва выступают на фоне неба.
С темнотой, оттесняя ее за Волгу, загоняя далеко в горы, борются сотни электрических фонарей и фар, зажженных на котловане. На первый взгляд кажется, что весь этот движущийся круговорот огней хаотичен и беспорядочен, но, приглядевшись, видишь — нет, в движении огней есть определенная закономерность, есть подчиненность разумной и твердой воле.
Вот, освещая перед собой дорогу, бегут друг за другом парные огни, — это идут автомашины. Проделав замкнутый круг, они на несколько секунд задерживаются возле экскаватора и снова устремляются вперед.
Мощные прожекторы экскаватора выхватывают из темноты автомашины, крутые откосы забоев, дороги, вьющиеся между навалами земли, строения вокруг котлована.
А дальше, на взбудораженной ночным ветром Волге, зыблются отблески огней земснаряда «Волжская-22».
На краю котлована стояло небольшое досчатое здание именуемое строителями «прорабкой». Юрий Петрович сказал, что там они найдут сменного прораба — организатора и распорядителя работы всей смены. Войдя, Саша невольно начал искать взглядом этого человека, облеченного такой большой властью и обремененного такими большими заботами. Но за единственным столом в прорабке сидела только совсем юная девушка с насупленный строгим взглядом. Знакомясь с Юрием Петровичем, она сказала:
— Таня, — но тут же, смутясь, поправилась. — Татьяна Николаевна Кондрахина.
К удивлению Саши она оказалась сменным прорабом.
Всего лишь год назад комсомолка Таня Кондрахина кончила Рязанский техникум. С дипломом гидротехника она приехала на строительство и вскоре стала сменным прорабом — руководителем сотен людей.
По этому поводу, выходя из прорабки, Юрий Петрович удовлетворенно сказал:
— Смело выдвигают молодежь.
Таня Кондрахина посоветовала им спуститься в забой на экскаватор Василия Лямина. По ее словам он затеял «что-то новое». Но, прежде чем направиться туда, Юрий Петрович и Саша зашли в маленькую деревянную будку рядом с прорабкой. По ее скромному внешнему виду никак нельзя было подумать, что обитают в ней очень важные для стройки люди. Оказалось, от них зависела бесперебойная работа экскаваторов, освещение дорог и отвалов, к ним за помощью обращались и десятники, и трактористы, и экскаваторщики, и шоферы.
Это были электрики. Их смену возглавлял Виктор Захарович Стариков — худощавый, стремительный и разговорчивый человек средних лет. Когда вошли Юрий Петрович и Саша, он наскоро кончал свой ужин, запивая хлеб молоком.
Тут же был его помощник Вася Попов. В его разговоре, в манерах чувствовались хорошие армейские привычки: он был скуп на жесты, отвечал коротко, взвешивая свои ответы. Весь он — коренастый и плотный, в комбинезоне, перехваченном широким ремнем — был как-то особенно подтянут и ладен.
Долго говорить с ними Юрию Петровичу не пришлась. Принесли известие о повреждении электрооборудования экскаватора, и Виктор Захарович развел руками:
— Извините, не могу, в другой раз…
В забое по глыбам земли метались широкие серые тени. Василий Лямин — в белой рубахе, длиннолицый, с запыленными вихрами темных волос — удивительно ловко действовал рычагами управления, и объемистый ковш, послушный большим и сильным рукам экскаваторщика, то срезал подошву забоя, то вгрызался в его стену, то повисал над кузовом автомашины.
Экскаваторщик так был занят работой, что Юрий Петрович не решился заговорить с ним. Обо всем ему рассказала учетчица Лена Рогач. Перед началом смены Василий Лямин дал ей свои часы, чтобы она учитывала работу экскаватора строго по минутам.
— До сих пор у нас не было почасового графика, — сказала Лена, и эти скучные сами по себе слова прозвучали в ее устах с каким-то особым оттенком гордости и задора.
— Ну, как, Лена, дела? — крикнул в это время Лямин.
Она поглядела в свой листок:
— Перевалил за тысячу кубометров!
— Хорошо идет работа — минула лишь половина смены, а норма уже выполнена. Это обрадовало Лямина, и он по-мальчишески задорно крикнул шоферу, который замешкался под подгрузкой:
— Эй, дизель! Поспешай — не на именины приехал!
И хотя шаферское самолюбие было задето этим, шофер доброжелательно улыбнулся и погрозил пальцем: дизель, мол, тоже не подведет.
В кабине грузовика Юрий Петрович и Саша доехали до отвала — места, где ссыпали землю, вынутую из котлована.
Приметней всех там была высокая девушка в больших сапогах, фуфайке и белой косынке. Она властно распоряжалась шоферами, покрикивала на них и вообще производила впечатление крупного начальства.
— Кто я? — удивленно переспросила она Юрия Петровича, очевидно, полагая, что ее все должны знать. — Я — Шура Беликова. Должность? Учетчица!
— Куда ты ссыпаешь! — вдруг строго закричала она на шофера. — Разве здесь надо ссыпать? Не запишу этот рейс.
Шофер смущенно начал оправдываться и просить «записать рейс», но Шура непреклонно отрезала:
— Нет.
Вернувшись к Юрию Петровичу и Саше, она кивнула на шофера: — Воспитательная работа, иначе с ними нельзя.
Самосвалы шли один за другим, и шоферы, выглянув из кабинок, почтительно приветствовали Шуру Беликову.
Саша чувствовал, что очень устал, но так много невиданного, интересного нахлынуло на него, что он даже не подумал о возвращении домой. Он даже был огорчен, когда Юрий Петрович сказал:
— Последний заход — на земснаряд, а потом — домой.
Земснаряд «Волжская-22» разбросал по воде дрожащее отражение своих огней. Багермейстер Георгий Иванович Фомин — неторопливый усач в форме речника показывал гостям свое хозяйство. Земснаряд представлял собою огромную баржу, на которую была установлена землечерпательная машина. Георгий Иванович всерьез сердился, когда его земснаряд непочтительно называли землечерпалкой.
Саша смотрел, как цепь, унизанная ковшами, уходила в темную пучину Волги, как поднимала со дна черный маслянистый ил, как выплескивала его в корытообразную шаланду — и невольно заражался почтением Георгия Ивановича к этой трудолюбивой машине.
Когда лодка увозила Юрия Петровича и Сашу на берег, за седовато-синими вершинами Жигулей начинался рассвет. В обрывистых забоях котлована один за другим гасли ночные огни.
В прорабке обсуждалась сводка-молния со строительства Волго-Дона. В ней сообщалось, что один из экскаваторщиков вынул за смену 1700 кубометров грунта. В это время вошел Василий Лямин, а за ним торжественная Лена Рогач.
— Две тысячи семьсот кубометров у нас, — выпалила она прямо с порога…
Саша и Юрий Петрович усталые возвращались домой. И вместе с ними шли строители ночной смены, одетые в теплые стеганки, а в забой вступали другие — в легких рубашках и платьях, потому что над котлованом уже пылало жгучее июльское солнце.
Два города
Снова — короткая поездка по Волге из Жигулевска в Ставрополь, где расположилось управление строительством.
Глядя в этот раз на Волгу, мощно и неуклонно стремящуюся вниз, Саша впервые по-настоящему ощутил величие стройки. Он вспомнил, как сам воздвигал запруды на маленьких ручейках. Даже на эти игрушечные запруды приходилось положить немало труда, таская камни, землю и глину. А какие усилия нужны, чтобы перехватить плотиной Волгу! Саша даже зажмурился.
Ставрополь — маленький одноэтажный деревянный городок, с немощенными улицами, без зелени и с таким обилием сыпучего песка, что городок этот вполне оправдывал свое ироническое название, данное ему строителями — «Ставропыль».
Здешние старожилы помнят те времена, когда улицы города были сплошь покрыты густой зеленой травой, но в старое время чья-то бесхозяйственная рука вырубила вокруг Ставрополя лес, и оголенные пески ринулись на город, засыпав его улицы.
Но как бы ни был безотраден вид пыльного города, никто из приезжающих работать на стройку не минует его, потому что здесь расположилось Управление строительством.
Каждый день в гостинице Ставрополя появляются новые люди. Приезжают экскаваторщики, электросварщики, инженеры, студенты-практиканты, шоферы, ученые, плотники, писатели, трактористы, корреспонденты, художники. Почти ежедневно доставляются в отдел кадров строительства сотни писем от людей самых разнообразных профессий с просьбой ответить, нужны ли они на стройке.
Таково было бурное настоящее этого города.
— А будущего у него нет, — оказал Юрий Петрович.
— Почему? — не догадался Саша.
— А ты забыл, что на этом месте будет море? — спросил Юрий Петрович.
— А как же дома?
— Часть перенесут в сосновые леса Заволжья, где вырастет новый социалистический город, а вся остальная деревянная рухлядь пойдет на слом.
— Вот это здорово! И Саша долго фантазировал, воображая, как рыбы будут подплывать к окнам, заглядывать в них, а потом какой-нибудь важный осетр облюбует себе домишко и поселится в нем.
Эта забавная мысль не покидала Сашу всю дорогу от Ставрополя до нового города, основанного строителями. В этом городе Юрий Петрович и Саша попали сразу на летучку, созванную, казалось бы, по пустяковому поводу. Шофер лесовоза, неосторожно разворачивая машину, задел и опрокинул сорокалетнюю сосну. На летучке его основательно пробрали. Стоя в стороне, он смущенно комкал в руке фуражку, потом неуклюже поднес ее к глазам и отвернулся.
— До души, значит, достало, — сказал Юрию Петровичу парторг Комсомольского стройрайона Анфимов. — Хороший парень этот шофер, я его знаю. Плохой от стыда не заплачет. Но ничего не поделаешь! Строгость необходима, чтобы и наш город не постигла судьба Ставрополя. Бережем каждую ветку.
Парторг обладал общительным и жизнерадостным характером. Он показал гостям Комсомольск, как показывают достопримечательности древних городов, подробно рассказывая о каждом здании. Но в этом молодом «годовалом» городе были совсем иные достопримечательности: двухэтажные дома, выросшие за четыре дня, новый клуб, школа, столовая, уютные квартиры с паровым, отоплением, механизированный деревообделочный завод, автоколонна.
Все это расположилось в лесу и всюду пахло хвоей.
По соседству с новым городом на желтом песке стояло несколько серых изб деревни Кунеевки. К одной избе подошел бульдозер — мощный тягач с тяжелым ножом впереди — уперся в стену и легко своротил избу — только пыль пошла.
— Эффектно, правда? — спросил парторг. — Жителей мы переселяем в новые квартиры, а эти допотопные избенки — долой.
Саша увидел на песчаном бугре человека в широкополой шляпе. Он сосредоточенно рисовал что-то карандашом в альбоме. Саша заглянул через его плечо. В альбоме был набросок покосившейся избенки.
— Зачем вы это делаете? — не удержался Саша.
Человек вздрогнул от неожиданности, обернулся.
— Фу, как ты напугал меня! Разве можно так подкрадываться?
В это время подошли парторг и Юрий Петрович.
— Вот художник Мстислав Васильевич решил виды старой Кунеевки увековечить, — сказал парторг.
— Смеетесь? — беззлобно сказал художник. — Эти наброски через год нарасхват пойдут. Всем станет интересно, что было на месте Комсомольска.
С внезапной радостью Саша огляделся вокруг. Как хорошо, что эти избенки сохранятся только в набросках художника.
Отдых
С Волги дул низовой ветер, хлопая над стадионом полотнищами флагов; облака в нежноголубом небе стояли неподвижно, обрызганные золотом солнца.
Вдали, за стадионом, по холмам, изрезанным глубокими оврагами, рос лес. Казалось, что вечер придет оттуда, из леса — он быстро синел, и эта синева станов вилась все гуще, все плотнее, по мере того, как опускалось солнце.
В этот вечер на Ставропольском стадионе собрались строители с правого и левого берега посмотреть выступление артистов.
На досчатой сцене посредине стадиона в дроботе каблуков, в лихом посвисте, в плеске ладоней о голенища гремел русский перепляс. И все зрители так были захвачены этой буйной радостью пляски, что на лицах их цвели улыбки, а ладони сами по себе отбивали такт. Черный скуластый украинец, с большими горящими глазами-углями, сидящий сзади Саши, вскочил с места и, неистово хлопая, закричал:
— От це да!
Но вот этот зажигающий мотив сменяется мотивом глубокой грусти.
На западе в это время догорает солнце, ветер упал, флаги вяло колышутся, а облака в небе становятся не золотыми, а розовыми, прозрачными.
На сцену выходит парубок в белой свитке и дивчина с яркими лентами, вплетенными в толстые черные косы. Парубок Грицко несет через плечо на палке узелок — знать собрался на далекую чужую сторону искать удачи и счастья. Льется грустный мотив прощания — нелегкого прощания перед долгой, а может быть и вечной разлукой. Парубок уходит, печально никнет головой дивчина Оксана…
Тщетно стараются подруги развеселить Оксану, свивая ей в подарок венки из полевых цветов, напевая песни. Вскоре и они сами уже грустят вместе с Оксаной.
Ох, дивчина, дивчина, и не знаешь ты, как переживает за тебя маленький хлопчик в переднем ряду — «чернявенький такой, крепенький», который председателю Андрею Силычу «телефон наладил», который обещался написать в деревню Выборки о стройке и до сих пор не написал. Не знаешь ты, прекрасная дивчина, что желает он тебе такого же полного счастья, каким счастлив сам!
И вдруг подруги оживляются. Музыка звучит бодрее, в ней появляются, пока еще не уверенные, проблески радости. Приходят парубки. Они привели Грицко, уговорив его остаться.
Оглядываясь назад, Саша видел знакомые лица строителей. В зависимости от музыки они то застывали в выражении печали, то грустная усмешка пробегала по ним, то загоралось на них неудержимое веселье…
И радостно было сознавать Саше, что на большом пути своей жизни идет он рядом с этими простыми, искренними, честными и надежными людьми.
Болельщик
#i_032.jpg
1
Утро было скучным. С Волги дул сырой мартовский ветер. Шел дождь со снегом, забор почернел, на нем сидела мокрая взъерошенная ворона и моргала глазами.
Проснувшись, Пашка — неодетый — долго смотрел в окно, дышал на холодное стекло, рисовал на нем пальцем. Ну и каникулы! По плану работы отряда сегодня намечалась лыжная прогулка, а какая может быть прогулка, если подтаявший снег оползает с крыш, и буро-зеленая от лошадиного навоза дорога так раскисла, что в ней вязнут машины…
За окном — должно быть, на дворе ремонтного завода — раздавался стук железа о железо: дрянннь, дрянннь…
«В самом деле — «дрянь», — подумал Пашка про погоду. Отвернулся от окна и решил, что настало самое время осуществить давно задуманный план.
Одевшись, он вышел на улицу, встал на дороге, поднял руку. Две машины пронеслись мимо, обдав его грязью, но третья остановилась.
— На правый берег? — спросил Пашка.
— Туда. Садись, хлопчик! — оказал шофер.
2
Всю ночь не смыкал глаз начальник правобережного строительного района Василий Никанорович Лодыгин. В высоких резиновых сапогах, в новой стеганке защитного цвета, он ходил по льду вдоль второй линии дюкера и наблюдал за ее спуском на дно Волги. Первая линия была уже спущена десять дней назад. Сварщики заканчивали сварку последних звеньев дюкера — огромной трубы, перекинутой с одного берега на другой. По этой трубе летом строители погонят землесосом разжиженную землю и намоют тело плотины.
Синие вспышки огней электросварки выхватывали из темноты крутобокие трубы, людей, склоненных над ними, ноздреватый лед, воду, уже не замерзавшую в прорубях.
Производитель работ инженер Смирнов, прикуривая у Лодыгина, сказал ему:
— Шли бы домой, Василий Никанорович. Справимся…
Лодыгин пристально посмотрел в обветренное, почерневшее лицо инженера, освещенное дрожащим синим светом.
— Это хорошо, что можете без начальника справиться. Его дело — общее руководство всем районом, а не отдельным участком. Так ведь думаете?
— Так, — смущенно ответил Смирнов.
— И еще думаете, — зачем, мол, он тут ходит, инициативу у нас отбивает, нам развернуться не дает…
— Что вы, Василий Никанорович!
— Полно-ка, Смирнов. Я ведь не в обиду, а в похвалу говорю. Жадны вы очень до работы. Это — хорошо.
Инженер и Лодыгин оба тихо засмеялись и понимающе взглянули друг другу в глаза.
— А я инициативу вашу и не отбиваю, — заговорил опять начальник. — Видите — хожу, смотрю, помалкиваю.
— Не спроста, наверно? — хитро спросил Смирнов.
— Угадали.
Лодыгин долго молчал, покуривая и глядя вниз, на лед. Там, под его толщей катился мощный поток, с каждым часом набухая от весенних ручьев. Скоро ему станет тесно, захочется разлиться вширь, тогда он с треском взломает лед и хлынет на берега.
— Как думаете, Смирнов, — спросил, наконец, Лодыгин, — успеем мы до ледохода опустить третью линию дюкера?
— Но даже трубы, Василий Никанорович, не подвезены со станции, — не отвечая прямо на вопрос, сказал Смирнов.
— Подвезем.
— Хм…
— Что?
— Ничего… То есть, я говорю, опасно.
Оба долго молчали. Смирнову показалось, что он ответил не так, слишком поспешно, и ему стало стыдно за необдуманный ответ. Конечно, начальник не для того спрашивал, чтобы лишний раз услышать об опасности. Он хотел найти поддержку, совет.
— Впрочем, — сказал Смирнов, — за сварщиков и водолазов я ручаюсь. Они успеют. Но вот — шоферы… Пройдут ли машины через Волгу?
Снова молчание, еще более тягостное для Смирнова.
— Вели послать опять Емельянова с его бригадой… — начал он рассуждать вслух. — Это — опытный и смелый водитель… И брать, скажем, за один рейс не три трубы, а пять, тогда в три дня можно перевезти все.
— Пять труб машина не поднимет, — уверенно сказал Лодыгин.
— У Емельянова поднимет, — так же уверенно возразил Смирнов.
Начальник отбросил догоревшую папиросу.
— Будем рассуждать трезво, товарищ Смирнов. Сильно загруженная машина сядет на такой дороге и никакой шоферский гений ее не вытащит. Понятно?
— Что же делать?
— Звоните в автоколонну, вызывайте Емельянова.
3
Надевая комбинезон, шофер Емельянов — молодой, светловолосый парень — сердито ворчал:
— Навязался ты на мою голову. Вот опять я получил наряд за Волгу ехать. Ну, куда я тебя дену?
— С собой возьми, — сказал Пашка, надув губы.
Он уже второй день жил в общежитии у своего брата Николая Емельянова и, несмотря ни на какие уговоры и угрозы, не хотел возвращаться домой. Николай пробовал отправить его с попутной машиной, наказав знакомому шоферу следить за ним. Перед переездом через Волгу шофер пошел вперед посмотреть подтаявшую дорогу, а когда вернулся, Пашки в кабине уже не было.
— Все равно я с тобой буду жить, — сказал он брату. — Отправишь домой, а я опять прибегу.
— Тебе же в школу надо, — сердился Николай.
— А ты меня в ученики шофера возьми.
Брат только горестно вздохнул и постучал пальцем сначала Пашку по лбу, а потом в стену. Пашка обиделся, но промолчал. Он был готов снести любую обиду, лишь бы остаться на стройке.
Следя за тем, как брат одевается, Пашка думал, что же ему предпринять. Взять его с собой в поездку Николай решительно отказался. Сидеть в комнате и смотреть, как плачет светлыми слезами за окном сосулька, не хотелось. Не за тем он в самом деле приехал на стройку!
— Я пойду гулять, — сказал Пашка.
— Домой поезжай, — настойчиво повторил Николай. — Я матери записку послал, все равно она увезет тебя.
Пашка, не сказав на это ни слова, вышел. Ладно, он сам о себе позаботится. Пойдет и попросится на работу, он знает, что мальчишек тоже берут. Зимой в Ставрополе был, например, такой случай. Окно дома, где жил Пашка, выходило на обширный пустырь, в его углу был навес для лошадей, а посередине стоял длинный одноэтажный дом, обшитый серыми досками — «заезжий двор», как называли его в городе. Однажды Пашка увидал в окно, как на крыльцо дома вышел приземистый, совсем маленький мальчишка без шапки, в черных штанах с голубым кантом ремесленного училища и в розовой майке. Он сладко потянулся, сцепив пальцы на затылке, попробовал — безуспешно — пригладить торчащие волосы мочального цвета и вдруг, опершись одной рукой о перила, легко махнул через них на снег. Там он сосредоточенно, с серьезным выражением маленького веснущатого лица принялся делать гимнастику,
С тех пор, как город стал центром великой стройки, Пашка видел на заезжем дворе много разного люда, но такого «закаленного» человека встречал впервые. Сам Пашка был лучшим физкультурником пятого «Б», блестяще выкидывал на турнике склепку и жал стойку на брусьях. Надо было показать этому мальчишке, что и здесь водятся настоящие спортсмены. Пашка прислушался, — мать скребла в кухне сковороду. Сунув ноги в валенки, Пашка, как был в трусах и нижней рубашке, выскочил за дверь. По ногам хлестнул морозный ветер, кожа сразу посинела, покрылась мелкими пупырышками. Комплекс упражнений, конечно, выбрал самый сложный, но на мальчишку это не произвело никакого впечатления. Кончив гимнастику, он снял майку, схватил две горсти снега и крепко растер им руки, грудь, плечи, спину. Пашка сейчас же сделал то же самое. Тогда мальчишка, наконец, обратил на него внимание. Согнув руку в локте, он потрогал налитой мускул и спросил:
— Хочешь — вдарю?
— Я тебе вдарю… — очень неуверенно сказал Пашка, покосившись на вздутый мускул, и отступил на крыльцо.
— Не бойся, — дружелюбно засмеялся парень. — Ты здешний?
— Здешний, — гордо сказал Пашка, считавший, что родиться и жить в городе, который стал центром великой стройки, — уже немалая честь.
— Где отдел кадров, знаешь?
— Знаю. А зачем тебе?
— Чудашка! — снисходительно удивился мальчишка. — На работу поступать, — зачем?
— Так тебя и возьмут. Не дорос еще, — насмешливо сказал Пашка.
— Это ты, может быть, не дорос, а у меня — вот он.
И мальчишка похлопал по карману своих черных с голубым кантом брюк.
— Чего?
— Вызов.
— Вы-ы-ызов, — недоверчиво протянул Пашка, зная, что вызов получают только самые необходимые на стройке люди. Чтобы убедиться в правоте мальчишкиных слов, Пашка подошел к нему, и тот показал ему настоящий вызов, с печатью, в котором значилось, что сварщик Семен Ушаков вызывается на стройку, где ему будет предоставлено общежитие.
В это время на крыльце показалась мать с веником в руке.
— Ты, вражененок, что это раздетый выскочил? — закричала она, грозя веником.
Конечно, веник предназначался не для Пашки, а просто мать вышла мести в сенях пол, но как объяснить все это сварщику Семену Ушакову?
«Эх, что он подумает?» — ужаснулся Пашка и умоляюще посмотрел на мать: «Не подведи».
— Марш домой, — строго сказала она. — Лучше бы за газетами сходил, чем голоногим по двору бегать.
— Эксплуатируете вы меня, — сердито буркнул Пашка, направляясь к крыльцу.
Мать ахнула.
— Вона, какое слово вывернул! Это ты матери-то такие слова, а? Да я тебя за них…
Она хотела ударить Пашку веником, но он увернулся и шмыгнул мимо нее в дверь.
Так бесславно кончилось знакомство с Семеном Ушаковым. Но в то же время зародился у Пашки план удрать к брату на правый берег, где уже полным ходом шло строительство.
Из общежития Пашка направился к берегу. По скользким глинистым дорогам, изрубцованным шинами, шли машины, груженные темной от сырости землей, навстречу им, громыхая кузовами, неслись порожние.
«Хорошо быть шофером», — думал Пашка.
Машины по разъезженному склону спускались в котлован, где в забоях, как огромные жуки, рокоча, ворочались экскаваторы.
Этот котлован они рыли для фундамента под здание гидростанции. Машина всего на несколько секунд задерживалась возле экскаватора, его ковш повисал над кузовом, отваливалась, как челюсть, крышка, и комья мокрой глины тяжело падали вниз, осаживая машину на рессорах. Один ковш — и машина загружена доверху.
«Хорошо быть экскаваторщиком», — подумал Пашка. Он представил, как будут ждать его в классе, а потом узнают, что он работает в правобережном районе шофером, экскаваторщиком или сварщиком, и все мальчишки непременно будут завидовать ему.
На льду только что закончили спуск второй линии дюкера. Инженер Смирнов, усталый после бессонной ночи, стоял на берегу у телефонного аппарата, прикрепленного к столбу, курил. Раздался резкий звонок аппарата, Смирнов поспешно сорвал трубку.
— Выехали? — спросил он. — Хорошо.
Во время этого короткого разговора Пашка участливо смотрел на инженера.
— А я знаю, кого вы ждете, — сказал он, когда инженер повесил трубку.
— Ты, собственно, кто? — равнодушно спросил Смирнов.
— Я работать приехал, — с достоинством ответил Пашка.
В это время на дороге показались машины. Не останавливаясь, они осторожно съехали на лед; из головной машины инженеру помахал рукой Емельянов.
Сзади к инженеру подошел высокий, грузный человек, в кожаном пальто, в резиновых сапогах.
— Доброе утро, Василий Никанорович, — поздоровался с ним Смирнов. — Поспали?
По свежему, выбритому виду Лодыгина было и так видно, что он поспал.
— Вам тоже давно пора, — сказал он инженеру.
— Иду, иду. Хотелось посмотреть, как машины пойдут.
— Весна, весна — смятенье чувств, — шутливо сказал Лодыгин. — Ранняя она в этом году, дружная. Кому-нибудь и хорошо, а нам — прямо нож острый.
— Василий Никанорович, еще один болельщик объявился, — смеясь сказал Смирнов.
— Этот что ли? — кивнул Лодыгин на Пашку и спросил его строго. — Откуда ты?
— Из Ставрополя, — тихо ответил оробевший Пашка.
— Ну, это близко, отправим.
Пашка отступил на несколько шагов.
— Я к брату приехал.
— У всех вас тут родственники.
— Правду говорю, — обиделся Пашка. — У меня брат шофером здесь работает — Емельянов.
— Вот как! — сразу подобрел Лодыгин. — Хороший у тебя брат…
— Факт — хороший, — ухмыльнулся Пашка и решил уж идти напролом: — А что, нельзя ли здесь на работу кем-нибудь устроиться?
Лодыгин развел руками.
— У меня таких должностей нет — «кем-нибудь».
А Смирнов сказал:
— Типичный болельщик, Василий Никанорович. Надо бы отправить его домой.
Пашка отскочил и бросился бежать вдоль берега.
4
— Ты что — ошалел?
Низкорослый парень схватил Пашку сильными руками, и оба едва не полетели в грязь. Переводя дыхание, Пашка взглянул на него и сразу же узнал Семена Ушакова. Узнал и Семен Пашку:
— А, здорово, брат! От кого ты тикаешь?
— Так просто, тренируюсь, — сказал Пашка.
— Ну, как живешь?
— Ничего. Вот приехал на работу устраиваться.
— Дело, — похвалил Семен. — Какую специальность имеешь?
— Чего?
— Специальность, говорю, какую имеешь?
— Никакую.
— Значит, зря приехал, — убежденно сказал Семен. — Без специальности не возьмут.
— Меня брат устроит, — похвастался Пашка, но все-таки ему сделалось очень неприятно от слов Семена.
Они пошли рядом по скользкой дороге к общежитию. Семен рассказывал:
— Работы много. Сейчас небольшой перерыв, и опять — на лед. Будем третью нитку дюкера сваривать, как только шоферы трубы подвезут…
— Что это за дюкер? — спросил Пашка.
— Эх, ты! Отстал от жизни.
И Семен начал подробно рассказывать о дюкере. Уже у самой двери общежития Пашка спросил:
— А нельзя в сварщики поступить?
Семен даже нахмурился.
— Нет, нельзя. Учиться долго нужно.
В общежитие Пашка не пошел. Крадучись, чтобы не встретиться с Лодыгиным или Смирновым, пробрался он снова на берег. Но там никого не было, все, пользуясь короткой передышкой, разошлись отдыхать. Тяжелый намокший ветер упруго толкал в грудь, ерошил воду в длинной, через всю реку, проруби, или «майне», как оказал Семен. Шурша, сползал с крутого берега снег.
Одиноко стало Пашке и жалко себя. Никто не понимает его, гонят, словно он задумал что-то плохое. А он ведь просто, как и все, хочет работать на стройке, помогать великому делу. Маленький! Ну что же! Разве слабее от этого желание быть здесь?
Ветер разрывал серые облака, низко нес их над землей, в промежинах открывалось голубое солнечное небо. Неподалеку от Пашки сел крупный блестящий грач. Крепким носом деловито ткнул грязный комок снега, склонив голову набок, и посмотрел на Пашку круглым глазом, словно спрашивая: «Не тронешь?». Решил, что не тронет, и крикнул на своем грачином языке. Тотчас же слетелись еще грачи, начали долбить носами комки снега, вскидывая их и разбивая.
Пашка, задумавшись, стоял так тихо, что грачи не боялись его, подходя совсем близко…
5
На обратном пути Емельянов перед спуском на лед остановил машину. Дорога была залита мутной водой, отсвечивающей яркими бликами. Водитель посмотрел из-под руки на далекий правый берег, — черными точками виднелись на нем люди. Они ждали возвращения машин.
Емельянов нажал стартер и плавно вывел машину на лед. Ничего, держит. Вода, переполняя колеи дороги, разливалась по сторонам. Приподнявшись с сидения, Емельянов посмотрел в заднее окно. Машины его бригады одна за другой спускались к реке. Те, которые уже были на льду, казались плывущими по воде.
А на берегу в это время инженер Смирнов настойчиво вызывал по телефону кабинет начальника строительного района.
— Поймите же, мне срочно, — убеждал он телефонистку.
— Всем срочно, — ледяным голосом отвечала она. — Ставлю вас седьмым на очередь.
— Нет уж, вы, пожалуйста, пропустите меня без очереди.
— Не могу.
— Но вы поймите, — они уже едут…
— Едут? — быстро спросила телефонистка мгновенно потеплевшим голосом. — И Коля едет… То есть товарищ Емельянов?
— И он едет.
— Включаю.
— Василий Никанорович. — сказал Смирнов, возвращаются.
— Я иду, — коротко ответил Лодыгин.
В этой суматохе, загоревшись общим возбуждением, метался Пашка. Ему хотелось забраться повыше, чтобы видеть весь плес Волги и вереницу машин на нем. Он забрался на бугор земли, но мокрая — она оползала под ногами, и Пашка съезжал вниз. Только перемазался весь в глине.
Головная машина пошла вдоль берега, повернулась боком, и все увидели, что в кузове у нее не три трубы, а — пять. Остановив машину, из кабинки выскочил Николай — потный, без шапки, со спутанными волосами. Сразу было видно, что досталось человеку!
К Смирнову подошел Лодыгин, поздоровался с рабочими. Продолжали прибывать машины, и на каждой было по пять труб. Не скрывая своего торжества, Смирнов взглянул на начальника что, мол, я говорил тебе, Василий Никанорович?
Рабочие стали сгружать трубы. И сразу всем, стоявшим на берегу, нашлось дело: электросварщики наладили свои аппараты и стали брызгать вокруг дюкера синими искрами; водолазы, завинтив шлемы, ушли под воду готовить для него «постель»; шоферы снова сели в машины. И только Пашка остался стоять, как стоял, — вымазанный в глине.
Емельянов разговаривал с Лодыгиным и Смирновым. До Пашки доносились их слова.
— Тяжела дорога? — спросил Лодыгин.
— Ничего, — ответил водитель, — лишь бы Волга простояла еще денек — другой.
— Не рискуйте очень-то, — тихо посоветовал начальник, и Смирнов тоже сказал:
— Смотри, Емельянов, осторожней.
Тот улыбнулся, пожал обоим руки и направился к машине. Тогда Пашка, сорвавшись с места, кинулся к брату, горячо зашептал:
— Слушай, братуха, возьми меня с собой. Не останусь я тут один, возьми.
Николай смутился, посмотрел в сторону Лодыгина и Смирнова и, увидев, что те заметили все происшедшее, смутился еще больше.
— Глупый ты, — тихо сказал он Пашке, — нельзя, понимаешь? Мешать ты мне будешь, да и… опасно.
— Хочу, где опасно, — сказал Пашка, но увидев, что Лодыгин широкими шагами подходит к ним, поник головой.
— Вот понимаете, товарищ начальник, — смущенно и виновато сказал Николай, — братишка приехал, из дому сбежал. Болельщик, одним словом…
— Хорошо, поезжайте, — сказал Лодыгин, — я позабочусь о нем.
6
В кабинете начальника было светло, просторно. Лодыгин сидел за столом, Пашка — напротив. Оба долго молчали. Наконец начальник спросил несердито, по-дружески:
— Зачем приехал?
У Пашки от этого тона защекотало в горле.
— Жить здесь хотел, работать…
— Ах, да! — вспомнил начальник. — Ты «кем-нибудь» просился. Ну что ж, нам вот экскаваторщики нужны. Могу зачислить.
Пашка просиял.
— Учеником?
— Нет, правда, такой должности, но в виде исключения разве, за заслуги брата. Какое у тебя образование?
— Пять классов… неполных.
— М-м-м! Недостаточно. Экскаваторщику нужно физику знать — электромотор; механику. Вот, например, шагающим экскаватором у нас управляет инженер с высшим образованием. Что же делать?
— Может, попроще что-нибудь есть? — с надеждой спросил Пашка. — Подносить или смазывать.
— Эх, Пашка, Пашка, — покачал головой Лодыгин, смеясь, и сказал то же самое, что и Семен давеча: — Отстал ты от жизни. Не требуется теперь таких должностей, нет их, понимаешь? Кругом техника высокого класса, и без знаний к ней лучше не подходи.
«Вижу, к чему клоните», — подумал Пашка.
А начальник продолжал:
— Знаешь, кого мы болельщиками зовем? Вот таких ребят, как ты, которые прибегают к нам, вместо того, чтобы учиться в школе. Ничего они еще не умеют, ничему не выучились, а едут на стройку — давай им работу, «кем-нибудь»! Ну, точно болельщики на футболе — играть не умеют, а волнуются от всего сердца.
«Так значит, я просто болельщик» — подумал Пашка, а вслух сказал:
— Стройка-то кончится, пока учишься.
— На твой век хватит, не последняя, — улыбнулся Лодыгин и нажал кнопку. Вошла девушка — секретарь начальника.
— Позовите Митю, — попросил Лодыгин.
Через пять минут вошел парень в короткой кожанке, сдернул с головы кепочку с маленьким козырьком и бойко крикнул:
— Что прикажете, Василий Никанорыч?!
— Пройдет «Победа» в Ставрополь?
— У нас хоть в Москву пройдет!
— Заводи.
Лодыгин надел кожаное пальто, взял в руку военную фуражку.
— Мне нужно в Управление. Кстати могу захватить тебя. Поедешь?
Пашка встал и молча побрел к двери, утешаясь тем, что хоть довелось ему проехаться с начальником на «Победе».