В ту ночь мне снился какой-то дом – двухэтажный, розового цвета, с вахтером, который читал Шопенгауэра. Это был архив в параллельном мире, и я пришел туда, чтобы забрать Агнешку. Вахтер, похожий на майора бронетанковых войск, выслушал меня и деликатно отказал в моей просьбе, объяснив это тем, что я не по форме одет. Я матюкнулся, тотчас откуда-то выскочили два черта с зачехленными хвостами и поволокли меня в кутузку, где уже сидел один арестант. Им оказался профессор Перчатников, который, как выяснилось, тоже пришел за Агнешкой не по форме одетым и тоже матюкнулся, услышав отказ. К сожалению, поговорить мы с ним не сумели, потому что я проснулся без какой-либо существенной причины и услышал, как шуршит листва за моим настежь открытым окном. Я вышел на террасу и увидел, что пошел дождь. Тридцать лет назад тоже шел дождь, но было это в другом городе и с другими людьми…

* * *

…Мы стояли с Вовочкой – божьим человеком на крыльце под навесом, смотрели на мокрую серость вокруг и курили, глубоко и смачно втягивая в себя дым и прочую гадость. Вовочка – божий человек продолжал разглагольствовать:

– Все-таки свой дом с участком – это тебе не квартира, пусть даже самая распрекрасная. Здесь делай, что хочешь: хоть голым бегай, хоть вертушку вруби до упора – никто тебе слова не скажет.

– Конечно, – поддакнул я, – особенно если ты здесь постоянно будешь бегать голым. На тебя же начнут продавать билеты.

Мы представили себе эту картину, вздрогнули дружно от увиденного, и Вовочка – божий человек сказал:

– Ну, куда ты собрался ехать в такую погоду?

– В Варну, – ответил я.

– Да знаю, что в Варну! Только чего там делать в конце сентября? В дождь, в холод…

– Спать, – сказал я.

– С кем? – насмешливо поинтересовался Вовочка.

– А с кем Бог пошлет, – ответил я.

– Как будто здесь тебе мало этого добра, – проворчал он. – Ты хоть наше радио слушаешь?

– Нет, ваше радио я не слушаю.

– А напрасно! Там вон вчера в рубрике «Приемы на высшем уровне» сообщили, что Леонид Ильич принял Маргарет Тэтчер за Индиру Ганди. И в Польше что творится? «Солидарность» совсем распоясалась, того гляди свалит наших братьев по социалистическому разуму.

– Это будет ужасно, – сказал я, кладя окурок в ржавую консервную банку. – Как тогда жить будем – ума не приложу. Пойдем, страдалец, врежем на посошок, а то уже двигаться надо.

В купе нас было двое – я и Михал Николаевич Курдюжный, парторг нашего художнического союза. В паспорте, в графе «имя» у него значилось, видимо, Михаил, но по пьянке он когда-то еще давно потерял букву «и» в третьем слоге, а искать не стал. Когда мы с Вовочкой – божьим человеком вошли в купе, Михал Николаевич уже сидел, сложив на груди руки, и любящим взглядом обозревал стол, имевший статус по меньшей мере «малого кавказского». Я не стану описывать его содержимое, чтобы не переводить напрасно ваши слюни. Вовочка – божий человек тоже было раскатал губы, но в этот момент провожающим настойчиво посоветовали покинуть вагон, и я сказал своему корефану: «Ступай себе с миром, мил человек! Мы посвятим тебе отдельный тост».

Михал Николаевич Курдюжный был замечательным человеком. А какие рамки он делал! А как играл на аккордеоне! А как умел смотреть разом в обе стороны! Бывало, думаешь, что он уже переключился на соседа, а тут бденц – правый-то глаз, считай, тебя уже арестовал. То, что к живописи он не имел ни малейшего отношения, было даже кстати, потому что для руководства художниками требовался иной талант. Какие-нибудь дурацкие подсолнухи всяк по своему изобразит, а толку-то: как был подсолнух технической кормовой культурой, так и остался, хоть сам Гог с Магогом возьмись его писать.

Когда стол увял, Курдюжный, отрыгнув звучно, спросил:

– Ты это… водки-то много везешь?

– Да вы что, Михал Николаевич – я же бывший комсомолец! Сказано: литр на брата – литр и везу.

– Это я к тому, что нам завтра еще ехать, – слегка смутившись, объяснился он. – А насчет комсомола – знаем мы, какой ты бывший комсомолец. По членским взносам-то у тебя так должок и остался. И вообще, посмотри на себя. Ты же похож на какого-то громилу из американского фильма. У меня в обкоме уже интересовались, откуда, мол, у вас, Михал Николаевич, молодчик такой взялся? Зачем тебе это надо? Молчишь – и правильно делаешь. Значит, осознаешь. Тут ведь, в искусстве, всё одно к одному. Вот ты из себя сотворил какое-то чудище, и рисуешь себе подобных. К чему, например, ты этого одноглазого бегемота изобразил?

– Крокодила, – уточнил я.

– Очень существенная поправка! – сказал Курдюжный радостно. Видно было, что он плотно оседлал своего боевого коня и теперь поскачет до Владивостока. – Хорошо, крокодила. Фу, мерзость какая! И что ты этой мерзостью хотел сказать мне, человеку, прошедшему войну и спасшему мир от коричневой чумы? Хотелось изобразить диковинное животное, так нарисовал бы слона. Там сила, мощь! Аллегорически… – тут он примолк и даже будто прислушался, не аукнется ли где-нибудь только что покинувшее его чужеземное слово, странно как-то, без запинки вылетевшее пулей, но, не дождавшись, продолжил: – … ну, в том смысле, в каком я имел ввиду, употребляя иностранное слово, это животное может напоминать нашу великую державу: опять же мощь, силища, идет, не глядя себе под ноги, а там мелочь всякая туда-сюда, туда-сюда шмыгает! Вот как ты думаешь: пейзаж можно отнести к идеологии?

– Нельзя, – сказал я. – Пейзаж он и в Африке пейзаж.

– Вот именно! – едва ли не сорвался на крик мой опекун. – Есть пейзаж – просто пейзаж. И то, возьми какую-нибудь опушку леса… да в той же средней полосе, а там дом стоит из хорошего теса, семья за столом сидит, не последний кусок доедает, детишки сытые, послушные, жена полная, румяная…

– … мужик в зюзю кривой, – продолжил в тон ему я. – Ладно, Михал Николаевич, где ты в средней полосе дома из хорошего теса видел?

– Это я к примеру, – уточнил Курдюжный, насупившись. – Предположим, это у тебя на картине. Значит, что я думаю? А что неплохо люди живут, значит, заботится о них наша партия и правительство! И все это, заметь, на фоне пейзажа. А ты говоришь, какая тут идеология? Если хочешь знать, если бы не я, то хрен бы ты сидел сейчас со мной в этом купе и думал, где бы это еще пузырек надыбать? Шучу, шучу, а что в райкоме и еще кое-где вопросы о тебе задавали, это было. Завтра я еще с тобой поговорю.

И ведь поговорил, будь он неладен! Я думал – бутылку выставлю, он и забудет, ан не забыл: и бутылку усидел, и нотацию прочитал. На сей раз нотация была посвящена международному положению.

– Вот как тут опять же не вспомнить твой этот культурализьм. – Он так его и называл, смягчая отчего-то окончание. – Слово-то ведь какое подобрали – вроде как культурным делом занимаетесь… Но я сегодня не об этом. Ты знаешь, какая ситуация сейчас в мире? Ничего ты не знаешь, кроме этих самых своих мускулов. А ситуация неважная, скажу я тебе…

Он тогда еще не все допил и потому перемежал говорильню с практическим делом: наливал, цеплял на вилку мерзавчика, который, будто живой, уворачивался от притупившихся зубьев, затем пил, крякал и вспоминал обо мне.

– Вот, к примеру, едим мы теперь в Болгарию. Но ведь там не только мы с болгарами будем. Там и другие нации будут, в том числе и поляки.

– И что самое страшное – полячки, – добавил я, чтобы заодно проверить, не разучился ли говорить.

– А ты не подзуживай, не подзуживай! О полячках особый разговор, – сказал Курдюжный, подняв указательный палец. – Ты думаешь – мы отдыхать туда едем, а я тебе говорю – работать! Потому что там сейчас будет проходить линия фронта.

Я уж было рот открыл, чтобы спросить: «А пулемет дадут?», но посмотрел на беспросветную муть в глазах учителя и вопрос отменил.

Курдюжный тем временем, покончив с мерзавчиками и допив водку, что имело особую цену перед прибытием на фронт, продолжил с новыми силами.

– В Польше сейчас горячо, – сообщил он мне доверительно. – Антикоммунистическое подполье повылезало из всех щелей и мутит воду. Партийные… и другие органы просили нас быть начеку. Особенно это касается молодежи. В Доме творческих работников будет большая группа польской интеллигенции: журналисты, писатели, артисты, ваш брат – художник…Боевая задача такая: от дискуссий не уходить, давать отпор на всех направлениях. Провокации пресекать. Задача ясна?

– Так точно, командир! – сказал я. – Только вы обещали особо осветить вопрос о польских женщинах…

– И освещу. Или осветю – как правильно?

– Не знаю, – сказал я. – Мне, понимаете ли, еще не доводилось употреблять таких мудреных слов. Так что там с польскими красавицами?

– А наши красавицы что – хуже ихних? – обиженно произнес Курдюжный. – Мне, к примеру, полячки вообще не нравятся. Носы длинные, лица злые – то ли наши хохлушки или, скажем, пензенские девки! Но эти полячки хитрые, бестии! И охнуть не успеешь, как, извини, в постели ихней окажешься. Тут ухо востро надо держать.

– А почему ухо, Михал Николаевич? – понизив голос, осведомился я. – Ухо-то мужику зачем в постели?

– Ну, это вроде как бы наготове надо быть, – нехотя объяснился Курдюжный.

– Вон в каком смысле! – сообразил я. – Значит, если вдруг окажешься в постели у полячки, надо быть наготове. Благо, что предупредили, а то вот так попади к ней в лапы, так еще растеряешься. Да и ухо на всякий случай подточить не помешает. А вы, Михал Николаевич, по этому делу еще тот жучок, прямо-таки целый жучила!

– Ладно, ладно, все ты понял, нечего на меня стрелки переводить, – сказал ворчливо Курдюжный, хотя вид у него был довольный – и столом, и нотацией, и даже мной…

В Москве шла обычная пересадка с поезда на поезд, и единственным заслуживающим внимания событием было то, что в вокзальном туалете я нашел двадцатипятирублевку – строгую, фиолетовых тонов, вдвое сложенную банкноту. На нее можно было купить тридцать килограммов сахара-песка или две с половиной тысячи коробок спичек, или шестьсот двадцать пять упаковок презервативов Армавирского завода резиново-технических изделий, а я смотрел на нее, одиноко лежавшую под раковиной в умывальной комнате, и все никак не мог решиться поднять и приголубить. Хорошо, что кто-то кашлянул на входе и тем самым положил конец моим раздумьям. Кстати, на эти туалетные деньги я не купил ничего из вышеперечисленного ассортимента, просто взял четыре бутылки водки, потому что мы ехали на фронт, а наркомовские сто граммов, насколько мне было известно, еще никто не отменял…

На варненском направлении нас с Курдюжным разлучили, но он успел шепнуть мне, чтобы я «глядел в оба и разъяснял людям ситуацию». Я ответил резко: «Да пошел ты…» – но так тихо, что он, видимо, не услышал.

Компания у нас подобралась правильная, то есть, все курили, пили, изредка матерились. После третьей определился вожак, акула пера Виталик из Мурманска, который предложил сразу же скинуться на горюче-смазочные материалы для обратной дороги. Его немедля поддержал коллега Гена-друг (Виталик использовал именно такое наименование), и их единомыслие можно было легко объяснить тем, что оба ехали с женами, которые расположились неподалеку в женском купе. Так вот, тот, кто имел счастье отдыхать заграницей с супругой, всё уже понял, а для особо бестолковых даю намек: дело касается денег, которые, скорее всего, перекочуют в кассы барахольных магазинов в первую же неделю. Впрочем, Виталик и Гена-друг назвали бы меня неисправимым оптимистом, потому что в их случае деньги испарились уже на второй день. Именно поэтому они, предвидя неладное, и выступили с похвальной инициативой, которую мы с тамбовским поэтом Вениамином без раздумий одобрили.

Ехали весело, беззаботно, а волнения начались перед таможней в Русе. Каждый вез с собой денег гораздо больше положенной тридцатки, и вопрос, куда их заныкать, был самым актуальным. Предлагались десятки вариантов, в том числе и совсем уж экзотические и даже можно сказать неприличные, но к единому мнению мы так и не пришли, решив пробиваться за кордон каждый сам по себе. Поэта от волнения прошибла «медвежья» болезнь, и он то и дело гонял в туалет, но Гена-друг не поверил ему, предположив, что это он там местечко для денег высматривает, а вожачок Виталик добавил, мол, поэт, если он настоящий, должен быть бессребреником, особенно, когда его зовут Вениамином. Сам поэт был бледен и на шутки отвечал глуповатой улыбкой, хотя лицо имел строгое и умное. Что же касается меня, то я поступил проще всех: свои триста рублей положил в пиджак и повесил его в купе на самом виду. Когда же поезд остановился, и таможенники без боя взяли его, Виталик придумал отвлекающий маневр: турнир по армрестлингу на звание чемпиона купе. В полуфинале мне достался поэт Вениамин. Именно в тот момент, когда он уже дожимал мою руку, объявились казенные люди, и при их появлении я начал медленно выправлять положение под «давай, давай» второй полуфинальной пары. На наше счастье один из таможенников оказался моим коллегой по спорту, который мой друг Владимир Ильич Азаров, уже однажды упоминаемый мною, называл третьим по интеллекту после «крестиков-ноликов» и перетягивания каната. Мы сошлись в смертельной схватке, и я, слегка раскачав его руку, рывком припечатал ее к поверхности стола. Мой соперник захотел тотчас реваншироваться, но тем самым лишь навредил своей руке. «Брзо, брзо», – сказал он, массируя ее и поводя туда-сюда головой. Парень он был крепкий и симпатичный. Они спросили нас, не везем ли мы чего-нибудь нехорошего, вроде оружия и наркотиков, и мы честно ответили: нет. Не везли мы также лишних денег и лишней водки и сигарет, потому как спортсмены не пьют, не курят и не ходят по магазинам. Засим досмотр и завершился. Уходя, обиженный мною таможенник что-то быстро сказал мне по-болгарски. Поэт Вениамин впоследствии перевел его фразу, как «ничего, следующий раз я тебе покажу!», так рассмешив Гену-друга, что тот налил мимо стакана, а это уже было совсем не смешным – также как и то, что у их с Виталиком жен спустя четверть часа конфисковали десять блоков сигарет, кстати, болгарских…

На вокзале в Варне мы высадились тем не менее в замечательном расположении духа. Было тепло, солнце сияло во все стороны, и в воздухе стоял тот самый неповторимый аромат приморского юга, который вмиг сообщает хорошее настроение. Комбат Курдюжный, проходя мимо меня, подтянул портупею и сказал негромко, к о н с п е р а т и в н о: «Бди!», тем самым вернув меня, расслабленного и умиротворенного, в суровые, фронтовые будни. Само собой, от хорошего настроения остался один пшик, и, видимо, поэтому я продремал почти всю дорогу до нашей прекрасной обители.

Назвав ее прекрасной, я ничуть не преувеличил. Это был оазис у моря, напоминавший дендрарий. Воздух источал легкий запах роз, коих здесь было немыслимое количество. Реликтовые деревья с причудливыми кронами и с кое-где переплетенными, вылезшими на поверхность корнями создавали естественный шатер, и лучи солнца, пробираясь в щели, окрашивали все золотистым цветом.

Поселили нас в старом, двухэтажном здании, и мне достался номер на троих. Третий пока не прибыл, а кто был вторым, вы, наверное, догадались. Когда я вошел, он уже повесил штабную карту, сменил подворотничок, искупался в «Шипре» после бритья и сидел за столом с болгарской газетой в руках.

– Где тебя черти носят? – приветливо спросил он, увидев меня.

– Проводил рекогносцировку местности, – ответил я и уронил на пол сумку, в которой радостно зазвенели бутылки. – Выявил дислокацию противника. Это многоэтажная «свечка» напротив нас.

– Ты «Нарзан» там не побей, разведчик, – буркнул Курдюжный, углубляясь в газету.

Однако не прошло и трех секунд, как он газету отставил и заговорил обиженно:

– Вот опять же об этой твоей «свечке»… Ее только открыли. И кто, ты думаешь, там живет? Немцы, венгры, любимые тобой поляки, даже румыны, а мы здесь, в этой старой рухляди!

– Но мне лично здесь больше нравится, – сказал я. – Здесь как-то прямо по-солдатски. Кто у нас третий, не знаете?

– Какой-то корреспондент из Кишинева, – нехотя ответил комбат. – Какая тебе разница? Не полячка, не волнуйся.

– Что-то мне не нравится ваш настрой перед наступлением, командир, – сказал я. – Пойдем-ка на море или в спортзал.

– Это без меня, – отмахнулся Курдюжный и снова взял газету. – Что вот они тут пишут – поди разбери.

– Так по-болгарски же…

– А хоть и по-болгарски – так все равно, должно же хоть что-то быть понятно! – раздраженно сказал он, шмякнув неправильной газетой об стол.

Я быстренько надел плавки, взял полотенце и молча покинул штаб-квартиру.

Пляж был невелик, не особо благоустроен, но с великолепным песком того самого желтоватого отлива, который называют золотым. К пляжу примыкал летний бар. Купались трое. В баре сидели двое. Я нырнул, втянув живот, и метров двадцать проплыл «баттерфляем». Выходя из воды, которая была ласково теплой, заметил, что на меня смотрят шесть пар глаз.

Вытеревшись полотенцем и закурив, я направился к бару.

– Привет! – сказал я бармену, молодому, смуглому парню с достаточно развитым торсом и слегка перекаченной шеей. – У вас здесь есть спортзал?

– Да, чемпион! – улыбнулся он. – В новом корпусе. Будешь что-нибудь пить? – Он говорил по-русски медленно, но чисто. – Я – Пламен, – и протянул мне руку.

Я от души пожал ее, и он снова улыбнулся, чтобы не выказывать боли.

– Увидимся, – сказал я и пошел к себе.

Дорожка пролегала мимо «свечки», одного из ее торцов с небольшими лоджиями, и уже на подходе я услышал чудесный женский голос, исполнявший достаточно известный джазовый стандарт. Я любил этот вокализ, и для меня его всегда пела мисс Элла Фитцжералд. Здесь же все было иначе, и это был не классический «скэт» Эллы, а что-то иное – юное, трепетное и в то же время мощное и звучное.

Пение, однако, прервалось столь же неожиданно, как и возникло. Я выждал секунд пять и зааплодировал. Тотчас с лоджии третьего этажа свесилось женское лицо – холоднокрасивое, обрамленное темными, густыми волосами цвета вороньего крыла, белокожее, большеглазое, удивленно на меня глядевшее.

– Браво! – крикнул я. – Вы лучше Эллы.

Девушка что-то сказала, махнув при этом рукой, и исчезла в глубине лоджии. Я постоял, как полуголый Ромео под балконом пославший его вскоре одеться Джульетты, докурил сигарету и пошел дальше, дважды еще по дороге бесполезно оборачиваясь.

Комбат лежал на кровати в майке и семейных трусах, похоже, экономя силы перед наступлением. Трусы у него были какой-то легкомысленной раскраски да еще в мелкую, аптечную ромашку. Я хотел указать ему на нарушение устава, но передумал: кто знает, что его ждет в скором бою?

– Я тебе еще вот чего хочу сказать, – произнес он, почесав задницу. – Если будут говорить о возможном вводе наших войск на территорию Польши, то отвечать надо так, вопросом на вопрос: а вы хотите, чтобы войска ввели натовцы? Коли же возникнет такая опасность, то польский рабочий класс обратится с просьбой к Советскому правительству защитить завоевания социализма, хотя даже без такого обращения мы обязаны будем сделать это в рамках Варшавского договора, и горе тому, кто посягнет на наше омытое кровью братство, которое…

Я в это время уже переодевался после душа в другой комнате, и у меня было ощущение, что я слушаю «Последние известия», что-нибудь вроде заявления ТАСС.

Ужинал я в компании Виталика, Гены-друга с женами, а также поэта Вениамина, успевшего уже где-то отловить большую женщину Надю, превосходившую его в размерах раза в полтора. Один я оказался неприкаянным, но меня со всех сторон заверили, что и я еще найду свое счастье. Знали бы они, ч т о я вскоре действительно найду…

Вернувшись к себе, я еще за дверью услышал раскаты далекого грома, и, вздохнув, шагнул в пыточную. Комбат храпел, производя при этом звук разрыва артиллерийского снаряда. Если его усилить да пустить через хорошие динамики, то противник сдастся без боя. Закрывшись подушкой, я кое-как уснул.

Пробуждение мое было насильственным, и не воздушная тревога разбудила меня, а небольшой чернявый мужичок, который тряс мое плечо и приговаривал: «Вставай, брат, я приехал!» Это был кишиневский корреспондент Гриша Ковач, которого я знать не знал до этой минуты и уверен, что не был бы в обиде на судьбу, если бы она и дальше продолжала утаивать от меня Гришу. Увидев, что я открыл глаза, он поднял портфель и сказал:

– Поднимайся, брат, знакомиться будем под самый лучший молдавский коньяк!

– А сколько время? – щурясь и зевая, спросил я.

– Утренняя дойка уже прошла, – ответил он. – Четверть шестого. Там старый ветеран спит – его будить?

– Если хочешь маршировать с утра, то давай, – сказал я, поднимаясь.

Гриша посмотрел на меня с изумлением и присвистнул.

– Да ты прямо богатырь! – восхищенно произнес он, дотрагиваясь до дельтовидной мышцы.

– Я бы не советовал тебе увлекаться комплиментами мужчинам, – сказал я. – То, что ты видишь, – это баловство.

– Извини, – смутился Гриша. – Тебя женщины уже этим делом забодали, а тут еще я… Извини, брат! Давай выпьем за знакомство.

Он открыл потертый портфель и торжественно достал из него темную бутылку с белой бумажкой на боку. Всего бутылок в портфеле было, если я не ошибался со счетом, семь.

– Это не самопал, брат, – заверил меня Ковач. – Это из личных запасов директора Кишиневского коньячного завода. Мы с ним старые друзья, и когда он узнал, что я еду сюда, выбрал самый лучший коньяк и сказал: «Выпей там с хорошими людьми». И Бог мне прямо сразу послал хорошего человека.

– А не рано ли начинать в половине шестого утра? – с безнадегой в голосе спросил я.

– Поздно, – ответил Гриша, наливая мне полный стакан. – И не возражай, брат! Первый прием должен быть самым весовым, а дальше все идет по нисходящей. Такова коньячная традиция.

– А можно мне привести себя в порядок? – решил я потянуть время.

– Конечно, – кивнул с важным видом Гриша Ковач. – Приведи себя в порядок, оденься, брат, понарядней – мы с тобой будем к о н ь я к пить!

Не стану описывать последовавшую за этим вакханалию, могу только сказать, что в зачет благих дел она мне на том свете не пойдет. Мы усидели полторы бутылки марочного коньяка двадцатилетней выдержки, закусывая яблоком, а потом пошли на завтрак в столовую. К сожалению, там я вел себя не совсем пристойно: говорил на полдецибела громче, чем приличествовало, смеялся и хлопал по плечу малознакомых людей, а в довершении всего поднял и перенес по воздуху между столиками одну симпатичную иностранную барышню, которая не могла там пройти естественным способом. Барышня трясла головой, сучила ножками и что-то лепетала, скорее всего, по-венгерски с обилием согласных, а опустившись на землю, сделала мне шутливо реверанс и многообещающе стрельнула глазками.

Спустя полчаса меня вызвал на ковер Курдюжный.

– Ну, что, – хмуро сказал он, – на подвиги сразу же потянуло? И где это ты с утра уже наклюкался, причем, не водки, судя по запаху?

Я коротко объяснился, запутав все, насколько это было можно. Вот, сказал я, пошел на пробежку в половине шестого, так как из-за чьего-то храпа не мог спать, а там в молдавской делегации чей-то день рождения отмечали и всем, кто мимо проходил, коньяк наливали, прося уважить. Не обижать же было людей….

– А меня позвать трудно было? Я бы тоже уважил молдавских товарищей. Тем более, Леонид Ильич там долгое время работал, – обиженным тоном произнес Курдюжный. – Неужели для этого ума много надо?

– Ну, какой ум у спортсмена, Михал Николаевич! – сказал я. – Конечно, надо было вас позвать, вы бы речь там толкнули, то есть, с речью бы выступили. Ничего, я каждый день с утра буду бегать, может, еще у кого день рождения справим.

Курдюжный вздохнул безутешно и рукой махнул неопределенно – мол, иди ты… куда хочешь. Уходя, я сообщил ему о прибытии третьего, охарактеризовав его, как человека положительного и непьющего, на что комбат вздохнул еще горше прежнего.

На пляже я узнал новость: сегодня после захода солнца планируется вечер знакомств. За столами все будут сидеть вперемежку, чтобы познакомиться поплотнее. Жены Виталика и Гены-друга сразу же взяли надо мной шефство, предложив что-нибудь погладить, а Надя, крупногабаритная подружка поэта Вениамина, посоветовала мне быть п о д ж е н т и л ь н е й с импортными девами. Я хотел оставить этот вопрос без ответа, но Гена-друг спросил: чего, чего – п о ч е г о ему надо быть? Надя пустилась в этимологические тонкости, которые были жестоко высмеяны Виталиком и Геной-другом. Самое интересное, что и их жены также подхихикивали без зазрения совести. Я молчал, наслаждаясь солнцем, и представлял себе, как бы карикатурно выглядела эта д ж е н т и л ь н о с т ь в моем исполнении. И тоже посмеивался над Надей, но в тряпочку.

Ровно в семь вечера все уже сидели в столовой и тайком оглядывали друг друга. Я так и остался непоглаженным, но мой коричневый ансамбль из джинсов «Wrangler» и рубашки polo вкупе с замшевыми мокасинами цвета натурального шоколада имел именно ту степень помятости, которая была желательна для всякого стильного мужчины, к коим я себя, безусловно, относил. Единственным критиком моего наряда выступил, разумеется, комбат, у которого была историческая идиосинкрозия к коричневому цвету. Другие, а их в столовой собралось человек двести, замечаний мне не делали.

Я невзначай инспектировал публику, выискивая вчерашнюю брюнетку, поразившую меня своим голосом, но ее не было в зале. Кто-то из устроителей вечера уже подошел к микрофону, зычно проверил его – и в это самое время в столовую быстро вошла группа из трех человек, среди которых находилась и моя брюнетка. На ней был черный комбинезон тонкой кожи, волосы были собраны на затылке в кокулю, и она имела вид баронессы, исполнявшей на карнавале роль женщины-вамп. Я привстал и приветствовал ее рукой, однако она не заметила моего жеста.

– Ого, – сказал с усмешкой Гена-друг. – Да ты, парень, время не теряешь. Только что-то она тебя в упор не видит.

– Ну все, сучки появились – кобели встали в стойку! – тихо проговорила жена Виталика. – Ладно Тима, а вы-то куда?

– Смотреть, что ль, нельзя? – огрызнулся Гена-друг. – Телка первоклассная, чего уж тут…

Я не слушал их, также как не обращал внимания на речи устроителей вечера – я разглядывал брюнетку и ее окружение. Были там упитанный, большеголовый, боксерского типа мужчина лет сорока пяти, который если и имел при себе расческу, то, возможно, для бровей или груди, одетый в парадный костюм с галстуком, платочком в верхнем кармашке, и девочка – подросток, милейшее существо из тех, которых детские врачи называют гиперактивными. Вероятно, это была его дочь, ну, а брюнетка, чей возраст оценивался мною в диапазоне между двадцатью тремя и тридцатью пятью годами, вполне могла оказаться ее мамашей, допустимо, что и не родной. Подобный вариант ничего хорошего мне не сулил, и я нехотя отвел глаза от благородного семейства, пытаясь теперь высмотреть утреннюю свою венгерку, которая взглядом уже в известной мере авансировала меня.

Мое смущение было замечено. Жены, хлебнувшие после сухого вина, выставленного организаторами, еще и нашей водочки (мы все сбросились по бутылке), принялись наперебой утешать меня, находя в моей несостоявшейся пассии всякого рода изъяны и награждая ее всевозможными пороками. Тем временем стали разносить и прикреплять номера для участия в конкурсе на звание «Мисс и Мистер» вечера. Я посмотрел на брюнетку и увидел, что номер ее был 127. Номера 128 и 129 были, соответственно, у ее предполагаемых дочери и мужа. Их я и начертал на двух листках, которые дала мне большая Надя. А ты перебьешься, подумал я, посмотрев на брюнетку. Жди, когда тебя выдвинут на «Грэмми».