Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург

Николаев Евгений

Homo homini

 

 

Мы услышали голос Брянска, когда до него оставалось еще с десяток верст. То грянули пушки арсенала, проверяемые на цельность.

– Во-ка, как говорит Брянск-батюшка! – радостно воскликнул ямщик. – А ну, пошли, пошли, родимые!

Он взмахнул кнутом и разразился жестокой бранью на лошадей, которых только что назвал родимыми. Езерский выскочил из брички и побежал рядом с дорогой, чтобы размять свои нижние конечности. Только сейчас я обратил внимание, что они у него были весьма тонкие и длинные – прямо как у кузнечика. Тотчас на меня нахлынули воспоминания о Елене Николаевне, я живо представил, как она, закатывая глаза, ласкает эти длинные нелепые ноги. К сердцу моему подступило что-то тяжелое, и я с удовольствием представил, как забавно взбрыкнул бы ими корнет, если б его сейчас подстрелить. Я засмеялся, а корнет, сочтя мой смех одобрительным, дружелюбно улыбнулся в ответ.

Насколько же мы, люди, не умеем понимать друг друга! Зачастую в сердце моем мохнатым огнем вспыхивает злоба к ближнему, а он, этот ближний, о том даже не догадывается, улыбается, как вот теперь Езерский. А бывает, что все человечество вдруг покажется мне чем-то вроде огромного дерева, где каждый живущий является листом на его ветке. Листья опадают, распускаются новые, но наш человеческий мир растет, подобно этому дереву. А упавшие листья оберегают корни. Все мы – одно целое, мы должны любить и беречь друг друга! И хорошо на душе делается у меня в такие минуты, но, увы, они быстро проходят.

«Homo homini lupus est», – вспоминаю я. И это тоже правда. Только другая ее сторона.

* * *

Унылы окраины наших городов. И вовсе были бы они несносными для глаза, когда бы разномастное их безобразие не закрывала летом буйная растительность, а зимой – снега.

Все на этих окраинах покосившееся, хлипкое, скользкое, случайное. Проезжаешь по посадским да слободским закоулочкам, и кажется, что все окружающее тебя было выворочено и брошено тут из какого-то невероятного рыбацкого бредня. Будто рыбаки вытащили его из старого, захламленного чем попало пруда, выбрали рыбешку, а тину бросили на берегу. Вот и лежит она, бедная, блестит мутной рыбьей чешуей и всякой дрянью, да копошится в ней незамеченный рыбаками рак, а сами они сидят в тенечке, варят уху и крякают, попивая водочку. А самый старый рыбак, затянув «Лучинушку», вспоминает молодость и роняет слезы в жирные от ухи усы. И никому на свете дела нет до кучи водорослей, вываленных на берегу из бредня.

…Купцы попрощались с нами и отправились на Свенскую ярмарку, а мы с Езерским остановились в брянской гостинице у Щепной площади. Я чувствовал себя простуженным, однако ж не усидел и отправился к знакомым драгунским офицерам, приехавшим на брянский арсенал за пушками.

Мы тут же уселись за ломберный стол. Играли всю ночь напролет, а под утро я составил банчок с местным помещиком Скоробогатовым, прежде служившим в гусарах.

Поначалу Скоробогатов выиграл у меня коня, но к обеду я отыгрался. Выиграл у него бричку и его дворового мужика Тимофея в нанковом сюртуке.

 

Калейдоскоп жизни и смерти

Взялся за перо я после долгого перерыва, находясь уже в жиздринском госпитале. Теперь мое состояние лучше, я почти уже выкарабкался из горячки. Этому способствовали лечебные кровопускания, а главное – усердие моего нового слуги Тимофея, не оставлявшего меня своей опекой ни днем, ни ночью. Кабы не выиграл бы я его тогда в Брянске в карты, кто ухаживал бы за мною, когда валялся я в бреду на госпитальной койке? Благодарен я и корнету Езерскому, который не оставил меня на произвол судьбы в болезни, а передал на попечение эскулапов. А ведь я-то сердился на Езерского, намеревался даже его подстрелить, найдя какой-нибудь пустяковой повод для дуэли. И там на лесной дороге… А он-то меня не бросил. Не совершил я злодейства и сам жив остался. Да, те самые люди, одного из которых я намеревался подстрелить, а другого, сочтя ничтожным, успел выдрать вожжами, не дали мне усесться в лодку Харона и отъехать в мир иной. Впрочем, не уверен, что поступили они правильно. А может, и вовсе лучше бы для меня было, коли никогда не появлялся бы я на свет. Бог весть.

Но как уж получилось, так получилось. Теперь я почти здоров; сегодня уже вставал, с удовольствием съел огурцы со сметаною, принесенные Тимофеем, и вновь взялся за дневник.

* * *

Последняя запись в нем была сделана еще в Брянске, где и началась моя горячка. Вероятно, я простудился под дождями, путешествуя по лесной глухомани, где выворачивал вместе с купцами и возницами застрявшие телеги и наши повозки из бурных ручьев и грязи. Поначалу я чувствовал лишь недомогание и прибег к простому способу от него избавиться – усердно хлестал водку. Так я полагал выбить хворь, но получил горячку. А чего мне только не мерещилось, когда я уже окончательно слег и очутился на госпитальной койке! Даже странно теперь вспоминать о виденном. То мне чудилось, что орлиная лапа с моего ментика шевелит когтями и хватает меня за горло, то являлись гурьбой круглолицые девки, сплетались в невероятный хоровод и, кружась надо мной, по очереди затыкали мой рот приторными своими сосками. Впрочем, это объясняется, вероятно, запахами мальцовских житниц, которые располагаются неподалеку от лазарета. А недавно являлась Елена Николаевна. При этом я видел самого себя как бы со стороны. Я стоял перед ней голый, рядом был голый корнет Езерский, а она мерила наши уды аршином – у кого длиннее. При этом мы с Езерским стояли как бы по команде «смирно». Потом, помню, мы оба закачались и, вдруг мгновенно преобразившись в огромные уды, принялись бойко выплясывать перед Еленой Николаевной. Я – казачка, а корнет – пошел вприсядку. Разумеется, мне было довольно странно видеть себя со стороны удом, пляшущим казачка. Непонятно также, каким образом я понимал, что этот пляшущий передо мной уд – не кто иной, как я сам. Тут Елена Николаевна взяла нас обоих под руки (хотя когда ж это у фаллосов были руки) и вдруг сама пошла коленцами. И каждое ее коленце словно проходило через мое темечко и образовывало в голове некую светящуюся гирлянду. Я принялся разглядывать эту гирлянду и все яснее понимал, что Елена Николаевна никогда в меня не была влюблена, а пришла на гауптвахту и отдалась, чтобы не понаслышке узнать, каков я в любовных баталиях и правду ли мой уд столь могуч, как говорили. Как и помещица Цыбульская, она не имела сердца, а была лишь искательницей новых ощущений. И только я это понял, Елена Николаевна сразу же пропала, и в горло мое впились орлиные когти ментика. Я оторвал их и очутился в сонме других видений.

…Особенно много подобных образов и видений мелькало во мне в последние дни болезни в госпитале. Однако до этого и наяву со мной происходило нечто, чему вряд ли можно сыскать объяснения. Так, например, со мной, пожалуй, беседовал черт… Впрочем, тут я не совершенно уверен, что это был он, а не человек, которого я с ним просто перепутал. Может, мне только это показалось. Впрочем, мысли мои вновь начинают путаться. Чтоб не допустить этого, начну излагать все по порядку, во всяком случае, так, как я помню последние события.

 

Приглашение по случаю

…Итак, отъехав от Брянска верст на двадцать, мы остановились обедать в небольшом селе, называвшемся, кажется, Крапивня. Был солнечный день, но меня порядочно уже знобило. Направляясь к трактиру, я увидел гревшуюся на завалинке древнюю старуху, одетую в выцветшее платье и еще более выцветший чепец.

Из-под оборок чепца торчали пряди ее волос, утратившие от древности даже и седину и ставшие почти прозрачными. Вообще, старуха более была уже похожа не на человека, а на семейство сморчков, обросшее грибной плесенью на старом пне. Казалось, подуй ветерок посильнее, и все это высохшее на солнце собрание разлетится в пыль.

Старуха поддернула под горло ворот платья, а я, усмехнувшись про себя, подумал, что только этой старухе и мне сейчас зябко на припекающем солнышке.

Войдя в трактир, мы с Езерским сели за стол и крикнули, чтоб побыстрее подавали обед.

Трактирщица, прыткая, как зайчонок, бабенка, умчалась на кухню. Ее муж, трактирщик, огромный мужик с косматой черной бородой, проводил жену неодобрительным взглядом, плюнул в сердцах себе на сапог и стал протирать стаканы. Делал он это грубо, даже ожесточенно. Я сразу же подумал, что молодая жена доставляет ему немало поводов для ревности.

В справедливости этой мысли я скоро убедился. Подавая нам графин мадеры, трактирщица наклонилась над столом столь низко, что даже и человеку самых высоких моральных правил подумалось бы, что грудь ее, вероятно, полагается к напитку в закуску. Трактирщик тоже заметил этот недвусмысленный маневр своей супруги и принялся своими огромными ручищами протирать столы так, что те жалобно затрещали. Глаза трактирщика натужно вращались, а белки страшно блестели из-под косматых бровей.

Тем временем его жена принялась таскать нам из кухни всевозможные блюда и закуски. Я есть не хотел и только стучал вилкой по тарелке да пил мадеру, а Езерский поглощал все принесенное с жадностью.

– Вот молодец, барин! Вот какой охочий до лакомств! – похвалила молодая трактирщица Езерского.

– Это я до лакомств охочий, а корнет – только до обеденных блюд, – поправил я трактирщицу. – Приходи-ка, голубушка, к полуночи в гумно за околицей. Конечно, можно б и у меня в номере, да боюсь, муж твой заметит, прибьет тебя, пожалуй. Вон у него руки какие большие. – Я кивнул на трактирщика, стоявшего в проходе и угрюмо смотревшего на нас.

Молодка зарделась и мышкой шмыгнула мимо мужа на кухню.

– Вы хотите заночевать здесь? – спросил меня Езерский.

– Да, – сказал я. – Мне, корнет, что-то нездоровится, и я хотел бы хорошенько отоспаться перед дальнейшей дорогой. Но если вы хотите ехать сегодня, то поезжайте один.

– Вы действительно неважно выглядите. Пожалуй, я тоже останусь, – сказал Езерский.

Я велел Тимофею отнести вещи в гостиничку, примыкавшую к трактиру, а затем и сам туда проследовал. Выпив стакан водки, я улегся в одежде на кровать и приказал Тимофею накрыть меня одеялом.

– Что, знобит, барин? – спросил мой слуга.

Уже не помню, что я ему ответил, потому что мысли мои уже уплывали куда-то вбок и мне было трудно за них зацепиться.

 

Ночные полеты

…Проснулся я, словно меня кто-то толкнул – и в бок, и в плечо, и в затылок, как бы во все сразу. В комнате и за окном было темно. «Молодка-то, наверное, уже на месте, в гумне», – подумал я, вскакивая с кровати. Все вокруг было каким-то зыбким, как если бы я оказался посреди кроны полуночного дерева с мириадами застывающих во сне листьев и порхающих меж них мотыльков. Иногда, словно от порыва ветерка, один из этих листков вздрагивал, будто хотел сказать: «Что же ты медлишь?»

Не берусь судить – на самом ли деле происходило со мной то, что я теперь описываю, или только померещилось. Но каким бы невероятным и немыслимым ни было случившееся дальше, я все отлично помню.

Спустившись со второго этажа, я повернул за угол гостинички и направился к гумну по тропинке. При этом мне казалось, что я как бы даже не иду, а плыву над нею вместе с сиянием месяца, а мой затылок следует за мною подобно шлейфу или как хвост за собакой. Я приблизился к гумну; из темной его глубины валил теплый запах зерна и слышалось чье-то сонное сопение.

«Трактирщица заждалась меня и уснула, – подумал я, проникая внутрь. – Милая уже спит, утомившись от дневных трудов».

Поначалу трактирщица сопротивлялась, как это любят делать дамы, изображая себя порядочными, но быстро уступила моему решительному натиску и вскоре уже пылала страстью – несколько раз в знак признательности она даже лизнула меня горячим языком в ухо. Признаться, мне показалось странным, что язык у трактирщицы какой-то очень уж длинный и тонкий, словно ремешок. Мало-помалу я стал замечать все новые странности в ней: во-первых, она была мускулистее, чем это обычно водится. Она стискивала меня в своих объятиях с такой силой, что кости мои трещали. А во-вторых, она оказалась намного волосастее, чем можно было ожидать. Немного придя в себя, я обнаружил, что не только ее руки, и ноги, но даже и сами щеки покрыты густой растительностью!

«Что такое, уж не мерещится ли мне все это?» – подумал я.

Тут в окошко гумна заглянула луна, и я увидел, что в моих объятиях была вовсе не трактирщица, а молодая медведица. И медведица увидела меня тоже. С минуту мы в полном изумлении смотрели друг на друга, после чего медведица вскочила и, словно от стыда, закрыв лапой морду, опрометью выскочила из гумна. Вероятно, она поджидала здесь медведя и перепутала меня с ним, как я перепутал ее с трактирщицей. Нужно было срочно ретироваться, ведь ее медведь мог явиться сюда в любую минуту и рассвирепеть, поняв, чем мы тут с его подружкой занимались.

Я быстро выбрался из гумна и вернулся в гостиницу. Меня распирало негодование на трактирщицу, которая не пришла на свидание, в результате чего я оскоромился с медведицей. Да мыслимо ли такое вообще, чтоб вступить в любовную баталию с лесным зверем? Медведица ведь сожрать меня могла, если б я в чем оплошал!

Я выпил водки и сел на кровать, продолжая размышлять о невероятном происшествии, участником которого мне довелось стать. Из темноты приплыл и встал на место мой затылок; новые подробности недавней любовной баталии с медведицей ударили мне в глаза. Вдруг что-то мохнатое ткнулось мне в щеку. Откуда же явилось это мохнатое? Вздрогнув, я обнаружил, что не сижу на кровати, а уже лежу, сморенный водкой.

«Неужели это медведица, не насытившаяся моими ласками, прокралась в гостиницу и нашла меня даже тут?» – с ужасом подумал я и, вскочив, зажег свечу.

Каково же было мое недоумение, когда вместо медведицы у кровати я увидел трактирщика, стоявшего на четвереньках. Он был одет в бабье платье, с алых губ его в черную бороду скатывалась сластолюбивая слюна. Этой-то бородой угрюмый трактирщик и ткнулся мне в щеку.

– Барин, я твой! О, барин! – вращая огромными своими глазищами, жарко шептал трактирщик. – Возьми меня! Скорее!

– Да ты ополоумел! – вскричал я.

Трактирщик быстро-быстро закивал головой в знак согласия.

– Иди к своей жене, дурак!

– Она не люба мне, барин! Вовсе не нужны мне бабы!

– Как так?! Да у тебя жена красавица! – воскликнул я, пытаясь собраться с мыслями.

Тут трактирщик сказал, что женат он только для видимости, что жену свою терпеть не может и что запер ее на ключ, чтобы та не смогла помешать ему прийти ко мне. Особенно же меня поразили его слова о том, что он полюбил меня сразу же, как только увидел в трактире, и едва дотерпел до ночи в предвкушении свидания со мной.

Я схватил его за ворот и, подтащив к выходу, пинком вышвырнул из номера.

– Барин, барин, умоляю – сжалься! – стоя на коленях, застонал трактирщик.

Тут мне в голову пришла остроумная идея:

«А что, если препоручить медведю-рогоносцу трактирщика, а самому тем временем нанести визит его женушке?»

– Ну что ж, – сказал я. – Если ты хочешь любовных утех, ступай в гумно у околицы, готовься, я скоро буду!

Потерявший всякий разум трактирщик поспешил к гумну, а я спустился на первый этаж гостиницы, где томилась молодка, запертая трактирщиком. Поднажав плечом, я выбил дверь и вошел в комнату. Тишина, только кто-то посапывает во сне на кровати. Наученный горьким опытом, я внимательно прислушался к сопенью: не медвежье ли оно, к случаю? Но нет – сопение было тихое, ровное, явно человечье. Это, конечно, жена трактирщика. Я нырнул к ней в постель и немедленно принялся за дело; молодка вздрогнула от неожиданности, но быстро пришла в себя и зашептала мне в ухо слова ободрения.

Впрочем, утехам с трактирщицей я предавался недолго – после медведицы все мои члены ныли, будто побывали в жерновах. Да и честно сказать, в кровать к трактирщице я, вообще, сунулся лишь по той же причине, по которой выпивший горькую пилюлю берет в рот ложку меду. Кому охота носить неприятную оскомину?

Наскоро покончив с трактирщицей, я поднялся к себе в номер и рухнул на кровать.

* * *

Мне снилось, что я танцую на балу. Открыв глаза, я обнаружил, что стою посреди номера в позе вальсирующего кавалера: руки были устремлены вперед и согнуты в локтях, как если бы они обнимали партнершу по танцам. Я был одет, и даже с кивером на голове. За окном светало; в номере был совершенный беспорядок, словно всю ночь здесь шла бесшабашная гулянка, в которой участвовало с дюжину гусар. Голова моя гудела, во рту все горело адским огнем. Я налил в стакан из бутылки, выпил и как-то само собою потихоньку запел.

Явившийся Тимофей принялся прямо на мне очищать одежду.

– Эва сколь репейников да шерсти к вам поналипло, – сокрушенно говорил он.

Я спросил у слуги, как ему спалось, но тот в ответ лишь крякнул.

 

Ужасное открытие

Вскоре мы выехали. Я чувствовал сильный жар, и сон то и дело смежал мои веки, однако я сумел заметить, что корнет, ехавший со мной в одной бричке, чем-то сильно взбудоражен. Он беспрестанно ерзал, глаза его горели.

Я спросил – уж не случилось ли чего.

– Сегодня ночью я воспользовался вашим примером, поручик! – воскликнул Езерский. – И полагаю, что вы меня бранить не станете – я вел себя как настоящий гусар.

– Похвально. Но каким же именно моим примером вы воспользовались, чтоб стать настоящим гусаром?

– Я решил испробовать, каковы простые бабы, и… испробовал.

– И каковы же они оказались?

– Хороши! Точнее сказать – хороша! Я испробовал только одну! – воскликнул сияющий корнет. – Вы были совершенно правы – простые бабы отменны! Вообще, все было просто замечательно!

– А как же Елена Николаевна? – с усмешкой поинтересовался я. – Ведь, кажется, вы недавно говорили, что влюблены в нее?

– Влюблен! Конечно, влюблен! – с горячностью воскликнул корнет. – Но я не считаю связь со вчерашней трактирщицей изменой своей возлюбленной. Ведь это совершенно разные вещи: одно дело – высокая любовь и совершенно другое – естественные физиологические потребности. Измена физическая не означает измену моральную. И полагаю, что вы не осудите мой поступок.

– Я осуждаю лишь то, что вы лжете.

– Лгу? – воскликнул Езерский. – Извольте, поручик, объясниться!

– Что ж, извольте.

Тут я поведал корнету, не упоминая, впрочем, о медведице и бородатом извращенце, как сам этой ночью был у трактирщицы.

– Постойте, постойте! – сказал корнет. – Вы утверждаете, что трактирщица живет на первом этаже гостиницы?!

– Разумеется.

– Вы ошибаетесь – она живет во флигеле! – воскликнул корнет. – А на первом этаже… Да такого быть не может… – он вдруг расплылся в улыбке. – На первом этаже живет бабка трактирщицы, хозяйка гостиницы! Та самая седая старуха, которую мы видели, подъезжая к трактиру… Ну, помните?

– Да этого не может быть! – заявил я. – Уж не знаю, где обитает бабка, а молодая трактирщица живет с мужем на первом этаже гостиницы.

– И мужа у нее никакого нет! – воскликнул Езерский.

– Как же нет? А бородатый?

– С чего вы взяли, что это ее муж?! Это просто нанятый работник! А вы… стало быть… вы… – Езерский уже едва сдерживался, чтоб не расхохотаться. – Да-с… да-с… Бывают в жизни такие случаи… В темноте-то немудрено молодку со старухой перепутать… Мои, поручик, соболезнования…

В голове моей все смешалось, а затем меня потряс ужас – неужели этой ночью я и в самом деле дважды перепутал молодую трактирщицу – сначала с медведицей, а потом и с древней старухой? С той самой старухой, что едва сидела на завалинке? О… То-то же слова одобрения, доносившиеся мне в ухо в минуты страсти, звучали столь невнятно. У старухи просто не было зубов! Да не погибло ли это древнее создание после моего любовного натиска?

Мурашки так и бежали по всему моему телу – в какие же конфузы я угодил! Тут же, впрочем, явились и другие мысли – уж не привиделось ли мне все это: любовная баталия с медведицей, бородатый мужик, жаждавший страсти! И как можно было перепутать хотя бы даже и в темноте крепкую молодку с костлявой старухой? Нет, нет, конечно же, все эти ночные события были лишь плодами воображения, явившимися в мою горячечную голову! Но… но слуга ведь очищал мою одежду от шерсти! Откуда ж взяться шерсти, коли ничего не было?!

– Тимофей, Тимофей! – крикнул я своему слуге, сидевшему на облучке. – Ты чистил мою одежду, видел ли ты на ней черную шерсть?!

– Что, барин? – спросил Тимофей, и бричка наша вдруг остановилась.

Оказалось, что она застряла посреди огромной лужи. Вокруг на деревьях всполошенно кричали сороки и галки, ставшие свидетелями этого происшествия. Тимофей, бормоча проклятия, спустился вниз и взял лошадей за поводья. В помощь ему откуда-то появился мужичок. Общими усилиями им удалось вывести из лужи бричку, после чего мужичок взобрался в нее и уселся рядом с корнетом.

Я удивился, почему Езерский позволил ему сесть рядом с собой и как им удается вдвоем помещаться на маленьком сиденье.

 

Речные снегири

– В тесноте, да не в обиде, – словно угадав мои мысли, сказал мужичок. – А ты, барин, не переживай – не такие еще конфузы приключаются.

– А ты кто такой?

– Что ж спрашивать, коли и сам знаешь.

Я пригляделся, душа моя похолодела, а «мужичок» захихикал. Я хотел перекреститься, но рука была как деревянная. Сидевший передо мной, заметив мою беспомощность, напустил на себя важный вид и, откашлявшись, сказал:

– Что ж, это еще полбеды, что тебе медведица попалась. А вот другому барину, Иванфедорычу, еще больше не повезло – в снегириху влюбился. Да ты ведь знаешь этого барина, очень хорошо даже знаешь, – «мужичок» снова захихикал, обнажая неровные желтые зубки.

– Не желаю тебя слушать! – вскричал я. – Сгинь, лукавый!

– Да что ж ты сердишься? Я ведь только напомнить хотел, чтоб тебе не так горько за вчерашнюю медведицу было. Ведь со снегирихой-то куда хуже вышло. Помнишь?

– Не помню.

– Так изволь, я напомню. Уж какая распрекрасная жизнь была у Иванфедорыча с супругой да сынком, но вдруг все пошло прахом. А отчего? Да всего-то потому, что снегириха в те края залетела да с муженьком-снегирем по соседству поселилась. Красивая, статная такая. Одна беда – погулять любила. Бабы говорили, что от того она в загулы-то пускалась, что снегирь ей попался больно занудливый. Не знаю – так ли было на самом деле, не так, но все ж уж с кем только ни блукатилась та снегириха! И с клестами, и с дроздами, и с сычами болотными, и с неясытью всякой. И все ей мало! Говорят, что и к беркуту в московский зверинец на свидания летала. А потом уж и к лесничему в постель стала наведываться. Лесничий после этого умом подвинулся, помнишь? – прищурившись, поинтересовался мужичок.

И, как будто на самом деле должен это помнить, я возмутился:

– Врешь, с лесничим она не блукатилась!

– Блукатилась, блукатилась. Снегирь, конечно, переживал очень. Еще бы – жена, а такое вытворяет. Как своим и лесниковым детям в глаза смотреть! И вот однажды не стерпел снегирь унижения да и пустил себе пулю в лоб. Недолго снегириха горевала… Иванфедорыч ее подхватил да вместе и в омут! Уж на что оба были распутные, да и то устыдились своего безобразия и в омут переместились, чтоб никто безобразия их не видел и укоры им не строил. А главное – чтоб жена Иванфедорыча ревностью не допекала. А впрочем, как она могла ревностию-то допекать? Разве что сынка за волосы таскать в отместку супругу – чтоб не напоминал о нем? А потом видит Иванфедорыч, что слишком далеко завела его любовь к снегирихе, и вынырнул. В усадьбу опять к сынку да жене с покаянием возвернулся. А супруга-то ему и говорит: «Не верю тебе!» А он: «Поверь, я совершенно исправился!» Помнишь? А-а, вижу, помнишь. Однако ж, конечно, Иванфедорыч не исправился, по крепостным своим девкам скоро стал шастать. Ну, супруга-то его и приказала потравить девок гончими! Помнишь ли, как травили их на лужайке?

– Врешь, не помню!

– Помнишь, помнишь. Но ведь и на этом история не закончилась.

– На этом и закончилась.

– Кабы так, – «мужичок» захихикал. – Сынок-то служить пошел, а папашка-то его, Иванфедорыч, не угомонился.

– Как так?

– В сома оборотился, нору в омуте вырыл, там и живет теперь со снегирихою. Ну, и в усадьбе своей, конечно, тоже иногда поживает, но все больше в омуте. Там ему больше нравится. А ты не знал? У них и детки есть – речные снегири. Да ты себя понюхай – не пахнешь ли сам-то речным снегирем? Или – лесником? Не напрасно, может, на медведицу-то польстился?

* * *

…Грянул выстрел. Корнет Езерский схватил меня за руки, на помощь ему пришел Тимофей. Вдвоем они вырвали у меня из рук пистолет, забрали саблю. «Попал ли я в него, попал ли?» – спрашивал я, вырываясь из их рук и пытаясь убедиться, что не промахнулся.

«Поручик, вы с ума сошли! На вершок от меня пуля пролетела!» – прямо в лицо мне кричал Езерский.

«Да он весь в огне, к дохтору его надо!» – как бы сквозь сон слышал я голос своего слуги.

 

В госпитале

Как меня доставили в госпиталь города Жиздры, помню весьма смутно. Уже потом Тимофей сказал, что доктор почел меня уж безнадежным. «Кабы корнет не схватился за саблю, не покорились бы они – не стали б лечить-с», – пояснил мой верный слуга.

Но доктор покорился, а я выкарабкался. Тимофей ухаживал за мной с той заботливостью, на какую не всякая нянька способна, а сам, чтобы не пропасть от голода, прибился к госпитальной кухне.

По мере моего выздоровления все меньше видений являлось ко мне, и теперь, когда я почти уже здоров, с изумлением вспоминаю все пережитое за последние дни. О, какая бездна разверзлась перед моим мысленным взором! Что происходило со мной на самом деле, а что было лишь игрой воспаленного разума, не всегда теперь представляется возможным разделить. При этом болезнь, сопряженная с временным помешательством моего разума, явила во всей полноте ужасающую картину моего духовного и нравственного падения. Вероятно, Господь послал мне эту болезнь, чтобы я смог остановиться и ступить на путь нравственного возрождения.

Однако я чувствую, что пока не имею еще сил, чтобы круто повернуть свою жизнь в другую сторону.

Единственное, на что хватило у меня нравственных сил, так это на это, чтоб обнять Тимофея и сказать ему: «Братец ты мой, братец! Спасибо тебе за все!»

Тимофей прослезился, да и я тоже.

…Лежа на койке, наблюдаю за слугой своим. Прежде мне было не до него: подумаешь, выиграл какого-то человечка в карты! Неужто его за это полагается еще и рассматривать? Теперь же я отчетливо вижу, что мой слуга наделен многими достоинствами, которых не во всяком благородном человеке сыщешь. Так, например, ради ближнего он готов отказывать себе во многом. Даже порой в самом необходимом. И делает он это не по холопскому скудоумию – Тимофей хотя и неграмотный, но весьма смышленый от природы, – а потому, что так уж устроена его целомудренная душа: чужие тяготы и скорби воспринимает он как свои собственные.

Теперь скажу несколько слов о внешности моего спасителя. Тимофей росту и телосложения среднего, имеет усы и густую темную бороду. Вечером в свете свечей борода его начинает поблескивать, и кажется, что это небольшой рой пчел совершенно покорил нижнюю часть его лица, оставив относительную свободу лишь губам. Глаза у него голубые, а нос довольно длинный и с горбинкой. Такие носы я видывал на лицах отпетых разбойников и властителей, что иногда совершенно одно и то же. Благодаря такому строению носа Тимофей представляется мне иной раз персидским владыкой, который имел похвальное обыкновение, переодевшись простолюдином, ходить среди народа и узнавать истинные нужды и чаяния людей. А иначе как и узнаешь? Не царедворцы же доложат!

Тимофей носит нанковый сюртук, вероятно, принадлежавший когда-то давно его прежнему хозяину или прежнему слуге хозяина. Когда приедем в Москву, обязательно подарю Тимофею новый сюртук. Только бы не позабыть об этом в сутолоке грядущих дней.

* * *

По выходе моего из госпиталя доктора устроили вечеринку. В ней я, разумеется, принял участие, но не выпил ни глотка, даже шампанского, как ни просили меня об этом. Нужно держать голову в трезвости. Это первое условие становления на правильный путь. Один из докторов так меня уговаривал выпить хоть стопочку, так при этом крутился передо мной, что поневоле припомнился мне тот «мужичок» в кибитке, и я дал госпитальному эскулапу хорошую оплеуху. После нее он сразу же от меня отвязался, и другие тоже уж не приставали с предложениями выпить.

Мы отправились в путь; вместе с Тимофеем обедаем и ужинаем в трактирах, но водки уж ни-ни. При этом мне все время кажется, что окружающие смотрят на меня с изумлением, а пожалуй, даже со страхом. Возможно, они думают – отчего ж он водку не пьет и безобразия не устраивает? Странно… Удивительно… Невероятно… А может, я все-таки заблуждаюсь насчет того, что люди так думают, – откуда им, собственно, знать, что я любитель водки и безобразий? Однако ж некое недоумение с примесью страха все-таки явно читается в глазах окружающих. Может быть, видя примерное мое поведение и строгий вид, они принимают меня за какого-то ревизора и опасаются, что будут выведены на чистую воду. Ведь у каждого много грехов и каждый страшится, что вот явится некто и выведет его на чистую воду. И холопы, и купцы, и люди благородного звания – все сторонятся меня, пугливо жмутся по углам, словно та стража, завидевшая на крепостной стене тень отца Гамлета.

За карты я не сажусь, дам старательно избегаю. Лишь только завижу смазливую мордашку иль услышу веселый перестук каблучков, тотчас отворачиваюсь иль опускаю глаза. Знаю, в какие долы печали зовут эти каблучки и мордашки! Так и едем теперь.

…Продолжаю недоумевать – зачем меня срочной депешей вызвали в Петербург? Кому я там потребовался? Шутки ради, ведь разговаривать-то мне не с кем, спросил мнение Тимофея на этот счет. Тимофей осклабился и, сказав какую-то ерунду, хихикнул себе в рукав. Помаленьку начинает наглеть мой слуга, поскольку я держу его теперь за равного.