Ужинали на, лейтенантской половине, в пищеблоке. Кроме печки, тут стоял обеденный стол, четыре стула, посудный шкаф и рукомойник с ведром, которое надо было периодически выносить. Обслуживал это нехитрое хозяйство Слижиков. Он же принес два котелка с кашей и термос чая, а также полбуханки хлеба с двумя кусочками масла граммов по двадцать в каждом. К перловой каше, сваренной на воде, прилагалось по паре рыбешек, обжаренных в постном масле. Каши было вдоволь, хлеба и чая — тоже.

Мне впервые приходилось отведывать армейских харчей — и рыба, и каша, и хлеб, пшеничный, хорошо пропеченный, показались с голодухи очень вкусными. Я сказал лейтенанту, что впервые ем армейский хлеб. Он посмотрел неодобрительно.

— Каждый должен проходить через армию. В обязательном порядке! Армия — школа жизни. А ты почему не служил? — строго спросил он, как будто я тоже его подчиненный.

Я объяснил, что на нашем факультете был лишь небольшой курс военного дела, обычные же офицерские сборы после окончания института не проводились из-за острой потребности производства в кадрах.

— Производства?! Выше армии ничего нет! Армия в условиях враждебного окружения — все!

— Армии нужны вооружения, без оружия армия — толпа…

— Народ — толпа, верно, — перебил лейтенант. — Народ! Но армия — не толпа. Это колонны и шеренги. Единая воля, единая власть. Армия — кузница революционного духа, всеобщей дисциплины, железного порядка. Армия — сила сама по себе. Слыхал о «приливных волнах» Мао Цзе-дуна?

— Злая фантастика!

— Это реальность! Массы, готовые погибнуть ради великих идей, есть самое мощное оружие.

— «Великие» идеи, за которые надо положить горы трупов…

— Бескровных побед не бывает.

Я был голоден, но каша застревала у меня в горле. Кое-как выпив кружку чая, я поблагодарил Сашка, стоявшего у печки, и ушел в спальню.

Не раздеваясь, прилег на свою койку. С противоположной стены на меня взирал генералиссимус. Лицо его бронзово застыло, в припухших глазах — холодная пустота. Фотография, не портрет живописца — натура запечатлена с документальной точностью.

Помню, как-то зимой, не то в сорок втором, не то в сорок третьем, нас с сестренкой ночью разбудили. Мне было лет десять-одиннадцать. Взрослые — дед, бабушка, мама — стояли возле черного репродуктора, на лицах благоговейное внимание: вот- вот начнет говорить Сталин. Отца на фронт не взяли, забраковали по зрению и слуху, он преподавал на курсах младших командиров, жил в казарме, дома бывал редко. В квартире было жутко холодно, отопление не действовало, тепло удерживалось от плиты на кухне, где мы все и спали. Я залез на табуретку. Из репродуктора доносились щелчки, сухой потреск, покашливание, невнятный гомон далекого зала, и вдруг — обвал, бешеный шквал аплодисментов, выкрики: «Слава! Ура! Сталину! Родному!». Бабушка прошептала со слезами на глазах: «Господи! Появился!». Дед прицыкнул на нее, еще ближе склонился к репродуктору — уже тогда он был туговат на оба уха. «Великому! Да здравствует! Сталину! Ура!» Реву, казалось, не будет конца. Дед глотал слезы, покрякивал. Его родной брат, дядя Василий, неделю назад после семилетнего заключения проследовал из северных мест через наш город в ссылку — на пять лет. У нас он смог побыть несколько часов — отметился в МВД, сходил со мной в баню да посидел за скудным нашим столом… Дед крякал и глотал слезы умиления. Бабушка и мама тихо плакали. Меня трясло от холода и ожидания. Я приплясывал на табуретке и тихо подвывал, пока дед не схватил меня за ухо. Не помню, о чем говорил тогда Сталин, помню странную смесь восторженного преклонения, охватившего меня, и горечи из-за несправедливого наказания — до боли вывернутого уха.

Теперь казалось, что портрет смотрит прямо на меня, упорно ловит глазами — наваждение да и только! Я отвернулся к стене, но и затылком чувствовал его взгляд…

Однако вскоре меня сморило. Перед глазами запрыгала изрытая яминами дорога, в ушах загремело от тряски в бронетранспортере, замелькали лица начальников — гражданских, военных, попутчиков в поезде. Выползло бурое тяжелое Хранилище — я почувствовал, как упруго, до предела сжата под ним земля, как медленно, едва заметно вминается, раздается под его чудовищной тяжестью…

Приснился мне отец. Он ив моем сне был пьяный. Как часто с ним бывало в последнее время, он рвался на балкон, в нем клокотала ораторская страсть. Я, мальчишка, держал его из последних сил. Безотчетный страх холодил мне спину, я боялся, что отец вырвется, выскочит на балкон и тогда… Он был крупнее меня, и его сильные руки выскальзывали из моих, мы рывками двигались по комнате, натыкаясь на мебель, роняя стулья. Ему удалось вывернуться, он оттолкнул меня — я отлетел на кровать, полутораспальную, с панцирной сеткой, на которой комом валялись простыни, одеяло. Что могло случиться на балконе, я не знал, но страх буквально душил меня, лишал голоса и воли. Пока я барахтался в несвежем белье, выбирался из ямины продавленной сетки, отец уже был на балконе. Наконец, и я очутился там, рядом с ним. Под нами, на сколько хватало глаз, простиралась бескрайняя степь, заполненная народом. Люди показывали на нас, что-то кричали. Кричал и отец — я пытался зажать ему рот, но он отбрасывал мою руку и что-то выкрикивал. Вдруг, рассекая толпу с трех, четырех, пяти направлений, к нам быстро двинулись какие-то люди — в черных шляпах и в кожаных пальто, все похожие друг на друга. Они шли цепочками — от далекого горизонта, все ближе, все теснее захватывая круг под нашим балконом. Отец продолжал кричать. Я оттаскивал его от перил, он медузой скользил в моих руках, вытекал, снова лез к перилам и кричал, кричал, кричал. Кошмар тянулся бесконечно, одному справиться с отцом было не под силу, я звал на помощь. И тут даль над горизонтом грозно сгустилась, вспыхнула, ослепительно засияла громадным полукругом, который взмыл ввысь, превратился в яркий клубящийся шар. К шару с земли потянулась черная, страшная, как бы свитая из кишащих змей нога… Я рванул отца вниз, на бетонный пол балкона. Он рухнул на меня, я увидел его белое искаженное лицо, вытекшие от пекла глаза и черный рот, раскрытый в оскале…

Проснулся я ночью, оцепеневший от страха. На соседней койке похрапывал кто- то, бормотал бессвязное. Кошмар продолжал мучить меня и наяву. Казалось, это отец пытается подняться с кровати, чтобы снова выскочить на балкон. Я косился на соседа, ожидая, что вот-вот он встанет и тогда придется подниматься и мне. Но тут я разглядел в лунном свете портрет напротив, над койкой, и вспомнил, где я.

Быстро раздевшись, я залез под одеяло. Казалось, засну мгновенно, но одеяльце было тонкое, и я стал замерзать. Не помог и пиджак, которым я укрылся. Идти же в холодную прихожую за полушубком не хотелось. Да и не спалось уже, сон перебился, я ворочался с боку на бок, тревожные мысли не давали покоя.

Как там дома? Утихомирился ли отец? Удалось ли маме справиться с ним? Не запаникует ли Юлька? Выдержит ли? Простит ли меня? Я-то ее уже давно простил…

Эх, плюнуть бы на все и прямо через тайгу — домой!

В сумраке комнаты на меня смотрел со стены Сталин. Казалось, это он похрапывает и посвистывает, блаженно сощурив веки. Лейтенант был какой-то каменный — спал в майке и трусах под таким же жиденьким одеяльцем, что и у меня. Фонарь за окном чуть раскачивался (видимо, поднялся ветер), и Сталин с портрета как бы подмигивал мне с заговорщическим видом…