…Сосны, теплая хвоя, горячий песок, деревянная лестница по обрывистому склону. С рулеткой в руках я взбираюсь по ступеням, как по ящикам на стеллажах. Конец рулетки где-то внизу, у самой воды. Без сил выползаю на берег. Солнечная поляна, порхают бабочки, проносятся голубые стрекозы, на краю поляны между сосен раскачивается гамак. В гамаке — Сашок. Напевает тот самый, раздольный сибирский мотив, который напевал ночью в Хранилище: «Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ё…» Я кидаю ему рулетку, Сашок ловит ее, кладет себе на грудь — стальная лента тянется к лестнице и вниз, к реке. По ленте снизу из-под берега одна за другой, быстро-быстро перебирая лапками, бегут крысы — серыми сардельками — прямо к Сашку на грудь. Он поет, закрыв глаза, а крысы все лезут и лезут. Копошатся, ползают по груди, по шее. Я хочу закричать, предупредить его об опасности, но голоса нет, хочу броситься на помощь, отогнать крыс, но не могу пошевелить и пальцем. И вот огромная черная крыса заползает Сашку на лицо, тычется острым носом, осматривается, примеривается, скатывается на подбородок, хватает за кончик языка, жадно грызет. Сашок давится, пучит глаза и вдруг берет дудочку, крыса выскакивает у него изо рта, он прикладывает к губам дудочку — «шпок!» Странный мягкий звук! Как будто влетел через форточку… Как будто рядом за окном открыли бутылку шампанского или лопнул шарик… Пожалуй, шарик… Голубой… Летел, летел и — «шпок!»

…Алле! Алле! Юля? Юлечка! Девочка моя, как вы там? Держитесь! Я скоро вернусь. Еще дней пять-шесть… Главное — думай обо мне. А я — о тебе. Ты ведь моя жена… Алле! Юлька! Не слышу. Где ты? Юлька! Юлька!

…Промозглое зимнее утро. Туман скрывает длинный хвост очереди. Люди зябко ежатся, постукивают ногами. Лиц не видно — лишь согнутые спины, одна за другой, одна за другой. Я отбежал на секунду — вернулся, нет старичка, за которым стоял. Очередь плотной цепью, покачиваясь, подергиваясь, движется к магазину — там хлеб. Стискивая в кулаке карточки, а они в мешочке, мешочек на веревочке, на шее, я бегаю туда-сюда вдоль очереди — старичка нет. Очередь молчит, никому нет до меня дела. Главное для всех — узкая дверца в магазин. Меня не пускают, очередь как из камня — ни щелки, ни просвета. Ну как же, тычу я свою ладонь — вот номер! Выведен фиолетовым карандашом. А где старик? Номер расплылся, не разобрать, старика нет… И впереди не магазин, а дыра в заборе…

Я что, бредил? Или кто-то бредит рядом со мной… Я приподнял тяжелую голову. Койка Сашка пуста, значит, догадался я, он там, в Хранилище, заступил на этот идиотский пост…

Алле! Юлька! Куда же ты исчезла? Звоню, звоню тебе, а ты где-то ходишь… Сейчас ночь, ты должна быть дома… Почему молчишь? Как Елка? Мама как? Не слышишь? Я — тоже. Плохая связь. Здесь такая дыра — десять коммутаторов, тьма контактов. Понимаешь? Контакты окисляются, их надо чистить, протирать спиртом, а их никто не чистит, спирт выпивают… О чем ты? Я сплю. Кажется, сплю… Или это и есть жизнь? Алле! Юлька! Юлечка…

…Бреду по длинному коридору — налево, направо какие-то провалы, веет холодом. Ага, вот и дверь — распахнута, негромкие голоса. Вваливаюсь в первый отсек — пусто, голоса там, дальше. Иду. Страшная качка. Все в пищеблоке… «Но почему же на полу?» — думаю я. На меня смотрят снизу — все склонились, окружили кого-то, лежащего на полу. «Почему на полу?» — спрашиваю я. Сова, похожая на жену лейтенанта, кивает клювом вниз и издает горловой звук. Махоткин водит над чьим-то лицом зеркалом. «Что вы делаете?» — говорю я. Махоткин качает головой и убирает зеркало. Я вижу разорванную гимнастерку в черных пятнах, плоское худенькое тело, обнаженное до пояса, под левым соском кратерок ожога с запекшимися краями…

Белое-белое лицо, глаза тускло неподвижны, поблескивают белками. Носик остренько целится вверх, щеки, рот стянуты последней маской, зубы как у жеребенка…

— Слушайте, — кричу я, будто все глухие, — это же Сашок! Слижиков!

— Не ори, — ворчит Махоткин.

— Слушайте, — говорю я шепотом, — ведь у него мать в деревне, слепая, бабка старая, братишка… Ему нельзя… Слушайте… У него был патрон, я знал!

Махоткин берет гимнастерку и набрасывает на лицо Сашка. Что-то во мне как бы выключается — ни голоса, ни мыслей, ни страха…

Проснулся в поту. Тянулась все та же ночь. Солдаты спали. Темным мешком сидел, навалившись на тумбочку, дневальный. Тускло светилось окно между рядами коек. В отсвете фонаря над зоной мельтешили на стекле рыхлые мохнатые тени — опять снег! В казарме жарко, душно. Солдаты спали…

Голову отпустило, с потом выходила и болезнь. Я посмотрел на часы, кое-как разобрал — двадцать минут первого. Значит, Сашок уже двадцать минут как в Хранилище…

Я знал, что должен был сейчас сделать: встать, одеться и пойти к Сашку, но время шло, а я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Что это? Апатия? Усталость? Страх?

С тех пор, как началась война, я всегда чего-нибудь боялся: потерять карточки, пропустить свою очередь, боялся, что именно передо мной кончится хлеб, гидрожир, конфеты, чай, крупа и придется ждать следующего завоза; потом боялся, что отец придет снова пьяный и разразится скандал; боялся деда с его слезливой ласковостью, которая внезапно сменялась вспышками гнева; боялся, что что-нибудь случится с мамой: у нее часто болело сердце… Все это казалось теперь странным, потому что была и другая часть той же самой жизни, в которой я не боялся ничего — наш двор, улица. Я лазил по крышам и строительным лесам, когда наш дом во время войны достраивали пленные немцы; зимой мы цеплялись за грузовики крючками с веревками и целыми вереницами катались по городу; и дрался я бесстрашно, реакция у меня была просто бешеная…

Поступил в институт, на тот самый физико-технический факультет, о котором мечтал. Страхи вроде бы отступили. Однако через три месяца из нашей группы вдруг отчислили двух парней — Мишу Ложкина и моего школьного друга Витьку Потапова. Сказали «по анкетным данным» — и все. А мы с Витькой друзья, с пеленок рядом, нос к носу почти двадцать лет и вдруг — «по анкетным». Какие могут быть «данные», когда вот он, весь на виду, каждый день могу вспомнить и рассказать, когда, где и что делали. Я пошел в отдел кадров заступиться за него или хотя бы узнать, в чем дело. Начальник внимательно выслушал меня, кивнул и записал мою фамилию: «На всякий случай», — многозначительно сказал он. И объяснил, почему Потапова отчислили с факультета. Оказалось, что Витька указал все, что требовалось в анкете, и про отца, и про мать, и про деда по линии отца — дескать, умер в таком-то году. И на этом поставил точку. А точку, как уверял начальник, ставить не следовало, а следовало еще дописать, похоронен на поселении там-то, то есть на Колыме… Вот этого Витька и не написал. Начальник видел далеко — без всяких телескопов…

И снова страх: а вдруг и меня отчислят «по анкетным», кто знает, какие сюрпризы приберегли для нас наши родители. За отца и мать я был спокоен, но вот дед… У него в сундучке бережно хранились царские деньги, причем очень крупные купюры… Однако обошлось, никто меня никуда не вызывал и ни о чем не спрашивал. Этот страх прошел, но на его место явился другой…

На третьем курсе нам показали секретный в то время фильм об испытании нашей атомной бомбы. Смотрел весь факультет. Кончился фильм, загорелся свет, в зале стояла гнетущая тишина — будущие физики-атомники сидели подавленные. Я — тоже. Это было потрясение, равного которому в короткой моей жизни еще не бывало. Нам показали то, к чему мы стремились, о чем мечтали, чему хотели посвятить себя — атомное оружие, физику в действии!

Однако сразу же после фильма моложавый полковник голосом страстного трибуна за полчаса поднял нам настроение: никаких сомнений быть не должно, это оружие против заклятых врагов, империалистов, наша задача — создавать больше, мощнее, надежнее! Кто сомневается, боится или не хочет — пусть сейчас же встанет и выйдет из зала. Слабаков нет? Молодцы! Вперед! Только вперед! Любое задание партии и правительства выполним!

Позднее нам давали альбомы с фотографиями разрушенных японских городов и искалеченных, заживо обуглившихся людей. Альбомы были с грифом «секретно».

Не помню, кто-то из ребят, когда просматривали альбомы, сказал: «Ну, все, братцы, это тупик…» Именно после этих альбомов меня стали мучить кошмары с атомными бомбардировками. «Комплекс Хиросимы» — страх перед ясным утренним небом, перед высоко летящим самолетом, перед молчащими уличными громкоговорителями. Я глушил этот страх, изгонял из себя, ходил в спецчасть специально рассматривать фотографии Хиросимы, чтобы избавиться от него совсем…

Я лежал в каком-то оцепенении, прислушиваясь к дыханию спящих солдат, всматриваясь в свою жизнь, полную страхов самых разных оттенков — страх за отца, за Юльку, за маленькую нашу девочку, страх перед будущей войной, перед самой жизнью, которая исторгла страшилище — ядерную бомбу. Но и страхи отца, матери и Юльки, кажется, тоже влились в меня в эти минуты и пригвоздили к койке…

«Шпок!» — что это: кто-то открыл шампанское или лопнул праздничный шарик? Я посмотрел на часы: прошло три минуты. Значит, Сашок двадцать три минуты там…

Страх, но уже другой, что не успею, заставил меня вскочить, лихорадочно одеться, выбежать в прихожую. Схватив первый подвернувшийся полушубок, нахлобучив шапку, я вышел из казармы, кинулся к Хранилищу.

Падал мохнатый липкий снег. Дорожку уже изрядно завалило, я то и дело спотыкался от тяжести налипавшего на валенки снега. Задыхаясь, я подбежал к воротам, забарабанил в дверь. Вскоре изнутри донесся слабый голос Сашка:

— Кто?

— Сашок! Я это, я!

— Ой, Леня, — радостно отозвался Сашок. — А чё это вы? Среди ночи…

— Друга проведать…

— Кого? — не понял Сашок.

— Тебя, тебя проведать пришел. Как ты там? Тихо?

— Тихо… пока…

— Ну, осталось недолго. Ты давай садись у двери, а я — здесь. И споем — твою, эту вот: «Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ё…»

Сашок помолчал, потом, засмеявшись, сказал:

— А я думал, ты осерчал на меня.

— С чего взял?

— Ну как же, вас на досках оставил, а сам вон куда сиганул. Думал, рехнусь от страха.

— Да брось ты, я тоже здорово трухнул…

Мы поговорили о работе, о замерах — как ускорить дело. Сашок предлагал пожаловаться генералу, чтоб лейтенант дал еще хотя бы пару солдат. Я сказал, что жаловаться не буду, справимся как-нибудь сами. Сашок вздохнул.

— Сами так сами. Вы это, шли бы спать, а то на холоде…

— А ты?

— А чего я? Я нормально.

— Не будешь сигать?

— Не, не буду.

— Ну, смотри. А то я правда пойду…

— Ага, иди, иди, достою. Нынче спокойно…

— В случае чего — из автомата по ним. Патроны есть?

— Один.

— Один?! — поразился я, хотя помнил, что лейтенант приказал без патронов и что у Сашка был один патрон. — Тогда береги — на самый крайний случай. Шуганешь, если что. Понял?

— Да, да, — торопливо ответил Сашок.

По звуку шагов я понял, что он отошел от двери.

— Эй! Сашок! Ты что?

Он подбежал, сказал торопливо:

— Все нормально, идите спать.

— Не боишься.

— Не, не боюсь! Мне самому надо… Вы идите.

— Ну смотри, я пошел. Держись!

Сашок не ответил. Я постоял с минуту, прислушиваясь, но в Хранилище было тихо, и я медленно пошел в казарму.

Раздевшись, я забрался в еще теплую свою постель, укрылся с головой и тотчас заснул.