Конечно, я тут буду необъективен по определению. Но думаю, что, если бы я предложил сделать Анастасию Семеновну Лузикову (известную большинству, как Анастасия Тимофеевна Ситникова-Выясновская) лицом, а то иобразом рода Лузиковых, немногие бы воспротивились этому.

В ней все счастливейшим образом сошлось: и красота, и доброта, и ум, и великодушие, и достоинство, и высокий профессионализм вкупе с удивительной работоспособностью и отзывчивостью. Почти 60 лет отдано медицине, людям, их здоровью. Многие годы – за операционным столом в сугубо мужской «епархии» – костной хирургии, позднее – в госпитале, в отделении для ветеранов Великой Отечественной… Это они, тихие, скромные труженики и труженицы, защитившие Родину в годы войны всяк по-своему, а затем поднявшие ее из руин, они, а не столоначальники и не «Газпром» с певунами и говорунами, являются гордостью, достоянием и самой сутью России.

В роду Лузиковых по счастью такие люди есть. Со многих из них, правда, и по сей день не стерто клеймо «дети (может, еще и внуки с правнуками?) врагов народа», но любопытный, и даже очень, это должен быть народ, у которого такие враги и особенно их дети…

В этой главе слово предоставляется старейшине рода Лузиковых – Анастасии Семеновне Лузиковой (Анастасии Тимофеевне Ситниковой-Выясновской), а также Сергею Ивановичу Полоусову и Татьяне Тимофеене (Тихоновне) Лузиковой.

Анастасия Семеновна ЛУЗИКОВА:

«Родилась я 24 декабря 1922 года в хуторе Старый Калач под Царицыным. Дата моего рождения определена была условно. Родители позже говорили: «Где-то в конце года перед Рождеством…»Там у нас были Старый Калач и Новый Калач. В Старом Калаче проживали старообрядцы, а в Новом – и старообрядцы, и православные. Разделение Калача на Старый и Новый было условным, можно сказать – овражком, по которому протекал арык, перейти через него можно было по камешкам. Это в обычное время, а весной, когда разливался Дон, по арыку шумел бурный поток, и дорога в Новый Калач была малодоступной. Впрочем, старокалачевцев это не смущало, потому что в Новом Калаче им «нечего было делать».

В Старом Калаче была старообрядческая церковь, рядом с ней находилось кладбище. Именно они и запечатлелись крепче всего в моем детском сознании. В Новом же Калаче была большая православная церковь, гимназия, магазины, базар… До Нового Калача ходил поезд «Царицын-Донская», рядом со станцией была «Парамоновская ссыпка», куда возили и сдавали зерно.

Старый Калач местными казаками еще именовался «Дундуков» или «Дундуково».

На границе по арыку на стороне Нового Калача располагался скит, где обитали монашки.

Калач-на-Дону был приписан к Пятиизбянской станице.

Мои первые воспоминания относятся к раннему детству, году эдак к 1924, когда моей любимой забавой было «скакание» на деде Митрофане Ивановиче Короткове. Все это делалось шумно и не одобрялось бабушкой Евдокией Леонтьевной. Тогда я впервые услышала это странное слово «тумана» с ударением на последнем слоге. Позднее я узнала, а точнее, догадалась из контекста, что означало оно, это слово – нечто неприятное, даже страшное…Попеременно туманой были все дети, включая и внуков с правнуками…

Еще один эпизод моих ранних воспоминаний связан с постройкой нового куреня– так называли у нас дом.

Как сейчас вижу, объемный квадратный фундамент, рядом с ним длинный верстак, который служил одновременно обеденным столом для казаков-строителей.

Курень возводили всем хутором. Казаки приходили со своим инструментом, работали, а хозяева их поили-кормили. Дом вышел просторный, красивый или, как у нас тогда говорили, справный. В нем было много комнат, несколько спален. Мы, дети, спали в отдельной комнате все вместе – Гора (Гриша), Дуся Духа, Духара) и я, Ася (Стюрка), как нас называли домашние. Ночевали мы то на полу, то на палатях. Обедали в большой комнате, которая была и кухней, и столовой. Была еще одна комната – особая, называлась горницей. Эта самая горница была очень нарядной. Кровать там застилали красивым шелковым стеганым одеялом с подушками в обоих концах кровати – по две больших и по одной маленькой. Все это было прикрыто специальными занавесками-павилионами из белого батиста с вологодскими кружевами. Не припомню теперь, спал ли кто-то когда на этой роскошной кровати. Скорее всего, она была декоративным элементом, придающим дому парадность и ощущение зажиточности.

Двери и окна в горнице были занавешены занавесями из нарядного тюля. Точкой, а скорее восклицательным знаком в убранстве этой необычной комнаты служили лампа-«молния» с белым матовым абажуром, а также чудо-граммофон с трубой, откуда слышны были мужские и женские голоса. Мы, дети, поначалу даже с опаской заглядывали туда, чтобы увидеть тех, кто там сидит и поет.

Родительский дом, конечно же, был очень приметен в Старом Калаче и размерами, и убранством, вызывая не только восхищение, но и зависть. Знали бы мы тогда, что недолго нам оставалось жить в нем…

Была в хуторе и своя школа, если ее так можно было назвать. Располагалась она в бывшей церковной сторожке, и работала в ней одна учительница Августа Петровна. Я пошла в школу рано, вместе с сестрой Дусей, когда мне еще не исполнилось и шести лет. Помню, папа сказал, махнув рукой: «Пусть болтается…»

Отдельно вспоминаются праздники и особенно подготовка к ним – то, что сейчас мы называем «генеральной уборкой». Все мылось водой с мылом, полы натирались желтой глиной, за которой взрослые ездили куда-то далеко за хутор. Самая высокая оценка полам звучала так: «Ну, прямо как желток!» Мы, разумеется, тоже прибирались под строгим присмотром старенькой бабушки, так как родители были в поле, если речь шла о Пасхе Христовой, нашем любимом празднике. Взрослые возвращались в субботу – «выкупаться и помыть голову». Бани не было, омовение проходило в доме, в корыте и тазах.

Для детей к празднику шили новые наряды – платья для девочек, рубашки и штаны для мальчиков. Покупались новые туфельки и прочая обувка, так как за зиму ноги у нас вырастали. В обычные теплые дни года мы носили обувь, которую шил для нас дедушка Митрофан или хуторской чеботарь. Впрочем, летом все обычно ходили босиком.

В предпасхальные дни надо было еще приготовиться к причастию. Мы с сестрой Дусей в течение многих дней слестовками (такими, если можно так для наглядности сказать, православными четками) читали молитвы и после окончания чтения передвигали на лестовке «четки» – небольшие деревянные палочки в кожаном футлярчике. Этих «четок» было, кажется, штук сорок. Их либо покупали, либо делали сами. Конечно, мы не всегда говорили правду родителям относительно числа прочитанных молитв, несколько завышая цифры…

В субботу мы всей семьей шли к вечерне и молились до ночи, а утром снова возвращались в церковь – на обедню. Пасха до сих пор у меня еще с тех детских лет ассоциируется с ранним весенним утром, ярким солнцем, светом, зеленью травы, теплом, радостным щебетаньем птичек… Взрослые всегда обращали наше внимание на эти изменения в природе: «Посмотрите кругом, как все радуется Христову Воскресению!» Мы этому верили и радовались вместе со всеми. Помню, у входа в церковь старательно вытирали пыль с туфелек. Отстояв обедню, чинно шли домой – разговляться.

Стол, что называется, ломился от праздничных блюд – мясо, птица, холодец, лапша с курицей или стерлядью, ну и, конечно же, множество разных по величине куличей и несметное количество крашеных яиц. Красили их обычно шелухой от лука и какой-то травкой, дающей желтый цвет. Более яркие цвета покупались в лавке в пакетиках. Была тогда такая детская игра-«катать яйца». Выглядело это следующим образом. На ровной площадке с интервалами выкладывался ряд яиц, а участники игры старались поочередно «выбить» яйцо мячом. «Мяч» изготовлялся из тряпок. Кто-то выигрывал кучу яиц, кто-то такую же кучу проигрывал, бегая то и дело домой для пополнения запаса. Взрослые относились к этому снисходительно – праздник ведь!

Пасха почти всегда по времени совпадала с посевной, и взрослые, а это были наши родители, дедушка и работник Анистрат, через пару-тройку дней возвращались на пашню – «день год кормит».

Весна еще запомнилась половодьем. Взрослые и дети ждали, когда в «барак» (так мы называли арык) начнет прибывать вода из Дона. В половодье разлившийся. Дон заливал дворы с огородами (их у нас называли «клетками»). У детей это вызывало радость и восторг. По затопленным дворам мы передвигались на плотиках с парусами!

После схода воды на лугах оставались лужицы, в которых водилась мелкая рыбешка. Мы ловили ее руками или бреднем из головного платка. Этот луг был также полон пищевого щавеля. В голодные годы мы, дети, ходили туда и собирали этот щавель, приговаривая при этом: «Чтоб он не кончался…» Из щавеля готовилась начинка для пирогов, а еще вязались пучки на продажу в Новом Калаче или в Царицыне.

Ярким, запоминающимся был праздник Троицы. Традиционно к этому дню заготавливался солодковый корень, из которого варился сладкий напиток – солодок. Он разливался в бутылки, дети ходили с ними по улице, пили и брызгали друг на друга.

В домах, на воротах и заборах было много зелени: ржанец, ветки фруктовых и декоративных деревьев…

На Троицу было принято ездить на другой берег Дона. Он был гористым, и добирались мы туда на лодке.

Главным блюдом Троицы была яичница на сале, которая жарилась на огромной сковороде. Вбивалось туда, наверное, десятка два яиц, и вкус этой необыкновенной яичницы памятен мне до сих пор.

Вспоминается праздник так называемого Яблочного Спаса. В этот день, а приходился он на 19 августа, в церкви святили фрукты. В нашей семье он памятен еще тем, что позднее на Яблочный Спас стали отмечать день рождения сестры Дуси.

И коли уж речь зашла о днях рождения, то следует сказать, что точных дат мы тогда не знали. Про Дусю говорили, что родилась она где-то на Яблочный Спас, а я соответственно в конце года, под Рождество. Папа так и ушел, не зная, когда он родился, а маме определили по ее воспоминаниям 14 марта – день Евдокии.

Но вернемся к праздникам. Отмечали мы особо Ильин день. С него шел запрет на купание в реке. Нам говорили, что «Илья в этот день посикал в воду». Для детей это было сущим наказанием, потому что мы все время проводили в затоне, на речке. Непослушных пугали тем, что их схватит за ногу и проглотит огромный сом, который прячется под корягой. Вот, мол, в соседнем хуторе двух уже слопал и не подавился…

Особо отмечалось Рождество Христово. Этому празднику предшествовал длинный пост. Ни мяса, ни молока есть было нельзя – нам это внушили на всю жизнь. И вот сидим мы с Дусей, смотрим, как взрослые готовят мясо для холодца, рты приоткрыты, слюнки, что называется, текут, и тут папа быстро проводит нам по языкам «мясной» ложкой! Боже, что тут с нами было! Мы и плевались, и тряпкой язык вытирали, чтобы не быть «погаными».

В скоромные дни не было большего для нас лакомства, чем собрать со стенок котла остатки каймака после того, как родители кивнут нам, мол, можно. Тем, кто не знает, что такое каймак, могу сказать так: «Это не сметана и не сливки. Это гораздо вкуснее. Для него нужно особое молоко и особые манипуляции. Но тот, кто однажды отведал его, никогда не забудет…»

Мясо на зиму заготовлялось с осени, свиное сало солилось и подвешивалось на чердаке или закладывалось в бочки, а то и ящики. Говяжие туши хранились в летних кухнях, которые зимой превращались в естественные холодильники.

После Рождества Христова наступал длительный мясоед, который завершался широкой масленицей. Блины пекли на легком огне в печке, складывали их горкой на тарелку, а уж затем с пылу-жару подавали на стол. К блинам хорошо шли арбузный мед, кислое молоко, сметана, тот же каймак (он, вообще, ко всему хорошо шел), в конце обеда появлялся пчелиный мед.

Дни масленичной недели имели свои особые названия: день тещи, день свекрови, день снохи и т. д.

Завершалась масленица Прощеным Воскресеньем. Тут уже к блинам (блинчикам) добавлялись плюшки, слойки, кокурки. Все с утра раннего просили друг у друга прощения: «Простите Христа ради наши грехи вольные и невольные!» – «Бог простит, кума, и я прощаю!»

Дети просили прощения у родителей на коленях, кланяясь в ноги. Слова старались выговаривать громко, отчетливо, чтобы Боженька слышал.

Следом начинался Великий пост…

Теперь, полагаю, пришло время поговорить о семье. У деда нашего по папе, Корнея Фетисовича Лузикова, было всего 17 детей. Выжила одна треть. Папа был последним. Помню всех их: Лукьяна, Дмитрия, Еремея, Евдокию, Ирину (ее, правда, почему-то называли Ариной). Из всех них папа был самым упорным и удачливым в работе. Начинал в подростковом возрасте пастухом, ходил босиком («Все колючки, – вспоминал, – были мои»), потом, в годы

НЭПа стал заниматься коммерцией, поднялся, стал одним из зажиточных людей в Старом Калаче. Себе выстроил дом на загляденье, начал строить флигель для тестя с тещей, но тут товарищ Сталин решил ужесточить борьбу с «кулаками» как классом, и в марте 1930 года мы в одночасье оказались лишенными всего – и имущества, и прав. В вагоне, больше пригодном для скота, всю нашу семью вместе с большинством родственников отправили в Архангельский край, в топи и болота, чтобы мы, значит, там поразмыслили хорошенько о том, как неправильно жили.

Заплаканные лица старших, озабоченный отец, разговор шепотом, что-то во что-то заворачивалось и куда-то уносилось (в основном, это были личные вещи) – и вот в один несчастный день к нам пришли «гостюшки дорогие», местные казаки-бездельники, все осмотрели, что-то забрали с собой, сначала в руках, а затем на подводах. Нам же сказали, чтобы мы срочно освободили помещение, причем, во флигель, где к тому времени уже жили дедушка с бабушкой, поселиться запретили. Был холодный март 1930 года, и нам оставалось только одно – замерзнуть на улице. Но такого удовольствия нашим «доброжелателям» мы не доставили – нас приютили родственники, младшая сестра мамы Прасковья нашла для нас место в летней кухне. Все это стоило больших усилий, чтобы в холодной комнате разрешили разместиться «врагам народа» – маме с тремя малолетними детьми. Папа к тому времени уже дома не появлялся, а мы не успели обжиться на новом месте, как ночью снова пришли.

Мама с плачем разбудила нас, стала одевать, в кухне уже хозяйничали наши деятельные бездельники, покрикивая «быстрее, быстрее!», и вскоре мы, еще толком не проснувшиеся, снова оказались на улице, в студеной мартовской ночи.

На арбе, запряженной быками, нас куда-то повезли. Ни дедушке с бабушкой, ни тете Пане (моей крестной) провожать нас не разрешили. Словом, с плачем и молитвой ехали мы, сами не зная куда…

Ранним утром арба наша остановилась в поле, где было множество повозок с такими же, как мы, бедолагами, среди которых оказалось много наших родственников: семьи дяди Лукьяна, дяди Мити, дяди Тимоши (отцова племянника). От них мы узнали, что находимся где-то невдалеке от железнодорожной станции Кривая Музга.

На этой станции стоял поезд с бесчисленным количеством товарных вагонов. В одном из них мы увидели папу…

Поезд шел в неизвестном для нас направлении. Вскоре, однако, мы заметили, как изменилась погода. Если в Старом Калаче уже иной раз чувствовалось приближение весны, то чем дальше мы ехали, тем становилось холоднее, да и сугробы были совсем не южные.

Ехали мы долго. Сгрузили нас в каком-то мрачном месте с удивительного вида «архитектурными сооружениями». Это были треугольной формы бараки без крыш, стены которых покрывали неотесанные доски, а поверх их лежали еловые и сосновые деревья и ветки. Внутри барака были двухярусные нары без каких-либо перегородок – все спали вповалку. При входе в барак стояла железная печка. Не помню, что именно мы ели. Помню, что всегда хотелось кушать. Еще была баня, куда нас еженедельно водили мыться.

Смертность, особенно детская, была очень высокая. Гробы делались из подручного материала, могилы были полны водой, и когда опускали в нее гроб, эта жижа, казалось, довольно чавкала или крякала, принимая очередную жертву…

Позднее мы, конечно, узнали, что наша ссылка находилась в Архангельской губернии, Холмогорский район, село Сухое озеро. Так как в селе не было станции, то нас выгружали в Холмогорах, на родине великого Михайлы Ломоносова. Поглядел бы он тогда на нас, а заодно и на то, что стало с его страной, которую он прославил на весь мир…

Вскоре власти, обеспокоенные, видимо, жуткой детской смертностью, разрешили вывозить детей на родину. Нас – Гору, Дусю и меня – вывезли в числе первых. За нами приехал папин друг Ситников Тимофей Зотович, живший в нашем хуторе. Тогда мы еще не знали, что эти фамилия-имя-отчество станут вскоре для нас родными, и всю оставшуюся долгую жизнь мы проживем, как Ситниковы Георгий Тимофеевич, Евдокия Тимофеевна и Анастасия Тимофеевна. Не знаю, какими справками и иными документами снабдил папу его друг, но из ссылки папа вернулся не Лузиковым Семеном Корнеевичем, а Ситниковым Тимофеем Зотовичем. Вернулся, само собой, не в Старый Калач, где его хорошо знали, а побрел вместе с семьей по городам и весям…

Мы же, пока его не было, жили у дедушки с бабушкой в новом флигеле, построенном папой. Я продолжила учебу во втором классе, Дуся помогала старшим по хозяйству, а Гора работал в колхозе – ему, сыну «врага народа», учиться не разрешалось. До ссылки он успел закончить четыре класса…

Еще хочу немного сказать о папе. С его образом в детстве чаще всего была связана радость. Возвращаясь до «раскулачивания» из деловых поездок в Царицын, он привозил колбасу, которой в Старом Калаче не было. У нее был такой вкус, которого я больше никогда не встречала. Привозил также яблоки в мешках, что было редкостью в хуторе, где преимущественно росли тутник и дулечки (сорт груш).

1932-33 годы были голодными. Люди стали умирать от голода. Мы, дети, ходили на станцию, где разгружались вагоны с зерном. В наших с Дусей пальтишках были распороты карманы, чтобы больше зерна поместилось в подол. Мы подбирали его с земли, а дома толкли в ступе, и потом уже делались лепешки. Чаще всего в массу добавлялся щавель, тоже собранный нами. Еще наша семья получала от родителей посылки с сухарями. К тому времени папа с мамой, поодиночке сбежав со ссылки, объединились где-то под Архангельском, и папа сумел устроиться работать в пекарню. Посылки с сухарями нам очень помогали, но дедушка подозревал, что наш почтальон их «ополовинивал». Случались также в посылках обувь и одежда и даже резиновые мячи – большая редкость в Старом Калаче.

Нечастая радость приходила в наш дом в облике Дусиного крестного – дяди Пети. Он был горбатеньким, жил в Новом Калаче, работал парикмахером. Он всегда приносил нам много конфет, «подушечек» и в красивых обертках.

Где-то весной, видимо, 1932 года глубокой ночью мы были вдруг разбужены бабушкой. В темноте еще увидели склонившихся над нами папу с мамой. Они плакали, обнимая и целуя нас. Мне казалось поначалу, что все это я вижу во сне…

Дело было так. Родители, сбежав со ссылки, перебрались в центр России. Потом добрались до Царицына, а уж оттуда темной ночью пришли в Старый Калач. Тихо постучали в окно, а на вопрос бабушки, «кто это по ночам добрых людей булгачит», ответили: «Да мы это, Сема и Дуня!» Только, как позже выяснилось, Сема к тому времени был уже не Семой, а Тимофеем…

В доме они пробыли не больше часа, пообнимали нас, надавали гостинцев и ушли в темную ночь. Но как они ни хоронились, а зоркий глаз какого-то местного «следопыта» их зафиксировал. Утром к нам нагрянуло начальство с обыском и вопросом: «Где Семен и Дуня?» Ничего и никого не нашли, допрашивали и старых, и малых, но мы все твердили одно и то же – ничего не знаем, никого не видели.

И еще одна деталь, связанная с нашими родителями – они были совершенно безграмотными. Папа, да и мама тоже вместо росписи ставили крестик. А вот старшие папины братья грамотой владели, во всяком случае у меня сохранилась фотография дяди Паши (Лукьяна) с дарственной подписью, выведенной его собственной рукой. Так что тому же папе жизненными обстоятельствами была уготована судьба пастуха или что-то в этом роде, но он обманул судьбу и вышел «в люди», что очень сильно не понравилось тогдашней власти. Впрочем, у нас всякой власти не особо нравятся люди независимые, прямые, что называется, «сделавшие себя сами» без воровства и стукачества на ближнего…

Четвертый и пятый классы я заканчивала в школе в Новом Калаче. Зимой из дома мы добирались до школы на быках, чаще всего попутных или шли пешим ходом.

…Где-то году в 1934-ом меня из Старого Калача отвезли в Царицын – к папе. В этот период родители из Архангельска перебрались в Казань. Туда же из Царицына попала и я. Там уже обосновались помимо нашей, семьи дяди Паши (Лукьяна) и дяди Тимоши (племянника папы). Жили мы все на одной улице, а с семьей дяди Паши – так в одном доме. Школа была далеко, на самой окраине. Транспорта никакого не было, добирались пешком.

Летом приехал Гора, а Дуся оставалась в Старом Калаче – помощницей бабушки.

В Казани мы прожили около года. Чтобы прокормить семьи, папа с дядей Пашей приторговывали зимой-валенками, летом-рыбой, а то и кухонной посудой, ее называли «обливной», она являла собой глубокие чашки для супа или щей.

Надо сказать, что такая торговля жестоко преследовалась властями, будучи приравненной к спекуляции. Бывало так, что наших «коммерсантов» задерживали и сажали в «кутузку». Понятно, что родители постоянно жили в страхе, имея репутацию «кулаков» и чужую фамилию, что в любой момент могло быть раскрыто. В один из таких моментов и было принято решение бежать в Астрахань.

Не могу сказать, почему папа выбрал именно Астрахань. Полагаю, что свою роль в выборе нового места жительства сыграли и относительная близость к родному Калачу, и коммерческая репутация города в дельте Волги с обилием рыбы, и такая своеобразная «тупиковость» Астрахани – мол, там легче будет затеряться…

Словом, в лютые морозы 1935 года наша семья двинулась в путь. До Саратова добрались поездом. Железнодорожного моста через Волгу тогда скорее всего не было, и мы с узлами и мешками перебирались по льду в санях на подводе. А затем – снова поезд, теперь уже до станции назначения, до Астрахани.

Никто нас здесь, конечно, не ждал и не встречал. С вокзала поехали куда глаза глядят, приехали на Татар-базар, там и сняли угол в доме в семье Бахтияра и Айши. В этом доме не было ни света, ни воды, не говоря уже о других удобствах. Печку топили дровами, освещалась комната керосиновой лампой, воду носили со двора, брали из колонки.

Сразу же по прибытии папа отвел меня в школу имени Коминтерна, в шестой класс. Находилась она на Эллинге, ее я и закончила в 1939 году.

От Бахтияра и Айши мы вскоре перебрались на другую улицу в том же районе, поближе к семьям дяди Паши (Лукьяна)и дяди Тимоши (отца Кати, Пети и Тихона-Тимофея). Впрочем, Тимофея тогда еще не было в Астрахани, он появился года три спустя уже на Криуше…

В какой-то период непонятно почему произошел вдруг разлад между братьями – папой и дядей Пашей (Лукьяном). Возможно, поэтому семья дяди Паши вскоре уехала из Астрахани в Саратов. Прошло время, и родственные связи между братьями (а между семьями они и не прерывались) возобновились и длились до конца их жизни.

В году примерно в 1937 мы переселились в собственный дом по улице Трофимова,! 17 и жили там несколько лет. Оттуда был призван в армию Гора. Вообще-то, его звали Григорий, но Георгий, по его мнению, звучало красивее, солиднее, и он поменял имя официально. Кстати, Георгием звали хозяина, у которого мы приобрели дом…

Вероятно, частая смена адреса проживания диктовалась не только желанием улучшить жилищные условия, но и другим желанием – затеряться от зоркого глаза «собак», как папа называл НКВД-шников.

Годы 1937-38 для нашей семьи были очень тревожными. В стране усиливалась классовая борьба, аресты шли круглосуточно, и папа с мамой часто уезжали то в Саратов, то еще куда-нибудь. На время их отсутствия меня определяли в семьи родственников – дяди Тимоши или Дорофея Егоровича Востродымова (он был женат на родной сестре нашей мамы, тете Поле). Гора уже служил в армии, а Дуся все еще жила с бабушкой и дедушкой в Старом Калаче…

Таким образом, путь наш с Трофимовой лежал на Большие Исады, в самый торговый район города. Теперь мы жили по улице Красной Набережной в доме 105, на берегу Кутума рядом с Красным мостом. В летнее время прямо из парадной мы попадали на берег и купались и днем, и ночью. Напротив дома стоял плот, где хозяйки полоскали белье. Особо неугомонные мальчишки подныривали под ним, чтобы вынырнуть с другой стороны. Эти соревнования, как и всю атмосферу большеисадинского быта, сын Дуси, а мой племянник, писатель Юрий Никитин хорошо представил в своей повести «Совсем немного до весны», опубликованной в 1986 году в сборнике повестей и рассказов издательством «Молодая гвардия» тиражом в 100 тысяч экземпляров. Мне эта повесть дорога еще тем, что прототипом главной героини являлась моя мама, Юрина бабушка.

На противоположенном берегу Кутума в весенне-летнее время была своеобразная водная ярмарка, куда с понизовых сел на лодках привозили молочные продукты-молоко обычное, топленое, кислое, масло, сметану…Осенью шли арбузы, дыни, тыквы. С Красного моста ловили рыбу, кто удочками, а позже и «немецкими» сетками. Красная Набережная памятна мне еще тем, что на ней был деревянный тротуар.

Среднюю школу и медицинский институт я закончила, проживая на этой красивой и необычной улице. Сюда же перед войной приехала после смерти бабушки из Старого Калача Дуся, возвратился с войны после ранения Гора, награжденный медалью «За отвагу» и боевыми орденами. Места всем хватало, так как жилая площадь была большая, а вот двора, считай, не было. Глаз радовала еще и остекленная веранда – прямо настоящий волжский пароход!

Сразу после войны папа сделал свою последнюю жилищную покупку – дом по улице Каховского, 12, в том же районе, метрах в ста от Красной Набережной, но с большим двором. Прежний дом был продан священнику, а новый куплен у профессора Голушко.

Свадьба Дуси и Анатолия Никитина была сыграна на Красной Набережной, но Юру из роддома в конце 1946 года привезли уже на Каховского, 12. Зима тогда была лютая, и папа специально купил и доставил для отопления отделения для новорожденных в больнице на Паробичевом бугре воз дров, чтобы, стало быть, его внук и другие малыши не простудились…

В завершении 1948 года после окончания клинической ординатуры по хирургии я была направлена по распределению в Рязанский облздравотдел. Потом был костно-туберкулезный санаторий в Солотче и долгая, долгая жизнь и работа в Одессе, куда я вместе с мужем, известным психиатром, профессором Выясновским Андреем Юлиановичем переехала в 1958 году. И только в мае 2003 года я вновь вернулась в Астрахань, в отчий дом…»

ПОЛОУСОВ Сергей Иванович:

«Первые сведения о своей родословной я получил от мамы, Полоусовой Екатерины Тимофеевны, урожденной Лузиковой. И говорить об этом она стала только тогда, когда умерла ее мать Лузикова Татьяна Сидоровна. Случилось это в 1978 году, я в это время служил в рядах Советской Армии.

У моего прадеда, Лузикова Еремея Корнеевича, семья была большая, зажиточная. Они держали скот, занимались землепашеством, были у них и батраки. Как звали его жену, мою прабабку, я не знаю. Не знаю, сколько у них было детей. Знаю только сына Тимофея, моего деда, и дочь Лукерью. Сведения о ней получил из архивной справки о раскулачивании, но о ее судьбе мне ничего неизвестно.

Дед мой, Лузиков Тимофей Еремеевич, родился в 1897 году. В начале 20-ых годов женился на девушке Тане, которая родилась в 1898 году там же, в Калаче. Девичья фамилия моей бабушки неизвестна, так как всю жизнь она, по известным причинам, ее скрывала. В 1923 году в семье родился мальчик, которого назвали Петей, в 1927 – девочка Катя (моя мама), в 1929 – мальчик Тихон, которого впоследствии все почему-то звали Тимофеем. Под этим именем знал его и я.

Уже закончилась гражданская война, люди жили мирно, трудились. У деда, Тимофея Еремеевича, было свое хозяйство. Но в стране началась коллективизация, всех крестьян, которые работали не покладая рук и имели хоть что-то за душой, объявили врагами народа. Такими же врагами народа, кулаками, объявили и моих родных. В 1930 году деда Тимофея Еремеевича, его жену Татьяну и трех детей (7 лет, 3 года и полгода), погрузили на телеги и отправили в ссылку в Архангельскую губернию, Холмогорский район, в село Сухое озеро. Взрослые рано утром отправлялись на работу в лес, вечером возвращались в бараки. Дети целый день оставались одни. Чем они питались, одному Богу известно, видимо, помогали местные жители.

Тимофей Еремеевич понял, что выжить в таких условиях ни он, ни его семья не сможет. В это же время он узнает, что некоторым из его родных удалось бежать из ссылки, и что они обосновались в Казани и в Астрахани. Он тоже решает убежать с поселения. Бежать решил один, чтобы подготовить условия для семьи. Ему повезло, он благополучно добрался до Казани. Дал знать жене, чтобы она по его следам выбиралась из ссылки. Но сделать это моей бабушке, Татьяне Сидоровне, было гораздо сложнее. Ведь у нее на руках было трое детей, и она сама была беременна четвертым ребенком. Но все же она решилась бежать, ведь если останешься, все равно погибнешь. Бежать беременной, с маленькими детьми (малыш Тимофей только начал ходить) бабушка не могла, и она приняла самое страшное для материнского сердца решение: оставить последнего своего ребенка Тимошу у местной жительницы, обещав в скором времени за ним вернуться.

Взяв двоих детей, Петю и Катю, пешком отправилась к железной дороге. Шли они через северный лес, по словам моей матери, почти целый месяц, питаясь травой, ягодой, подаяниями. Моей маме было всего три с половиной года, но этот путь она запомнила на всю жизнь, и когда она рассказывала об этом, то всегда плакала. Но все же они выжили, добрались до железной дороги и уехали в Казань.

Когда семья соединилась в Казани, дед решил уехать еще дальше от центра, и они отправились в Астрахань. Бабушке пришло время рожать. В больнице она родила своего четвертого ребенка, мальчика Колю. Прожил Коля недолго, он умер во младенчестве. В больнице дедушке удалось выправить ей новые документы (ведь своих у нее не было). Как это он смог сделать, я не знаю. Так моя бабушка Татьяна Сидоровна Лузикова стала Ксенией Петровной Арьковой и прожила под этим именем всю свою жизнь. Ксенией Петровной знал свою бабушку и я. Поэтому свою доченьку назвал Ксенией в честь нее.

В Астрахани обосновался дядя, родной брат отца – Семен Корнеевич, жил он здесь под именем Ситникова Тимофея Зотовича. По приезде в Астрахань мои родные снимали угол на улице Узенькой, потом переехали на Криушу, а затем смогли купить дом на улице Белинского, дом 37. Это дом моего детства.

Дед Тимофей был грамотным, он устроился работать учетчиком на завод «Красный металлист», цеха которого располагались на улице Ахшарумова. Сейчас на месте этого завода стоит здание школы-интерната. Бабушка Татьяна (Ксения) занималась домашним хозяйством. Своего четвертого ребенка она похоронила, а о Тимошеньке не забывала ни на минуту. Но забрать его из детского дома, куда отдали его соседи по ссылке, смогли только в конце тридцатых годов, когда Тимофею исполнилось 9 лет. Всю жизнь бабушка боялась, что за ней и ее семьей придут и снова отправят в ссылку.

Не знаю, как и когда это произошло, как смогла соединиться со своей матерью бабушка, но помню, что с бабушкой Татьяной (Ксенией) жила еще одна старушка, которую я считал ее матерью и звал бабой Христей.

Продолжу свой рассказ. Жизнь постепенно налаживалась. Дед и бабушка жили под вечным страхом разоблачения, но надо было работать, растить и учить детей. Старший сын Петя учился в автодорожном техникуме, Катя и Тимофей – в школе. Вскоре началась война. Деда Тимофея на фронт не призвали, а Петя был призван в 1942 году, воевал. Как попал к белорусским партизанам, мы не знаем, но последнее письмо от него пришло в апреле 1944 года из партизанского отряда имени Пономарева, который воевал в Слонимском районе Барановичевской области. Погиб Петя 12 октября 1944 года.

После смерти сына дед Тимофей стал чаще ходить в церковь. Надо сказать, что все мои родные происходили из старообрядческих семей. И во время Отечественной войны, когда власти сделали некоторые послабления по отношению к церкви, когда были открыты храмы, родные, которые в душе никогда не порывали связи с Богом, стали снова молиться в храмах. Дед Тимофей был одним из первых, кто начал возрождать старообрядческую церковь, которая находилась рядом с парком «Аркадия». Он добился разрешения от властей о восстановлении храма, и там вскоре стали проводить службу. До своей смерти он был церковным старостой. В храме не было батюшки, и зимой 1949 года дед Тимофей отправляется в Москву, чтобы добиться разрешения о назначении в Астрахань старообрядческого священнослужителя. Это ему удалось сделать, и в Астрахань прислали батюшку для службы в храме. Но, возвращаясь из Москвы, дед простудился и через короткое время умер от быстротечной чахотки. Похоронен он на Старом кладбище.

Дочь Екатерина (моя мать), закончив школу, поступила в Астраханское педагогическое училище. По окончании его в 1950 году уехала в Элисту, где стала работать воспитательницей в детском саду. Там же познакомилась с выпускником военного училища, моим отцом, Полоусовым Иваном Максимовичем.

Интересна и судьба моего отца. Родился он в 1926 году в с. Богородское Ремонтненского района Ростовской области. В 1943 году, когда Красная Армия стала освобождать Ростовскую область, отец шестнадцатилетним парнем убежал на фронт вместе с проходившей через село частью. Воевал зенитчиком. Закончил войну в Польше командиром зенитного расчета. Когда закончилась война, ему было 18 лет, и он поступил в Рижское военное училище.

В 1951 году мои родители поженились, в 1952 году у них родился сын Владимир, в 1956 году появился на свет я. Восемнадцать лет прослужил отец в рядах Советской Армии, в гарнизонах на территории тогдашней Азербайджанской ССР. В 1967 году в звании майора демобилизовался и с семьей вернулся в Астрахань, стал работать в аэропорту. Мама всю жизнь работала воспитательницей в детских садах. Первым ушел из жизни отец, он скончался в 2008 году в возрасте 82 лет, мама умерла в 2015 году, ей было 88 лет.

Мой дядя, Лузиков Тимофей Тимофевич, первые годы своей жизни провел в детском доме в Архангельской области. В конце тридцатых годов родные привезли его в Астрахань, где он после школы поступил в Астраханский институт рыбной промышленности. Закончив институт в начале пятидесятых, уехал на Дальний Восток, где проработал в разных местах и на разных должностях до пенсии. Там он женился, у него родились две дочери. В 2001 году вместе с семьей переехал в Астрахань. Умер в 2012 году.

О родных со стороны моей бабушки Татьяны Сидоровны я знаю очень мало. Живя всю жизнь под чужим именем, она никогда ничего о них не говорила. Только после ее смерти я узнал, что она не Ксения Петровна, а Татьяна Сидоровна, но узнать ее девичью фамилию мне так и не удалось.

Со слов матери, я знаю, что прадед Сидор (отчества и фамилии не знаю) был выборным атаманом в Калаче. Каким-то чудом была сохранена фотография, где он запечатлен в окружении своей свиты. Фотография была сделана скорее всего в начале века. Прадед на ней еще молод, красив и силен. Кто был его женой (Христя?), сколько детей, кроме Татьяны, было у него, я не знаю. Во время гражданской войны он служил в Белой армии, как и большинство казаков. Когда белую гвардию разгромили, мой прадед Сидор вместе со своими однополчанами решил эмигрировать за границу, во Францию. Но по дороге, в поезде, заболел сыпным тифом и был выброшен из поезда. Где он похоронен, не знает никто. Эту печальную историю поведали в своих письмах родственникам казаки, которые все же добрались до Франции…

Конечно, к этому следует кое-что добавить. Дед был атаманом, а сыновья его занимались скотоводством и зерноводством. Много выращивали арбузов. У казаков была интересная система. Арбузы сажали на возвышенных местах, потом огораживалось все невысоким плетнем, и арбузы сами, созревая, скатывались к плетню. Потом подгоняли телегу, запряженную буйволом, и грузили арбузы. Арбузы частично солили на зиму, а в основном скармливали скоту.

Все это я знаю либо с чьих-то слов, либо из документов. А вот о жизни семьи в Астрахани могу рассказать более подробно, с деталями.

Практически я воспитывался у бабушки – и в семейных традициях, и во всех делах, в религиозных тоже. Она была глубоко верующей, крестилась и читала молитвы, стоя и на коленях, соблюдала все, что предписывалось по старообрядческим канонам, соблюдала все посты. Меня она крестила, водила в храм на все религиозные праздники, приобщала к религии как-то ненавязчиво, но во все верилось и очень впечатляло. Бабушка знала больше сотни старообрядческих молитв. А для того, чтобы их все запомнить, молитвы были вышиты на плотной ткани темно-вишневого цвета с желтыми ободочками. Вот по этим желтым ободочкам она перебирала пальцами и читала молитвы, также и заговаривала болезни, например.

Еще мы посещали старое кладбище. Я там голубей гонял. Возле песчаного карьера, помню, была свалка. И мы, детвора, запускали воздушных змеев, такие белые, из бумаги, сами делали. У нас это было традиционное развлечение.

Мы тогда жили на улице Белинского, это был наш последний деревянный, третий по счету дом. До этого мы жили на улице Узенькой, затем около кинотеатра «Маяк», это в районе Больших Исад, там на повороте трамвай ходил.

Но, возвращаясь к религиозной теме, хочу заметить, что бабушка никогда нас не наказывала, никогда не повышала голос, а только ставила в угол – меня в один угол, брата в другой. Нас, детей, воспитывали в хороших традициях: мы всегда были накормлены, сыты и чисто одеты. Два раза в неделю ходили в общественную баню. Меня одевали в вышитую по украинскому образцу рубашку-косоворотку, брюки, ботинки. Главное, никогда нас не наказывали, руки не поднимали. О рукоприкладстве и речи быть не могло. Меня первый раз поймали за куревом. От меня пахло табаком. Бабушка подошла, поставила меня в один угол, брата – в другой угол. Мы часа два постояли – и все наказание. «Будете кушать?» – спросила бабушка как ни в чем не бывало. А вот запомнилось на всю жизнь.

Мы, конечно, осознавали, за что наказаны, и это тоже воспринималось и запоминалось. И даже когда, уже постарше мы пробовали потихоньку курить и стали поздно домой приходить, то не сказал бы, что с нами в семье бабушка жестко обходилась. Была какая-то глубинная народная мудрость во всех ее поступках и отношениях с детьми, родными, окружающими – без злобы, без мстительности, без обид, а уж жизнь, точнее, советская власть ее потрепала. Я бы попробовал сформулировать жизненный принцип бабушки так: уважая себя, уважай и других, независимо от возраста, состоятельности, положения в обществе. Она прожила большую жизнь и не изменяла этому принципу. Сама она и две ее сестры, брат были не из бедной семьи. Более-менее зажиточные сестры и брат не были репрессированы, как-то вовремя разбежались, не засветились. Я читал книги волгоградского историка, который подтверждал, что больше других пострадал род Лузиковых.

Помню еще из детства, что там, где сейчас храм Иоанна Предтечи, раньше был склад муки, рядом затопленные бомбоубежища. Это были огромные подвалы. И мы по этим подвалах, кто в сапогах, кто босиком, лазали. А далее за храмом был большой хлебный магазин, туда ходили покупать хлеб, помните, такой формы – «ракета», очень вкусный. Пока до дома дойдешь, полбулки съедаешь, и этот хлеб не плесневел, он мог зачерстветь, но никогда не плесневел. А знаете, почему? Раньше хлеб делали на дрожжах, на хорошей опаре. Я ведь по первой своей специальности специалист по хлебопечению, был механиком технологического оборудования на хлебозаводе в Астрахани, Камышине, Николаевке и немножко работал в Новополтавке Волгоградской области. Так что понимаю, что такое настоящий хлеб. А когда его из магазина привозили на завод, нереализованный, черствый, но не плесневелый, здесь его измельчали, заново заквашивали и отправляли на продажу, и никаких нареканий у населения не было, потому что хлеб был хороший, но теперь уже второго сорта. А современный хлеб, который выпекают по ускоренной технологии, разломишь – он хлебом и не пахнет. А когда моя бабушка пекла хлеб, пироги, я уж не говорю про куличи, вкуснейший запах стоял во всех комнатах, и эти куличи, мне казалось, могли вечно стоять.

У бабушки висела трехостка – это казачья плетка с деревянной круглой ручкой, к которой крепилась три хлыста из кожи. Когда бабушка ловила нас, детвору, на очередных проказах, то говорила: я вот сейчас вам задам трехосткой, но до этого никогда не доходило. А для чего еще, кроме острастки, нужна трехостка, не знаю. Для кнута она короткая, лошадей погонять ею нельзя – так для чего? Как в театре какой-то атрибут, так и она висела на кухне. А в горнице в красном углу всегда были иконы, и постоянно горела свечка.

Бабушка была мастерицей печь пироги и куличи, дома солили помидоры, огурцы, варенье из ягод варили. Ой, какая прелесть! У бабушки на базаре Большие Исады было свое место, она продавала букеты георгинов. Это были не букеты, а художественное произведение. Она делала основание и на него красиво выкладывала цветы. Помнится, что весь подвал был завален клубнями георгинов, бабушка их песком пересыпала и так хранила до высадки. А я помогал сажать эти клубни, весь двор был засажен георгинами. Продав очередной букет на Больших Исадах, она покупала мне такого красного петуха на палочке, вкус до сих пор помнится, а для семьи – куриные потрошки на суп. И так мы возвращались с ней с базара. Я иду впереди с красным сладким петухом, за мной бабушка.

Дома готовили суп, пили чай, разговаривали. Казацкий жаргон интересный. Бабушка обычно причитала «Господи, помилуй» и так далее. По казачьему укладу впереди всегда шел мужчина, а за ним женщина, это была традиция. Они были чистоплотны – и в доме, и во дворе всегда чистота и порядок.

Праздники всегда отмечались соборно, это и религиозные праздники, и дни рождения, и другие важные события в жизни страны и семьи. Собирались все родственники, в основном, мы все шли к Ситниковым (Никитиным) на Каховского. За моей бабушкой были закреплены ее знаменитые пироги с мясом и капустой, которые она готовила в русской печи. А корочка была тоненькая-тонень-кая, и начинка, пальчики оближешь. Пироги перекладывались на деревянные блюда, а сверху накрывались полотенцем. Когда стол уже был накрыт к торжеству, все садились, женщины обычно в белых платочках, выпивали по две-три рюмочки, закусывали от души и потом начинали петь. Песенную манеру на разные голоса привезли с Дона и пели так здорово, задушевно…

Конечно, посещали каждую церковную службу. Без этого не обходился ни один праздник.

Они хорошо одевались. Женщины всегда в светлых платьях, обязательно в белых платочках, носочки, туфельки мягкие.

Не помню, чтобы была зависть к кому-то, кто лучше устроился, богаче живет… Они и сами жили до раскулачивания в достатке, созданном собственным трудом. Но и после всего, что произошло, что испытали, наши родители и предки не озлобились, не очерствели. И это было очень важно для воспитания младших поколений. В семье, кстати, ценили книгу, в основном, все были грамотные.

И еще чем мы с ней по вечерам занимались. Она любила вязать, у нее получались шикарные платки. Она вязала, а я шерсть мыл, чесал, затем наворачивал на веретено, а она вязала… Я и сам могу вязать. У нее были подрамники, она на них надевала платки, они на них подсушивались. Расправлялись. Это тоже было искусство. Бабушка вязала платки двух видов: зимние – толстые, тяжелые, обычно серые и черные, а летние – легкие, всегда белые.

Бабушка рассказывала такой случай: у нее была корова, а во время войны всех привлекали на работы, это назывался трудовой фронт. А Астрахань ведь бомбили. В районе нынешнего сельхозтехникума тогда были шикарные сады, их охраняли собаки. И вот туда в войну бабушка ходила пасти коров. «А когда немецкие самолеты налетали и сбрасывали бомбы, – рассказывала она, – мы за коров прячемся, осколки на коров летели, а мы под коровами прятались».

Отец получил медаль «За боевые заслуги» одновременно с Петей, который погиб, а в это время находился от него в 80-и километрах на одном фронте, на одном участке. Это было уже в Польше. Я сравнил это по наградным документам, Петру награда присвоена посмертно. И вот ведь смотрите: семья пострадала от Советской власти, а сын пошел воевать и погиб за советскую власть…»

Татьяна Тимофеевна (Тихоновна) ЛУЗИКОВА:

«Папа мой, Лузиков Тимофей Тимофеевич, всегда выглядел, как настоящий английский денди – сдержанный, интеллигентный, начитанный. Всегда на нем был костюм, рубашка и так идущий ему галстук. Всегда в командировках, недосягаемый, занятой. Научил меня игре в шахматы.

Мама, Лузикова Галина Григорьевна, добрая, приветливая. С лучистыми серо-голубыми глазами, белозубой очаровательной улыбкой и незабываемым жизнерадостным смехом. Всегда с нами. В тяжёлых условиях глубинки создавала каким-то невероятным образом уют. В постоянном движении.

Любовь друг к другу, к родственникам, к друзьям – вот то, что несли мои родители.

Я выросла в любви, уважении и гостеприимстве. Наши двери всегда были открыты. На праздники столы ставились на две комнаты.

Первые мои воспоминания из детства – это холодный, продрогший Охотск на берегу одноименного моря, которое подкатывало по тяжелой серой гальке прямо под порог нашего дома. Мы часто с сестрой ходили по берегу после отлива, еле вытаскивая ноги из зыбучей мокрой гальки. Встречали огромные медузы, выброшенные на берег. Я двумя ногами запрыгивала в центр медузы и пыталась удержаться на раскачивающейся поверхности.

Огромные сугробы и вечная зима.

Воду привозили на машинах. В окно, в форточку (только она была внизу на подоконнике) проталкивалась труба, и заливались бочки с водой в коридоре. Печка-плита топилась дровами. Продукты завозились ящиками-пайками. В нашей квартире было всегда уютно и тепло. Всегда были телефон и проигрыватель. Всегда звучали музыка, смех.

Думалось, так всегда и будет. Всегда будет мама с папой – почти как в известной детской песне. Но папы уже нет, а вместе с ним ушла какая-то большая и радостная часть нашей жизни…»