Нога судьбы, пешки и собачонка Марсельеза

Николаенко Александра В.

Часть 1

Игрок

 

 

1. e2-e4 e7-e5

2. 12–14 e5:f4

3. Cf4-c4 Фd8-h4+

4. Kpe1-f1 b7-b5. Белые лишились возможности рокировки.

5. Cc4:b5 Kg8-f6

6. Kg1-f3 ФИ4-И6

7. d2-d3 Kf6-h5

8. Kf3-h4 Фh6-g5

9. Kh4-f5 c7-c6

10. Лh1-g1 c6:b5

11. g2-g4 Kh5-f6. Заметьте, черные не спешат развивать фигуры. Напрасно, судя по результату партии.

12. h2-h4 Фg5-g6

13. h4-h5 Фg6-g5

14. Фd1-f3 Kf6-g8

15. Cc1:f4 Фg5-f6

16. Kb1-c3 Cf8-c5

17. Kc3-d5 Фf6:b2

18. Cf4-d6 ФЬ2:а1+

19. Kpf1-e2 Cc5:g1

20. e4-e5 Kb8-a6

21. Kf5:g7+Kpe8-d8

22. Фf3-f6+Kg8:f6

23. Cd6-e7#. Тут я Карпова полностью поддерживаю. Партия очень красивая. И хотелось бы придраться, да не к чему. Белые, уступив значительное материальное преимущество черным, стесняют их на их же стороне доски и ставят экономичный мат.

 

Глава 1

В которой главный герой не находит себе места

Антон Павлович Райский не любил людей.

«Терпеть их всех не могу. Тьфу на них! – думал Антон Павлович, глядя, как люди бессмысленно бегают туда-сюда по тротуару под окном его кабинета. – Просто зла на них не хватает, до чего надоели»! – И Антон Павлович шевелил во рту языком, накапливая слюну.

Накопив слюны достаточно, чтобы плюнуть, Антон Павлович обращал взгляд к арке, ведущей во двор. Многолетний опыт плевания (Антон Павлович плевал на людей с раннего детства) подсказывал ему верную траекторию падения плевка, с учетом направления ветра и скорости вынырнувшей из-под арки цели. Если пешеход выныривал стремительно, а ветер дул в его, Антона Павловича, сторону, – Антон Павлович ограничивался лишь мысленным: «Тьфу на него!» – и не плевал, накапливая слюну до следующего раза.

Направление ветра и прочие погодные условия Антон Павлович определял значительно точнее Гидрометцентра. Выйдя в полдень из кухонной двери на балкон, Антон Павлович опускал в рот указательный палец и, щедро смочив фалангу, устремлял палец в небо, мгновенно производя необходимые расчеты.

В такие минуты Антон Павлович возвышался над двориком, как капитан в рубке возвышается над форштевнем океанского лайнера.

Над форштевнем двора Антон Павлович нависал зимой, нависал летом, нависал осенью, в ноябрьские сумерки и Рождество.

Порывистый северо-западный ветер был непредсказуем. Северо-восточный относил плевок в сторону песочницы. Юго-восточный означал, что плевать следует сразу после появления из-под арки тени идущего. Каждый такой плевок Антон Павлович производил не от презрения к отдельному человеку (его еще было не видно), но от неприязни ко всему человечеству. А от человечества Антон Павлович не ждал ничего хорошего.

Стихия боролась с Антоном Павловичем, а Антон Павлович боролся со стихией, отдельным человеком и человечеством в целом, доставляя себе ни с чем не сравнимое удовольствие. Это ни с чем не сравнимое удовольствие он доставлял себе, не нанося никому видимого вреда. Оплеванный пешеход беспечно устремлялся дальше, Антон Павлович провожал его торжествующим взглядом.

Совершив пару попаданий против одного промаха, Антон Павлович, бодро насвистывая, отправлялся завтракать. Проигравшись вчистую, Антон Павлович садился к столу мрачный, ел без аппетита яйцо и уходил к себе, раздраженно звеня ложечкой в чае.

Здороваясь в парадном с консьержкой, проходя мимо стайки знакомых старушек в парке, стоя в очереди за хлебом или сталкиваясь с соседом на лестничной клетке, Антон Павлович вежливо здоровался и улыбался, слегка приподнимая край шляпы. Без шляпы Антон Павлович не выходил. Улыбка Антона Павловича говорила: «Здорово, приятель! Веду шесть ноль. Эх ты, лысина!» Или она говорила: «Погоди у меня, торопыга, будет тебе еще не такой каркаракуль!»

Оплеванные соседи улыбались Антону Павловичу в ответ.

«Антон Павлович, дорогой! Как продвигается книга?» – говорили они.

«Я тебе покажу – продвигается!» – думал Антон Павлович, улыбаясь.

«Антон Павлович, милый, ваша последняя книга – это просто апофеоз!» – говорили они.

«Я тебе покажу – апофеоз!» – думал Антон Павлович, улыбаясь.

«Антон Павлович, оплатите, пожалуйста, пятьдесят рублей за домофон», – говорили они.

«Я тебе покажу – пятьдесят рублей за домофон»! – думал Антон Павлович, улыбаясь.

И так шли дни.

Антон Павлович был писателем.

Обласканный неприхотливым, доверчивым читателем, на которого плевал; издерганный ненавистным критиком Добужанским, на которого не имел возможности плюнуть, поскольку негодяй Добужанский жил на другой улице; страдающий от отсутствия новизны в сюжетах (все, что можно было бы написать, было уже написано Антоном Павловичем по нескольку раз); терзаемый издателем и терзаемый несвареньем желудка; преследуемый неотступно газами, глазами жены, журналистами и ежемесячной выплатой ипотеки за дачный участок, Антон Павлович Райский, был трагически немолодой, блистающий лысиной человек со съёмной челюстью и больной печенью.

Розовый нейлоновый имплантат по утрам эластично улыбался Антону Павловичу со дна дезинфицирующего раствора. Это было отвратительно и снилось в кошмарах. Кошмары Антон Павлович записывал. Челюсть свою ненавидел.

То место, где на заре мятежной зрелости у Антон Павловича еще оставались кое-какие волосы, теперь, неприкрытое шляпой, отражало свет настольной лампы.

В кошмарах бедный Антон Павлович часто видел себя бегущим от нейлонового имплантата по скользкой пластиковой поверхности собственной лысины. Лысина отражала луну и звезды.

Печень являлась Антону Павловичу во снах одетой в черное, точно Фагот, покойницей, но не бежала за ним, а стояла на горизонте и грозила вслед кулаком.

Пробегав всю ночь, как дряхлый лис по запертому курятнику, Антон Павлович просыпался в холодном поту, мутно видел в окне зарю и засыпал опять, чтобы опять проснуться.

И увидеть в стакане челюсть.

Все это было ужасно. Но хуже «ужасного» было то, что с некоторых пор у Антона Павловича в голове началась какая-то ужасная, молчаливая и мучительная клаустрофобия. К кошмарам его добавился лифт, похожий на полый металлический шар, несущийся из никуда в ниоткуда, в котором Антон Павлович болтался резиновым мячиком, отбиваясь от стен и не умея остановиться.

Кабинет, прекрасный кабинет вишневого дерева, с ливингстоновским креслом, золотой росписью «Мюльбах» над нотной решёткой кремового рояля, с каминными часами, копиями Доре и тремя терракотовыми коллекционными котами на полочке, казался Антону Павловичу западней.

Мышеловкой Антону Павловичу представлялась разверзнутая пасть ноутбука.

Разверзнутая пасть манила Антона Павловича, как манит прекрасная женщина, обещая взаимность. С восторгом мыши, привлеченной запахом сыра, Антон Павлович бросался к столу. Заносил безымянный палец над россыпью букв, намереваясь облачить их рассеянное богатство в гениальную повесть или роман. И беспомощно замирал.

Холодно взирал на Антона Павловича с книжной полки Спиноза, ухмылялся Вольтер. Гёте, Руссо и Ауэрбах прятались за тяжелыми гардинами, высовывая длинные носы. Шуршал и ворочался Гоголь. Хихикал Заратустра, подмигивала хитрая ведьма Вульф. Печально отворачивался Виклиф. Скрипел пером надутый лицемер Шекспир. Томас Мор высовывал край лиловой мантии из-за плеча грустного бородатого Диккенса. Шептались адские сестрички Шарлотта с Эмилией.

Спина Антона Павловича горбилась. Под халатом разливался ядовитый пот умственных усилий. Антон Павлович ненавидел Спинозу. Взгляд Спинозы был ему отвратителен. Толстые губы и глупые брови Спинозы, густые волосы Спинозы, спокойный взор тихих чайных очей Спинозы, бессмысленный трактат Спинозы «О Боге, человеке и его счастье» и весь он сам доводили Антона Павловича до отчаяния и чесотки. Болела печень. Имплантат вдавливался в десну.

Антон Павлович хватался за голову. Вскакивал из своего «ливингстона» и бросался к полке со Спинозой с воинственным, пронзительным стоном.

Когда поверженный насмешливый бенедиктинец в семи томах оказывался на полу, Антон Павлович тапочкой отправлял его под диван. Это помогало. Но ненадолго. Кроме ненавистного Баруха, оставалась еще вся английская, французская, испанская, японская и прочая классика. Оставался Маркс. Оставался Энгельс. Оставалась нестерпимая, жалкая, скучная, отвратительно написанная Русская Классика. Фиглярская поэзия Золотого века, хромоногий Байрон, ловелас Александр Сергеевич, Жуковский. Замятин и Карамзин…

Лесков и Федор Михайлович. Фонвизин и Шмелёв. Два Толстых и еще одна Толстая.

С ними было ничего не поделать.

Джером Клапка Джером…

Оскар Уайльд…

Блейк…

Остен…

Мери Шелли…

Конан Дойл с Агатой.

Шоу, Киплинг и Грин…

Жужжа в пустой голове Антона Павловича, начинал кружиться Карлсон. Малыш бил его сочинением Линдгрен по твердой лысине…

Все они – те, что стояли на полках справа и слева, посередине, вверху и внизу, те, что с таким ледяным презрением взирали на Антона Павловича свысока, – были воры! Воры и негодяи, удачливые негодяи, опередившие Антона Павловича отнюдь не талантом, умом или плодовитостью, а только временем своего рождения.

Родись Антон Павлович в семье Габриэля Альвареса в 1632 году, он стал бы Спинозой. Но хитрый Барух – спинозист, пронырливый, как его метафизика, – обошел Антона Павловича на четыре столетия.

Уайльд отнял у Антон Павловича «Дориана Грея».

Кристи – «Десять негритят» и «Восточный экспресс».

Шекспир отнял Гамлета, Ромео с Джульеттой и «Сон в летнюю ночь».

Все эти так называемые авторы, а на самом деле воры и негодяи, отняли у Антона Павловича сон, успев написать до него все, что он мог бы написать, и, теперь умерев, торжествовали, недоступные и безнаказанные.

«Нет, погодите у меня, мерзавцы, я вам еще устрою! Я вам покажу, как! – угрожал классикам Антон Павлович, затравленной тенью мечась вдоль полок. – Я тебе покажу „Войну и мир“! – обращался Антон Павлович к Льву Николаевичу. – Я тебе покажу „Преступление и наказание“! – обращался Антон Павлович к Федору Михайловичу. – Я тебе такие алые паруса устрою!» – обещал Антон Павлович Александру Степановичу. И классики замирали в испуганном, благоговейном ожидании.

Сразив птеродактилей от литературы, Антон Павлович падал в кресло и, обессиленный, затихал. Ему не писалось. В голове оставался жужжать Карлсон. Лысина по-прежнему отражала свет настольной лампы.

Кабинет погружался в сумерки. Тикали, еще дальше унося по времени от классиков, каминные часы Антона Павловича. С полочки равнодушно смотрели на Антона Павловича коллекционные терракотовые коты.

Что оставалось? Оставалось плеваться.

И Антон Павлович просыпался после очередного кошмара, согреваясь этой освещавшей его мучительное существование мыслью. «Сейчас я вам!» – думал Антон Павлович просыпаясь и, опуская с дивана синие, жилистые ноги, нашаривал ступнями тапки.

 

Глава 2

Марсельеза Люпен Жирардо

Утро окрасило нежным цветом все, что сумело окрасить. Трепетные тени кленов легли на тротуары аллеи и беговые дорожки парков. Оранжевые работники ЖГС бодро высыпали из зарешеченных автозаков с кистями и красками, чтобы окрасить все то, что не успело окрасить утро. Весенний воздух, наполненный чириканьем возвратившихся в мегаполис птиц, понес над гудроном запах растворителя КПК «Ласка». Радужно засияли бензиновые лужи.

По широким проспектам большого города спешили застывшие в пробках автомобили. Просторные «икарусы» везли, перетряхивая и притискивая друг к другу, хмурых менеджеров среднего звена, неповоротливых круглоглазых бухгалтерш и лохматых корректоров. Мускулистых монтеров и худых плитоукладчиков, длинных продавцов-консультантов и крепких кожаных прорабов. Бледных кассирш и зеленых электриков. Печальных учителей и веселых учеников. Коротконогих брюнеток и отцветших блондинок. Любовников и любовниц, брошенных жен, пассажиров с детьми, качающихся на тонких ногах кадыкастых студентов и крепких выносливых пенсионеров.

Выдавленные из наземного транспорта, потоки спрессованных граждан вливались в распахнутые двери транспорта подземного и продолжали свое стремительное передвижение к местам служб по разноцветным веткам туннелей.

Призрачные лица пассажиров с расплющенными по окнам носами пристально вглядывались в мелькающие кабели высоковольтных электрических передач. Поверх этих призрачных лиц было указано, кого именно перевозит подземный общественный транспорт. Транспорт перевозил пенсионеров, пассажиров с детьми и инвалидов. Для остальных мест в подземном транспорте не было. Остальные лица, ехавшие там, ехали там нелегально.

Антон Павлович Райский беспокойно метался по подушке. Ему снилась косматая, покрытая вулканической грязью гора, на которую он тяжело взбирался, позвякивая полным чистой, сверкающей родниковой воды ведром, после чего, установив ношу на вершине, опрокидывал ее вниз и бежал к подножию, чтобы снова наполнить.

Действия, производимые им во сне, Антон Павлович считал бессмысленными и надуманными. Однако остановиться он не мог: опять и опять волочился наверх, выливал ведро и спешил за новым.

Наконец каминные часы пробили полдень.

Антон Павлович вздрогнул, оскользнулся на какой-то козявке, покачнулся, пытаясь удержать равновесие, но выронил ведро с родниковой водой и кубарем покатился с горы к подножию, давя жалкие травки, клопов, качающихся в лепестках, мурашек, паучков и прочих букашек. Пустое ведро с похоронным звоном устремилось следом.

Бурелом в низине косматой горы с хрустом принял Антона Павловича в свои колючие объятия, на голову ему свалилось ведро, Антон Павлович зажмурился и проснулся.

В лазоревом небе меж створок гардин стояло лимонное солнце. Жемчужный луч делил кабинет писателя надвое. В луче кружились пылинки. Левую ступню Антона Павловича, угрюмо чавкая, грызла небольшая, похожая на больную лишаем летучую мышь, собачонка. Антон Павлович отнял у животного ногу, широко зевнул, потянулся и, зябко кутаясь в полосатый махровый халат, шлепая тапками, направился к кухне.

Маленькое несимпатичное животное, цокая о паркет коготками, поспешило за ним.

Животное звалось Марсельеза Люпен Жирардо. Сокращенно Марсельеза Люпен называлась Мерсью. Это было вздорное, истеричное существо женского пола пяти годов от роду, приобретенное за огромные деньги на Парижской собачьей выставке. Глаза Марсельезы были круглы и мутны, как болотные пузыри. Пара острых клычков росли из нижней отвисшей губы Марсельезы. Над бровями висела прямая пегая челка. Хвост дорогого животного украшала кисточка, придававшая крошке, по мнению ее стилиста и имиджмейкера Васечки, сходство с львицей или пантерой. Какое отношение кисточка имела к пантере, мастер парикмахерского дела не уточнял. Зато принадлежность Мерсью к семейству кошачьих казалась несомненной и была налицо.

Из сумеречного коридора прихожей Антон Павлович и его странное животное попали наконец в просторное кухонное помещение, где в полном габардиновом кресле сидела полная жена Антона Павловича Людмила Анатольевна Райская, втайне от мужа читавшая Дружинина. Увидев в руках супруги Александра Васильевича, Антон Павлович ничего не сказал, но так сморщился и задрожал подбородками, что Людмила Анатольевна тут же захлопнула «Поленьку» без закладки и занялась завтраком.

Антон Павлович и Мерсью, не пожелав изменнице «Доброго утра», вышли на балкон.

В дверях собачонка обернулась и с удовольствием тявкнула. Людмила Анатольевна выронила диетическое яйцо.

Людмила Анатольевна любила мужа. Любя мужа, Людмила Анатольевна чувствовала свою обязанность читать его. Любовь требовала от нее этих исключительных усилий. Сам муж тоже требовал, чтобы его читали. Часто муж читал вслух. Муж читал хорошо, верно расставляя акценты, напряжение в паузах и изменяя голос при прочтении диалогов.

О чем читал муж, оставалось для Людмилы Анатольевны загадкой.

Читая, Антон Павлович пристально следил за женой тяжелым взглядом левого глаза. Правым глазом Антон Павлович читал.

Когда Антон Павлович читал «свое», нельзя было перебивать его, спрашивать или приподнимать бровь. Заметив приподнятую бровь на лице жены, Антон Павлович мгновенно вспыхивал, отбрасывал рукопись в сторону и пулей вылетал в туалетную комнату. Где запирался, впадал в депрессию и мог промолчать до ужина.

При прочтении Людмила Анатольевна сидела перед мужем, замерев как кролик перед удавом. Смотрела вдаль и, когда голос мужа приобретал трагические оттенки, доставала платок и всхлипывала.

Муж оставался доволен.

В сущности, муж был беззащитен и доверчив, как дитя. Подвержен влиянию магнитных бурь. Вспыльчив, капризен и не уверен в себе. Перемена направления и силы ветра могли довести Антона Павловича до отчаяния. Его обижали критики. Особенно негодяй Добужанский. Молодые нахальные авторы, саблезубые, как свора диких шакалов, мчались вслед Антону Павловичу, стараясь покрепче тяпнуть его за ляжку и отбить загнанную Антоном Павловичем в кювет литературную музу.

Литературная муза, изменчивая, как юная любовница, то бросалась от Антона Павловича Анной Карениной на рельсы, то изменяла мужу с фантасмагористом Лукуменко. То уходила к драматургу Дрозякину с первого этажа.

Соломон Арутюнович Миргрызоев, владелец издательства «Луч-Просвет», холодный расчетливый монстр от книжного бизнеса, питавшийся муками авторов, как Дракула кровью невинных младенцев, издававший Антона Павловича в твердом переплете и с иллюстрациями, давил литературную музу Антона Павловича договорными сроками.

Мымра Куликовская из редакционного отдела «Луч-Просвета» губила музу мужа препинательными знаками. Подрубала музе крылья. И резала Антон Павловича живьем.

Муж возвращался из «Луч-Просвета» мрачнее тучи. Муж говорил: «Выдра Куликовская убила сцену с газонокосилкой. Это конец!» Людмила Анатольевна не помнила, что именно это была за сцена, у мужа было много трагических сцен, связанных с газонокосилками, элеваторами, экскаваторами и эскалаторами. Но она опускала руки или взмахивала ими и произносила: «Боже мой! Антоша! Какой ужас, ни в коем случае не уступай!» Но Антон Павлович обреченно вздыхал, из чего Людмила Анатольевна заключала, что муж уже уступил сцену беспощадной Куликовской.

Они садились напротив друг друга в кабинете мужа, и муж хрипло подрагивавшим, упавшим голосом перечитывал зарезанную Куликовской сцену. Людмила Анатольевна доставала платок и всхлипывала. Выла Мерсью.

После прочтения Людмила Анатольевна бережно прятала убиенную в третий нижний ящик письменного стола Антона Павловича, где, подписанные ровным, четким подчерком Людмилы Анатольевны, хранились в папках все задушенные, зарезанные и обезглавленные кикиморой Куликовской сцены.

Муж оставался доволен.

Людмила Анатольевна вытерла со столешницы разбитое диетическое яйцо и сквозь тонкий тюль колышемой вешним ветерком занавески с нежностью посмотрела в полосатую спину мужа. Антон Павлович плевался. Людмила Анатольевна не одобряла этой привычки мужа, но прощала ему ее.

«В конце концов, кто из нас не без греха? – рассуждала сама с собой Людмила Анатольевна, помешивая в кастрюльке геркулесовую смесь „Неженка“ с изюмом, молоком и корицей. – Ибо сказано: „Пусть первым плюнет нам в лицо тот, кто никогда не плевал нам в спину“…»

Антон Павлович вел один: ноль. Северо-западный ветер налетал порывами, сбивая прицел. Было прохладно. Майский полдень лежал в колодце двора рваными слоями. Солнечные зайцы трепыхались на козырьках подъездов. Качались акации.

Тем временем из тени арки выползла многообещающая тень с большой головой, похожей на раздутый мыльный пузырь серого оттенка. Антон Павлович подобрался, блеснув глазами.

Тень неторопливо вскарабкалась на тротуар и потянулась к первой подъездной тени. Антон Павлович мгновенно произвел свои демонические подсчеты. Учитывая все погодные факторы и скорость передвижения мыльного пузыря, плевать следовало сразу, еще до его появления. Антон Павлович надулся жабой, подался вперед всем телом и – «Тьфу!» – выдав крепкую, достойную голкипера НХЛ подачу, замер над перилами.

Из арки, держа под мышкой зеленого цвета папку с рецензиями и приглашениями на литконференциале с чтением стихов, докладов и банкетом, появился литературный критик Семен Борисович Добужанский.

Семен Борисович шел, обратив гладко выбритое свежее лицо к балконам, в надежде случайно обнаружить в одном из них Антона Павловича Райского. Дело было в том, что Добужанскому случайно оказалось по дороге занести Антону Павловичу приглашение на то самое литконференциале; на конверте был указан адрес, но, к несчастью, не указан подъезд.

Счет сделался два: ноль. Обомлев от неожиданности, оба служителя Мельпомены уставились друг на друга.

Семен Борисович медленно извлек из нагрудного кармана синий платочек и так же медленно утер высокий бровяной лоб.

Антону Павловичу ничего не оставалось, как провалится сквозь землю. Залившись багрянцем, Антон Павлович виновато привстал на цыпочки и приветливо помахал ненавистному критику.

Критик слабо махнул платочком в ответ.

 

Глава 3

Ступа судьбы

– Спрячь меня, Людочка! Я только что плюнул в Добужанского! – вскричал Антон Павлович, вместе с дуновением весеннего ветерка и птичьим щебетом врываясь в кухонную дверь, и Людмила Анатольевна опять выронила яйцо.

Антон Павлович барахтался, затравленно выглядывая из складок тюля. Белоснежная призрачная занавесь с опаловыми кисточками и легким морозным узором опутала его, как юную невесту фата или болотный туман запоздалого путника. Антон Павлович слепо шарил в морозном узоре руками и хлопал ртом.

Людмила Анатольевна отогнула штору. Меж стиснутых ног мужа скользнула Мерсью и, стараясь тяпнуть себя за кисточку, завертелась пыльным клочком по кухне.

Бордовый Антон Павлович в пару диагональных прыжков пересек кухню, но уже на пороге к спасению был застигнут дверным звонком.

Нежная трель «перелим-тир-ли-ли» остановила писателя. Антон Павлович, дико озираясь, попятился и, сдуваясь щеками, осел в габардиновое кресло. Кресло ухнуло и всхлипнуло. Дружинин не издал ни звука. Мерсью скользнула под холодильник.

Шестикомнатную квартиру Райских оглушила внезапная тишина. Из тишины с неприятным свистом вырывалось дыхание Антона Павловича и журчание туалетного бачка.

Повторное «перелим-тир-ли-ли» ворвалось в квартиру, как выстрел Дантеса в историю мировой литературы или футбольный мяч «Ювентуса» в ворота «Динамо».

Людмила Анатольевна посмотрела на мужа. Муж посмотрел на Людмилу Анатольевну. Их взгляды, скрестившись, стали переговариваться.

Взгляд Людмилы Анатольевны говорил…

А впрочем, лично нам, читатель, взгляд Людмилы Анатольевны не говорил ничего, а потому оставим его безмолвствовать, как и взгляд Антона Павловича, так же много чего наговоривший Людмиле Анатольевне в ответ.

Поговорив так, супруги приняли решение.

Как только решение было принято, Антон Павлович, поправив просторную зебру левого рукава, нервно закачал ногой крепко прилипшую к тапке Мерсью, а Людмила Анатольевна, приняв вид боевого авианосца «Гренада», решительно разрывая шпангоутом коридорные сумерки, пошла открывать. В этом пути до самых дверей Людмилу Анатольевну сопровождал цокот множества коготков – Мерсью наконец оторвалась от тапки. Затем цокот стих, сменившись ядовитым шипением: в глубине утробы Марсельезы Люпен Жирардо ненависть к критическим статьям Льва Борисовича Добужанского боролась с приветственным собачьим повизгиванием.

Ласково улыбаясь, Людмила Анатольевна распахнулась дверь, и знаменитый критик шагнул навстречу своему отражению в трельяже. Три Добужанских мрачно посмотрели на вошедшего из мебельных створок. В руках их зеленели папки с рецензиями. Критики были одеты по-летнему, в легкие грогроновые плащи, китайки с одинаково расстегнутыми манишками и светлые крешевые брюки с долговечными складками.

От своего первенца критики в вишневых рамах отличались лишь тем, что сжимали батистовые платочки в левых руках. Тогда как сам Лев Борисович сжимал всего один платочек, и в правой. Лица всех четырех Львов Борисовичей были такие, точно в них только что как следует плюнули.

Тогда как Антон Павлович не любил людей с удовольствием, с полной самоотдачей, самозабвенно и искренне, всех поголовно и каждого по отдельности, даже время от времени не позволяя себе исключений, Лев Борисович Добужанский не любил исключительно литераторов.

Орды бездарных повторенцев, плебеев от литературы, безродных дворняжек, возомнивших себя благородными лабрадорами, ротвейлерами и боксерами, Достоевскими, Толстыми, Драйзерами и Чеховыми нового тысячелетия, – все эти жалкие пудели и чихуахуа Мельпомены преследовали Льва Борисовича во снах и преследовали Льва Борисовича наяву. Преследовали на работе, в коридорах редакций и университетов, и преследовали на дачном участке под Вологдой. Пронзительные взгляды разгромленных словотворов прожигали Льву Борисовичу крахмальную стойку воротника и затылок, легкий весенний грогрон на лопатках и зимний ратиновый драп. Зрачки современников, как стайки неупокоенных душ, сосредотачивались под кадыком Льва Борисовича мурашками во время литературных лекций.

Лев Борисович горячо ненавидел и был холодно ненавидим. Но Лев Борисович был критик с мировым именем. Авторитет его в литсреде был непререкаем, а вердикт, вынесенный Добужанским автору, – необратим. Его боялись. Пред ним заискивали и лебезили.

Положительная рецензия на роман стоила у Льва Борисовича двести тысяч рублей или в валюте по курсу. Отрицательная рецензия не стоила авторам ничего.

Лев Борисович вздрогнул. Откуда-то из тьмы, собравшейся под козлиными трельяжными ножками, донеслось до него неприятное, похожее на жужжание улья гудение.

Критик вгляделся. Мерсью приподняла верхнюю губу над рядом острых клычков. Круглые глаза существа отражали свет притушенной хрустальной люстры.

Лев Борисович неуютно переступил, поднял синхронно четыре руки, из которых три у него были левыми и лишь одна – правой, и, утерев собравшийся в складках лба пот, резко отказался от предложения Людмилы Анатольевны пройти в гостиную к чаю. Райская не настаивала.

Дверь Райских захлопнулась. На столешнице опустевшего без критиков трюмо остался лежать конверт с пригласительным, с указанным адресом, но неуказанным номером подъезда.

Людмила Анатольевна бережно взяла пригласительный двумя пальцами и понесла на кухню.

В габардиновом кресле одиноко лежала «Поленька Сакс». Антона Павловича в кресле не было.

– Антуля, выходи, он ушел, – сказала Людмила Анатольевна, бодро постучав четырьмя костяшками по подоконнику, и на белоснежной, едва запыленной стойке меж лиловой цветущей гортензии и недавно давшего бледно-зеленые, нежные колючки австралийского фикуса выросла голова любимого мужа.

– Я погиб, – мрачно предрек он.

Лев Борисович Добужанский, доктор филологических наук, заведующий кафедрой теории литературы МГЛА, профессор, председатель правления литературной комиссии СПИ, крупный литературный критик, автор около двух тысяч критических статей, трех пособий для начинающих авторов «Теория и практика стиха», пушкиновед, ведущий эксперт МО и главный редактор издательства «Луч-Просвет», мстительными рывками крешевых долгоиграющих брюк преодолевал пролеты покрытой плесенью и настенными апокрифами гулкой трехъярусной лестницы. Лев летел в облаке табачного пепла и штукатурки, поднятом им со ступеней, сопровождаемый удушливым аммиаковым запахом. В конце и начале каждого пролета, за каждым поворотом перил, за мусорными трубами, на широких каменных подоконниках и поперек маршей неподвижно, как сфинксы, сидели худые, черного цвета коты со злыми, желтого цвета глазами. Это были коты Феклисты Шаломановны Бессоновой. Феклиста Шаломановна Бессонова была ведьма. Не подозревая об этом, Лев Борисович, спотыкаясь о кошачьи мисочки, шипел на ведьминых котов не своим голосом, то перепрыгивая через них, то отшвыривая их с дороги сандалиями. Коты орали.

Лев Борисович мчался наперегонки со свистящим ветром и подрагивающим в шахте древним гробом лифтовой кабинки. В гробу, тяжко позвякивая связкой ключей, спускалась с пятого этажа на первый хозяйка котов, Феклиста Шаломановна Бессонова. Толстые канаты скрипели, кабинка раскачивалась. Феклиста пристально смотрела на бегущего Льва Борисовича из решетки окна.

Феклиста Шаломановна была поэтесса и вдова фантаста Бессонова. Однажды сойдя с ума от всего, что ее окружало, Феклиста Шаломановна стала ведьмой и всегда теперь входила в лифт в половине одиннадцатого утра, чтобы занять передвижную кабинку ровно до половины пятого вечера. Безумная вдова опускалась и поднималась в кабинке туда-сюда, и когда лифт останавливался, распахивала дверцы, чтобы произнести проклятие. Произнеся проклятие, Феклиста Шаломановна с грохотом захлопывала створки перед носом у проклятого соседа и уезжала.

Проклятые жильцы и их гости вынуждены были подниматься на нужный этаж пешком, переступая через котов. Мимо проклятых в зарешеченной шахте пролетала, зловеще хохоча из своей лифтовой ступы, фантастическая вдова. Проклятия, которые Феклиста Шаломановна щедро раздавала направо и налево, произнося их с чувством и рифмой, как назло, сбывались все до единого.

– Я зрю ступень, когда твои цветы увянут. Низвергнется в руках твоих коробка, и вдребезги ты поломаешь голень! – кричала из створок Феклиста, и нарядного незадачливого гостя увозила в травматологический пункт скорая медицинская помощь.

– Остановись, несчастный! Путь наверх твой горек! – произносила Феклиста, и непослушный муж обнаруживал у себя наверху измену.

– Тебе четвертая ступень грозит потерей! Я зрю разбитых жизней скорлупу! – шипела ведьма, и бедная домохозяйка, ровно на четвертой ступени уронив сумку с продуктами, разбивала десяток свежих яиц.

Феклисты боялись. Коты Феклисты и даже случайно заблудшие в дом беспризорные коты пользовались у жителей дома уважением и полной неприкосновенностью. Коты были священны, как пятнистые Го в индуизме или депутаты Государственной думы. Их подкармливали, наливали им в блюдечки молоко, но не гладили – из предосторожности. Это были совершенно дикие, хотя и домашние, свирепые и царапучие коты с бессовестными мордами и блатными повадками. Разговаривали коты на надтреснутом, тягучем «мяу». Шипели и бросались под ноги спускавшимся и восходящим. Даже самых плешивых и злобных из котов среди жильцов принято было называть Нюсей и Васечкой.

Несколько раз лифт ломался, застревая посередине шахты, и тогда проклятия неслись из закрытой кабинки до самого позднего вечера или утренней зари, утроенные эхом. Лифтер-диспетчер и усатый, пожелтевший от страха мастер в зеленой куртке МОСЛИФТ обходили дом с проклятым лифтом стороной. Но проклятия Феклисты Шаломановны все равно настигали их, как упрямые бегуны финиша беговой дорожки.

Лев Борисович Добужанский никогда прежде не ходил в гости к Райским. Не ходя в гости, Лев Борисович не был осведомлен ни о кошачьей неприкосновенности, ни о действенности проклятий, заключенных в ямбы, хорямбы и дохмии вдовы Бессоновой.

Тем временем страшная вдова, подгоняя зловещим шепотом свою кабинку, пристально следила из узенькой бойницы ступы за расправой над своими домашними. С диким мяком непривычные к сандалиям коты разлетались по стенам, рекреациям и пожарным шкафам. Черепки разбитых котовьих блюдечек с жалобным стоном прыгали впереди оплеванного Антоном Павловичем знаменитого критика.

Так водяная воронка уносит в отверстие раковины морковную стружку. Так голодная ворона уносит в клюве бултыхающегося червяка. Так порыв осеннего ветра срывает последний кленовый листок и равнодушно швыряет его на крышу ночной палатки. Так нога идущего безжалостно наступает на ползущего к себе в муравейник термита. Так сама судьба стремительно несла Льва Борисовича Добужанского к выходу из парадного, чтобы там сопроводить его скачки окончательным и бесповоротным проклятием.

На лифтовой площадке первого этажа с грохотом распахнулись створки. Феклиста Шаломановна Бессонова выступила из шахты в тот самый момент, когда Лев Борисович, уже миновав ее, мчался вдоль покосившейся шеренги многоквартирных почтовых ящиков.

Ведьма потрясла кулаком вслед бегущему. И произнесла проклятие, которого торопящийся покинуть дом плюющего на людей литератора Лев Борисович не услышал.

Впрочем, услышь Лев Борисович полетевшее ему вслед проклятие, это уже ничего бы не изменило в его судьбе.

 

Глава 4

Е2-Е2

Весенний вечер, заглянувший в окно, застал Антона Павловича за шахматной доской. Антон Павлович играл.

Мрачно сгорбившись, собрав переносицу в складки и сомкнув над ней брови, писатель делал большие ставки.

На первой линии шахматного поля Антоном Павловичем были установлены два коня с квадратными мордами, черной и белой масти, на зеленых подставках.

На белого коня Антон Павлович поставил еще не выплаченный до конца дачный участок над излучиной Волги. Против белого коня черный конь выступал старым, заложенным под ипотеку участком под Химками.

Антон Павлович взмахнул платочком, и скачки начались.

– Иго-го! – сказал Антон Павлович в тишине своего кабинета и пошел белым конем по прямой, разом на четыре клетки вперед. После чего насмешливо посмотрел на безнадежно отставшего черного.

– Иго-го! – сказал в свою очередь черный конь и прыгнул, опередив «дачный участок над излучиной Волги» на одну клетку.

Скачки продолжились.

Дабы помешать «ипотечному коню» опередить «излучинского», Антон Павлович преградил ему путь запасным белым конем. Черный от неожиданности и коварства белых встал на дыбы и захрипел.

– Иго-го! – захрипел черный конь.

– Иго-го! – захрипел в ответ первый белый и, не раздумывая, скаканул на финишную d8.

Антон Павлович насмешливо посмотрел на черного. Глупый конь топтался на своей незавидной e6.

– То-то же! – сказал поверженному аутсайдеру Антон Павлович и с облегчением откинулся в кресле.

Несмотря на блестяще выигранные скачки, несмотря на то что в кресле Антон Павлович откинулся с облегчением, на душе у него было муторно и тоскливо. Перед глазами то и дело всплывало ненавистное лицо оплеванного критика. Добужанский зловеще ухмылялся, протягивая конверт с пригласительным. От грядущего литконференциале Антон Павлович не ждал ничего хорошего.

Кабинетные полки смыкались над ним, упираясь в потолок. Потолок был похож на черный квадрат Малевича. По квадрату равнодушно скользили серые тени.

Антон Павлович не любил шахмат с детства.

При виде раскрытой шахматной доски с неподвижными рядами установленных друг против друга фигур Антон Павлович вспоминал себя маленьким беззащитным мальчиком.

…Ученик шахматного кружка Дома детской дружбы «Орленок» орленок Антон Павлович Райский в колючем шерстяном костюмчике и белой бабочке, безжалостно душившей орленка за шею, сидел, не смея пошевельнуться, на сцене актового зала ДДД напротив другого орленка с бабочкой, толстого второклассника Вени Карпова.

Под лиловыми складками парты, за которой сидели, возвышаясь над залом орлята, толстый Веня больно давил на сандалю Антона Павловича увесистым каблуком лакированной туфли.

Из первого ряда актового зала ДДД, смотрели, переживая и волнуясь за своих орлят, папы и мамы.

В зале царила торжественная напряженная тишина.

Толстый сильный Вениамин усиливал давление лакированной туфли на сандаль друга детства и, загнав подавленного Антона Павловича в безнадежную вилку, звонко объявил ему мат. Зал ахал и рукоплескал стоя.

Папа назвал орленка Антона Павловича вороной. У гардероба, получая пальто, безнадежно всхлипывала мама.

В черную январскую полночь Антон Павлович расставлял шахматы под одеялом и при помощи фонарика с аппетитом съедал толстого, ненавистного Вениамина по сто раз за ночь. Иногда Антон Павлович съедал Вениамина по правилам, иногда устанавливал свои и тогда мог есть Вениамина бесконечно, небрежным щелчком указательного пальца сбивая врага с доски.

Антон Павлович выкручивал фигурам Вениамина шишечки. Грыз его пешки. Откусывал коням соперника уши и отдирал их бархатные подставки.

Антон Павлович прятал слонов Карпа между диванными валиками, закатывал ладьи ненавистного Вениамина под шкаф. Топил ферзя Карпа в пруду, привязав ему на шею камень, и сжигал Вениаминового короля на костре за оградой школьного сада.

Все было бесполезно: живучий Карп в пятом классе получил первый юношеский разряд и уехал с папой и мамой в другой город.

С тех пор Антон Павлович не любил шахмат. И не любил людей.

Отвлеченный от действительности внезапно нахлынувшими воспоминаниями трудного детства, Антон Павлович поморгал в кресле, и поскольку до ужина оставалось еще добрых полчаса, а плеваться с балкона после неприятности с Добужанским Антону Павловичу совсем расхотелось, расставил шахматы.

Часы пробили половину седьмого. Кукушка прокуковала «ку-ку» шесть с половиной раз и, оставив клюв приоткрытым, скрылась в дупле.

Антон Павлович широко зевнул и без всякого удовольствия, чтобы хоть чем-то занять пустое время до ужина, по старой орленковской привычке пошел е2-е4, ответив е7-е5. Играть с самим собой оказалось скучно. Крутить туда-сюда доску, а тем более вставать, переходя с края на край стола, было лень. Антон Павлович задумчиво посмотрел на белый уголок пригласительного билета, торчавший из-под левого края доски, и внезапно глаза его вспыхнули.

Вытянув конверт за ухо, Антон Павлович с неприязнью швырнул его на диван и, приподняв с белую пешку, поднес ее к носу, собираясь понюхать.

Пешка не пахла.

Тем не менее Антон Павлович поморщился, как от кислого, и, ядовито ухмыльнувшись фигурке, сказал:

– Лев Борисович! Неужели ко мне? Здравствуйте, любезный! Проходите, проходите, присаживайтесь! Нет, просто не верится, до чего приятная встреча!

Яйцеобразная деревянная голова Добужанского удивленно завертелась у Антона Павловича в пальцах.

Антон Павлович пошел Львом Борисовичем f2-f4 и с удовольствием съел Добужанского черной е5 на втором ходу.

– Антоша! Ужин на столе! – позвала из гостиной мужа Людмила Анатольевна Райская.

Антон Павлович вышел к ужину в неожиданно хорошем расположении духа. С аппетитом съел горячую котлетку по-киевски на курьей ножке, подлизал корочкой с тарелки домашнее лечо. Выпил две кружки сладкого чаю с эклером.

После чего смотрели «Культуру» и легли спать пораньше.

Чтобы завтра не проспать литконференциале.

 

Глава 5

Жертва Мельпомены

Антон Павлович Райский не любил число «тринадцать» с раннего детства. Зловещее число, в свою очередь, отвечало Антону Павловичу взаимностью. Тринадцатого числа с Антоном Павловичем всегда случались страшные вещи. Тринадцатого числа тринадцать лет назад Антон Павлович сломал фалангу. Тринадцатого же числа прошлого месяца разбил четвертого коллекционного терракотового кота с секретера. Тринадцатого числа родился ненавистный критик Лев Добужанский. В тринадцатом кабинете сидела мымра Куликовская из редакционного отдела, резавшая рукописи Антона Павловича на корню. И наконец, на тринадцатое число тринадцатого года было назначено открытие литконференциале. Пригласительный билет и номер места, указанный в нем, были, разумеется, тринадцатыми.

В предрассветный перед литконференциале час, сумеречный и удушливый, когда под худыми щеками граждан тяжелеют подушки, а синие ступни спящих шуршат под одеялами, в час, когда ряды обезглавленных тополей, сомкнувшись вдоль широких проспектов, кажутся мертвецами, а ядовитые черемухи утопленницами тянут свои призрачные руки к песочницам и качелям, в час, когда теплый восковой дождь блуждает по сонным улицам, ужом оскользая с серебряных листьев и, оплакивая звезды, растворяется в бензиновых лужах, Антону Павловичу Райскому снилась чертова дюжина.

Зловещая эта дюжина снилась Антону Павловичу в виде полыхавшей адским огнем спинки складного сиденья с номером тринадцать в первом ряду актового зала Дома культуры «Динамик».

Сам Антон Павлович растерянно топтался перед своим полыхающим местом, никак не решаясь сесть и пряча несчастливый пригласительный за спину. На Антона Павловича свистели и шикали. Оркестр играл Мендельсона.

На сцене, на длинном столе, накрытом в честь литературного мероприятия зеленой бархатной скатертью, стояла в самой середине на каменном пьедестале лысая голова председателя литкомиссии МГЛА, ведущего эксперта МО, критика с мировым именем Льва Борисовича Добужанского. Голова безмолвствовала.

Зрительный зал Дома культуры «Динамик» был огромен. От арены поднимались, уводя взгляд во тьму бельэтажей, бесчисленные ряды партера. Над головой Антона Павловича, в сумеречном конусе купола, висела, вызывая клаустрофобию, тяжелая шестиярусная люстра. В балюстрадах галерей мерцали медные канделябры. По бокам накрытого скатертью стола высились две мраморные Евтерпы, и их белые каменные глаза зло сверлили спину спящего.

Места в зрительном зале были, все до одного, заняты литераторами. Бородатые враги, опередившие Антона Павловича на столетия, и современные гладковыбритые враги держали свои счастливые номерки над головами. Антону Павловичу было жутко и душно.

В зале постепенно нарастал недовольный гул. Враги, размахивавшие счастливыми номерками, вскакивали с мест, сердито хлопали крышками сидений, топали и требовали от Антона Павловича или сесть наконец в полыхавшее кресло, или убираться ко всем чертям.

Медленно угасала под куполом ДК «Динамик» вызывавшая клаустрофобию тяжелая шестиярусная люстра, затихал Мендельсон. Озаренная светом прожекторов мраморная голова председателя МО зло таращилась на Антона Павловича из подставки.

Фантасмогорист Лукуменко показывал Антону Павловичу из третьего ряда партера крепкий кулак.

Ненавистный Спиноза, сидя на соседнем от Антона Павловича четырнадцатом кресле, равнодушно качал сандалией и что-то писал. Кикимора Куликовская ухмылялась с двенадцатого.

…Антон Павлович зажмурился и сел.

Антон Павлович зажмурился, сел в кровати, вспыхнул как спичка, замахал руками, вскочил, дымясь, пару раз пересек кабинет по диагонали, хлопая руками, как гонимая коршуном перепелка, смахнул с секретера и разбил третьего коллекционного терракотового кота и, наконец, больно стукнувшись лбом о книжную полку, проснулся.

На письменном столе стояла открытая доска с начатой вчера шахматной партией. У левого угла ее валялся съеденный Добужанский. В кресле, свернувшись собачьей шапкой, дремала Мерсью. Времени было возле одиннадцати.

Следовало поторопиться…

Лев Борисович Добужанский торжествовал. Раздавленный его речью Антон Павлович Райский, этот плевок в душу читателя и в лицо Русской Литературы, сидел, опустив покрытую испариной восковую лысину, пряча растоптанный взгляд в ковер.

– …Отдавать себе отчет в том наслаждении, которое доставляют нам произведения великие и вечные, – злорадно говорил Лев Борисович, – есть необходимая потребность мыслящего человечества. Одновременно с тем необходимой потребностью мыслящего человечества является и отделение зерен от плевел. Там, где непросвещенная и нетребовательная публика находит себе сегодня законных кумиров от бесотристики, бумагостяжательства и графомарательства, мы имеем полное право сказать решительное «Нет!» – нет, нет и еще раз нет! Не принимая на веру фальшивой дешевизны, шелухи, позолоченной скорлупы популярности некоторых авторов, – тут Лев Борисович очень пристально посмотрел с кафедры на Антона Павловича, сидевшего в первом ряду. Антон Павлович сжался. – Изнутри своего ограниченного, но просвещенного круга, – зловеще продолжал критик, – с мыслью взрастить из зерен цветущие, плодоносящие всходы образованного грядущего мы, мы, друзья! – встанем на пути свищей и мракобесов пера, оставляющих грязные потеки в неокрепших читательских душах. – Лев Борисович выступил из-за трибуны и широко распахнул полы полосатого летнего пиджака, изображая, как встанет на пути мракобесов. – И, принеся себя в жертву на великий алтарь Мельпомены, шагнем вместе с взращенным нами читателем в солнечную, лучистую, лазурную, небесную глубину нетленной классики!

В этом месте Лев Борисович и в самом деле шагнул, но споткнулся о провод колонки звукоусилителя, попытался удержаться за ящик трибуны, но тот был наспех сколочен из фанерной доски и массы Льва Борисовича не удержал. Критик пошатнулся, стремительно теряя баланс, и, минуя подмостки, пал под ноги Антону Павловичу Райскому. Вслед за доктором филологических наук рухнула трибуна. Фанерные листы скрыли шагнувшего литературоведа от читающей публики.

Трибуны зрительного зала Дома культуры «Динамик» ахнули, вздрогнули и приподнялись. Читатели и работники пера вытянули шеи. В ложе амфитеатра проснулся и захлопал было спецкор газеты «Центральная славь» Никанор Иванович Сашик, но младший корректор периодического издания Виктор Петрович Рюмочка дернул приятеля за пуговицу, и Сашик затих.

Фанерные листы не шевелились. И не издавали ни звука.

Так, ровно в 13:00 по московскому времени, 13 мая, кончил свою долгую речь и краткий земной путь заведующий кафедрой теории литературы МГЛА Лев Борисович Добужанский, принеся себя в жертву на великий алтарь упомянутой Мельпомены.

В наставшей внезапно тишине Антон Павлович Райский оглушительно хлопнул крышкой складного сиденья. И стремительно побежал к горящему зеленым спасительному слову

 

Глава 6

В которой главный герой сталкивается с необъяснимым

Поздним вечером того же несчастливого числа поперек центральной аллеи бульвара Адмирала Нахабина легла огромная двуглавая тень.

Антон Павлович Райский и Вениамин Александрович Карпов говорили о любви.

Когда о любви все уже было сказано, Антон Павлович горько махнул рукой в сторону круглосуточного магазина «Полтушка» и пошатнулся.

Обнявшись и поддерживая друг друга, бывшие члены шахматного кружка Дома детской дружбы «Орленок», с трудом преодолевая встававшие на их пути полосы наземной зебры, направились к вывеске, способной вселить надежду в каждого разочаровавшегося в любви и потерявшего веру в людей ночного путника.

«24 ЧАСА» – гласила она.

Судьба столкнула подросших орлят шахматного кружка Дома детской дружбы в гудящем литераторами буфете ДК «Динамик». Буфет был наполнен клубами удушливого табачного дыма – высокие буфетные окна «Динамика» были замурованы на зиму.

Потрясенные гибелью критика литераторы качали головами, трясли бородами, жевали холодные капустные пирожки и из рукавов разбавляли буфетный компот «Земляниковой».

– Райский! Скажи мне, что это не ты, старый черт! – крикнул Антону Павловичу Вениамин Александрович и, различив сквозь дым, что Антон Павлович щурится, не желая признавать его, с силой наступил другу детства на ногу.

«Это не я!» – хотел было увильнуть Антон Павлович, но Вениамин Александрович нажал каблуком посильнее. И Антон Павлович вынужден был обрадоваться.

– Карп! – обрадовался Антон Павлович.

Душа Антона Павловича вспыхнула и засочилась кровавыми ранами незаживших детских обид. Зачесались шрамы.

Антону Павловичу вспомнились бессонные шахматные ночи под одеялом, утопленные в пруду короли, закопанные в муравейник ферзи, сожженные на заднем школьном дворе слоны и слезы матери.

Вспомнились голубые, как небо, и сияющие, как звезды, глаза второклассницы Риты Петрушкиной, с обожаньем смотревшие на проклятого Карпа из-за кулис Дома дружбы.

Словом, Антон Павлович вспомнил все. И все, что он вспомнил, ему решительно не понравилось. Антон Павлович любил одиночество. И с раннего детства не любил владельца центрального ежедневного газетного издания «Центральная славь» Вениамина Александровича Карпова.

«Чтоб ты провалился, негодяй»! – растягивая щеки в улыбке, думал Антон Павлович, удавом выглядывая из клубов табачного дыма ДК «Динамик».

Однако Карп не проваливался, был полон сил и с энтузиазмом смотрел в наступавший вечер.

Друзьями твердо решено было ехать обедать в «Хванчкару» на Тверской.

В довершение бед нескончаемой «чертовой пятницы» у друга детства оказался тонированный металлик-«лендкрузер» с обшитым кремовой кожей салоном, вишневым деревом приборной доски, баром и усатым неприветливым шофером. Который с Антоном Павловичем даже не поздоровался.

Антон Павлович заказал в «Хванчкаре» зеркального карпа по-королевски и с аппетитом съел его, аккуратно отделяя тонкие острые косточки и запивая прохладным, соломенным цинандали, при этом он искренне желал сидевшему напротив владельцу «Центральной слави» той же участи, что постигла его рыбного брата с тарелки.

Карп заказал баранью рульку и запивал ее красным.

…И затянулись детские раны, и зарубцевались швы, и шрамы, исполосовавшие нежную душу Антона Павловича, перестали напоминать о себе. И кремовая обшивка салона металлик-«лендкрузера» со встроенным баром, приборной доской вишневого дерева и усатым шофером поплыла, качаясь на волнах джаза, в глубины туннелей памяти. И престарелые орлята с нежностью смотрели друг на друга, поминая безвременно ушедшего критика Льва Борисовича Добужанского янтарным «Мерли». И называли его неплохим, в сущности, малым.

Потому что о покойниках принято говорить либо хорошее, либо не говорить вовсе.

«Во всяком случае, этот милый малый, – думал Антон Павлович, – уже никому не расскажет, что я плююсь!» – И на душе делалось вольно и радостно.

Столешница подрагивала. Хрустально позвякивали бокалы. Под белоснежной скатертью друзья по очереди наступали друг другу на ноги и смеялись как дети.

– На-а-а-а-а, на тебе, Карп! – наступал Антон Павлович и с силой давил на мысок Вениамина Александровича.

– На! – коротко наступал на мысок Антону Павловичу издатель.

– На! На! На! – три раза подряд наступал в ответ Антон Павлович и, быстро поджимая ступни под стулом, чувствовал себя счастливым.

Ранний вечер встретил Антона Павловича и Вениамина Александровича у распахнутых дверей ресторана и проводил до бульвара Адмирала Нахабина, где вскоре вынужден был покинуть их, сменившись поздним.

Пора было расходится, за обоих друзей очень беспокоились жены. Тревожные голоса Людмилы Анатольевны и Маргариты Евгеньевны доносились из телефонных трубок. Но Антон Павлович все никак не хотел отпускать обретенного друга, удерживая Карпа за карман и стараясь по возможности отдавить ему ноги про запас.

Наконец неприветливый шофер по приказу хозяйки отнял Вениамина Александровича у Райского и понес к автомобилю. Антон Павлович, подпрыгивая и резвясь кикиморой, поспешил домой.

Однако, уже подходя к арке, Антон Павлович замедлил скачки, перешел на усталый шаг, а когда вышел на свет фонаря, захромал, зачах, остановился в задумчивости и присел на бортик песочницы. Лицо его сделалось сосредоточенно и хмуро. Он протянул к носу руки и, по очереди загибая пальцы, принялся считать их. Пальцев оказалось, как обычно, десять. А вот «отдавливаний» на счету Карпа было на пять больше. Победы не выходило.

На душе Антона Павловича стало уксусно и тоскливо, как в пустой огуречной банке. От обиды на хитрого Карпа ему даже плакать захотелось.

…Вызвав лифт, Антон Павлович Райский взглянул на часы. Нескончаемый тринадцатый день не кончался. Чертова дюжина мгновенно напомнила о себе зловещим молчанием лифтовой шахты. Канаты остались неподвижны. Лифт не шелохнулся.

Печальный, обманутый, едва живой от усталости Антон Павлович уже достиг шестого этажа, когда из шахты донеслось невнятное бормотание, а из окошка кабинки уставился, не моргая, выцветший бледно-незабудковый глаз фантастической вдовы Бессоновой.

– Добрый вечер, Феклиста Шаломановна, застряли? – участливо спросил Антон Павлович, стараясь предупредить проклятие.

Однако ядовитой ведьме было чихать на вежливость. Бледно-незабудковый глаз Феклисты раскрылся шире. Из глубины его в лоб Антону Павловичу целился револьверным дулом хитрый угольный зрачок.

– Что смотришь, Верблюд Павлович? – совершенно без всякой рифмы холодно осведомилась вдова. – Иди отсюда!

– Иди-иди-иди-отсюда-сюда-иуда!.. – повторило за ведьмой шахтовое эхо, и проклятый Антон Павлович, обреченный идти, пошел.

«Старая ведьма назвала меня верблюдом! – покрываясь холодным потом, с трудом преодолевая последние ступени до своей клетки, подумал Антон Павлович и в страхе оглянулся на лифтовую шахту. – Горгона не так проста, как притворяется… Она что-то знает!»

– Знаю-знаю! Не сомневайся, Верблюд! – точно читая мысли Антона Павловича, откликнулась из шахты ясновидящая вдова.

«Знаю-зн-аю! Верблюд-люд-юд!» – подхватило эхо.

«Да провались ты пропадом, вурдалачиха!» – мысленно ответил вдове Антон Павлович.

– Сам провались, душегуб! – живо откликнулась из ступы бесноватая Феклиста.

«Ду-ше-губ!» – подтвердило эхо.

Антон Павлович скользнул по перилам рукой, заходя на последний вираж пролета.

На клетке, встревоженная и бледная, в распахнутом пеньюаре и тапочках, плотно прикрыв спиной дверь, стояла Людмила Анатольевна Райская. Из-за двери доносились тупые удары, скрежет когтей и пронзительный вой.

Это преданное собачье сердце Марсельезы Люпен Жирардо вырывалось из розоватой собачьей шкурки навстречу хозяину. Марсельеза Люпен любила Антона Павловича самозабвенно. Злобную малюсенькую и плешивую душу адской собачки разрывал надрывный, отчаянный лай.

Людмила Анатольевна, категорически стиснув губы, молча распахнула перед поникшим Антоном Павловичем дверь. Освобожденная Марсельеза, оскалившись, стрелой пронеслась под четырьмя ногами хозяев, летучей мышью пересекла лестничный пролет и, пропоров усами лифтовую сетку, с визгом пала на крышу неподвижной лифтовой кабинки.

В ту же секунду ступа с вдовой Бессоновой вздохнула и тронулась. Навстречу друг другу поползли канаты. В отчаянии задрав пупырчатый нос, подрагивая львиной дизайнерской кисточкой, Марсельеза Люпен Жирардо, присев на спичинках лап, поехала вниз, делаясь все меньше и меньше. Пока не превратилась в блоху.

Людмила Анатольевна в ужасе бросилась вслед за гибнущим в шахте питомцем. Под женой замелькали ступеньки. Замелькали, закружились, слились и превратились в ледяную горку.

По горке с мяком заскользили в ржавых полосатых санках желтоглазые ведьмины коты.

Стоя на крыше металлик-«лендкрузера», промчался мимо Антона Павловича, посверкивая золотой чешуей, съеденный в «Хванчкаре» Карп Александрович.

Торжественно неся впереди себя на вытянутых руках большое светящееся диетическое яйцо на подставке, проследовал вверх к чердачной решетке Лев Борисович Добужанский. У Льва Борисовича почему-то не было головы, но Антон Павлович все равно узнал его по легкому грогроновому плащу и крешевым светлым брюкам.

Злорадно глядя вслед погибшему критику, Антон Павлович подумал, что зря тот тащится наверх, потому что чердачная решетка заперта на замок, но Лев Борисович прошел сквозь решетку.

Пройдя, критик обернулся на недоуменно застывшего Антона Павловича, надел диетическое, светящееся яйцо вместо головы и плюнул в Антона Павловича сквозь прутья…

Антон Павлович проснулся среди ночи оплеванным. Вытер плевок критика с лица ухом пододеяльника и дернул шнурок торшера.

Кабинет писателя залил зеленоватый призрачный свет. Над раскрытой шахматной доской задумчиво сидела зеленая, похожая на некрупную болотную жабу Мерсью. Фисташковый Спиноза выглядывал корешком из-за бледно-салатового Батюшкова. Съеденный накануне Добужанский откатился на край письменного стола, оставшись лежать там, беспомощный и неподвижный.

«То-то же, будешь знать, как плеваться»! – сказал погибшему Антон Павлович и встал, чтобы поближе взглянуть на поверженного критика.

Повертев Льва Борисовича меж пальцев, он переместил мутный взгляд на доску.

В ту же секунду на самом дне тусклой паутины зрачков Антона Павловича вспыхнули две зеленые люстры.

Замерев от страха и благоговения, стояли пред ним на своих клетках покорные крошечные фигурки; и злобно, пронзительно смотрел на них с высоты Антон Павлович Райский.

Оливковые, посверкивали перед ним лысинками головки пешек. Торжественные митры слонов и зубчатые фески ладей, черные цилиндры и белые кипы, малахитовые мурмолки и фисташковые котелки, канотье и имамы, сверкающие изумрудными бликами диадемы императриц и царственные короны императоров – все были во власти Антона Павловича! Все ждали его приказа! Легкого, небрежного движения руки. Одобрительного кивка. Или щелчка указательным пальцем. Одним движением рукава Антон Павлович мог сгрести всех в коробку, стирая с лица земли. Одним движением мог он хоть сейчас вернуть ненавистного Добужанского на доску.

Во власти Антона Павловича было сделать оживленного Льва Борисовича ферзем и съесть его на десерт, как следует помучив.

– Вот как! Вот оно что! – одиноко бормотал догадавшийся обо всем Антон Павлович в зеленой мгле своего кабинета.

– Я покажу вам, как! Покажу вам, что! Будете у меня знать, кто я такой! – одиноко бормотал Антон Павлович в зеленой мгле своего кабинета.

– Будет вам елка! Будут вам и свисток и кедровые шишки! – одиноко обещал Антон Павлович в зеленой мгле своего кабинета.

– Это даже лучше, чем плевать с балкона! – одиноко радовался Антон Павлович в зеленой мгле своего кабинета.

– Гораздо, гораздо лучше! – торжествовал он.

Зеленоватое в свете торшерного абажура с кисточками, жуткое восковое лицо писателя надувалось лягушкой.

Веря каждому слову любимого хозяина, готовая поддержать его в любых начинаниях, преданно смотрела на Антона Павловича снизу вверх, скаля клычки, Марсельеза Люпен Жирардо – дамская собачонка, похожая на жабу или лысую летучую мышь, с крысиной мордой, львиным хвостом, но верным человеческим сердцем.

Так, совершив это невероятное, потрясающее открытие – он властен над всеми, Антон Павлович Райский первым делом обратил свой взор на Вениамина Александровича Карпова, стоявшего на доске под видом белого слона//.

– Карпуша! Ку-ку! – дребезжащим шепотом обратился Антон Павлович к другу детства. И кукушка на стенных часах три раза куканула Антону Павловичу в ответ.

Брезгливо придерживая Карпа за голову большим и указательным пальцами правой руки, Антон Павлович отправил издателя «Центральной слави» на с4.

К Вениамину Александровичу у Антона Павловича имелись старые счеты…