На следующий день прямо спозаранку прибыл русский патриот. Я дурно спал, каждые пятнадцать минут смотрел на часы, раздражаясь всякий раз по поводу их несуетного хода, а едва забылся, как во сне мне тотчас позвонили и голосом Антиба Илларионовича Деревянко предупредили, что сейчас поднимутся. Пришлось просыпаться и идти открывать. Куратор мой в отличие от меня был свеж и весел.

– Я, конечно, понимаю, что вы богемный человек, Тимофей Бенедиктович, – начал он с порога, едва поприветствовав меня, – но с этого часа мы начинаем работать – много и трудно.

– Это я должен буду работать много и трудно? – мое удивление было почти что искренним. – И сколько, интересно, мне здесь будут платить? И еще, Антиб-б Илларионович, в качестве ориентира для будущего нашего общения: я не люблю людей, которые с утра говорят о работе. Это я вам официально заявляю как богемный человек.

Выговор мой не смутил гостя. Он лишь покивал понимающе головой и продолжил склонять меня к каторжному труду.

– Профессор Перчатников с вами встретится завтра, а моя задача – подготовить вас к этой встрече.

– Клизму будете делать? – спросил я, отжимаясь от пола. – Кто такой профессор Перчатников? Членкор французской Академии наук?

– Что ж вы так людей-то ненавидите, Тимофей Бенедиктович, бесценный вы мой? – воскликнул с горечью Деревянко. – Наш московский представитель, ну тот, кто первым беседовал с вами, предупреждал нас о том, что вы капризны, pardon, как климактерическая дама, но, по-моему, он вас щадил, давая такую лестную характеристику.

Я хотел было разобидеться, но передумал и рассмеялся, усевшись на полу. Смеялся я через силу, потому что шейный остеохондроз вдруг решил напомнить о себе и принялся торить себе дорожку прямо в мою черепушку.

– Конечно, – сказал я, неудачно попытавшись подняться без помощи рук, – мнение вашего московского представителя, выщипывающего себе брови, для меня чрезвычайно важно, однако, что это вы тут все такие нежные? Я, вообще, куда попал? Может, здесь международный клуб геев? Бедные, несчастные эльфы – вы и до них добрались!

Деревянко не стал со мной спорить. Он молча встал со стула и пошел к двери.

– Хорошо, Тимофей Бенедиктович, – сказал он, задержавшись перед выходом. – Приводите себя в порядок и спускайтесь завтракать. Рекомендую вам взять кисело мляко – знаменитое болгарское кислое молоко. Тот, кто его регулярно ест по утрам, живет больше ста лет.

Я вышел на террасу и вдруг почувствовал, что с удовольствием бы сейчас закурил после десятилетнего перерыва. Причем, что-нибудь вроде «Трезора» или «Орфея» образца середины шестидесятых, а потом бы выпил стопарик – другой «Плиски» – и снова бы закурил, только на этот раз уже «БТ». А потом пошел бы на Советскую со «Спидолой» на плече и с рублем в кармане потертых «Lee». Тогда я учился на инязе, и «Спидола» моя была круглосуточно настроена на ангоязычные радиостанции, коих в 16 и 19 – метровых диапазонах было великое множество. Обычно день завершался полуночной программой «Jazz hour» Виллиса (Уиллиса, чтоб вам всем пусто было!) Канновера на всемирной службе «Голоса Америки», и случалось, что я засыпал под колыбельные Телониуса Монка, Каунта Бейси или Коулмена Хокинса. Мало кто понимал тогда, почему я, с отличием окончив художественное училище, пошел на иняз. Любопытствующим я отвечал: «Because of jazz», на что одни начинали глуповато улыбаться, а другие вертеть пальцем у виска. Но я не ерничал и не лукавил. Я действительно хотел войти в этот удивительный мир и жить в нем без соглядатая, без толмача – свободно и радостно. Как художнику мне прочили скорый успех, я уже был замечен в Москве, и выставочные работы мои высоко были оценены серьезными дядьками, но я всех подвел. Только Вовочка – божий человек да пару «качков», с которыми я тогда тягал железо в мединститутском спортзале у Шептуна, одобрили мой выбор, хотя «качки» мои сделали это не без пользы для себя, притаранив мне тотчас для перевода американский журнал «Bodybuilding», что обычно озвучивалось мною, как «Во дебилдинг». Помню, Шептун, услышав мой новояз, всерьез обиделся и хотел было отлучить от тренировок на две недели, но, поразмыслив, ограничился тем, что обозвал циником…

Голод вернул меня в бытие. Я увидел дымок, весело поднимавшийся в небо, и подумал, что внизу, верно, жарят шашлык. Привиделись мне даже два эльфа, стоявшие у игрушечного мангала с маленькими шампурами, на которые были нанизаны крохотные кусочки мяса. Я спустился вниз и отведал кисело мляко – сначала один стаканчик, а потом, разохотившись, и второй с недурным круасаном («курасаном», как говорил в свое время один мой знакомый баламут, имевший «пристыжный» вид).

В холле меня поджидал Деревянко.

– Ну, как вам кисело мляко? – с хитроватой улыбкой спросил он и, не дождавшись ответа, продолжил довольно: – Вот то-то! – будто не только изобрел «болгарскую палочку», но и сам произвел знаменитый молочный продукт на ее основе.

Мы поднялись ко мне в номер, и меня начали готовить ко встрече с профессором Перчатниковым. Антиб Илларионович сказал:

– Умоляю вас, Тимофей Бенедиктович, не шутите с профессором и не выказывайте своего скепсиса. Просто с мрачным видом отвечайте на вопросы. Предупреждаю: вас будут выворачивать наизнанку, вопросы станут задавать самого интимнейшего свойства-терпите, не обижайтесь, иначе ничего не выйдет.

Я кивнул и заметил, что уже слышал подобное предупреждение от московского представителя. Текст предупреждения был написан, верно, самим профессором Перчатниковым и роздан всем эльфам – большим и малым – для заучивания наизусть и дальнейшей трансляции в воздушное пространство, желательно, вблизи чьих-нибудь доверчивых ушей. Собственно, всё началось с пустой болтовни в московском ресторане. Меня затащил туда Вовочка – божий человек, который в процессе работы над «Историей сослагательного наклонения» иногда выбирался в столицу и старался быть доступным для брата-литератора. В тот раз я составил ему компанию, так как весьма состоятельный клиент пригласил меня для знакомства и переговоров по поводу приобретения нескольких моих картин, а также будущего серьезного заказа. Мы встретились на заднем сидении его представительного шарабана и по дороге в Шереметьево (он с достоинством извинился за то, что вынужден неожиданно отбыть из Москвы) быстро уладили все вопросы, причем, мои условия были приняты без каких-либо возражений. На обратном пути шофер все допытывался у меня, не я ли снимался в фильме «Крутые парни» в роли зануды-полицейского, но когда я, отсмеявшись, покачал головой, потерял ко мне всякий интерес и лишь при расставании на Цветном бульваре спросил раздраженно: «Ну и зачем вам такие банки на руках нужны тогда?» – «Сам не знаю, – сказал я. – Главное, никому их теперь не отдашь». Тут же заверещал мой сотовый, и Вовочка – божий человек торжественно объявил, что я приглашен на товарищеский ужин в такой-то ресторан в девятнадцать нуль-нуль в количестве двух персон, одна из которых должна прибыть на высоких каблуках. Я на всякий случай предупредил его, что, скорее всего, сам приду на них, но все же пролистал записную книжку с телефонами знакомых дам, чтобы через полчаса понять, что таковых у меня теперь в Москве нет вовсе. В одном месте меня обозвали козлом («Это Козел Михалыч, не так ли?»), а в другом мужской голос сразу же пообещал оторвать мне все, что можно оторвать, если я не забуду этот номер и имя Ольга. Оставшиеся три обладательницы высоких каблуков предпочли замаскироваться под длинные и нудные телефонные гудки. От похода же в обувной магазин спасла меня практически незнакомая критикесса, которая с месяц назад звонила, чтобы сообщить о своей мечте написать обо мне в журнале с позабытым теперь мною названием (она так тихо говорила по телефону, что я многого просто не разобрал). Припоминая тогда ее деликатный голос и соразмерные речевые манеры, я отчего-то вообразил себе если не юную деву, то барышню, которой ближе к тридцати, чем к сорока, и даже набросал в уме и приобрел для себя безо всякого заказа ее портрет в полный рост, понравившийся мне настолько, что рука моя, кажется, слегка дрожала, когда я набирал на мобильнике одиннадцать цифр. Здесь мне, наконец-то, повезло, и критикесса с восторгом (опять же тихим) приняла мое приглашение отобедать. Я спросил, по каким приметам я смогу узнать ее, на что она вполне серьезным тоном ответила: «Я сама узнаю вас. Вы ведь единственный в стране художник, по крайней мере п о х о ж и й на мужчину». Можно было, конечно, не согласиться с этим странным утверждением, но я никогда не спорил с женщинами, и потому дожил до преклонного возраста. Она уже ждала меня, когда я подъехал на такси за десять минут до назначенного времени. Очки, пластырь на щеке справа ближе к близорукому глазу, юбилей, отмеченный в тесном кругу года три назад, фиолетовый волос, откуда-то взявшаяся вдруг хрипотца, громкий, почти что охальный смех после третьей рюмки, легкий матерок после пятой, а главное – никаких тебе высоких каблуков! Я поздравил себя с нечеловеческой способностью распознавать по голосу внешность и возраст, взял даму под острый локоток и повел в вертеп. Во всяком случае, она твердо стояла на ногах, обутых во что-то, напоминавшее чувяки. Критикесса как критикесса. В Москве их миллион. За время в двести шагов, отделявших нас от вакхистов, она рассказала о себе в с ё, а если и не всё, то значительно больше, чем мне хотелось бы знать. К примеру, с повестью о двух ее последних мужьях-придурках я бы предпочел познакомиться как можно позже, также как и с новеллой о соседской кошке Муське, сотворившей с ней форменное безобразие и испортившей всю красоту… Вовочка – божий человек был уже достаточно «кривым», чтобы полезть к нам с Таисией (так звали критикессу) с поцелуями. Я увернулся, и Вовочка чмокнул воздух рядом с моим плечом, а вот Таисии достался билет в первом ряду: ей последовательно были расцелованы щеки, руки и (вниманию дамских угодников!) кончики пальцев. Я успел выпить, плотно закусить и перекинуться парой слов с незнакомцами, столовавшимися с Вовочкой, в то время как последний только-только переместился в район четвертого пальчика. Медлительность действа объяснялась тем, что эстет, милуя пальчики, как-то ласково их называл и даже посвящал им четверостишья. Так и не дождавшись внимания хозяина стола, незнакомцы дружно откланялись, не забыв перед уходом наполнить бокалы, с которыми (верно, едва влажными) и подсели к Вовочке, решив, что он обмывает выход очередной книги. Когда же главный вакхист закончил свои сексуальные забавы и, соответственно, заметил отсутствие некоторых граждан, то сказал мне, усмиряя дыхание: – Ты знаешь, кто это был в сером костюме?

– Судя по размеру бокала, с которым он отчалил, твой самый большой поклонник, – попробовал угадать я.

– Это был… – и он назвал фамилию некогда модного писателя, которого в свое время пытались сравнивать с Булгаковым.

– Точно, – сказала Таисия, – это был он. От него ушла жена, и он начал пить.

– Ну, положим, пить начинают не только, когда жена уходит, – возразил я. – Вон Владимир Константинович начинает пить, когда жена приходит.

– Кстати, а не выпить ли нам за прекрасную Таисию? – воскликнул Вовочка – божий человек, обратив на себя внимание тех, кто, по-видимому, еще не подходил к его столу, и пока я наливал, что-то шептал себе под нос, водя пальцем в воздухе. И вдруг продолжил нараспев: – «Та – я, рас – тая…»

– Сударь, вас зовут, часом, не Игорь Северянин? – перебил я его, решив, что запас гениальности у Вовочки на этом иссяк.

– Кто вы, незнакомец? – в тон мне вопросила Тая (кстати, так и не растая) и посмотрела на поэта сквозь фужер с шампанским.

– Кто? – переспросил Вовочка, глядя почему-то на меня. – А правда – я кто, Тимофей Бенедиктович?

– Чудо природы, – сказал я. – На тебя уже весь зал смотрит. Если все они разом подойдут…

– Они уже подходили, – тряхнул головой Вовочка. – И после их ухода у меня возникло такое ощущение, что «История сослагательного наклонения» давно издана и читается народом взахлеб. Таисия, выходите за меня замуж. Я муж хороший. Могу предоставить шесть рекомендательных писем от предыдущих жен. По вечерам мы будем слушать с вами джаз. Представьте себе: за окном снег, вьюга, а мы, обнявшись, сидим у камина и слушаем Бесси Смит. «Do your duty», парень – поет она, – не хрена дурака валять! А ведь ее не стало еще в 37-ом…

– В 37-ом? – удивленно переспросила Таисия. – Почему в 37-ом?

– Ежов расстрелял, – важно ответил Вовочка. – Она там у себя в Америке вела неправильный образ жизни: пила, курила, на профсоюзные собрания не ходила, с нехорошими тетками хороводилась – кто ж такое терпеть будет? Да они все померли – и Билли, и Элла, и Сара…

– Это какая Сара? – втиснулся в разговор я. – Тетя Сара с дома номер 23 по Малой Арнаутской, где самый грязный двор по всей Одессе?

И вот именно тут наша славная гостья провозгласила н е ч т о, положившее начало всем моим настоящим и будущим мытарствам. Потрогав почему-то пластырь и убедившись, что он никуда не сбежал, она негромко сказала:

– Но ведь их же всех можно теперь в о с к р е с и т ь. Мой предпоследний муж работал в какой-то зарубежной фирме, которая успешно этим занималась. Правда, это стоит больших денег и не так, чтобы окончательно…ну, там есть какие-то ограничения, атак… не знаю. Короче, я в это не верю.

После такого неожиданного заявления мы все как-то разом онемели. Таисия с чего-то вдруг полезла в сумочку и принялась там наводить шмон, Вовочка – божий человек хотел было что-то сказать, но передумал, а рот закрыть забыл. Я же, усмехнувшись про себя, взял со стола La Carte de Vins и начал изучать ее непонятно зачем. Оцепенение длилось не больше минуты, но и та показалась мне вечностью. Наконец Вовочка, будто его снова включили в сеть, ожил и даже шлепнул губами.

– Вы не находите, что эти маслины уж слишком горчат? – спросил он, глядя мимо нас. – Я, кажется, перебрал.

Пришлось согласиться с ним и заказать кофе.

Таисия, закончив рыться в сумочке, тоже отметилась словцом.

– Извините, – промямлила она, – я, наверное, что-то не то сказала?

– Нет! – закричал Вовочка – божий человек. – Вы очень хорошо сказали. Мы сейчас выпьем, а потом решим, кого будем воскрешать первыми.

Он же, впрочем, сам единолично и решал, вычеркивая из списка одних и внося в него других кандидатов, временами споря и даже ругаясь с собой. Так, в пару к Билли Холидей он решил поначалу добавить и ее муженька, тенор-саксофониста Лестера Янга, но тотчас одумался и принялся костерить пьяницу и драчуна, который бил несчастную почем не зря. Без вопросов он воскресил оркестры Дюка, Каунта и Глена, а также Майлса Дэвиса, Сару Вон, Милдред Бейли, Эллу, само собой, Оскара Питерсона и Морсалеса на всякий случай.

– А Морсалеса-то ты чего сюда приплел? – насторожился я. – Он жив-здоров и занимается наподобие тебя джазовым агитпропом.

– Да? – удивился Вовочка и сделал глупое лицо. – Ну, тогда Чарли Паркера. Он-то уж точно помер лет триста назад в Париже в будуаре одной герцогини, непонятно, правда, сам или с чьей-то помощью. Жаль, что я там со свечкой не стоял. Какого черта ему было делать в этом будуаре? Кстати, это мы и выясним, когда вернем его сюда.

Пожалуй, не столько таисино заявление, сколько этот пьяный вовочкин бред всё для меня и решил. Не враз, не там, за несвежим столом – спустя время, уже дома, когда я сидел в своей избушке и пытался сыграть без помарок эллингтоновскую «I did not know about you». По всегдашней скромности и непритязательности своему исполнению этой вещи я предпочитал исполнение Эллы Фитцжералд с ее томлением и скрытой, подобно притихшему в топке камина огню, страстью. И то – что я действительно мог знать о любви, не зная Агнешки? Но люб и л ли я её? Было ли то, что я чувствовал, глядя на нее, вспоминая и оплакивая ее, любовью? Было, говорил я себе, было и есть, потому что невозможно три десятка лет думать о женщине, страдая от этих дум, не любя ее.

А там, за столом, от которого почему-то резко запахло рыбой, я еще не понимал, в какие чертоги мне вскоре придется ступить, страшась при этом главным образом самого себя.

Таисия, то и дело отвлекаясь на пьяные вовочкины возгласы, сказала мне в три приема:

– Увы, разговора у нас сегодня не получилось, но я, представьте себе, довольна. Что-то во всем этом было такое… ну, словом, я теперь кое-что уразумела, а что именно, еще не знаю. Вы что-нибудь поняли из того, что я сказала?

– Абсолютно всё, – кивнул я. – Доведись мне говорить о себе, и то бы лучше не сказал.

Она лукаво глянула на меня – и рассмеялась. Вовочка – божий человек очнулся, подумал, что пришло время всем смеяться, и заржал, как строевой конь. Ржание его было коротким, но приметным. К нам снова потянулись ходоки с крупными стаканами, чьи донца были едва прикрыты, скорее всего, водой, потому что они ее, не морщась, спешно выпивали до того, как я выходил на розлив – с черпаком и в фартуке. Вовочка был прав: судя по откликам, «История сослагательного наклонения» должна быть номинирована по меньшей мере на звание «Книга года». Сам номинант настолько уже смирился, видимо, с этим неизбежным фактом, что позволил себе вздремнуть, забыв об обязанностях хозяина. Таисия, ответственная за раздачу соленых огурцов, сказала после того, как набег завершился:

– В принципе мы могли бы продолжить наше общение у меня, благо я не стеснена ни площадью, ни благоверным.

Резоны были исполнены такого высочайшего стиля, что я от удивления ответил почти согласием:

– Можно было бы, конечно, однако, как быть с будущим лауреатом Нобелевской премии?

– Мы его возьмем с собой и уложим в гостиной на диване, а в нашем распоряжении останется спальня и столовая. Полагаю, г о в о р и т ь нам удобнее будет в столовой.

Я не читал ни одной ее статьи, но думаю, ей бы пошло писать приговоры. Во время своей короткой речи она сняла очки и отпустила на волю фиолетовые волосы, став еще краше, чем прежде. Мышеловка захлопнулась, и оставалось лишь съесть сыр не первой свежести. А перед этим наклюкаться до такой степени, когда этот самый сыр станет казаться только что доставленным спецрейсом прямо из швейцарской сыроварни.

– Выпить у меня найдется что и даже на выбор, – продолжила Таисия, словно прочитав мои мысли, и подслеповато щурясь, опустила свой деревянный молоток прямо на мой кумпол.

Мы начали собираться. Вовочка – божий человек являл собой классическую недвижимость о двух бесполезных ногах, и трое почитателей его таланта (надо отдать им должное – без стаканов и какой-либо надежды на допхаляву) вызвались помочь с транспортировкой кумира до такси, предусмотрительно заказанное нашей милой дамой.

Шофер, подозрительно глянув на бездыханное тело, спросил:

– Он живой?

– Живой, – ответил один из провожатых. – Мировой мужик, весь зал упоил. И сам погиб в неравной битве.

– То есть, как это погиб? – насторожился шофер.

– В переносном смысле, – пояснил я. – Погиб в борьбе с «зеленым» змием, а теперь спит богатырским сном, и я бы очень не советовал его будить.

– Если наблюёт – три штуки сверху, иначе не повезу, – объявил шофер.

– Вези, – сказал я. – Условия приняты.

Вовочка сэкономил мне три тысячи, но на выходе пришлось взять его на плечо, и если бы не лифт, то мы не скоро бы добрались до таисиной квартиры на семнадцатом этаже. Занося, однако, поклажу в прихожую, я неловко повернулся и задел вовочкиной головой о притолоку. Точнее сказать, ударил притолокой по вовочкиной бестолковке, отчего спящий проснулся, лихо соскочил с моего плеча и категорически потребовал исключить из списка воскрешаемых какого-то японского барабанщика. Я тотчас удовлетворил его требование, и он принялся вертеть ушибленной головой, оглядывая прихожую.

– Тим, мы это где? – шепотом спросил он меня, все еще озираясь.

– В гостях, – сказал я.

– Очень хорошо, – возрадовался Вовочка. – Люблю, знаете ли, ходить в гости.

И тут в прихожей снова появилась хозяйка. Не знаю, как это ей удалось, но за десяток-другой секунд она успела переодеться и сменить не только прическу, а и масть. Теперь на ней был длинный шелковый халат антрацитно-черного цвета, по которому то тут, то там гуляли бесхозные павлины, а волосы стали платиновыми и значительно прибавили в своей массе. Ноги ее были босы, и темно-рубиновый лак на ногтях неплохо смотрелся на фоне халата.

Вовочка спросил, глядя на павлина, который, удачно расположившись на хозяйском бедре, все норовил заглянуть за спину:

– Здравствуйте, а вы кто?

– Хорош жених! – сказала Таисия, подбоченившись. – Вы что же – всерьез меня не узнали?

– Не узнал, – ответил Вовочка смущенно. – И Тимофей Бенедиктович тоже не узнал, но он никогда в этом не признается.

– Правда? – спросила Таисия, подняв на меня глаза, вновь обретшие очки.

– Правда, – соврал я.

То ли меня разморило за время поездки, то ли халат с париком стали тому причиной, но отношение мое к поцарапанной критикессе радикально переменилось. Теперь я находил ее не лишенной известного шарма «ягодкой», которая просто неудачно оделась для деловой встречи.

Вовочка тем временем, по собачьи скрытно обойдя все комнаты, сказал знакомому уже павлину;

– Чудненько у вас здесь. Кстати, я еще числюсь в женихах?

– Разумеется, – ответила за павлина Таисия, и мы направились в гостиную.

Увы, все наши попытки уложить Вовочку – божьего человека на диван закончились крахом. С каждой новой принятой рюмкой Вовочка, вопреки науке, трезвел и в конце концов довел себя до того, что, заложив руки за спину, начал рассматривать картины, самая большая из которых висела прямехонько над диваном.

– Вот, – сказал он нам, показывая на нее пальцем, – она уже наклонилась, а вы хотели меня под ней уложить, варвары!

– Ничего, – произнес я раздраженно, – мы бы тебя воскресили вместо японского барабанщика.

– Кстати, – пропел радостно Вовочка. – Кто-то здесь обещал телефончик…

Таисия, покачав головой, взяла трубку и отправилась с ней в спальню – звонить своему бывшему, и говорила с ним столь громко, что мы все слышали. Прежде всего она сообщила Льву Семеновичу, что к ней на огонек забрели два выдающихся деятеля культуры – один художник и один писатель. Художника ты должен знать, это Некляев… да, да – битюг, а писатель тоже очень знаменитый, нет, они по делу, да, в час ночи, потому что они улетают рано утром, куда им попутного ветра? Послушай, придурок, никто здесь этим заниматься не собирается, им нужен телефон твоей фирмы этих… ну… чудесных гномов, ну эльфов, какая разница, да не задница, а разница, ты дашь телефон или нет?

Через минуту она вышла к нам с номером телефона Льва Семеновича, который записала на своей визитке. Вовочка сказал: «Mersi, madam!» с пугающим прононсом, но ручки целовать не стал – где вы видели трезвого француза, целующего даме ручки почти что на рассвете?

Поняв, что если бывший вакхист и угомонится, то наверняка последним, Таисия завалила его красочными альбомами, среди которых я заметил собрание эротических рисунков позднего Пабло Пикассо. Вовочка, обладавший здоровым художественным вкусом, не стал разочаровывать хозяйку и сразу же направил свой полутрезвый взор на плоды воображения выжившего из ума гения. Я незаметно обратил внимание критикессы на ценителя женского тела, и мы с минуту – другую предавались изысканному извращению – наблюдению за наблюдающим. Спустя сто двадцать секунд Таисия принялась за меня, и если Вовочке – божьему человеку перепало удовольствие, то мне – допрос третьей степени, в том смысле, что шел уже третий час ночи. Начала она с того, что заявила с мрачным видом, будто я растерял свои самобытность и темперамент и пишу теперь какие-то открытки, возможно, срисованные с фотографий. Не удивлюсь, сказала она, если вы пробавляетесь портретами различных уродцев с большой мошной, облагораживая и возвеличивая их на своих полотнах. Вероятно, после такого вступления, полного наветов и оскорбительных предположений, мне следовало откланяться, но я не сделал этого по двум причинам. Во-первых, пришлось бы грубо оторвать Вовочку от созерцания гипертрофированных женских прелестей, на что он пенял бы мне всю оставшуюся жизнь, а во-вторых, кое-где Таисия попала в точку. Полгода назад я действительно взялся писать по фотографии деда одного состоятельного и влиятельного газового нацмена, но не только внушительных размеров гонорар был тому причиной: более страхолюдного старикана я еще не видывал, и это физическое уродство просто заворожило меня. Я изобразил героя на фоне выжженной солнцем степи – дед был лыс, суров, брутален и вполне мог сойти за депутата, приехавшего в богом забытое село на встречу с избирателями. Песочные тона, позолоченная, массивная рама, доставленная специально из Питера, дед, похожий на депутата – я ждал восторгов и благодарностей, но всё обернулось иначе. Внук молча оглядел полотно, скривив физиономию до такого состояния, что и сам стал похож на помолодевшего вдруг деда, отошел на пару метров, вновь вернулся на исходную позицию и затем сказал нервно:

– Степь вам удалась, я её беру, но деда ликвидируйте – уж очень страшный он у вас получился. Я, конечно, понимаю, что вы имеете право на свой взгляд, но уж очень страшно…

И тут на удивление самому себе, вместо того, чтобы молча смыть деда или предъявить взыскательному внуку фотографию любимого родственника, я пустился в рассуждения о новой эстетике, о трансформации критериев красоты мужского обличив и прочей галиматье, но не она убедила расстроенного заказчика, а походя вброшенный мною тезис о депутате, заставивший моего оппонента немедля сдаться.

– Вы так считаете? – вопросил он задумчиво и снова начал ходить вокруг картины. – Ну, в смысле депутата… Тогда неплохо было бы надеть на него пиджак и на лацкан прикрепить депутатский значок.

– Но он ведь не был депутатом, не так ли? – сказал я. – Одно дело быть похожим на депутата или даже президента, а другое – приписывать себе несуществующие звания.

– Но кто об этом догадается? – ухмыльнулся мой гость. – Сделайте его депутатом Верховного Совета СССР – вы их всех знаете? Пиджак и значок, делов-то для мастера! А я доплачу, хорошо доплачу.

Я сделал, он щедро доплатил и еще пообещал новые заказы от своих тоже небедных друзей. После его ухода я долго не мог ни на чем сконцентрироваться. Что-то тяготило меня, и это «что-то» раздражало более всего тем, что постоянно ускользало, выглядывая из-за угла и препахабно лыбясь. Так наказывала меня моя совесть – или ее остатки. Я пробовал защищаться, говоря себе, что у всех этих работ есть твердый статус халтуры, и к живописи они не имеют никакого отношения, и вообще – все эти пересуды есть верный признак старой интеллигентской болезни, именуемой самокопанием в себе, болезни, пережившей самое себя и новым временем приговоренной к удалению, как проявление атавизма.

И вот теперь столичная критикесса в самое темное время суток бьёт меня по мордам этим самым пережитком, и мне не остается ничего другого, как стоять перед ней навытяжку и время от времени смиренно повторять: «Yes, mam!»

Кое-как досидев до рассвета, мы с Вовочкой покинули нашу любезную садистку, и именно в тот момент, когда мы, сумрачные, спускались на лифте в предвкушении целительного сна, меня из прошлого, как какого-нибудь окунька-растяпу из стылой воды, выдернул бесцеремонно Антиб Илларионович Деревянко, поинтересовавшись, понял ли я вполне, что он сказал насчет профессора Перчатникова.

– Любезный Антиб-б Илларионович! – ответил я. – Здесь что – гестапо? Чего мне бояться каких-то вопросов, тем более, что я уже ранее всё описал? Агнешкин портрет у вас есть, три фотографии имеются, всё, что знал о ней, я вам предоставил…

– Хорошо, хорошо, Тимофей Бенедиктович! – закивал согласно слегка напуганный Деревянко. – Вы не волнуйтесь. Мне просто показалось, что вы на время… ну как бы удалились из бытия. А вы всё слышали и всё поняли. Покорнейше прошу простить меня. Только должен заметить, что повторы будут неизбежно. Таковы правила, таков метод. Может быть, поиграем сегодня вечерком, а? Вы на фоно, я – на гитаре, а? Я, конечно, не Джанго Рейнхардт, но ритм держать умею.

Я принял его пожелание и, в свою очередь, предложил выпить, что тоже не вызвало возражений с его стороны.