Корсаков специально пришел пораньше на свое законное место в «кабацком» треугольнике, названном так по аналогии с «бермудским», — между ресторанами «Прага», «Арбатские ворота» и «Русь». Не то, чтобы здесь пропадали корабли и самолеты, но если ты сел здесь со своими картинами, то пропащий ты человек — неудачник, не сумевший ухватить за хвост пресловутую синюю птицу. Конечно, мало кто из выставляющихся на Арбате причислял себя к неудачникам, но это уже зависело от честности перед самим собой.

Он пристроил на подставках картины: две копии Валледжо, полуодетые тетки с мечами верхом на драконах, — для «оживляжа», пару портретов известных личностей, чтобы показать свои способности, и портрет Анюты, который он писал последние двое суток, после набега Александра Александровича, по памяти. Писал, забыв про голод и сон, закончил портрет сегодня ночью и, с утра пораньше пошел на Арбат, чтобы иметь время подремать на стуле до появления первых клиентов. С ним и раньше случалось такое: будто кто-то водил его рукой, заменив все мысли сложившимся в голове сюжетом, требующим перенесения на холст. Закончив портрет, Игорь даже не решился лечь подремать: после двух бессонных ночей мог проспать до вечера, а деньги нужны были, как никогда. Собственно, он не был уверен, что на портрете получилась именно Анюта — почему-то ему было важно изобразить женщину в платье начала девятнадцатого века с обнаженными плечами, с высокой прической и затаившейся в глазах болью. У той Анюты, которую он знал, не могло быть таких глаз: печальных, прощающихся с чем-то бесконечно дорогим, уходящим безвозвратно.

Игорь поднял воротник куртки — утро было пасмурным и день обещал быть хмурым, поглубже надвинул на лицо многострадальный «стетсон» и, закрыв глаза. Откинулся на хлипкую спинку раскладного стула. Постепенно шум улицы отдалился, слился в рокот, похожий на дальний прибой, лишь изредка выделяя из себя отдельные фрагменты: слова прохожих, смех, музыку.

Сквозь дрему Корсаков слышал, как прошел наряд из «пятерки» — судя по разговорам, парни были с похмелья и хотели раскрутить его на бабки, но старший наряда узнал Игоря и сказал, что этого трогать не велено — на капитана работает. Корсаков мысленно поблагодарил участкового — не забыл своих предупредить. Потом мимо протопали гости столицы — мягкий говор выдавал в них уроженцев юга России. Кто-то мечтал сфотографироваться с принцессой Турандот, кто-то искал какую-то медаль, которую на Арбате можно купить дешевле, чем в Измайлово или у нумизматов на Таганке.

Около одиннадцати утра появились первые иностранцы: сначала, поминая Монмартр, прошли шумные французы — Арбат и впрямь был похож на знаменитую парижскую улицу. Корсакову пришел на память куплет то ли частушек, то ли стихотворных воспоминаний:

Монмартр осел в моей груди,

Художников — хоть пруд пруди,

Один кричит: спозируй, бога ради!

Писал он глядя мне в глаза,

Потом взял сорок франков за

Портрет чужого дяди…

Ну не бляди?

Потом мимо протопали бесцеремонные немцы: «вундербар», «натюрлих»; америкосы узнали любимую шляпу ковбоев на московском художнике и фотографировались рядом с дремлющим Корсаковым, а после народ повалил косяком. Пару раз кто-то прошелся Корсакову по ногам и он, выругавшись, отодвинул стул чуть назад. Забытье то наваливалось и тогда голоса прохожих отодвигались, становились ненавязчивым фоном, то отступало и Игорь различал отдельные слова, обрывки фраз. Красивая мелодия наплыла издалека, Корсаков прислушался, пытаясь разобрать слова. Скоро он их расслышал достаточно хорошо, но понять так и не сумел.

— Хари рама, хари Кришна…

Гармонь или аккордеон вел мелодию, там-тамы отбивали такт, позванивали бубны и над всем царили маленькие медные тарелочки. Игорь представил парней и девчонок в желтых сари с бритыми наголо головами — они частенько бродили по Арбату: улыбчивые, дружелюбные. Что ж, кто-то пьет, кто-то садится на иглу, а эти ударились в религию. Это лучше, чем дурманить сознание и травить организм, но ладно бы в свою, родную, православную религию кинулись, так нет, экзотику подавай. Что-то не так в православной церкви, если дети поют с чужого голоса. Красиво поют, но…

— Хари Кришна, хари-хари…

Судя по звукам, кришнаиты удалились по Старому Арбату, звон тарелок еще всплывал в гомоне голосов, в шарканье ног, словно хотел что-то напомнить Корсакову.

Кто— то, звеня кандалами, метался в бреду, простудившись в дороге, кто-то тянул заунывную мелодию. За зарешеченным окном проплывали заснеженные поля, голые деревья. Воздух в тюремной повозке на полозьях был холодным и смрадным —людей набили, как огурцы в бочку. Показались заметенные по крышу избы, забрехали собаки. Повозка свернула и остановилась. Корсаков припал к окну, стараясь разглядеть, заезжий это двор, куда свернули, чтобы конвой мог промочить горло, погреться чайком, или уже пересыльная тюрьма. Начальственный голос, поминая через слово бога и черта, приказал выводить арестантов. Похоже, пересылка.

Загремел замок, дверь распахнулась, впуская в протухшую атмосферу повозки свежий морозный воздух.

— Фу-у, черт! Дух такой, что помереть можно. Выходи, мать твою туды!

— Веди их во двор, расковать и по камерам.

Корсаков спрыгнул на снег, щурясь от белизны посмотрел вокруг.

— Этого в первую очередь, — офицер ткнул в него пальцем, солдат подтолкнул в спину.

Через распахнутые ворота Корсакова ввели во двор, огороженный от деревенской улицы частоколом. Кузнец привычно сбил кандалы. Корсаков выпрямился, ощущая забытую легкость в руках.

— Ну-ка, иди сюда, морда каторжная, — офицер поманил его пальцем.

Они отошли к частоколу.

— Прошу прощения, господин полковник, — глядя в сторону сказал офицер, — в присутствии нижних чинов вынужден обращаться к вам исключительно в таком тоне.

— Ничего, поручик, мне следует к этому привыкать.

— Я выделил вам отдельную комнату…

— Право, не следовало бы утруждаться.

— Полагаю, следовало, — не согласился офицер, — вас проводят. К сожалению, в вашем распоряжении только час — приказано на этапах не задерживаться.

— Благодарю вас, поручик.

— Не стоит благодарности. Это все, что я могу для вас сделать.

Поручик подозвал солдата, Корсаков заложил руки за спину. Конвойный провел его в стоящую отдельно от общего барака избу, распахнул дверь и, неожиданно подмигнув, указал направо.

— Вам сюда, ваше благородие.

Нашарив в полутьме сеней дверь, Корсаков толкнул ее. Внутри было жарко натоплено, пахло, как в обычной деревенской избе — кислой капустой, подмокшей шерстью. В свое время Корсаков квартировал в походах в крестьянских избах и этот запах напомнил ему былое. Однако сейчас он уловил совершенно неуместные здесь ароматы и нерешительно остановился. После яркого зимнего дня глаза не сразу привыкли к тусклому свету, пробивавшемуся через маленькие окошки. Простой стол из струганных досок, сундук под окном. Единственное, что было чуждо крестьянской избе — походная офицерская кровать, придвинутая к стене.

С лавки возле печки кто-то поднялся ему навстречу, он прищурился, пытаясь разобрать кто это и почувствовал, как кровь бросилась в голову. Это лицо, эти полуразвившиеся светлые локоны, дрожащие губы…

— Анна… — только и смог вымолвить он.

Руки, губы, зеленые заплаканные глаза… тонкие плечи… забытье, как омут… прерывистое дыхание, словно они вынырнули на поверхность только для того, чтобы глотнуть воздуха и вновь погрузиться друг в друга. Час… только один час.

Стук в окно и голос поручика.

— Пора, господин полковник.

Она припала к его груди, он почувствовал ее слезы.

— Я не отпущу тебя, не отпущу…

Шаг, другой. Он словно ощущает, как рвется связывающая их нить. Сдавленные рыданья за спиной.

— Прощай, сердце мое…

— …и спит на рабочем месте, только что не храпит. И морда разбита.

Корсаков приподнял шляпу, сощурился, пытаясь со сна разглядеть, кто перед ним. Напротив, присев на корточки, глумливо скалился обрюзгший, с заплывшими свиными глазками Евгений Жуковицкий — менеджер от искусства, как он себя называл.

— И ты, Жук… — пробормотал Корсаков, потягиваясь. — Если с утра не заладится, так и весь день насмарку, а если тебя с утра встретишь, считай, вся неделя пропала.

— Ладно, может, я-то тебе и нужен, — усмехнулся Жуковицкий, — старый добрый Жучила.

— Сказки об отборе картин на аукцион «Сотби» будешь рассказывать тем, кто помоложе.

Евгений Жуковицкий, по прозвищу Жук, всю жизнь крутился вокруг художников, оказывая мелкие услуги, чаще фарцовочного плана. В советские времена иногда покупал «по-дружеской» цене, иногда выпрашивал, а случалось — просто крал картины молодых и никому еще неизвестных художников. С незаконным вывозом не связывался, опасаясь статьи УК. В результате к перестройке, когда открыли границы, скопил приличную коллекцию, вывез ее, как только объявили свободу передвижения и удачно реализовал. Затем Жук сумел на волне интереса к советскому искусству провернуть несколько спекулятивных сделок, скупая работы по дешевке и продавая их по рыночной стоимости. Когда ажиотаж спал, капитала оказалось достаточно, чтобы перейти в высшую весовую категорию — «черный рынок» работ классиков. Но время от времени, по старой памяти, а может просто от жадности, Жучила занимался молодыми художниками, по старой же памяти безжалостно их обирая.

— А что, могу и на «Сотби» устроить. Хочешь — обсудим, — Жуковицкий хитро посмотрел на Игоря, — но сейчас о другом. Я бы пару-тройку твоих картин взял. Из старого. Помнишь, у тебя был цикл «Руны и Тела»? — Жучила облизал толстые губы, погладил двойной подбородок, — есть возможность хорошо заработать — этот твой период на западе помнят. Смотри сам, я второй раз предлагать не буду.

— Почему именно «Руны и Тела»? У меня с тех пор много нового появилось.

— А кому ты сейчас интересен, Гарик? — с обезоруживающей прямотой спросил Жуковицкий, — имя твое помнят по старым работам, а что забыли тебя — сам виноват. Так как насчет картин?

— Не знаю, — уклончиво сказал Корсаков, — из того цикла почти ничего не осталось. Можно, конечно, поглядеть, — если предложит хотя бы по пятьсот — отдам, решил он.

— Ты же знаешь, я обманывать не стану…

— Ох, не могу, — Корсаков откинулся на стуле, — ты бы хоть народ не смешил, Жук! Ты еще скажи: честность в отношениях — гарантия долговременного сотрудничества! Сколько ты тогда, в девяносто втором на всех нас наварил?

— Ну, Гарик, — потупился Жуковицкий, — время такое было: не ты меня объегоришь, так я тебя.

— Никто тебя, Жучила, объегоривать не собирался. Ребята лучшее отдали. Сука ты, Жук, — подавшись вперед, сказал Корсаков.

Жуковицкий отодвинулся от него и обиженно засопел. Игорь не сомневался, что он не уйдет — не таков был Жучила, не спроста он нашел Игоря и не спроста затеял весь разговор. Так и случилось. Подувшись немного, скорее для вида, Жуковицкий махнул рукой.

— Ну что ты, как на врага народа ополчился? Я к тебе с хорошим предложением. Хочешь, пойдем, — он огляделся, — ну, хоть в «Прагу». Посидим, обговорим условия.

— Чего обговаривать? Я себе цену знаю, — пожал плечами Игорь.

— Какая цена, Гарик? Твоя цена сейчас — банка пива на опохмел. — Жук откашлялся и заговорил проникновенным голосом, в нужных местах то повышая, то понижая тембр, — тебя давно списали, милый мой, и если я интересуюсь твоей судьбой, так лишь по старой дружбе. Никто из серьезных людей с тобой работать не будет. Художники твоего поколения давно поднялись…

— С одним из «поднявшихся» я позавчера в милиции ночевал, кстати сказать, — усмехнулся Игорь.

— Это с Леней-Шестом? Слышал, слышал. Ну, дорогой мой, это не показатель, а потом, несмотря на все свои закидоны, Леня, все же, признан коллекционерами всей Европы. У него картины из рук рвут — не успевает деньги считать. Один ты у нас раритет, ископаемое полезное. Еще немного и под забором ведь помрешь, Гарик! А не то белую горячку заработаешь. Больно и обидно смотреть, как такой человек, такой мастер, такой большой художник, на которого в свое время мы все с надеждой…

— Слушай, завязывай. Не на трибуне, все-таки, и не у гроба, — попросил Игорь, — давай конкретно: какие картины ты хочешь и почем.

— Ну, ты так сразу… — немного сбавил обороты Жуковицкий, — почем, это надо еще решить, мне принципиальное согласие нужно. Подумай хорошенько. Вот еще что: ты помнишь, когда Серега Арефьев помер — картины искали, искали, а не нашли, да! И знаешь, как дело было? Менты, что протокол о смерти составляли, к себе вывезли. Я у них потом оптом все и взял. А Серега вот так же, как ты кочевряжился. Все живого классика из себя строил и что в итоге? Ни себе не помог, ни семье, ни хорошим людям.

— Ну, ты меня-то не хорони загодя, — сказал Корсаков.

— Не зарекайся, Гарик. Все под богом ходим. А у тебя, я слышал неприятности.

Игорь насторожился, внимательно разглядывая собеседника. Жуковицкий иногда заходил на Арбат, но Игоря обходил стороной. То ли чтобы глаза лишний раз не мозолить, помятуя о прежних грехах, то ли просто неинтересен ему Корсаков был. А теперь, получается, всех опередить хочет, если что с Игорем случиться…

— Хорошо, Женя, я подумаю, — сказал Корсаков, делая вид, что задумался над словами Жуковицкого, — работы из того цикла и правда остались, только отдал я их кому-то на хранение. По пьянке отдал, а теперь забыл. Но вспомнить можно. Главное, чтобы стимул был, понимаешь? — Игорь потер пальцами, будто считая деньги.

— Все понимаю, Гарик, все отлично понимаю, — с готовностью закивал Жук. — А чтобы ты мне поверил, что я для тебя стараюсь, могу купить… — он оглядел выставленные Игорем картины, — ну, хоть вот эту, — ткнув толстым пальцем в портрет Анны, он внимательно посмотрел на Корсакова. — Хоть и себе в убыток, но помня о старой дружбе, о славных временах, могу заплатить даже пятьдесят долларов США.

— Пятьсот, — коротко сказал Игорь.

Жуковицкий выпучил глаза.

— Ты что, родной? Ты с утра-то не принял лишнего на грудь? Пятьсот! Ты сам посмотри: фон неровный, лицо не прописано, да и тетка какая-то стремная — тоску нагоняет. Сто долларов, но это только для тебя.

Корсаков ухмыльнулся: Жучила любил поторговаться, знал в этом толк и любил, когда картину ему уступали не сразу, а именно после долгих споров. Бывало, он даже переплачивал, если художник умел обосновать и красиво изложить претензии на высокую цену. Видимо, Жучиле это было нужно для самоуважения.

— Я писал эту картину кровью сердца, — Игорь подпустил в голос дрожи, — ночей не спал, не пил, не ел, — он почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы жалости к себе. — И скажу без ложной скромности: картина написана в лучших традициях русской классики. Да любой, кто посмотрит на эту женщину, ощутит в себе нежность, любовь, желание, чтобы она была рядом, — Корсаков метнулся со стула и схватил за рукав проходящего мимо мужика с двумя дорожными сумками, — товарищ, вот скажите, что вы ощущаете, глядя на эту женщину.

Мужик, шарахнувшийся было в сторону, с интересом пригляделся к картине. Судя по суточной щетине и мятой одежде, это был провинциал, пришедший на Арбат скоротать время до отхода поезда.

— Вот на эту женщину? — задумчиво проговорил он.

— Ну да!

— Эх, — мужик вздохнул, — да если бы моя Маринка такая была… А то ведь жрет в три горла, зараза. Как порося стала, ей-богу. На кровати, не поверишь, боком сплю — не помещаемся. А кровать у нас широкая — сам ладил…

— Слыхал? — Корсаков победно поглядел на Жуковицкого.

— Нашел у кого спрашивать, — скривился тот, — мнение дилетанта…

— А ведь раньше такая же была, — не унимался мужик, — пока в невестах ходила. Тоненькая, как березка, глаза, как звездочки…

— Это же высокая поэзия, Женя! — Корсаков ковал железо, пока горячо, — Ты посмотри, какие у нее глаза, а плечи! А руки…

— Рук не видно, — быстро сказал Жуковицкий.

— Но можно представить, как они прекрасны! И за этот шедевр, продавать который для меня все равно, что вырвать сердце, ты жалеешь триста баксов? — Корсаков, как бы в смятении перед человеческой жадностью, отступил на шаг, — Женя, креста на тебе нет!

— …пиво, картошку, блины со сметаной каждый день трескает, — продолжал гундеть мужик, — а глазки заплыли. Поросячьи глазки стали…

— Сто двадцать, но я себе этого не прощу, — категорически заявил Жук, — просто душа у меня болит за тебя. Сто двадцать долларов — все что могу предложить.

— Холст и краски дороже стоят, — не уступал Корсаков.

— …а чай пить садится, так батон белого сожрет, и не хрюкнет!

— Слушай, мужик, иди-ка ты отсюда, — разом заорали Корсаков и Жуковицкий.

Провинциал, отпрянув, удивленно пожал плечами.

— Сами же просили портрет оценить, — сказал он с обидой и, покачав головой, двинулся дальше, — ну, москали, не поймешь вас.

— Короче, Гарик, сто пятьдесят — и все!

По тону Жуковицкого Корсаков понял, что это предел и, горько вздохнув для приличия, согласился.

— Ну вот, — одобрил Жук, — а то — пятьсот! Ты еще не помер, чтобы такие цены ломить.

Он отсчитал три пятидесятидолларовые бумажки, вручил Игорю, которому вдруг стало жалко картину. Он сам снял ее, упаковал и стал собираться домой.

— А насчет тех картин — так я зайду на днях, лады? Ты ведь не переехал? — спросил, осклабившись, Жук.

— Не переехал. Заходи, — сказал Корсаков, — но уж за них я с тебя семь шкур спущу.

— Разберемся, — Жуковицкий подал ему мягкую влажную ладонь и потопал к выходу с Арбата.

Значит, он специально на Арбат приехал, чтобы меня найти, глядя ему вслед подумал Корсаков. Ну и черт с ним. Еще Жучилой не хватало голову забивать. Тут другая проблема вырисовывается: сначала он потерял Анну во сне, в том, что во сне он видел именно Анюту Корсаков не сомневался, а теперь и наяву утратил. И хоть это всего лишь портрет, кто знает, может так ему и суждено: терять дорогих сердцу женщин.

Обменяв валюту, Игорь побрел домой.

Как обычно Арбат жил своей жизнью: скучали художники, продавцы шинелей, шапок-ушанок, кокард и прочего добра, оставшегося от Советской армии, обольстительно улыбаясь, демонстрировали товар иностранцам. Два ребенка лет семи-восьми кружились в вальсе, родительница обходила зевак с картонной коробкой. Разорялся какой-то бард, его обходили стороной — уж больно рьяно он терзал струны обшарпанной гитары.

Корсаков заметил милицейский наряд, проверявший документы у лица кавказской национальности, подошел поближе. Дождавшись, когда нацмена отпустили — видно, документы оказались в порядке, он подошел к разочарованным милиционерам.

— Ребята, у меня тут должок для капитана Немчинова. Передайте, — Игорь протянул руку, как бы для пожатия старшему наряда — щеголеватому лейтенанту, избавился от денег и, кивнув, пошел дальше.

В продуктовом магазине, долго не раздумывая, накупил продуктов: колбасы, хлеба, яиц и кофе. Долго стоял напротив винного отдела. Выпить, не выпить? Прозрачная, как слеза, водка, янтарный коньяк, ликер «Кюрасао», цвета стеклоочистителя… пиво, шампанское, портвейн, виски. На память пришел Жуковицкий: «…еще немного и белую горячку заработаешь». Не дождешься, Жучила! Этот номер мы уже вытаскивали — ничего, кроме похмелья и горьких воспоминаний там нет.

— Мужчина, ну вы прям, как в музее. Чего на нее смотреть, ее пить надо! Не стесняйтесь, подходите, — подбодрила Игоря молодящаяся продавщица.

— Не могу, красавица, — вздохнул Корсаков, — язва.

— То-то облизываешься, как кот на сметану, — посочувствовала продавщица.

Купив двухлитровую бутылку кваса, Игорь, опасаясь что поддастся соблазну, быстро вышел из магазина.

В квартире кто-то был — дверь с лестницы была забаррикадирована. Корсаков наподдал ногой, вызвав за дверью легкую панику: кто-то заметался по квартире, потом в щели показался глаз.

— Ты что ли, Игорь? — голос у Владика был сдавленный, испуганный.

— Я, — подтвердил Корсаков, — открывай. Чего закрылись? Опять трахаетесь?

За дверью загремело. Корсаков втиснулся в образовавшийся проем.

— Трахаемся… Давай, быстрее, — Владик стоял, согнувшись, держа в руках радиатор парового отопления, — никого чужого не заметил?

Под глазами у него были синяки в пол-лица, нос скособочен, губы превратились в лепешки.

— Не заметил.

— Это хорошо, — Владик привалил радиатор к двери, поставил на него еще один. — А я пришел — тебя нет. Ну, думаю, все…

— Так ты один? А где шлялся? — спросил Игорь, проходя в комнату, — участковый заходил, тебя спрашивал.

— Когда?

— Позавчера. Сказал, что тебя папаша Анюты к ним в отделение приволок.

— Точно, — кивнул Владик, — они меня отпустили потом, я у приятеля ночевал — боялся сюда показаться, — он подошел к окну, чуть отодвинув фанеру, осмотрел двор.

— Мог бы и зайти, проведать — я до ночи без памяти провалялся, — проворчал Корсаков.

Он разгрузил сумки, принес из чулана электроплитку, сковородку и принялся резать колбасу.

Владик присел на низенькую табуретку, обхватил плечи руками и принялся раскачиваться из стороны в сторону.

— Тебе хорошо, — сказал он обиженным тоном, — ты сразу вырубился, а меня, как грушу в спортзале обработали.

— Анюта где была?

— В машину ее утащили и увезли. И папа с ней уехал. А трое этих… остались и давай меня охаживать. Я все ступеньки в доме пересчитал. Потом папа вернулся и повезли они меня в «пятерку». Что там было… — он тяжело вздохнул.

Игорь бросил на сковороду нарезанную колбасу, глотнул квасу и присел на диван.

— Знаю я, что там было, — проворчал он. — Владик, тебе сколько лет?

— Двадцать один, а что?

— Что? А то, что баб надо выбирать не только членом, но и головой. Или ты ее в невесты присмотрел?

— В какие невесты? — возмутился Лосев, — ну, понравились друг другу, перепихнулись в охотку. Что ж теперь, любовь на всю жизнь?

— Вот трахнулись, и — все, разбежались по норам. За каким хреном ты ее сюда водить стал? Соображение надо иметь. Она что, не говорила, что у нее папа крутой?

— Ну, так, бормотала чего-то, — Владик потупился, — я думал, это еще лучше. Папашка денег подкинет, может, выставку организовать поможет. Глядишь и…

— Ага, — усмехнулся Корсаков, — апартаменты выделит — трахайтесь, детки, на здоровье. Позволь я тебе кое-что объясню: в советское время общество у нас было бесклассовое. Так во всяком случае, считалось. А теперь дело другое. Анюта и папаша ее принадлежат к высшему обществу, а ты даже не в низшем классе, ты нигде. Ты — деклассированный элемент, мать твою! — Игорь разозлился всерьез. В самом деле: приходится объяснять этому Казанове элементарные вещи, — они — новая аристократия, только без дворянских титулов. Хотя я подозреваю, что это временно. А ты? Монтекки из подворотни! Ромео без определенного места жительства. Кстати, Ромео даже родословная не помогла, если ты помнишь, чем у Шекспира дело кончилось. Ты пойми, Лось, бабы к художнику тянутся потому, что он вольный человек, а воля — это отсутствие хомута и кнута! Ты себе нашел и то, и другое, и приключений на задницу. И, кстати, ты уж меня извини, ты всерьез считаешь себя художником?

— А почему нет? — обиделся Владик.

— Да потому, что давить краску на холст — это еще не искусство. Таких, как я — сотни, а таких, как ты — тысячи и все хотят сладко есть и мягко спать, не прилагая к этому усилий. Вы не знаете элементарных вещей: даже, как правильно смешать краски, я не говорю уже о технике рисунка. Я не люблю Шилова, но он как-то раз сказал про таких, как ты очень правильные слова: если ты художник, то нарисуй мне хотя бы обыкновенный стакан. Простой стеклянный стакан, но чтобы он был похож на самого на себя

— Вполне можно обойтись и без этого, — заявил Лосев.

— Да, можно. Но тогда нужна своя фишка, чтобы тебя заметили. Эпатаж, скандал, причем не местного значения, не драка с бомжами и не пьяный загул среди своих, а скандал такой, чтобы о нем написали в прессе. Мне уже за тридцать, Владик, и, по большому счету, мне учиться чему-то уже поздновато, но ты молодой. Брось ты эту херню, найди что-то свое и упрись рогами: работай, думай, пробуй, но не скользи по жизни, как по накатанной дорожке. Выбьешься в люди — я только рад за тебя буду.

— Чего ты завелся-то, — пробормотал Владик, стараясь не смотреть на разгорячившегося Корсакова, — ну ладно, попробую я…

— Да не пробовать надо, а делать! — в сердцах рявкнул Игорь. А действительно, чего это я разорался? — подумал он. Жалко, наверное, этого балбеса.

Колбаса заскворчала, Корсаков перевернул ее и разбил в сковородку пяток яиц.

— Ладно, давай перекусим, — сказал он.

Владик принес подушку, уселся на нее. Табуретку они использовали, как сервировочный столик. Яичница исчезла в мгновение ока. Разлив по кружкам квас, Игорь достал из кармана пятьдесят баксов и протянул Владику.

— Держи. Это тебе подъемные. Больше ничем помочь не могу.

— Не понял, — Лосев захлопал глазами.

— Федоров, участковый наш, сказал, что будет лучше, если ты пропадешь с Арбата в неизвестном направлении и, причем, надолго.

Лосев покачал головой.

— Зачем? Вроде, все обошлось. Папа уехал, Аньку я больше видеть не хочу — здоровье дороже…

Корсаков с досадой хлопнул ладонями по коленям.

— Слушай, я тебе все разжевывать должен? Папа, говоришь, уехал? Надолго ли? Ты думаешь, он это дело так оставит? В один прекрасный день я тебя найду вон там, — он кивнул за окно, — во дворе с проломленной головой. А еще хуже — менты, причем не из «пятерки», а какой-нибудь ОМОН, проведут шмон и найдут у тебя в матрасе мешок с «планом». Тебя на зону лет на пятнадцать, а мы, кто здесь останется, будем ребятам из отделения целый год штраф платить. «За нарушение общественного порядка». А люди здесь небогатые, сам знаешь. Есть еще вариант: я просыпаюсь, а ты спишь вечным сном с ножом в спине и на рукоятке мои «пальчики». С Александра Александровича станется — может и такое организовать.

Игорь закурил, откинулся на матрасе и уставился в потолок. Жалко парня, но что делать — сам виноват.

Владик потерянно молчал. Снизу донеслись голоса соседей — бомжи вернулись с промысла и разбредались по комнатам. Лосев встал и принялся собирать вещи в рюкзак. Вещей было немного: пара джинсов, свитер, две-три рубашки, бритва. Краски и кисти он сложил в этюдник.

— А картины куда? — спросил Лосев.

— Оставь, я спрячу. Как обоснуешься — дай знать. Если получится картины продать — деньги вышлю.

Владик забросил за спину рюкзак, повесил на плечо этюдник, потоптался, в последний раз оглядывая комнату.

— Давай присядем на дорожку, — предложил Корсаков.

Они присели на матрас, закурили. Владик сопел совсем, как обиженный мальчишка. Ничего, подумал Корсаков, ему и впрямь надо что-то менять в жизни. Докурили, Владик поднялся, Корсаков пошел его проводить.

— С мужиками не прощайся, — сказал он, отодвигая радиаторы от двери, — пусть думают, что ты на Арбат пошел.

— Ладно. Ну, бывай, Игорек, — Лосев протянул ему ладонь, — как остановлюсь где-нибудь — пришлю весточку.

— Счастливо, Влад, — Корсаков пожал Лосеву руку, посмотрел, как он медленно спускается по ступеням и, закрыв дверь, вернулся в комнату.

Эх, жизнь — дерьмо, подумал он.

Трофимыч ссудил Корсакову провод с лампочкой. Прикрутив ее к проводам, торчащим из потолка, Игорь щелкнул выключателем.

— Да будет свет, — сказал он и оглядел свое пристанище.

При электрическом свете вид был, прямо сказать, так себе. Поганый был вид. На потолке, в углах сплели паутину пауки, на обоях ясно проступили карандашные рисунки — раньше, если собиралась компания, Игорь на спор рисовал десятисекундные портреты. Ага, вот эту пьянку он помнил.

Владик притащил откуда-то девиц и море выпивки. Игорь рисовал всех желающих. Некоторые из девушек обдирали обои со своими портретами и просили подписать. Корсаков, чувствуя себя новоявленным Пикассо, небрежно ставил росчерки на рыхлой бумаге. Закончилась пьянка грандиозной всеобщей любовью — на следующий день даже бомжи-соседи таращили глаза и качали головами.

— Ну вы, ребята, даете. Одно слово — художники.

Корсаков спустился в подвал и притащил наверх картины, которые он не решался хранить в комнате — несколько особо дорогих ему холстов. Он расставил их напротив матраса, уселся на него и, закурив, принялся вспоминать.

Вот эту он написал после развода, по памяти: ребенок — девочка лет трех, уходила, оглядываясь по ромашковому полю. Это когда он еще был женат, они снимали полдачи под Дмитровом и ходили на канал имени Москвы через ромашковое поле, а дочка бежала впереди, оглядывалась и все торопила их.

А вот эта картина написана, дай бог памяти… А-а! Жук в тот раз уговаривал продать несколько картин, а когда Корсаков отказался, притащил водки и девок с Тверской. Игорю тогда поосторожней бы, а он гусарил, показывал, какой он крутой — садил стакан за стаканом без закуски, а девки подбадривали. Наутро очнулся — половины картин как не было. Жучила, гад, сказал, что Корсаков их спьяну раздарил девкам. Это потом только Игорь узнал, что у Жука такой прием: подпоить несговорчивого живописца в теплой компании, а после сказать, что картины подарены девочкам. Девчонок, конечно, не найдешь, да никто и не искал, а Жук выгодно сплавлял полотна. На этом и поднялся, скотина. С горя Корсаков квасил неделю, а опомнился только когда ночью явились ему черти и поманили за собой. На этом полотне изобразил Игорь Евгения Жуковицкого. Вернее, не самого Жука — кому он интересен, урод вислозадый, а его поганую душу. Картина получилась кошмарной — Гигер позавидовал бы. Корсаков и сам на нее смотреть не мог — страшно становилось, а потому убрал в подвал. Но продавать картину не хотел: пусть будет, как напоминание и о Жучиле с его подленькими приемчиками, и о чертях, тащивших Корсакова в преисподнюю.

А вот полотна, о которых Жуковицкий расспрашивал: на одном летящий снег, как если бы на него смотрел лежавший на земле человек. Снежинки будто замерли в хороводе. Именно замерли, а не летят, кружась, на зрителя. И в хороводе их есть какой-то смысл: из хаотичного движения они складываются то ли в надпись на незнакомом языке, то ли в математическую формулу.

Вторая картина, «Знамение» — главная из цикла «Руны и Тела». В багровом мареве застыли искаженные, дрожащие, фигуры людей. Над их головами сплелись руны, или что-то подобное, может даже знаки шумерского письма, хотя откуда Корсакову знать, как они выглядят. Среди ночи что-то словно толкнуло его. Он вскочил и лихорадочно принялся работать. Зажег все имевшиеся в доме свечи и до самого рассвета исступленно творил. Картина забрала все силы и под утро он рухнул на матрас и провалился в сон без сновидений, как смертельно уставший человек. Проснувшись, он даже не смог вспомнить того состояния, в котором работал. Картина была странная, написанная даже не в его, Игоря Корсакова, манере. Он выставлял ее пару раз, но без успеха и в конце концов спрятал в подвал. И вот теперь картиной заинтересовался Жуковицкий. Интересно знать, сам он вспомнил ее, или по чьей-то просьбе «подъехал» к Игорю? Если Жучила по собственной инициативе решил купить «Знамение» и «Снег» — цена одна, но если это заказ, то надо держать ухо востро. Хорошо бы Леню потеребить — он многих коллекционеров знает, может выяснить, не собирает ли кто подобные полотна? Так или иначе, картины оставлять в квартире нельзя — Жук украдет и не поморщится. И еще посочувствует: что же ты, скажет, Гарик, не уберег? Я бы купил и за ценой не постоял бы, а ты…

Корсаков нашел в чулане полиэтиленовую пленку — такими парники укрывают, тщательно упаковал картины и, стараясь не потревожить соседей, отнес полотна в подвал. Там он завалил их старым хламом, картонными коробками, битым кирпичом. Даже пылью присыпал. Оглядев подвал он остался доволен — если и заглянет кто, тот же Жук, все равно не догадается, что под кучей мусора может храниться что-то стоящее.