Сначала — поездом, «пятьсот веселым», битком набитым амнистированными, до сто пятьдесят седьмого километра, потом — генеральским «газиком» до гарнизона, ночевка в холодной гарнизонной гостинице, а рано утром — бросок на бронетранспортере.

Мощные прожекторы по четырем углам. Белые искрящиеся валы снега. Площадка перед зелеными воротами с ярко-красными звездами на каждом створе. Проходная из белого силикатного кирпича. Бетонный забор с колючкой поверху, три ряда влево, три ряда вправо. Фонари над забором — цепи огней, уходящие вдаль. Мрачная чернота леса, снега, глушь — «точка»…

В лучах прожекторов, в слепящем пятне, черный на белом, стоял, расставив ноги, долговязый лейтенант — новенькая портупея, кожаные перчатки, хромовые сапоги, под правым локтем пистолет.

Мы выбрались из чрева машины — солдат, везший охране завтрак, младший лейтенант, мой сопровождающий, и я — с документами в зубах. Солдату лейтенант небрежно махнул — валяй! — и тот потащился с термосами и рюкзаками к проходной. Меня задержал, вскинув руку — ни с места! Я предъявил документы.

Не снимая перчаток, он меланхолично изучал паспорт, страницу за страницей, вчитывался в каждое слово, сравнивал фотографию с натурой. Раздвоенный кончик носа его побелел, дыхание белыми дудочками осело на густых черных усах. Странное тревожное чувство неуверенности охватило меня — а вдруг что-нибудь в бумагах не так…

Подошел часовой в тулупе до пят, с автоматом на груди — лицо багровокрасное, ресницы густо заиндевели, края воротника и шапки-ушанки, туго завязанной на подбородке, в белом куржаке. Я и не заметил, откуда он вынырнул, словно возник из прожекторных лучей и мороза.

Младший лейтенант — в легкой куртке и в сапожках — уже начал потирать уши и постукивать нога об ногу. Бронетранспортер урчал на малых оборотах, из открытого люка струился теплый воздух.

Да, там, внутри, было неплохо: тепло, пахло горячим двигателем и свежим хлебом, хлеб даже забивал, был главнее. Полтора часа тряски и грохота, но мы с младшим лейтенантом с чего-то вдруг распелись, как два щегла в одной клетке, и пели почти всю дорогу…

Лейтенант, проверявший документы, выпучил на меня глаза, поцокал языком:

— Олабьев? А в справке — Оладьев!

— Не может быть!

— В паспорте Олабьев, а в справке… Так что, гражданин Оладьев, придется р-разворачиваться!

Я выхватил справку.

— Где? Где Оладьев? Олабьев!

Лейтенант прыснул, заблеял от удовольствия. Младший лейтенант с облегчением выматерился.

Они сдали меня с рук на руки, как ценную вещь или важный документ: один расписался в том, что сдал, другой в том, что принял.

— Ну, попался, Олабьев. Теперь не потеряешься, живым или мертвым вернут в гарнизон, — пошутил младший лейтенант.

— А можно живым? — обратился я к лейтенанту.

Он усмехнулся одной стороной рта, неопределенно пожал плечами. Лейтенантик захохотал, ладонью двинул меня в плечо, с прыжка ловко юркнул в люк.

Бронетранспортер взревел, развернулся, в нетерпении затрясся всем корпусом. Из проходной выбежал солдат с бачками и рюкзаком, забросил тару на броню, столкнул в люк, в подставленные руки, вскарабкался сам, с грохотом рухнул в нутро. Рванув с места, бронетранспортер пропорол левым боком снежный вал и умчался, оставив после себя выхлопную гарь и мазутные капли. Лейтенант погрозил кулаком.

От ворот вела широкая дорога, отороченная с обеих сторон высокими валами отброшенного снега. Только теперь я разглядел, как тщательно убран снег — словно по линеечке выведены края дороги и отворотов, ровненько прорыты траншеи-тропинки со срезанными, приглаженными боками.

На площадке перед казармой солдаты делали утреннюю зарядку. Человек тридцать до пояса голые по команде махали руками, вскидывали ноги в кирзачах, приседали нараскоряку, падали на снег, отжимались на руках.

Казарма — одноэтажное приземистое здание из кирпича под железной крышей. Двенадцать окон: шесть слева от входа, зарешеченные — темные, шесть справа, без решеток — светились. На каждую половину приходилась своя печка — из труб струились, истончаясь, белесые дымки. Было полное безветрие, мороз — за тридцать. Снег скрипел, похрустывал под нашими ногами.

В прихожей лейтенант молча указал на вешалку — широкую доску с ввинченными крючками в два ряда. Нижний ряд был занят шинелями, тулупами, полушубками. Под ними выстроились валенки — тарами, скрепленные за голенища хомутиками с номерами. На доске, как на полати, в строгом порядке покоились шапки- ушанки — звездочками на парад, каждая точно по линии, проходящей через крючок и хомутик на валенках.

Подивившись этакой чинности, я усомнился вслух, дело ли держать обувь и одежду в холодной прихожей.

— Солдат должен быть закален, как сталь! — ответил лейтенант.

Из правой половины доносился бодрый дикторский голос — орало радио.

Я снял казенный полушубок с единственной болтавшейся пуговицей, повесил на свободный крючок. Лейтенант молча перевесил его, жестом пояснив, что так, как повесил он, будет правильнее, потому что не нарушает симметрии.

Дотошный аккуратизм, любовь к симметрии, эти вылизанные дорожки, эта странная вешалка, эти педантичные повадки лейтенанта, его вытянутые вперед губы с торчащими усами, делавшие его похожим на какого-то зверька, — все это почему-то напоминало русского царя Петра Третьего в стране Снежной Королевы.

В левой половине располагался жилой отсек, три проходные комнатки: в крайней — кабинет лейтенанта, в средней — спальня на двоих и в ближней — пищеблок.

Моя койка — напротив койки лейтенанта: такой же белый конверт из одеяла и простыней, подушка — пельменем, полотенце — на спинке. Над койкой лейтенанта — портрет Сталина в форме генералиссимуса: величавый старец смотрел безразлично, с холодным прищуром.

— Может, перевернем? Лицом к стене, — предложил я.

Лейтенант глянул исподлобья.

— Ахинею какую-то несешь.

— Почему ахинею? Перед генералиссимусом надо стоять навытяжку, руки по швам…

— Не нравится, вали в казарму, у меня особых гостиниц нет, — хмуро сказал лейтенант. — И запомни: это моя личная комната. Пускаю тебя как гостя.

— Тогда все ясно. В принципе могу и с солдатами.

— Оставайся, — пробурчал лейтенант.

Я сунул портфель под вешалку, на которой сиротливо висел полушубок лейтенанта. В углу чугунно поблескивали пятикилограммовые гантели и двухпудовка.

Мы перешли в кабинет. На окне решетка. В углу у окна несгораемый сейф. Два стола встык, напротив друг друга, по стулу за каждым, книжный шкаф. В шкафу — уставы, «Краткий курс», «Вопросы ленинизма» и «Экономические проблемы социализма в СССР» Сталина, знаменитая брошюрка Ворошилова «Сталин и Красная Армия», книги Жданова, Кагановича, еще чьи-то… У левого стола тумба с кнопками и телефонной трубкой на рычагах.

Сильно пахло сапожной ваксой. В пищеблоке тоже на полную громкость орало радио: тот же дикторский голос вещал про успехи в сельском строительстве. Мне вспомнился вчерашний поезд, набитый амнистированными…

— Умываться — в пищеблоке, — сказал лейтенант, махнув рукой в глубь помещения. — А все остальное — на свежем воздухе. У вас так…

Сняв трубку, он нажал на одну из кнопок.

— Сержант Махоткин слушает! — донеслось из трубки.

— Сержант, взять двух солдат, поправить площадку у ворот. Понял?

— Товарищ лейтенант, разрешите? — проскрипела трубка. — А, может, когда обед подвезут, опять порушат, тогда заодно?

— Выполняйте, — сухо, без всякого выражения сказал лейтенант.

— Есть, товарищ лейтенант!

Опустив трубку, лейтенант постоял в задумчивости, затем не торопясь разделся, повесил на вешалку портупею с пистолетом, шинель, шапку и шарф. Тщательно причесался перед зеркалом между шкафом и вешалкой. Одернул китель и снова осмотрел себя в зеркале.

Был он высок, строен, даже изящен в своем ладном отутюженном кителе, синих галифе и начищенных до блеска хромовых сапогах. Пуговицы сияли, подворотничок белел ровной тонкой полоской. Худое вытянутое лицо казенно сухо, круглые янтарные глазки сидят по-волчьи близко, гладкие черные волосы зачесаны назад, виски и щеки впалы — во всем облике подбористость, спортивная упругость.

Он открыл сейф, вынул внушительную стопку журналов наподобие амбарных книг.

— Начнешь прямо сейчас? — спросил, усаживаясь за стол. — Садись!

Я сел напротив. Он раскрыл журнал, сделал короткие записи — поставил время прибытия и убытия бронетранспортера, а также зафиксировал мое появление на «точке». Положив журнал сверху, он придвинул всю стопку ко мне. «Приемки-сдачи объекта», «Пломбы на складе», «ЧП», «Проверка сигнализации», «Поступление — выдача», «Инструктаж личного состава»…

Сильно мешало радио, но лейтенант, видно, привык к нему, не обращал внимания.

— Мне-то зачем все это? — спросил я, перебрав журналы. — Я же не журналы приехал проверять — Хранилище!

— Хранилище?! — Лейтенант даже присвистнул. — А ну-ка, документы!

Я достал свои бумаги, и лейтенант по-новой принялся изучать их.

За окном чуть посветлело, свет прожекторов уже не был таким слепящим. Дружный топот солдатских сапог то нарастал, то удалялся — ребят гоняли, видно, действительно до седьмого пота.

— Так, так, так… — задумчиво бормотал лейтенант, вчитываясь в бумаги, желая придраться к чему-нибудь и не находя ничего. — Значит, само Хранилище?

— Само, — кивнул я. — Работа срочная…

— Вижу! — перебил лейтенант. — Да еще трех солдат! Трех не могу — одного дам.

— Одного мало.

— Сегодня — одного. Завтра — видно будет.

Лейтенант собрал журналы, сунул в сейф, закрыл на ключ. Похоже, он был обескуражен промашкой с журналами.

Снаружи в сторону ворот прошли три фигуры: двое с широкими лопатами и метлами, третий — налегке. Лейтенант вытянулся к окну, проводил солдат хищным взглядом.

— Ну, инженер Олабьев, готов к работе на объекте? — торжественно спросил после некоторого молчания. — Все есть?

Приборчик, журнал, секундомер, три рулетки, фонарики, пачка мелков, шпагат с гайкой — все это я положил в портфель, предварительно переложив запасное белье и прочие дорожные мелочи на койку. Лейтенант болезненно поморщился, глядя на груду вещей на койке, но, видно, решил махнуть на меня рукой — не перевоспитаешь!

Снаружи выключили освещение. Лейтенант озабоченно взглянул на часы. Снова слазил в сейф, вынул какой-то странно изогнутый ключ. Затем быстро оделся, и мы вышли в коридор.

По обеим сторонам темнели глубокие проемы — метровые стены, стальные двери, сейфовые замки. Торцовое окно было забрано решеткой. Открыв одну из дверей, лейтенант скрылся в темноте бункера. Пробыл он там не больше минуты — беззвучно исчез и беззвучно появился. Пока я натягивал в прихожей полушубок, он зашел на правую половину и вскоре вышел с солдатом — совсем юным, маленького роста, с голубыми глазами и каким-то опавшим, изможденным лицом. Гимнастерка висела на нем, широкий ворот открывал тонкую длинную шею.

— Вот, Слижиков, — сказал лейтенант, кивнув на солдата, — в помощь. Орел! От себя отрываю…

Я протянул Слижикову руку, он вяло пожал.

— Зовут-то как?

— Сашком, — сказал он тихо.

Выйдя из помещения, мы двинулись друг за другом по узкой траншее, прорытой в снегу, — впереди лейтенант, за ним я, замыкающий — Слижиков. Чем дальше от казармы, тем выше становились валы отброшенного по бокам снега, тем глубже траншея. Лейтенант то и дело вставал на носки и, вытягивая шею, крутил головой, как суслик у норы, осматривал снежные покровы справа и слева.

По дороге с песней, печатая шаг, прошли строем солдаты. Видны были лишь колышащиеся лопаты и метлы. Да песня гремела на всю округу:

Так пусть же Красная сжимает властно свой штык мозолистой рукой, и все должны мы неудержимо идти в последний смертный бой!

Внезапно из узкой глубокой траншеи мы вышли на просторную площадку, целую площадь, очищенную от снега. Белое открытое пространство, белая гладкая дорога и впереди, прямо перед нами — бурый фасад приземистого, поражающего своей необычайной тяжестью здания. Огромные стальные ворота, а их было двое — симметрично центральной опорной колонне, массивной и толстой, как ножка боровика, — вздымались до самой кровли, в них свободно могли разминуться два нагруженных с верхом самосвала. Торцевые балки перекрытия, покатая крыша на две стороны под метровым слоем снега, могучие шарниры и запоры ворот — все было такой прочности и такой мощи, что казалось принадлежностью не склада, а крепости. Красновато-бурый цвет зданию придавал сурик, потемневший от солнца, ветра и дождей. В левом полотне ворот имелась дверца для прохода — как бронированная плита.

Осторожно, двумя пальчиками в перчатках приподнимая пломбу, лейтенант осмотрел ее со всех сторон, чуть ли не обнюхал. Сорвав ее, открыл металлическую коробку, щелкнул тумблером, набрал цифровой код. Приникнув щекой к металлу, жадно прислушался. Странным ключом, тем самым, что хранился в сейфе, отпер внутренний замок проходной двери, потянул на себя.

Черный проем озарился тихим сполохом, граница света и тени упруго качнулась внутрь. Лейтенант шагнул через порог, мы — следом. Придержав дверь, он подсунул снизу кусок резины, чтобы не захлопнулась.

В полумраке четко зазвучали шаги — пятно света от фонарика запрыгало из стороны в сторону, скользнуло по стене, высветило электрический шкаф с кнопками. Звонко щелкнул пускатель — включилось дежурное освещение. Раскатистое эхо выкатилось из мрачной глубины.

Пространство разгрузочной площадки, где мы стояли, походило на полость огромной пещеры. В углах и вверху, над кран-балками клубилась мгла, чудились какие-то изломы, узлы сплетений, поблескивала изморозь. Вдоль стен в специальных гнездах стояли шкафы непонятного назначения. На крючьях, как застывшие змеи, висели не то провода, не то канаты. По стенам на кронштейнах тянулись кабели, трубы. На полу возле электрического шкафа аккуратными штабелями были уложены бруски и доски.

Постепенно глаза привыкли. Впереди в сумраке проступили каркасы стеллажей, заполненных чем-то сплошь зеленым. Опорные колонны по центру Хранилища уходили вглубь, сливаясь в еле различимый частокол. Лампы в плоских тарельчатых' фонарях едва освещали проезды и проходы между ровными прямоугольными призмами стальных конструкций, но и то, что было видно, впечатляло мощью и мертвенным порядком.

Я подошел к стеллажам. Зеленое распалось на ровные ряды ящиков, стоящих друг на друге, впритык, ровными штабелями.

Ящики, ящики, ящики — армейские, защитного цвета, с железными ручками и защелками, запломбированные, проштемпелеванные черными условными знаками и астрономическими номерами. Ящики, ящики, ящики — призмы-секции, уходящие в смутно видимую даль…

Хранилище не отапливалось, но, несмотря на тридцатиградусный мороз снаружи, в нем не было холодно. Тепло, которое ощущалось здесь, было какое-то странное. Тепло батарей обычно пахнет краской, паклей, замазкой, оно ласково, приятно, домовито. Тепло электрических спиралей слишком жестко, как бы струится, сушит воздух, вздымает легчайшую пыль. И то и другое — живое тепло. Тепло, которое ощущалось в Хранилище, было каким-то затхлым, застойным, мертвенным, словно исходило от спящих летаргическим сном. Оно возникало неизвестно откуда — ни по бокам, вдоль стен, ни на центральных колоннах — нигде не было обогревателей, тепло существовало как бы само по себе, вместе с зелеными армейскими ящиками, которыми были плотно забиты стальные стеллажи в обоих пролетах.

Я ходил между абсолютно похожими друг на друга стеллажами в каком-то странном изумлении, будто попал в сказку, к злому волшебнику, который все это придумал, чтобы до смерти заморочить попавшего сюда, в эти мрачные катакомбы. Никогда в жизни не видел я прежде ничего подобного, не мог даже представить, что подобное возможно. Поражало не то, что в одном месте собрана столь гигантская разрушительная мощь, а само это заботливо потаенное сооружение из стеллажей, призм, ящиков, лабиринтов, имевшихся в таком невероятном количестве, что обязательно должно бы быть объявлено миру как восьмое или бог его знает какое по счету чудо света.

Я вернулся на площадку, где стояли, ожидая меня, лейтенант и Слижиков. Заметив мое состояние, лейтенант усмехнулся:

— Ну что, богатыри, хватит на двоих?

Я взглядом перекинул вопрос Слижикову — Сашок как-то болезненно улыбнулся, пожал плечами.

— Ну что ж, — лейтенант взглянул на часы, — сверим и — с богом!

Мы сверили часы.

— У каждой секции свое освещение. По окончании работы все должно быть отключено, — строго предупредил лейтенант и, козырнув, удалился.

Мы стояли с Сашком в этой сумрачной пещере и молча смотрели в ее нутро. Мне почему-то вспомнилась уборка картошки в годы войны. Нас — четверо: бабушка, мама, сестра и я, а перед нами пятнадцать бесконечных соток, бурые поникшие кусты, едва различимый в дождливом мареве край поля, где кончается картошка — наша жизнь, наш труд и наше проклятие. Черное низкое небо, холод, ветер, грязь… Здесь ни дождя, ни ветра, ни грязи, но ощущение громадности и тягостности предстоящей работы было таким же.

Прежде всего надо было подумать над тем, как организовать работу, чтобы в отпущенное время снять реальную геометрию хранящегося Продукта. Сложность заключалась в том, что никто не знал, сколько ящиков находится на каждом стеллаже и в каком порядке они расположены относительно друг друга. «Абсолютно похожими» они казались лишь на первый взгляд, на самом деле картина могла оказаться весьма пестрой. Хранилище загружалось постепенно, эпизодически, расположению ящиков не придавали в ту пору никакого значения. А оказалось, что все имеет значение: и сколько ящиков, и как они располагаются на стеллажах, и какие проходы между стеллажами, и даже толщина досок, из которых были сделаны ящики, тоже имеет значение…

Я вынул из портфеля приборчик, включил на самом малом диапазоне чувствительности — красный глазок заморгал то слишком торопливо, тревожно, то как бы пережидая что-то, медленно, с паузами. Синхронно со вспышками раздавались сухие щелчки, словно внутри прибора сидела птица с красным глазом: когда глаз открывался, она клювом била по крышке, просилась на волю…

Сашку приборчик понравился. Приложив к уху, он заулыбался, мечтательно, сущий еще ребенок, не ведающий, какая страшная сила пробуждает эту «птицу»…