Утром, после завтрака я при лейтенанте сказал Сашку, что оба идем в Хранилище, чтоб, как и в прошлые разы, захватил с собой еду и чай. Сашок кивнул, лейтенант промолчал. Открыв дверь Хранилища, лейтенант вошел вслед за нами, подождал, пока я включу освещение, потом хмуро сказал, повернувшись к Сашку:

— А теперь шагом арш убирать снег.

Я взял Сашка за руку и повел за собой по левому проезду.

— Рядовой Слижиков! — заорал лейтенант.

Я кинулся бегом, не выпуская руку Сашка. Он сопротивлялся, пытался вырваться, но я держал крепко. Правда была на моей стороне, Сашок это чувствовал и, наверное, потому дал себя увести. Грохнула дверь, заскрежетал металл. Видно, в сердцах лейтенант забыл про резину, которой придерживал дверь.

В тот день мы прошли восемнадцать рядов. Раскладка ящиков оказалась не в нашу пользу. Но и при такой раскладке наверняка смогли бы больше, если б не наше с Сашком состояние. Он отчаянно боялся крыс и каждый раз, когда надо было лезть на стеллаж, сначала шуровал по щелям палкой, которую прихватил из казармы. А после обеда совсем скис я: от боли раскалывалась голова, набухли гланды, трудно стало глотать — по всем признакам начиналась ангина. И как назло остановились часы. У Сашка часов вообще никогда не было, в деревне жили по солнышку, в армии за временем следит начальство — даже если захочешь опоздать, не дадут. По моим разумениям прошло не менее двух часов с той минуты, как остановились часы — пора было закругляться. Мы закончили еще один стеллаж, последний в ряду, и потопали к выходу.

Когда я вернулся в жилой отсек, лейтенант уже лежал под одеялом, закинув тонкие жилистые руки за голову. Ярко горела лампочка. Радио орало невыносимо. Я убрал громкость, выключил свет, разделся, залез под одеяло. Освещенный боковым светом фонаря над зоной, на меня пристально, с подозрением глядел со стены генералиссимус.

— Не вернешь Слижикова, подниму шум, — сказал я.

— Ты вообще-то имей в виду, — лениво цедя слова, сказал лейтенант, — я ведь могу тебя арестовать… В любой момент…

— Арестовать? Меня?

— Ага. Тебя.

— За что?

— Есть за что…

— А именно?

— Нарушаешь установленный порядок — раз. Подстрекаешь личный состав к неповиновению — два. С вредительскими целями проводишь вербовку среди личного состава — три. Вызываешь подозрение своими действиями и умонастроениями — четыре. По каждому пункту — хоть сейчас под арест. Имей в виду, я три года работал следователем…

Я приподнялся на локте, заглянул ему в лицо — оно казалось в сумерках бугристым, словно все покрылось волдырями: нос — волдырь, глаза — волдыри, рот — черная полоска между волдырями…

— Тогда все ясно, законы у тебя тут еще те! — сказал я.

Лейтенант зашипел, как кот, которому наступили на хвост. Резким рывком отбросив одеяло, он вскочил, прошлепал босиком в кабинет, включил там свет. Появился с книжкой, раскрыл на закладке. Глаза его шныряли по странице, лицо дергалось. Книга прыгала в руках, но мне удалось прочесть на корешке: «Вышинский».

— Вот. Слушай, законник. «Надо помнить указание товарища Сталина о том, что бывают такие моменты в жизни общества и в жизни нашей в частности, когда законы оказываются устаревшими и их надо отложить в сторону».

Захлопнув книгу, он отнес ее в шкаф, выключил свет, вернулся, лег.

— Ты забыл указать год этого гениального высказывания, — сказал я.

— А зачем? — приподнялся он. — Сталинская формула — на века!

— Да, пособие капитальное — для таких, как ты, — сказал я.

Он зевнул, отвернулся к стене. Вскоре дыхание его успокоилось, он стал похрапывать.

Наша взаимная неприязнь нарастала и мы не скрывали этого. Пренебрежение и спесь, которые явно демонстрировал лейтенант, сильно задевали меня. Сам себе я казался если и не ангелом с крылышками, то очень близким к нему существом, не пил, почти не курил, не лгал ни ближним, ни дальним, вообще в жизни своей никого, как мне казалось, не обидел, не оскорбил, пальцем не тронул. Мне и в характеристику записали: характер вспыльчивый, но отходчивый, не злой, пользуется уважением товарищей. Короче, герой нашего времени, лучший представитель самого гуманного в мире общества, воплощение светлых чаяний человечества…

В характеристику не записали, а сам я лишь смутно ощущал до этой вот самой минуты, что обладаю еще одним качеством, определить которое я бы не взялся. Что это было? Упрямство? Чувство собственного достоинства? Зловредность? Жажда справедливости?

Что порой толкает нас на те или иные поступки, которые другим кажутся безрассудными? Идея, пришедшая на ум, родилась в душе, проявила суть моей натуры…

Лейтенант спал крепко. Я встал, оделся. Тихо, стараясь не скрипнуть, вышел в коридор, прикрыл дверь. Быстро перешел на солдатскую половину, растолкал спящего Сашка, выманил в прихожую. Мне нужен был тракторист, надежный парень — Сашок тотчас понял, что к чему. Страх мелькнул в его глазах, но я объяснил, как все будет, и Сашок с готовностью юркнул мимо спящего дежурного будить Петра Копаницу, тракториста, надежного пария…

Втроем мы подошли к сараю. Ключ от замка сняли с доски у дежурного. Копаница, со сна решивший, что выполняет приказ лейтенанта, теперь вдруг задумался: что-то тут не совсем так. Я тихо закипал, видя его робость, а он, верзила под метр девяносто, действительно, с грузным, как у базарной бабы задом, по-детски упрямился и никак не хотел входить в сарай. Пришлось поговорить начистоту: он заводит бульдозер, показывает, как управлять, все остальное — без него, он тут же возвращается в казарму и — ничего не видел, ничего не слышал, спал. Кое-как вдвоем с Сашком мы уговорили его.

Солярки в баке было достаточно, аккумулятор в порядке, двигатель завелся легко, от стартера. Копаница показал, где какие рычаги и педали, научил плавно поднимать и опускать нож, и я самостоятельно рывками выполз из сарая. Копаница опасливой трусцой побежал в казарму. Сашок хотел остаться со мной, но я заставил его уйти — рисковать я имел право только собой.

Странно, удивительно, но бульдозер тоже был заодно со мной, подлаживался под мои желания — так легок и послушен был в управлении. Я выехал на прямую — почти три километра! — и погнал вдоль Хранилища на полной скорости. Густой снег, несущийся навстречу, в один миг залепил переднее стекло. Я не знал, как включается «дворник», откинул дверцу и высунулся из кабины. Мокрая масса хлынула в лицо. Приходилось одной рукой управлять, а другой защищать от снега глаза.

Эта гонка на бульдозере глухой ночью по особой зоне вдоль Хранилища, сквозь роящиеся хлопья снега, а главное, как я считал, во имя торжества справедливости на этом оцепленном колючей проволокой кусочке земли, вызвала во мне такой подъем, что от полноты чувств я замычал, замурлыкал и наконец запел во все горло:

А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер! Веселый ветер! Веселый ветер! Моря и горы ты обшарил все на свете… И там, дальше, мне нравились слова припева: Про мускулы стальные, Про смелых и больших людей!

Именно таким я и ощущал себя сейчас — смелым и большим! Я понимал, что поднимаю бунт против лейтенанта, что он этого мне не простит, возможно, кара будет жестокой, ведь он тоже вырос на словах припева: «Про мускулы стальные, про смелых и больших людей…» Но песня, звучавшая во мне, все же, как мне казалось, хотя и с теми же самыми словами, в принципе была другой! Она несла не закабаление стальными мускулами, а освобождение — ведь для борьбы за свободу тоже нужны стальные мускулы.

Это был ночной полет! Бой, сражение, битва! Бульдозер слушался меня и я был счастлив.

Кто привык до победы бороться, С нами вместе пускай запоет!

До подъема я успел расчистить обе длинные дороги вдоль Хранилища, площадь перед ним и главную дорогу от проходной. Когда я проезжал мимо казармы, направляясь в сарай, лейтенант в одних плавках обтирался снегом. Он явно торопился, движения его были резкими, судорожными. На меня он не обратил внимания или мне так показалось из-за густо падающего снега.

Я загнал бульдозер на место. Едва успел сбить веником снег с крыши и крыльев, как в дверях появился лейтенант — уже в форме, скулы сведены, в глазах тусклый блеск, как у голодного зверя.

— Кто позволил использовать технику в особой зоне? Кто помог?

Я показал ключи:

— От сарая свил с доски, а этот — торчал здесь, в замке зажигания.

— Врешь!

— Ты давай полегче на поворотах.

Мне показалось, что вот-вот он меня ударит, и я инстинктивно отступил к стене.

— Ты за это ответишь! — прошипел он, все поправляя, поправляя, поправляя кобуру трясущимися пальцами. — И назовешь всех! Всех!

Смотреть на него было неприятно и страшно, я отвернулся и снова занялся очисткой бульдозера. Выругавшись, лейтенант ушел. Меня разобрал смех — отчего, сам не пойму.

Вернувшись в казарму, я неторопливо разделся, вытер замасленные руки об полотенце — умываться сил уже не было. Залез в кровать и уснул с чувством выполненного долга.