В институте со многими преподавателями у нас, студентов, устанавливались товарищеские, порой даже дружеские, отношения.

Мне особенно близок стал профессор Р-ский, читавший нам курс по языкознанию и русскому языку, близок как своим предметом, так и неотразимой обаятельностью своей натуры. Она сочетала в себе живой, острый ум, неиссякаемую жизнерадостность, горящий темперамент и просто располагающий к этому человеку его внешний облик: мощный лоб умницы, каштановая с шелковинкой борода и всегда озорниковато посмеивающийся взгляд вприщур сквозь стекла очков.

Лишь однажды я видел этот взгляд отуманенным печалью.

В тот день, когда стало известно, что умер Василий Иванович Качалов, Р-ский прошел через аудиторию какой-то весь поникший, уменьшившийся и тяжело взвалил на кафедру свой портфель, точно непосильную ношу. Под очками у него было мокро, и взгляд, этот всегда безудержно искрившийся смехом взгляд, был потушен слезами.

Обычно Р-ский, не теряя ни секунды, как только садился за кафедру, начинал лекцию, но в тот раз долго сидел молча, и мы, смущенные, сбитые с толку, тоже в полном молчании смотрели на него.

Наконец он начал говорить о… Качалове. Семья Р-ских, потомственных ученых, была дружна с ним, и мы услышали рассказ о человеке во плоти, которого никогда не различали в Качалове за величием артиста.

Я уже не помню подробностей этого рассказа, — прошло с тех пор бей малого четверть века, — но помню, как Р-ский сказал:

— Авторы некрологов изображают сейчас его жизнь, как ровную дорогу к удачам, славе и успехам.

Он подошел к черной доске, взял мел и начертал запутанную, зигзагообразную линию.

— Вот какова жизнь человека, в особенности человека великого в искусстве. Срывы, падения, взлеты, снова падения и снова взлеты, взлеты, взлеты… А у этих авторов получается вот что.

И он прочертил на доске прямую восходящую линию.