Гремя заскорузлым дождевиком, Горчаков поставил ногу в стремя, оперся рукой на заднюю луку и трудно поднял в седло свое тяжелое тело. Небольшой меринок даже присел слегка и перебрал задними ногами, ища равновесия.

Частый дождь дробно щелкал по дождевику.

Облака длинными космами низко висели над землей, было тепло, тихо, и мутный туман обволакивал все вокруг, точно мокрая марля.

Конюх насмешливо смотрел на Горчакова. Он как будто понимал, что тому не хочется из сухой правленческой избы, где можно, сидя за письменным столом, курить папиросы, читать газету и говорить по телефону, ехать теперь в этот туман через тускло блестящие от избытка влаги пашни, через грязные, заплывшие озими, через реденькие, едва опушенные перелески. В этой избе и особенно в маленьком председательском кабинетике по всему было заметно, что тут долго хозяйничала женщина — на окнах висели сборчатые занавесочки, диван был под полотняным чехлом, в прозеленевшем стакане еще сохранились ослизлые почерневшие одуванчики, и вообще кабинет имел какой-то полудомашний вид, какой может придать любому помещению только женщина. Табачный чад и шум совещаний не шли к этому кабинету. Здесь было приятно сидеть одному и думать. Раньше Горчаков не замечал этой особенности кабинета Маши Ганиной, но теперь, когда сам стал в ее колхозе председателем, он вдруг с удивлением обнаружил, как хорошо и спокойно ему работается здесь, и ничего не захотел менять.

— А что, Мария Игнатьевна тоже верхом по бригадам ездила? — спросил Горчаков конюха.

— В распутицу всегда верхом, — ответил конюх, тыча зачем-то меринка большим пальцем под брюхо, отчего тот судорожно вздрагивал всей кожей. — Такое уж у нас место гиблое, что как покапает дождик, так мы по пупок в воде стоим.

Горчаков тронул меринка и шагом выехал за конюшни, в поле. Навстречу однообразно ложилась под ноги лошади рыжая суглинистая дорога, по сторонам из тумана изредка выступали ветлы да щетинилась по обочинам прошлогодняя полынь. Оттого, что туман закрывал даль, путь казался нескончаемо долгим, и Горчаков то и дело нетерпеливо дергал повод. Меринок, должно быть, привык носить легкую и сухонькую Машу Ганину — грузность Горчакова и постоянное дерганье нервировали его, и он шел как-то боком, обиженно косясь на седока влажным карим глазом. Может быть, Ганина разговаривала с ним, трясясь в седле по валким колхозным дорогам? Может быть, прикармливала сахаром? Может быть, совсем по-другому смотрел на нее этот глаз?

Холодная струйка побежала за воротник Горчакова, он вздрогнул и слегка хлестнул меринка по крупу. Тот вяло сделал несколько шагов рысью.

Странно, подумал Горчаков, какие случайности направляют иногда человеческую жизнь. Вот не заболей Ганина, не накатай тогда колхозники в райком просьбу направить к ним председателем третьего секретаря Горчакова, и он, Горчаков, не ехал бы сейчас на этом рыжем угрюмом меринке, не вдыхал бы этот пахнущий молодой зеленью и мокрой землей воздух, не видел бы косой полет грачей над пашней.

Он вспомнил заседание бюро райкома, на котором все решилось. Он стоял тогда перед членами бюро и долго смотрел в окно; было слышно, как позванивали оконные стекла, когда мимо проходила тяжелая машина. Горчаков чувствовал, что молчит слишком долго, что вот-вот на чьем-нибудь лице появится ироническая усмешка, кто-нибудь резко и откровенно упрекнет его.

— Ну, что ж тут думать-то, Николай Ильич! — сказал первый секретарь Астахов, вынимая папиросу и разминая ее толстыми мозолистыми пальцами, еще не отвыкшими от жесткой работы механика МТС. — Ведь мы с тобой еще вчера все обговорили. Не выполним просьбу колхозников — подадим дурной пример.

Горчаков продолжал молчать. Астахову, может быть, и не о чем было бы раздумывать в подобном положении — он молод, здоров, бездетен, но Горчакову с его сорока восемью годами, с большой семьей, с обжитым городским домом нелегко и непросто было решиться начать новую жизнь на новом месте. Теперь Горчакову вспоминалось, как он сам вместе с Астаховым «нажимал» на коммунистов, которые не хотели идти в колхозы председателями. Часто долгий разговор с ними заканчивался постукиванием астаховской ладони по столу: «Партийный билет сюда выложишь».

Неужели и для него должна простучать по столу жесткая астаховская ладонь? «Фуй, как стыдно!» — подумал Горчаков и поспешно сказал:

— Я согласен.

Из тумана неожиданно выступил длинный ток на толстых столбах, под соломой. Горчаков знал здесь все дороги и свернул у тока прямо на упругий, еще сырой выпас, чтобы сократить путь. Перед скотными дворами, которые он хотел посмотреть, ему попалось парниковое хозяйство; котлованы, сизо отливая жирным черноземом, были еще открыты, и маленький старичок в безрукавке на меху, шапке с торчащими вверх ушами и валенках с красными калошами из автомобильных камер стеклил под тесовым навесом рамы. При виде Горчакова он снял шапку и степенно поклонился.

— Ты что это передо мной шапку ломаешь? — усмехнулся Горчаков. — Ведь я не барин, а ты не холоп.

— Холопство тут ни при чем. Я тебе почтенье оказал, Николай Ильич, — сказал старик.

— Ну, спасибо. Здравствуй, коли так. — Горчаков снял свою намокшую фуражку и тоже поклонился старику. — Только, прости, не помню, как звать тебя.

— Не беда, — сказал старик. — Мы с тобой и не говорили никогда… А звать меня Игнат Демидыч Зыков. Марью мою ты должен знать. Ганину-то.

Горчаков с любопытством посмотрел на старика. Удивительно и вместе с тем как-то трогательно было узнать, что у Ганиной, женщины уже немолодой, с прямыми пепельно-седыми прядками на висках, есть такой крепенький, розовощекий старичок отец. Горчаков спешился, завел низкорослого меринка под навес и, стряхнув с дождевика скопившуюся в складках воду, достал коробку папирос.

— Закуришь, Игнат Демидыч?

— Отчего ж.

Двумя пальцами старик осторожно взял из коробки толстую папиросу, не сминая ее, сунул в запавший рот и потянулся к зажженной Горчаковым спичке.

— Ну, а как Мария Игнатьевна? — спросил Горчаков. — Давненько я ее знаю. Еще когда я директором фабрики был, мы шефствовали над вашим колхозом. Железная женщина.

— Какое там железо! — отмахнулся старик. Она жалостливая. Она ежели строжничает с кем-нибудь, так у нее в глазах слезы по горошине стоят.

«И верно ведь!» — подумал Горчаков, вспомнив, какие страдающие и виноватые глаза бывали у Ганиной, когда ей приходилось отчитывать кого-нибудь, наказывать или заставлять что-то делать вопреки желанию.

«Да и вообще, что я знаю о ней? — подумал вдруг Горчаков. — И что она знает обо мне?.. Бюро… активы… совещания… сев… уборка… заготовки… „Давай, Маша!..“, „Выручай, Маша!“ А есть у нее, например, дети или нет — черт один знает! Вот мой Володька из армии в нынешнем году вернется, надо ему в институт готовиться, а кому до этого дело, кроме меня? Живем, как семечки в мешке, — вроде бы кучей, а каждый в своей скорлупе».

Где-то за туманом, который стал реже, выше и желто просвечивал теперь на солнце, ударили в рельс или буфер.

— Может, пообедаешь с нами, Николай Ильич? Будь дорогим гостем, — предложил старик.

Горчакову было неловко вот так сразу распрощаться с приветливым стариком, и он согласился. Ведя меринка в поводу, они спустились по муравчатому косогору к маленькой — в двенадцать домов — деревне, густо прикрытой цветущими ветлами. Была она вся крепенькая и тесно собранная вокруг чистого круглого пруда, эта деревня, а там, куда еще ниже падал косогор, по какой-то особой густоте тумана, по его молочной синеве угадывались луга и речка.

— Мария Игнатьевна тоже здесь жила или на центральной усадьбе? — спросил Горчаков, заводя меринка в распахнутые стариком ворота во двор.

— Что там, на центральной усадьбе, — пыль, гам, бензин, — пренебрежительно сказал старик. — А у нас места привольные: две речки под деревней сливаются; лес — тут тебе и сосновый, и дубовый, и березовый, луга — ну так и хочется пасть в них, в цветы, в мед… Тут, как выйдешь на крыльцо утром, струны в тебе играют.

По выбитой лесенке они поднялись со двора в избу, умылись под рукомойником, и старик проводил Горчакова в горницу. Зеленоватый полусвет струился здесь из окон, заслоненных комнатными цветами, на полу лежали пестрые половики, стояла горка с посудой, высокая кровать, комод, и на нем патефон под вышитой дорожкой — все, как в обычной деревенской избе. С цветного портрета молодая, круглощекая глядела на Горчакова Маша Ганина.

— Разрешим по маленькой, Николай Ильич? — спросил старик, высунувшись из кухни.

— Не стоит, — рассеянно ответил Горчаков.

Он все еще с каким-то неприятным смущением переживал давешнюю мысль, и гостеприимство старика смущало его еще больше.

— А что, ребята-то у Марии Игнатьевны есть? — досадуя на себя за это смущение, спросил он, шагнув за стариком в кухню. — Кто тут у вас еще есть? Муж ее? Ребята?

Старик в это время ловко выхватывал тряпкой из печи дымящийся чугун и стукнул его об шесток.

— Как же нет ребят! Целых двое. Сейчас из школы придут. И зять у меня есть — тот плотничает. Хороший зять, жаловаться не могу. Да мы не станем их ждать, ты садись, Николай Ильич.

— Нет, уж давай подождем, — решительно сказал Горчаков и сел на лавку, упершись руками в широко расставленные колени.

Скотные дворы в тот день Горчаков так и не стал смотреть. После обеда, когда старик и зять собрались на работу, а ребята сели за уроки, он вывел меринка и, крепко нахлестывая его, поскакал на центральную усадьбу. Там он велел рассыльной — девчонке лукавой и бойкой — найти шофера Сеню, сменил забрызганный грязью дождевик на синий диагоналевый плащ и поехал в город.

Рыча и воя, газик натужно брал размытую дорогу. Сеня удивлялся молчаливости обычно шутливо-разговорчивого Горчакова и тому, как внимательно председатель взглядывал иногда на него, а Горчаков все еще думал:

«Вот и Сенька — что я знаю о нем? Служил ты, Сенька, в армии или только пойдешь служить? Есть у тебя девчонка? А может, жена? Живы твои отец, мать?.. Немало и раньше возил ты нас с Ганиной по колхозным дорогам, а я ничего не знаю о тебе, как не знала, наверное, и Ганина…»

И опять он думал о том, что и другим решительно нет никакого дела ни до него, Горчакова, которому на склоне лет пришлось ломать устроенную жизнь, ни до его Володьки, которому после армии надо держать в институт.

Вечерело, когда они приехали в город. Дождя уже не было, но низкие клубящиеся облака все еще текли по небу, и на улицах раньше времени зажглись фонари. Если бы не клейкий запах молодого листа тополей, то можно было подумать, что стоит сентябрь.

Горчаков зашел в магазин, купил там лимонов, коробку конфет, пачку печенья и поехал в больницу.

— Ну, как там Ганина? — спросил он дежурного врача.

Тот узнал Горчакова, велел санитарке дать ему халат и сам проводил в палату к Марии Игнатьевне.

В дверях Горчаков невольно остановился. Совсем недавно такая неутомимая, подвижная, с трепетным блеском в глазах, Ганина поразила его так внезапно одрябшим, пожелтевшим лицом и каким-то новым выражением глаз, не то безучастно спокойным, не то глубоко и мудро задумчивым. И только голос был все тот же, со знакомой Машиной грустинкой.

— Здравствуй, Николай Ильич, — сказала она. — Спасибо, что навестил. Часто мы с тобой, бывало, ругались, а ты не попомнил, значит, зла, пришел. Ну, хорошо. Садись.

Горчаков подвинул белую больничную табуретку и сел.

— Я у твоих нынче был, — поспешил сообщить он. — Все живы, здоровы, шлют тебе приветы и поклоны. В воскресенье привезу к тебе ребят. Соскучилась, наверное? Ты, как говорится, болей на здоровье, ни о чем не беспокойся. Я там за всем догляжу.

— Спасибо, — тихо сказала Ганина.

Горчаков чувствовал, что говорит суетливо, неестественно, но остановиться никак не мог и продолжал сыпать словами, рассказывая Маше о ее семье, о колхозе, о районных делах.

— А ты на меня не обижаешься, Николай Ильич? — вдруг перебила его Ганина.

— За что, помилуй? — опешил Горчаков.

— Ведь это я надоумила колхозников с письмом в райком обратиться.

— Удружила! — прорвалось у Горчакова.

— Ничего, Николай Ильич. Знаю, коль занял ты место, то будешь работать на нем не за страх, а за совесть. Мне после себя надо оставить человека крепкого, чтобы не дал хозяйству пошатнуться. Это перед каждым сопливым мальчонкой там мой последний долг. Так что уж прости, если по моей вине ты с насиженного места сорвался.

— Какая же твоя вина, Мария Игнатьевна… — пробормотал Горчаков.

— Да и тебе на пользу это, — усмехнувшись, продолжала Ганина. — Может, вернешься когда-нибудь на руководящую работу, хватив нашей председательской заботушки, умней руководить станешь. А о городском гнезде не тужи. Ведь твои птенцы не то что мои — давно на крыле. Владимир-то когда возвращается? Ты ему вели учиться. Какие они без образования теперь работники.

— Все-то мои заботы ты знаешь, Игнатьевна, — ласково усмехнулся Горчаков.

— Да ведь как же! В одном котле кипим. Ну, ступай, пожалуй. Устала я.

Горчаков пожал ей руку и вышел.

Было уже прохладно. Садясь в машину, он застегнул верхнюю пуговицу плаща, потом, к удивлению шофера, опять молчал всю дорогу до своего городского дома.