ГЕННАДИЙ НИКОЛАЕВ

ОСВОБОЖДЕНИЕ «ЗВЕЗДЫ»

ШТРИХПУНКТИРНЫЕ ЗАМЕТКИ

Предисловие редакции

«Сегодняшнему читателю все эти переживания могут показаться каким-то бредом, полной чепухой, но тогда...»

Это слова из заметок известного прозаика Геннадия Николаева о том периоде време­ни, когда он (с перерывами) работал в журнале «Звезда».

Что ж, вполне возможно, кому-то так и покажется. Сегодняшний читатель, читатель третьего тысячелетия, вряд ли сможет себе представить, в каких условиях выходили кни­ги и журналы не многим более десяти лет назад, что такое был Главлит (цензура, которой у нас для «посторонних» глаз, конечно, не было), что такое сектор литературы обкома партии (коммунистической) — еще одна, идеологическая, цензура с солидным штатом, чуть ли не под микроскопом изучавшим каждую идущую в печать строчку газет и журна­лов; и наконец — что такое вечный бой «истинных патриотов» с вечным «жидомасонским заговором», когда на собраниях Ленинградской писательской организации в прези­диуме сидел второй или третий секретарь обкома и мотал на ус (и магнитную пленку), как с трибуны неслось «„Урра!" из пасти патриота. // „Долой!" из глотки бунтаря...». Да­ром что «Долой!» во всю мощь никак не получалось... Да и как могло быть иначе, когда всех главных редакторов журналов назначал ЦК КПСС.

Спрашивается, можно ли было в таких условиях и при таком пригляде прочитать в журнале что-нибудь приличное, а не только казенную макулатуру, высосанные из пяльцев сюжеты про конфликты «хорошего с лучшим» да сладкие всхлипы про родимые березки и клены?

Вряд ли, засомневается сегодня иной радикальный мыслитель. Но сомневается он те­перь — в свободные времена — почему-то и в том, что литература вообще кому-то нужна.

А между тем двадцать лет назад интеллигентный читатель выписывал три-четыре «толстых» журнала, а тот, кто выписывал лишь один, ходил по знакомым за недостающи­ми, искренне радуясь произведениям Ч. Айтматова, В. Каверина, В. Шефнера, В. Шукши­на, Ю. Казакова, Ю. Трифонова, Ф. Абрамова, Д. Гранина, В, Тендрякова, И. Грековой, Ф. Искандера, В. Конецкого, Стругацких, В. Аксенова, А. Битова, А. Кушнера, Б. Ахмаду­линой (ряд легко дополняется или изменяется по собственному усмотрению). Тоталита­ризм тоталитаризмом, но не он ли увеличивает сопротивляемость культуры, не он ли за­ставляет думать о попираемых ценностях? Так что приличная литература все-таки была, не могла не быть..» Собственно говоря, и все признанные в конце XX века несомненные корифеи художественного свободомыслия — и Иосиф Бродский, и Юрий Домбровский, и Александр Солженицын, и Варлам Шаламов — все они так или иначе пробивались в пе­чать уже в ту глубоко застойную пору, о которой повествует Геннадий Николаев. И, ко­нечно же, сами хотели этого.

О том, в каких условиях и какими трудами и ухищрениями просачивалась к читателю литература сквозь драконовскую идеологию и соответствующую ей цензуру, и рассказы­вает в своих заметках Геннадий Николаев, последний утверждавшийся в ЦК КПСС и первый свободно выбранный главный редактор «Звезды».

...Мы требуем, чтобы наши товарищи, как руководите­ли, так и пишущие, руководствовались тем, без чего советский строй не может жить, т.е. политикой, чтобы нам воспитывать молодежь не в духе наплевизма и безыдейности, а в духе бодрости и революционности.

Из доклада А. А. Жданова «О журналах „Звезда" и „Ле­нинград"». «Правда», 21 сентября 1946 г.

— Ну, так давай рассмотрим, милый друг, каким обра­зом возникает тирания. Что она получается из демократии, это-то, пожалуй, ясно.

Платон, «Государство»

1. «Тихие» годы

(А. С. Смолян, В. В. Конецкий, В. Ф. Тендряков, Г. К. Холопов, А. Г. Би­тов, Ф. А. Абрамов, П. В. Жур и другие)

Александр Семенович Смолян (1909—1979) — редактор от бога — рас­сказывал, что родился на пароходе, в Атлантическом океане, когда семья, попробовавши американской эмиграции, двинулась в обратный путь, в про­винциальный городок Лебедин, ныне Сумской области, в свою родную пат­риархальщину, «защищенную» от монарших «милостей» чертой оседлости.

Знакомство наше произошло удивительным образом. Еще в Москве, в конце апреля 1975 года, я попросил мою коллегу по Высшим литературным курсам ленинградку Аллу Драбкину, собиравшуюся на праздники домой, от­нести в какой-нибудь ленинградский журнал мой только что законченный рассказ «Чистые „хвосты"». Просто так, наудачу. Она прочла рассказ, но ничего не сказала, лишь неопределенно пожала плечами, дескать, такая про­за не в ее вкусе. Однако просьбу обещала выполнить.

Я все еще оставался в Москве, прилежно посещал семинары в Литинституте на Тверском бульваре, с восторгом, как и все вээлкашники, слушал Г. И. Куницына, этого изгнанного из ЦК КПСС бесстрашного и страстного оракула, зевал на других лекциях, снова взбадривался на семинаре прозаи­ков у С. П. Антонова. Время шло, я забыл про рассказ, и вдруг — телеграм­ма на домашний адрес в Ленинграде. «Прошу срочно позвонить мне редак­цию либо домой — СМОЛЯН». Инна, жена, недоумевала: «Кто такой Смо­лян? Какая редакция? И что все это значит?» А я и сам не знал. Решили пустить дело на самотек.

В мае я на несколько дней приехал в Ленинград. Дочка рассказала, что за день до моего приезда приходил заведующий отделом прозы журнала «Звезда» Александр Семенович Смолян, поразивший ее своей «библей­ской» внешностью, бархатным голосом и интеллигентными манерами. Он объяснил цель визита: дело архиважное и архисрочное, рассказ «Чистые „хвосты"» принят, поставлен в июльский номер, но надобно чуть-чуть кое-где пройтись тонким перышком. Для этого нужен автор, без него редак­ция не вправе изменить даже запятую. При этом он извинился, что пришел без предупреждения, ибо не знал номера телефона. (А у нас в то время те­лефона вообще не было.)

Где вы еще найдете такого заведующего отделом «толстого»»журнала, та­кого редактора, который ради небольшого рассказа неизвестного автора по­шел бы к нему домой просить его явиться в редакцию лишь для того, чтобы «чуть-чуть кое-где пройтись тонким перышком»!

Так рассказ «Чистые „хвосты"» появился в июльском номере «Звезды». И я» как говорится, с первого взгляда проникся симпатией и уважением к моему ленинградскому редактору. Позднее меня пригласили поработать в отдел прозы «Звезды», сначала временно, на три месяца, а с мая 1977-го — в штат, старшим редактором.

Александр Семенович бесконечно удивлял, поражал своей эрудицией, об­ширными познаниями буквально во всех областях, о чем бы ни заговорили.

Память у него была потрясающая. Особенно интересными были его бесе­ды-поединки с известным ленинградским корректором, которого Смолян величал «королем корректуры», Олегом Вадимовичем Риссом. По настоянию Смоляна Рисс официально брал корректуры каждого номера на дополнитель­ную вычитку. Это были состязания двух энциклопедий! Толкования слов, тончайшие оттенки фраз, исторические, библиографические данные, имена, даты, латынь, французский, английский, немецкий — все подвергалось про­верке и перепроверке этими двумя корифеями. В результате споров, нередко весьма горячих, к читателю попадали номера «Звезды» без единой смысло­вой, грамматической или типографской погрешности, без единой!

Поразительная въедливость, педантизм, щепетильность по отношению к авторскому тексту, бесконечное терпение, юношеский энтузиазм и стрем­ление поработать вместе с автором над рукописью, помочь, подсказать — вот самые примечательные качества Смоляна-редактора. Он был соавтором в самом светлом, самом благородном смысле этого слова, естественно, ни на что не претендуя. Любимое его выражение в ответ на слишком горячие проявления авторской благодарности: «Сочтемся славою!» Он жаждал со­творчества и, когда встречал понимание, был по-настоящему счастлив. Од­нако «сотворчество» было делом нелегким. Приходя утром в редакцию с тя­желенным, набитым рукописями портфелем, он устало опускался в крес­ло — измученный бессонной ночью, напряженной работой, особенно перед сдачей очередного номера. Авторские рукописи были буквально испещрены его деликатными пометками тонко заточенным карандашом. Каждая помет­ка, каждый вопросик обязательно обсуждались с автором, нередко это про­исходило дома у Александра Семеновича, в его тесной квартирке, на кухне, а гостеприимная и терпеливая Валентина Ильинична, жена Александра Се­меновича, непременно угощала чаем или кофе.

Большинство авторов считало за честь работать со Смоляном. Еще бы! У Александра Семеновича была завидная «клиентура»: Гранин, Каверин, Гер­ман, Шукшин, Шефнер и многие другие известные мастера прозы и публи­цистики. Смолян — это целая эпоха в жизни «Звезды», а значит, и в куль­турной жизни нашей страны, и не только нашей, ибо Станислав Лем, Фарли Моуэт, Жорж Сименон, Уильям Сароян, Шон О'Кейси, Андре Моруа — тоже были авторами «Звезды».

Однако не всем нравилось, когда поверх авторского текста появлялись чужие слова, написанные тонким карандашиком. Иным казалось, что текст их безупречен, более того, гениален! Смолян говорил про таких авторов с добродушной иронией: «Они думают, что пишут золотом по мрамору». И рассказывал историю публикаций первых вещей Толстого в «Современни­ке» Некрасова — о том, как Некрасов постепенно приучал строптивого гра­фа к нравам редакционной жизни и произволу цензуры.

Одним из самых ярких авторов, «пишущих золотом по мрамору», был Виктор Викторович Конецкий. Не берусь утверждать точно, когда это прои­зошло, но, пожалуй, где-то летом 1977 года во время его сухопутной паузы мёжду странствиями по морям-океанам. Мы готовили первые номера буду­щего года, и я уже знал, что в работе находится новая повесть Конецко­го, — ответственные рукописи обычно редактировал сам Смолян.

И вот, как-то поутру, едва мы собрались в редакции, к нам, в комнату отдела прозы на четвертом этаже, ввалился, резко распахнув дверь, человек С пухлой папкой в руках. Он был явно раздражен и не скрывал этого. По­дойдя ближе, он швырнул папку на стол, за которым я сидел, и спросил, ни к Кому не обращаясь: «Где этот ваш Смолян?» Кроме меня, в комнате нахо­дились работники редакции Корнелия Михайловна Матвеенко и Адольф Урбан, а также автор «Звезды» Михаил Панин, зашедший по своим делам. Корнелия Михайловна спокойно и даже как-то ласково обратилась к вошед­шему: «Виктор Викторович, присядьте, пожалуйста. Смолян здесь, сейчас я его приглашу». И вышла. Конецкий, а это был он, как тигр в клетке, принял­ся ходить взад-вперед по комнате, желваки на его закаленном морскими ветрами лице так и дергались вверх-вниз, словно он жевал жвачку. Появил­ся Смолян. Между ними произошел короткий, но весьма жаркий диалог. Передать его не берусь, помню лишь, что Конецкий в запале схватил со сто­ла графин с водой и замахнулся на Смоляна — вода хлынула из графина на рукописи, на самого Конецкого. Мы трое — Урбан, Панин и я — навали­лись на Конецкого, отобрали графин, усадили в кресло. Корнелия Михай­ловна увела в кабинет трясущегося от негодования Смоляна. Позднее, когда мы четверо, с Конецким во главе, бросили якорь в рюмочной на Пестеля, угол Литейного (кто из литераторов не знает этого богоугодного заведе­ния!), выяснилось, что Виктора Викторовича взбесили именно эти деликат­ные, как бы альтернативные надписи над его текстом, сделанные тонким ка­рандашиком Смоляна. Коньяк быстро сделал свое миротворческое дело, и Конецкий уже смеялся вместе с нами над собой и всей этой нелепой исто­рией. Казалось, инцидент был исчерпан, оставалось извиниться перед оби­женным Смоляном, но не тут-то было...

Через день в кабинете главного редактора Г. К. Холопова в моем присут­ствии Конецкий сделал официальное заявление: рукопись «Сегодняшних забот» (первоначальное название, которое впоследствии он сам же изменит на «Вчерашние заботы») отдаст «Звезде» только в том случае, если редакти­ровать ее будет не Смолян, а вот он — Конецкий ткнул пальцем в мою сто­рону. Холопов, к моему удивлению, тотчас согласился, причем вполне доб­родушно, хотя уже знал о случившемся. Мне тут же была вручена злополуч­ная пухлая папка, политая водой из графина, и я с весьма сложными чувствами вынужден был взять на себя неблагодарное и щекотливое дело — повторно, после Смоляна, редактировать Конецкого! Меня успокоил сам Александр Семенович: не удивляйтесь, мы все тут немного психи, беритесь за рукопись, критически читайте автора и первого редактора, то есть его, Смоляна, авось общими усилиями одолеем.

Я взялся читать рукопись, а Конецкий снова уплыл с нашего горизонта то ли в Арктику, то ли в Антарктику.

К чести Виктора Викторовича, наверное, 99,99 процента замечаний Смо­ляна он впоследствии учел, отношения между ними восстановились и даже казались взаимно-теплыми. Оба были умными людьми и прекрасно понима­ли ситуацию: Смолян искренне уважал в других талант и твердость принци­пов, Конецкий уважал Смоляна как человека и редактора и в душе был со­гласен с замечаниями. И тот и другой были холериками, но если Александр Семенович умел сдерживать свои эмоции, то Виктор Викторович, скажем мягко, этим талантом обладал в недостаточной степени.

И что же в итоге? Читаем самого Конецкого: «...Работа над рукописью затянулась, и за время работы я уже опять стал каким-то иным и понял, что название «Вчерашние заботы» более соответствует смыслу и ритму напи­савшегося...» («Вчерашние заботы». М., 1980).

Это лишь то, что на поверхности, а про то, что произошло с текстом в его глубинных слоях, знаем (теперь!) лишь мы с Конецким...

Рассказ о Конецком был бы неполным, если не вспомнить об одном весь­ма значительном эпизоде, характеризующем В. В., обстановку того времени, да и само время. Это полезно будет знать тем, кто спешит презрительно за­клеймить всех нас, работавших в те годы «конформистами».

28 марта 1978 года, через день после отчетно-перевыборного собрания Ленинградской писательской организации, вновь избранный актив был при­нят в Смольном первым секретарем Ленинградского обкома партии Г. В. Ро­мановым. Как новый член правления, на эту встречу попал и я.

Романов, вышедший первым в Шахматный зал, где уже сидели в ожида­ний писатели, выглядел молодо, даже молодцевато в безупречно сидящем костюме: седые виски, крепкий, чуть вздернутый подбородок, скользящий по залу холодный взгляд, спокойные точные жесты, птица высокого полета. В кратком слове он поприветствовал вновь избранное писательское «вече» и пожелал творческих и прочих успехов «на благо нашей великой Родины». После него, в строго отработанном порядке, стали выступать литературные начальники — секретари писательской организации, главные редакторы ле­нинградских журналов, в том числе и Г. К. Холопов — от «Звезды». Целью этого чисто ритуального мероприятия было показать, кто здесь хозяин. Ну и заслушать самоотчеты о проделанной работе, своего рода рапорты о дости­жениях. И, конечно же, дать партийное напутствие, благословить писателей Ленинграда на новые творческие свершения.

Все шло чинно-гладко, и вдруг — незапланированный Конецкий: резко поднялся, словно катапультировался, и — с места в карьер — о главной беде, которая «достает» всех литераторов, о засилии цензуры. И так не блещущий румянцем, он как-то весь побелел, нос заострился, глаза — буравчиками. Звенящим голосом, сильно грассируя, он долбал цензуру вообще, а ленинград­скую в особенности, заодно с ней и обкомовских стражей, работающих в од­ной упряжке с цензурой, и, повернувшись к Холопову, сказал примерно сле­дующее: вот только что выступал главный редактор «Звезды» и ни единым словом не обмолвился о самом больном, о том, что цензура ему жить не дает, давит, душит. А почему не обмолвился? Да потому, что, скажи он про цензу­ру, вы его сегодня же снимете с работы. Я сейчас готовлю для «Звезды» но­вую повесть и не уверен, что ее пропустят. Вот главное, о чем надо говорить!

И — сел. Лицо пошло красными пятнами. Он машинально достал сигаре­ту, но она выпала из рук, пальцы плясали, осоловелый, какой-то загнанный взгляд провально скользил по сторонам, ни на ком не задерживаясь.

В зале зависла гнетущая тишина. Празднично задуманное мероприятие дало сильный крен. У товарища Романова лицо сделалось мраморно-чугунным. Готовивший «вопрос» заведующий отделом культуры сидел багровый, на полтона ярче своего шефа. Никто из писателей, а тут были самые масти­тые, самые «смелые», не поддержал Конецкого. Растерянность в президиу­ме длилась, наверное, какие-то секунды, но это была РАСТЕРЯННОСТЬ ВЛАСТИ, и эти секунды стали СЕКУНДАМИ ПОБЕДЫ писателя Конецкого! Разумеется, последовал начальственный окрик, дескать, не надо обобщать, товарищ Конецкий, не надо выступать от имени товарища Холопова, това­рищ Холопов не мальчик, если бы у него были подобные проблемы, он бы сам сказал... И т.д. и т.п.

Вот когда я узнал, каков он, писатель Конецкий, этот поджарый, подтя­нутый морячок с болезненно-желчным сухим лицом.

«...Оказывается, что за тысячелетия лжи, как основы основ нашего существова­ния, мы так и не смогли полностью адаптироваться к ней! Человек не способен лгать вечно, черт бы его, человека, побрал! В какой-то момент мы вдруг ляпаем: «Эй! Ты! Болван нечесаный! Иди помойся! И перестань чавкать, осел!..» И ведь знаем, что этот «болван нечесаный» нам дорого станет, но не можем мы лишить себя такого удовольствия: хоть на миг перестать лгать и выстрелить из себя то, что на самом деле чувствуем...» (Виктор Конецкий, «Начало конца комедии». М., 1978, с. 6—7).

Однажды мне довелось быть у него дома. Он прихварывал, выглядел не­важно. Я пришел навестить «своего» больного автора (по его просьбе). Правда, не скрою, был у меня и некоторый личный интерес: из повести «Вчерашние заботы» еще на стадии редактирования В. В. снял эпизод, свя­занный с Новой Землей, ядерным полигоном и испытаниями. Вот это-то место в его рукописи меня и интересовало — как бывшего атомщика, как раз про это пишущего. И я мечтательно сказал, как здорово пришелся бы этот кусок из его повести для моего романа («Зона для гениев») — я бы его закавычил и вставил в роман как документ, подарок от В. В. Конецкого. И купюра была бы опубликована. (Какая наивность думать, что абсолютно не­проходимый в те годы эпизод в моем романе будет пропущен!) Конецкий оценивающе поглядел на меня, дескать, в своем ли я уме, и разразился мо­нологом: «Ты псих, — сказал он, — псих, вроде моего друга Адамовича. Тот вообще требует убрать по всей стране все военные памятники. Знаешь, ста­рик, ты обратился не по адресу. Я — вояка и ваш пацифизм в гробу видал! Никаких тебе «кусков» не дам. И не проси!» — «Да разве ж я прошу, я про­сто намекнул». Он рассмеялся, а на прощание достал с полки толстую книгу и, раскрыв, размашисто надписал: «Геннадию Философовичу — с благодар­ностью за акушерство при рождении Фомы Фомича и на добрую память. В. Конецкий. 20.10.80 г.». Это было московское издание двух путевых рома­нов — «Вчерашние заботы» и «Соленый лед».

Вспоминаю и еще одну, запомнившуюся какой-то нашей молодой бес­шабашностью встречу.

В то время я жил в Комарове, в Доме творчества, занимал комнату на втором этаже. Конецкий обитал на третьем, в двухместном номере, напро­тив углового, «абрамовского». И вот как-то днем, до обеда, ко мне заявились Конецкий и Битов. С бутылкой коньяка. Я понял, что дело серьезное, и вы­ставил свою.

Суть визита заключалась в том, что Битов, находясь в некотором, естест­венно временном, затруднении с финансами, хотел бы получить в «Звезде» аванс под «растрепанную» рукопись, над которой продолжал работать. При этом он божился, что название уже полностью готово: «Азарт», а у главного героя даже есть фамилия — Чизмаджев! Мы горячо обсудили достоинства и недостатки этой необычной фамилии и, выяснив, что происхождение гёроя не то княжеское, не то графское, одобрили. Потом заговорили про Кафку, Джойса, Киплинга, которого В. В. обозвал фашистом, и плавно перешли на ленинградские дела. Но тут, к нашему изумлению, кончилась и вторая бу­тылка. Битов заторопился на электричку. Я пообещал тотчас, как только он пришлет рукопись, прочесть и «выйти» на Холопова. И так как наш кэп уже поплыл, мы покинули мою каюту. Битов потопал по лестнице вниз, а мы с В. В., обнявшись, как матросы, полезли куда-то вверх. В номере, куда мы все же кое-как добрались, В. В. рухнул в койку, а я застыл перед развешан­ными на стене акварелями Конецкого — цветы, деревья, пейзажи, все сухо­путное, теплое, чертовски талантливое. Видно, наш морячок изрядно стос­ковался по суше — ни одной картины про море!

Я вышел в коридор и — нос к носу — столкнулся с Ф. А. Абрамовым, вышедшим из своего утла. Отвечая на мое приветствие, он протянул мне свою ладошку лодочкой и, не спуская с меня пытливого взгляда, спросил строгим тоном: «Выпивали?» — «Так точно!» — попытался по-военному рявкнуть я. Абрамов все держал, не выпускал мою руку, изучающе вгляды­ваясь. «Нехорошо, Философович, ой, нехорошо», — налегая на северное «о», строго сказал он. «Почему, Фёд Алксаныч?» — проблеял я, пытаясь вы­тащить свою руку из его. Он держал крепко и сурово разглядывал меня, на­клоняя голову то так, то этак. «Почему нехорошо, Фёд Саныч? Нехорошо, что выпивали?» Он помотал головой. «Без меня! Без меня выпивали — вот что нехорошо!» — наконец сказал он. Тут из соседнего номера вышла Люд­мила Владимировна, его жена, и Федор Александрович отпустил меня с ми­ром. О нем, о наших встречах и разговорах речь впереди...

Когда меня зачислили в штат «Звезды», Смолян как-то спросил, каких авторов я хотел бы предложить журналу. Я в первую очередь назвал, естест­венно, Тендрякова. Мы познакомились в 1965 году, когда Владимир Федоро­вич приезжал в Иркутск и мы путешествовали с ним по Байкалу. Как мощ­ный катализатор, он развил во мне потребность в критическом осмыслении жизни, а попросту говоря, основательно почистил мои еще во многом ком­сомольские мозги, призвал к серьезной работе в литературе. Я считаю его своим литературным отцом. Он дал мне рекомендацию в Союз писателей, хотя и предупреждал, что это не та организация, куда надо активно стре­миться. Мои статьи о нем печатались и в «Литературке», и в «Звезде», и в недавно опубликованной книге «Зона для гениев».

Тут важна предыстория. В 1966 году я уволился из системы средмаша (атомная промышленность), которой отдал более десяти лет жизни, и пере­шел работать в Иркутский филиал ВАМИ. В 1968 году в альманахе «Ангара» (предшественнике «Сибири») была напечатана первая моя повесть «Плеть о двух концах», из начинающего графомана я превратился в молодого, подаю­щего надежды автора, произведение которого одобрили такие серьезные

иркутские писатели, как Дмитрий Сергеев, Александр Вампилов, Марк Сер­геев, и московский классик — сам Владимир Тендряков! И когда после раз­грома «Ангары» за публикацию «Сказки о Тройке» братьев Стругацких и «Утиной охоты» Александра Вампилова иркутские писатели (так называе­мая «Иркутская стенка») выдвинули меня редактором обновленного альма­наха «Сибирь», я первым делом обратился к Тендрякову с просьбой дать что-нибудь для новой «Сибири». Сначала он отшутился: «Ты пишешь, Гена, что хотел бы печатать меня. Если я напишу такое, что можно печатать, то меня напечатают и здесь, а что невозможно... Зачем же мне подводить тебя. Право, я тебе не враг... Хотя, вот приедешь, покумекаем...» (письмо от 01.02.71). В апреле я получил от него письмо, в котором, в частности, есть такие строки: «У меня без особых перемен — работаю, работаю и... в стол. Кажется, даже смирился с этим обстоятельством. Вожусь сейчас с пьесой — тетя Катя (Е. Фурцева, министр культуры СССР. — Г. Я.) установила закры­тый конкурс, решил в нем участвовать, хотя толку и от этого не жду. Сегод­ня закончил ее (пьесу) вчерне, в грубой болванке. А в общем, время от вре­мени охватывает препакостное настроение: Уж не жду от жизни ничего я...» (письмо от 28.04.71).

В один из моих приездов в Москву я был у Тендрякова в Пахре и взял эту самую «пьесу для тети Кати». Называлась она так: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» — острая сатира на тупоголовую бюрократию, правя­щую бал в леспромхозе, а по сути, о партийно-советском стиле руководства искусством. Пьеса была опубликована в альманахе «Сибирь» (1971, № 6). Последствия не замедлили сказаться. От меня потребовали объяснительную ,в обком партии. Как стало известно позднее, первому секретарю обкома Н. Банникову позвонил заведующий отделом культуры ЦК КПСС небезыз­вестный Шауро и строго «побеседовал»: дескать, мы тут этого Тендрякова «закрыли», а вы его печатаете. Да еще после решения ЦК по лесной про­мышленности! Только что принимали меры по братьям Стругацким и — снова?! А ну, разберитесь наконец с этим вашим альманахом!

Добавилось и другое — снятие цензурой пьесы Вампилова «Прошлым летом в Чулимске» из номера 2 (1972 г.) на стадии корректуры. Мне позво­нили из обкома, чтобы готовился — вопрос об альманахе и его главном редакторе будет вынесен на бюро. Возможно, последуют оргвыводы... Я стал с нетерпением и любопытством ждать, когда же наконец вызовут на «ковер». .Быть снятым за публикацию Тендрякова и попытку напечатать Вампило­ва — да об этом можно только мечтать! Однако, увы, «мечта» не осуществи­лась. Разнесся слух: в Москву прилетает президент США Р. Никсон, в про­грамме визита — Байкал. Иркутское начальство встало на уши, Банников вылетел в Москву, в городе ударными темпами перекрашивали заборы, ла­тали «правительственную» дорогу, наводили лоск в санатории и в поселке Листвянка, что на берегу Байкала. Мой «вопрос» был задвинут в дальний угол. Однако у Никсона программа внезапно изменилась, и он срочно вер­нулся на родину, где у него назревали крупные неприятности. В этой сума­тохе альманах и его редактор как-то подзабылись, начальству было не до та­ких мелочей. Дело с публикацией пьесы Тендрякова кончилось гнусной ста­тьей в «Восточно-Сибирской правде» да заметкой начальника комбината «Иркутсклес» под выразительным названием «А в жизни не так...». Это на­зывалось — «отреагировали». (Забавное продолжение моих «отношений» с президентом США. Центральный комсомольский журнал «Смена» принял мой рассказ «Танька». Номер был уже в типографии, когда Никсон снова прибыл в Москву, встречен Брежневым, начались переговоры на высшем уровне. И надо же было так случиться, что именно в этот момент в США разразился скандал, вошедший в историю как «Уотергейт». Никсона обви­нили в подслушивании телефонных разговоров, начался процесс импичмен­та! А в московской типографии самый массовый (и читаемый!) молодежный , журнал печатает на обложке красавца Брежнева рядом с опозорившимся на весь мир Никсоном. Весь тираж «Смены» пошел под нож, а я так и не уви­дел своего первого столичного рассказа.)

Сложнее получилось с пьесой Вампилова «Прошлым летом в Чулимске». Вот как объяснял ситуацию член редколлегии альманаха «Сибирь», ответст­венный секретарь Иркутской писательской организации Марк Сергеев: «Думаю, что причина задержки пьесы Вампилова заключается не в самой пьесе, а во внешних факторах. Я имею в виду ту официальную реакцию на публикацию сатирической комедии В. Ф. Тендрякова в шестом номере аль­манаха за 1971 год. Этот номер вышел в свет с запозданием по не завися­щим от редколлегии причинам, выход его совпал с решением ЦК КПСС по лесной промышленности. Случайное совпадение, а вовсе не целевая публи­кация, как было замечено с упреком из Москвы. Отсюда и насторожен­ность к пьесе Вампилова...» (Протокол заседания редколлегии альманаха «Сибирь» от 28.06.72).

Услышав всю эту трагикомическую историю, Смолян попросил меня об­ратиться к Тендрякову, чтобы тот дал что-нибудь для «Звезды». Я обратил­ся — по телефону. Владимир Федорович был всё в той же глухой изоляции и очень обрадовался предложению. Вскоре пришла рукопись одной из луч­ших, на мой взгляд, его статей, «Нравственность и религия». Тендряков чи­тал ее мне в Пахре. (Впервые опубликована в томе «Неизданное». М., 1995.)

О том, что произошло дальше, слово самому Смоляну:

«30.06.1977.

Дорогой Владимир Федорович!

Стыдно мне писать это письмо, да ведь никуда от этого не уйдешь. Надо. Правда, заранее, видимо, предугадывая ход событий и сумевши влезть в мою незавидную шкуру, Вы, добрый человек, писали: «Не подойдет — отдайте Г. Николаеву, пусть мне перешлет». Но совесть не позволяет валить эту неприятную обязанность на че­ловека, ни в какой мере к делу не причастного. <...>

Геннадий Ф-ч теперь работает в журнале, уже в штате, чему я очень рад. Но не­гативное решение по поводу этой вещи было принято еще до его оформления. Я да­вал ему рукопись, но — только для прочтения. Прежде всего я должен просить у Вас прощения за задержку. Причин тут основных две. Во-первых, всё рука не поднима­лась возвращать статью, так здорово написанную и столь нужную журналу, по мое­му глубокому убеждению.

Во-вторых, очень многие в редакции и в ее ближайших окрестностях просили дать им почитать. Рукопись все это время не лежала спокойно, все время читалась.

Не скрою курьезного обстоятельства. Среди жаждавших прочесть были и такие, которых явно дезориентировало и привлекло название. «Нравственность и рели­гия» ? Вот-вот, давно пора понять, что Только восстановление религии может остано­вить падение нравственности! Отклонили? Значит, это действительно о том!» По­следнему их выводу даже нельзя отказать в определенной логике. Нет логики лишь в том, что не решились напечатать. <...>

Эта Ваша работа мне очень нравится. Это серьезный труд, сочетающий фило­софскую глубину с партийной публицистичностью, бьющий в самую сердцевину распространеннейшего заблуждения одних и трагического ренегатства других. Та­кие (и только такие!) работы достойны называться творческим развитием марксиз­ма. К сожалению, многим комфортнее не творческий, а начетнический марксизм.

Прочитав, я сразу же, с самой горячей рекомендацией передал рукопись Иви­ну — руководителю отдела публицистики. Он полностью со мной согласился и пере­дал главному редактору, который (правда, не скрывая сожаления) заявил: «Нет, нам это не по силам». Я дважды, на правах члена редколлегии, читавшего статью, возвра­щался к этому вопросу, но оба раза наталкивался на решительный отказ. Пусть, дес­кать, в Москве печатают, у них там большие возможности. Рукопись была возвраще­на Ивину, а Ивиным — мне. Что ж, буду остро завидовать работникам журнала, ко­торый эту статью напечатает. А чтоб она осталась ненапечатанной — такого и представить себе не могу. И не хочу.

Пока же остро завидую «Дружбе народов». Должен с радостью сказать Вам, что не только те члены редколлегии «Звезды», в мнении которых Вы могли не сомневать­ся и прежде (Г. Николаев, М. Ивин и аз грешный), но и наш 1-й зам. — П. Жур де­лился со мной восторженными своими отзывами, читая «Затмение».

Я ответил ему лишь парафразом старого изречения: любая редколлегия достойна тех произведений, которые она печатает... Либо — еще точнее: редколлегия, возвра­щающая авторам хорошие произведения, и не заслуживает их.

При всем при том, при всем при том, дорогой Владимир Федорович, я все же не теряю надежды на то, что в каких-то других журналах будут завидовать когда-нибудь нам, читая Вашу повесть в «Звезде».

Геннадий Философович шлет Вам сердечный привет и самые добрые пожелания, к коим я горячо присоединяюсь.

Ваш А. Смолян.

P.S. Владимир Федорович! В будущем году один из номеров «Звезды» будет «цельнотолстовским», целиком посвященным 150-летию со дня рождения Льва Ни­колаевича (подобно тому как в недавние годы мы делали Пушкинский и Декабрист­ский номера). Нам — Нине Георгиевне Губко, которая руководит у нас отделом кри­тики, Геннадию Ф-чу и мне — очень хотелось бы, чтоб Вы приняли участие в этом номере. Скажем, «Что дал мне Лев Толстой». Или в любом ином плане. Помнится, Вы высказывали интереснейшие мысли на эту тему (вылетело сейчас из головы на­звание Вашей статьи... «Плоть искусства», нет?). Пусть будут те мысли, их и повто­рить не грех, пусть будет любой их поворот, любое их развитие. Словом, всё — на Ваше усмотрение, сейчас хотелось бы иметь хотя бы принципиальное Ваше согла­сие. Знать, каким Вам видится размер статьи (т.к. номер предварительно уже плани­руется, материалы накапливаются). Пусть хоть так начнется Ваше сотрудничество со «Звездой»!

Всего Вам доброго!

P.P.S. Дописываю только 18-го октября. Тогда, в конце июня, когда написал это письмо, рука все же не поднялась вернуть Вам статью, сделал еще одну попытку за­интересовать ею редакторат, найти, м.б., какие-то пути доработки... Нет, не удалась ц эта попытка, точка зрения нашего Главного оказалась в этом вопросе весьма твер­да. И пытаться, как я уж подумывал, добиваться коллективного решения вопроса со­вершенно бесперспективно: редколлегия, конечно же, проштамповала бы отрицатель­ное решение. Тем более, что состав нашей редколлегии за это время изменился, к сожалению, не в лучшую сторону: от нас ушел Мих. Ивин (отправлен Холоповым на пенсию. — Г. Н.).

Еще раз прошу у Вас прощения, еще раз сердечно желаю Вам всего доброго. И еще раз прошу Вас откликнуться на нашу просьбу принять участие в Толстовском номере «Звезды».

Ваш А. Смолян».

Тендряков и не ожидал иного исхода. «...Смоляну передай привет, ска­жи, что рукопись и письмо получил и еще, чтоб не терзался совестью. Я прекрасно понимаю — как малы возможности каждого из нас. На статью о А. Толстом для «Звезды» навряд ли соглашусь, не из-за оскорбленного само­любия, а из-за того, что Толстым в своем понимании могу еще больше пере­путать редакцию, чем взглядами на религию. Зачем еще раз ставить хоро­шего человека в двусмысленное положение. Впрочем, Смоляну я сам как-нибудь соберусь написать...» (Письмо от 27.10.77).

И все же нам с Александром Семеновичем и Ниной Георгиевной уда­лось уговорить Тендрякова дать статью для Толстовского номера. Называ­лась она «Божеское и человеческое Льва Толстого».

-. Сейчас передо мной второй экземпляр рукописи с пометками П. В. Жура, главного хранителя идеологии в журнале. Во-первых, записка, адресованная заведующей отделом критики: «Нина Георгиевна! Статья В. Тендрякова не цредставляется мне безупречной для Толстовского №. Прошу переговорить со мной (см. мои пометки). 14.03.78. П. Жур». Справа, в верхнем углу харак­терный знак красным карандашом — «Г. X.» — знак того, что Г. К. Холопов согласен с мнением своего первого зама.

И что же за пометки оставил Жур на полях рукописи Тендрякова? Они казались ему столь важными, что, кроме приведенной выше записки лично Н. Г. Губко, он наложил еще и как бы резолюцию сверху, в левом углу ру­кописи: «Отделу критики. Сохранить этот экземпляр с нашими пометками. П. Жур. 3.5.78». Мы выполнили ваше указание, Петр Владимирович, — со­хранили!

, Замечания Жура, как правило, делились на две категории: просто под­черкивания каких-то фраз или целых абзацев и замечания на полях, скреп­ленные инициалами «П. Ж.». И если с первыми еще можно было как-то спорить, надеяться доказать правоту не его, Жура, а автора, то вторая кате­гория, с «П. Ж.», считалась в редакции непреодолимой. В случае со статьей Тендрякова произошло нечто небывалое.

На первых шести страницах из шести абзацев, отмеченных Журом как подозрительные, все шесть удалось отстоять, причем один абзац защитил сам Холопов, подарив человечеству краткую резолюцию: «Это можно бы оставить. Г. X.».

Вот лишь некоторые пометки, характерные для этой необычной баталии.

У Тендрякова: «Нехитрая логическая посылка — раз наличествует явное бессилие мысли, значит, это не что иное, как признак слабости мышле­ния — весьма часто встречающееся заблуждение. В действительности же наиболее активно и глубоко мыслящие люди куда чаще сталкиваются с бессилием собственной мысли, чем люди, мыслящие вяло и поверхностно. Со­всем немыслящие такого бессилия вообще не знают». Жур, на полях: «Зву­чит как оправдание действительной слабости Толстого-мыслителя. П. Ж.». Тендряков: «Бессилие Толстого ответить на поставленные им самим вопро­сы скорей подтверждает глубину и серьезность его как мыслителя». Жур: «Скрытая полемика с Лениным?» Тендряков: «Если во время Толстого су­ществовала некоторая иллюзия — еще чуть-чуть, и мир будет понят (вспом­ним выступление Вильяма Томсона), — то ныне эти иллюзии рухнули. «Наше знание, — признаются ученые, — остров в бесконечном океане не­известного, и чем больше становится остров, тем больше протяженность его границ с неизвестным». Само расширение знаний плодит загадки». Жур: «Неверно! Зачем проповедуется агностицизм? В принципе мир позна­ваем».

И так далее и тому подобное. На полях рукописи остались пометки и других участников обсуждения — Холопова, то в поддержку Жура, то про­тив, Смоляна, Губко и мои — против замечаний Жура.

Эта испещренная, как поле боя, рукопись была показана мною В. Ф. Тен* дрякову, когда весной 1978 года я был откомандирован в Москву специаль­но для окончательного утверждения ее текста с автором. Зная нетерпимость Тендрякова ко всякой фальши, его взрывной характер, ехал я к нему, прямо скажем, со сложными чувствами. Замечания Жура вызвали у Тендрякова сначала недоумение, он никак не мог поверить, что такое возможно в со­лидном журнале. Потом — ярость. Он вырывал у меня из рук статью, вска­кивал, убегал в другую комнату — оттуда неслись такие крепкие выраже­ния, предназначенные Журу, лично мне и журналу вообще, что ни о каких исправлениях не могло быть и речи! С огромным трудом, призвав на по­мощь Наталью Григорьевну, жену Тендрякова и его редактора, мне удалось довести разговор до конца. Разумеется, он не стал обсуждать замечания Жура, просто, видимо, пожалев меня, доверился моему обещанию, что по­правки будут минимальными.

Потом, в «Звезде», на совещании, специально созванном по рукописи Тендрякова, когда Жур попытался настаивать на своих пометках, я сказал, что либо мы оставляем статью в том виде, в каком я привез ее «согласован­ной» с автором (т.е. без учета замечаний Жура), либо снимаем совсем и возвращаем автору. Но как мы при этом будем выглядеть! Жур налился кровью, самолюбие и авторитет его были поставлены на карту. С надеждой получить привычную поддержку, он глядел на Холопова — тот проворчал что-то, не поднимая глаз. Жур, как всегда сидевший по левую руку от Холо­пова, сгреб свои бумаги и тут же покинул кабинет, яростно хлопнув дверью.

Для нас с Александром Семеновичем это был момент торжества, столь редкий в истории холоповско-журовской «Звезды», что после совещания мы в отделе прозы отметили это событие шампанским!

Статья была напечатана в Толстовском номере (1978, № 8) с минималь­ной, в основном стилистической правкой, которую Владимир Федорович ча­стично учел при издании сборника «Л. Н. Толстой и русская литератур­но-общественная мысль» (Л., 1979).

Георгий Константинович Холопов (1914—1990) был редактором «Звез­ды» с 1957 по 1988 год. Как писатель известен книгами «Огни в бухте», «Грозный год», «Гренада», «Невыдуманные рассказы о войне», «Иванов день» и др. В годы Великой Отечественной войны был специальным коррес­пондентом армейских газет и войну знал не понаслышке. Будучи долгие годы одним из советских литературных генералов, Георгий Константинович сумел сохранить скромность, не раз я слышал, с какой неприязнью, порой брезгливостью, высказывался он о московских литературных чиновниках, которые, пользуясь своим высоким положением, без зазрения совести про­бивали себе роскошные издания и прижизненные собрания сочинений. За всю свою более чем полувековую литературную деятельность он издал всего лишь небольшой двухтомник избранных произведений. Для него куда важнее было ощущать себя человеком, влияющим на литературный процесс и даже в чем-то определяющим его направление. Политически он всегда был в высшей степени благонадежным, верил в торжество комму­низма и незыблемость партийного руководства. Диссидентов и критиков режима считал антисоветчиками, без сомнений и колебаний подписывал коллективные письма против них. Однако не чужд был и странного «плю­рализма». Все-таки лицо «Звезды» определялось не борцом с «сионистской мафией» С. Ворониным, не злобным и желчным Ю. Помозовым, не откро­венным антисемитом Г. Молотковым, а В. Кавериным, Д. Граниным, В. Ко­нецким, Е. Воробьевым и другими — скажем без затей — прогрессивными писателями.

Георгий Константинович проявлял определенную, тоже странную, терпи­мость и в кадровом вопросе. «Надежные» работники вроде П. Жура, в про­шлом подполковника НКВД, Г. Некрасова, И. Ершовой, В. Кузнецова, пере­межались в редакции «диссидентствующими» или «с запятнанным про­шлым»: М. Е. Ивин (Левин) — замечательный человек, прошедший две войны, Финскую и Отечественную, яркий публицист-защитник генетики, по­сле войны объявленный «космополитом», несколько лет был безработным, ужасно бедствовал, автор многих статей и книг, в том числе о Н. И. Вавилове;

С. С. Тхоржевский — в юности отсидел немалый срок в сталинском ГУЛаге по 58-й статье, кристально честный человек, большой знаток истории и лите­ратуры; Н. Г. Губко — бескомпромиссная, критически настроенная к сущест­вующему режиму, вызывавшая неприязнь Жура и Холопова тем, что Солже­ницын назвал ее рецензию на «Один день Ивана Денисовича» «самой точ­ной»; А. А. Урбан — талантливый критик с абсолютным литературным вкусом, большой знаток поэзии, честный, порядочный человек; А. С. Смолян, которого сам Холопов то в шутку, то всерьез называл «контрой». Иной раз казалось, что к Журу специально были подброшены эти «ненадежные», что­бы приглядывать за ними...

Сквозь внешние, порой почти благостные отношения постепенно стало проступать огромное, скрытое от постороннего глаза, напряжение внутриредакционной жизни. Разобраться в тонкостях взаимоотношений, уходящих корнями в тридцатилетнюю давность, было совсем не просто, а то и невоз­можно. Хотя за долгие годы совместной работы люди, как известно, прити­раются друг к другу, но какие-то шрамики, следочки, обиды накапливаются и рано или поздно дают вроде бы ничем не обоснованные взрывы.

Я был свидетелем, как из-за пустяка разразился буквально яростный спор между Холоповым и Журом, причем взбешенный Жур, схватив в охапку груду рукописей, с которыми заходил к Холопову, выбежал вон из кабинета — громадный, разъяренный, действительно страшный! Вроде бы два единомышленника — ив политическом отношении, и в понимании роли литературы, — а поди ж ты, какая бурная сцена! Невольно напрашивалось: дело здесь не только в философии, но и в биологии — два медведя в одной берлоге...

Или другой эпизод. Редакция получила роман американского писателя Дальтона Трамбо «Джонни получил винтовку» в переводе И. М. Шрайбера и с письмом Константина Симонова. В письме переводчику романа Симо­нов, в частности, писал: «...По-моему, этот роман о солдате Первой мировой войны, написанный в тридцать девятом году, в самом преддверии Второй мировой, не потерял сейчас ни своего значения, ни своей художественной силы... Роман Дальтона Трамбо был и остается сильной книгой, сильной, чистой и, что очень любопытно, — начисто лишенной того физиологизмау без которого, очевидно, никак бы уж не обошлись ныне многие авторы, по­вествуя о человеке, которого война сделала обрубком... Будь я редактором журнала, я бы очень серьезно подумал о возможности публикации этой книги, принадлежащей перу одного из самых последовательных американ­ских антифашистов и одного из злейших врагов маккартизма — в самом широком смысле этого слова...». По поручению Холопова роман прочли Смолян, Матвеенко и я. Ничего подобного по силе антивоенного пафоса чи­тать прежде мне не приходилось. Такие же впечатления были и у Смоляна, и у Матвеенко. Мы все трое зашли к Холопову и, не скрывая восторгов, рассказали о романе. Он выслушал, взял рукопись и пообещал завтра же сообщить о своем решении. Мы ушли, окрыленные надеждой. Однако на следующее утро Холопов сидел набычившись, на нас не глядел, и когда Смолян спросил о романе, вдруг зеленовато побледнев, отчетливо, не повы­шая голоса, выделяя каждое слово, произнес: «Этот пацифистский ро­ман я только что отправил обратно. Такие вещи я печатать не буду». Смо­лян, видавший разные виды, разразился эмоциональным монологом, кото­рый был резко прерван Холоповым: «Я сказал: этот пацифистский роман я(!) печатать не буду. Пока сижу в этом кресле!» Смолян еще более возвысил голос, бас его гремел на всю редакцию. И он высказал Холопову, казалось, все, что накопилось за долгие годы совместной работы, противо­стояния и... дружбы. Были произнесены такие жесткие слова, как «тиран», «позор», «делай журнал сам» и т.д. и т.п. Они стали кричать друг на друга полным голосом. А мы с Корнелией Михайловной стояли и не смели вмеша­ться. И очень боялись за Смоляна, ведь еще и недели не прошло, как ему на работу вызывали «скорую», был сильнейший приступ стенокардии. В конце концов Смолян выскочил из кабинета. Холопов остался сидеть за столом, подперев лоб трясущимися руками. Похоже, он и не заметил, как мы удали­лись. (Роман Дальтона Трамбо был опубликован сначала в журнале «Сибири ские огни», затем вышел отдельной книгой — М., 1989, с письмом К. Симонова и предисловием Б. Гиленсона. В одном из интервью В. Астафьев назвал роман Д. Трамбо «одной из самых потрясающих книг о войне, которые он когда-либо читал».)

Этот эпизод произошел в начале ноября 1979 года, а третьего декаЬря Александру Семеновичу исполнилось 70 лет. В середине ноября Холопов ушел в отпуск, поэтому чествование юбиляра было перенесено на 19 декабря. Мы подготовили передачу на радио, и вечером, в день торжеств, она. вы­шла в эфир. Это был наш коллективный подарок Смоляну, сюрприз. Пере­дача длилась около получаса, и на эти полчаса затихло шумное застолье — в редакционном зале «Звезды» звучал порой срывающийся от волнения бас Смоляна. Думаю, для многих стало откровением то, о чем Александр Семе­нович прежде скромно помалкивал. Ну, например, то, что он и есть тот са­мый «Саша Смолян», которому Валентин Катаев посвятил свой знаменитый роман «Время, вперед!».

Магнитострой, работа в РОСТе, Фрунзенская дивизия Народного опол­чения, Ленинградский фронт, с боями до Берлина, участие в разгроме Квантунской армии на Дальнем Востоке и лишь после этого — Ленинградский университет, работа в газетах, а с 1957 года — в «Звезде».

Юбилейные торжества прошли на славу. Холопов, вернувшийся из отпу­ска, был приветлив, обаятелен, каким он умел быть, искренне поздравил и обнял юбиляра. Были речи, вручение грамот, адресов, подарков — все, кад положено. Были тосты, шутки, песни. Александр Семенович лихо сплясал гопака. На бис, вместе с Журом, исполнил украинские песни — подпевали все. Было тепло, уютно, по-домашнему. И лишь Валентина Ильинична с .тре­вогой поглядывала на «разбушевавшегося» юбиляра.

Через неделю, 26 декабря, Александр Семенович на работу не вышел, и черная весть ударила по редакции: в ночь с 25 на 26 декабря Александр Семенович скончался. Умер во сне. Его любимый кот, спавший в ногах, почуял неладное, выполз из-под одеяла и тревожным громким мяуканьем разбудил всех домашних.

Редакционная работа — всегда борьба: борьба вкусов, взглядов, характе­ров. Мало кому известно, с каким трудом Александр Семенович пробивал лучшие вещи. Пытался напечатать молодого, никому не известного Жванецкого — тот, работавший как поденщик на Райкина, не имел возможности перепечатать свои тексты на машинке, я читал их в рукописи. Пытался на­печатать фантастику Александра Житинского — яростно против были Жур, Некрасов и сам Холопов. Так же не прошли острые вещи Федора Абрамова и Даниила Гранина. За долгие годы «Звезда» приобрела репутацию журнала хотя и интеллигентного, в целом прогрессивного, но крайне робкого, проти­воречивого, уклончивого, без своего ярко выраженного лица. Объективно­сти ради следует напомнить, что над журналом все эти годы, как проклятие, висело «Постановление ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда" и „Ленинград"» от 1946 года, и партийные чиновники всех мастей (да и «бдительные» писате­ли^ нет-нет да и повторяли, как рефрен: «Товарищи! Постановление ЦК никто не отменял!» И это производило должный эффект...

Георгий Константинович, я видел, часто испытывал неуверенность, ко­лебался между Смоляном и «охранителями», как мне казалось, страдал от своей неуверенности и нередко доверял вкусу именно Смоляна, понимая, что за ним истинная литература, а не та серятина, которую подсовывали то и дело со всех сторон. Но борьба есть борьба. Когда у Смоляна появились серьезные проблемы со здоровьем, Холопов вдруг ощутил жажду свобо­ды — от всех: от Смоляна, давившего на него слева, и «охранителей», давив­ших справа. Он решил делать журнал единолично! Смолян целых три деся­тилетия сдерживал его, сковывал его деспотическую натуру. И эта яростная жажда свободы стала проявляться в довольно резкой форме, он как бы рас­поясался, стал груб, ходил этаким царьком.

Однажды, вскоре после юбилейного банкета (Смолян разговаривал уже с трудом, задыхаясь), у нас с Александром Семеновичем произошел откро­венный разговор. «Я очень устал от Георгия Константиновича, — сказал он. — Ведь все хорошее, что удалось напечатать, появилось не благодаря ему, а вопреки его желанию. Думаю, и он порядком устал от меня...» Это был единственный случай, когда Александр Семенович позволил себе неле­стное высказывание о Холопове.

Смелым и решительным Георгий Константинович бывал, так сказать, в импульсе, когда кавказский темперамент подхватывал его и нес вперед не­взирая ни на что. Так, помнится, он вступился за повесть В. Конецкого «Вчерашние заботы», когда у обкома (читай: у работника отдела культуры Барабанщикова) появились «вопросы». Многие в редакции слышали, как он буквально орал по телефону на партийного чиновника, грозился, что все брюсит и уйдет, пусть-де сам Барабанщиков делает журнал, но он, Холопов, не даст изменить у Конецкого ни одного слова. И Барабанщиков отступил, остросатирическая повесть Конецкого вышла в том виде, в каком редакция сдала ее в типографию.

Но в обычном, рутинном режиме неуверенность и отсутствие эстетиче­ского стержня становились все более заметными и тяжелыми при общении с ним. Пример тому — продолжение истории с рукописью А. Битова.

Битов действительно прислал мне рукопись «Азарта», сопроводив ее следующим письмом:

«Дорогой Геннадий Философович!

Посылаю Вам рукопись, о которой мы говорили. В ней 12 листов. У нее есть на­чало и конец. Она вся состоит из прозы, но я по-прежнему не ощущаю ее завершен­ной, Ничто не может лишить меня уверенности, что я ее «добью». Надеюсь, что от­ниму у Вас не так много времени, а у меня зато оно появится.

С уважением, А Битов, 29.8.82».

Я заканчивал в Комарове роман «Город без названия», торопился сдать в срок, поэтому чуть задержался с ответом. Из моего письма будет ясно, в чем Заключалась сложность.

«Дорогой Андрей Георгиевич!

Вернувшись из отпуска, сразу же взялся за Ваш «Азарт». Только что прочел и пишу по свежему впечатлению. Хотя роман еще явно не завершен, впечатление он оставляет сильное. Представляю, как прекрасен он будет, когда Вы во всю мощь Ва­шего ума и таланта выпишете те «ножницы», что наметили: жизнь героя в пересказе автора (т.е. Вашем) и в исповедальной прозе Чизмаджева.

В рукописи много блестящих кусков — ив начале, и в «прозе Чизмаджева», и в «Записных книжках». Особенно хочу отметить «Записки из-за угла», «Последнего медведя», «Похороны доктора», всю Грузию, «Глухую улицу» (особо «мужика») и, конечно же, «Слово» и «Замысел». Наверняка у Вас еще что-то добавится к «Прозе Чизмаджева», наверняка найдут свои точные, единственно верные места в будущем романе Ваши блестящие эссе, но если что-то и не войдет в него, уверен, не сгинет, не пропадет в корзине, т.к. всё — повторяю, всё! — что есть в нынешнем варианте «Азарта», представляется мне значительным и достойным быть напечатанным.

Вы сами понимаете, что эта рукопись еще далеко не окончательный вариант, по­этому и относиться к ней как к готовому роману нельзя. Однако по правилам игры и в основном для ублажения бухгалтерии и прочих контрольных органов я вынужден буду написать на рукопись отзыв, как если бы это был готовый роман, представлен­ный автором для публикации. Прошу понять мое положение и не думать обо мне плохо. Ведь в интересах Вашей рукописи никто, кроме меня, как мы договаривались, ее не читал. Я один читал, и теперь Холопов ждет, что я скажу ему и что напишу в отзыве.

В рукописи, как Вы сами понимаете, есть немало мест, которые, по крайней мере в нашем журнале, не пройдут (вряд ли они пройдут и в московских). Так или иначе ими придется пожертвовать ради спасения всей вещи. Поэтому только из этих соображений я вынужден буду отметить их в своем отзыве. <...>

Вообще можете не читая выкинуть отзыв в корзину, т.к. он носит промежуточ­ный характер и вряд ли к нему обратятся будущие редакционные читатели Вашего романа.

Я же завершаю свою карьеру редакционного начальника и с 15 ноября ухожу на вольные хлеба. Надоело, да и время, как Вы справедливо заметили, сжимается все сильнее и сильнее — я это тоже чувствую, давно чувствую. Единственный способ растянуть его — резко сократить деятельность, т.е. суету.

Всего Вам доброго!

Г. Николаев. 12 ноября 1982 г.»

Когда все необходимые формальности были соблюдены, я пошел к Хо­лопову, чтобы решить вопрос об одобрении рукописи и выплате автору 60% аванса (договор на «Азарт» был заключен еще в мае 1981 года, тогда же Би­тову выплатили 25%, т.е. вскоре после нашей встречи в Комарове).

Узнав, что рукопись получена и уже написан мною положительный от­зыв, Холопов очень обрадовался и с энтузиазмом принялся расхваливать битовские «Уроки Армении». Я, конечно же, читал эту книгу и тоже был в свое время от нее в восторге. Потом Холопов похвалил рассказ Битова «Улетающий Монахов», печатавшийся в «Звезде». Рассказ этот, опублико­ванный благодаря стараниям Смоляна, мне тоже нравился. И так, к нашей обоюдной радости, мы решили, что автора надо поддержать, рукопись одоб­рить и выплатить Битову 60%. Я уже внутренне перекрестился, как вдруг Холопов поморщился, как-то нехорошо задумался. «Знаете что, — сказал он, — давайте подождем...» — «Почему?!» — «Ну, как же, этот «Метро­поль», вся эта антисоветчина... Пусть пройдет какое-то время...» — «Но ког­да это было! — воскликнул я. — Все уже давно всё забыли. Мы не можем упустить такой роман!» Холопов повертел в руках мой отзыв и, не читая, вернул мне все — роман Битова и мой отзыв: «Подождем!»

Спорить с ним, знал уже по опыту, лишь утверждать его в его же мне­нии. Итак, 12 ноября я отправил Битову рукопись и письмо, а на следую­щий день, когда заглянул в кабинет, вдруг услышал: «Ну, что с Битовым? Одобрение оформили? Нет?! Срочно, сегодня же на подпись!» Думаю, он не хотел без согласования с Журом решать этот вопрос, а возможно, и с обкомом...

Без Смоляна расстановка сил в редакции резко изменилась: совершена но отчетливо «Звезда» стала заваливаться «вправо». Опять появились в ре­дакции рукописи Ю. Помозова, С. Воронина, Г. Молоткова. Отбиваться от них становилось все труднее. Кроме единоличной власти, у Холопова под рукой в любой момент был и «коллективный» механизм подавления инако­мыслящих — решение послушного большинства редколлегии, чем он поль­зовался часто.

Особенно гнетущее впечатление произвела на меня и на заведующую отделом публицистики Н. К. Неуймину статья Г. Молоткова о «героической борьбе ленинградских чекистов» против попыток некоторых «лиц» перепра­вить за рубеж «наши исконно-русские, национальные ценности» — иконы, картины, книги. Нынче сказали бы — незаконный бизнес, в статье же Мо­лоткова была развернута целая «философия», направленная, естественно, против евреев, которых автор почему-то называл «сионистами». Хотя, как известно культурным людям, сионисты — это те, кто последовал призыву Всемирного еврейского конгресса 1897 года переселиться в Палестину для создания там независимого еврейского государства. И — только! Однако у Г. Молоткова все было выстроено именно на национальном (еврейском) ас­пекте. Прославление чекистов обернулось сплошной желчью и ненавистью.

Мы с Натальей Кирилловной обратились к Холопову, объяснили, что это за статья. Читать ее он категорически отказался и, брезгливо поморщив­шись, посоветовал поговорить с Журом — он бывший чекист, а Молотков его друг по университету. Мы все это знали и именно поэтому не хотели идти к Журу, надеялись, что Холопов, заведомо зная о содержании статьи, своей властью вернет ее автору. Но Холопов не захотел идти на обострение отношений с Журом в это трудное для себя время — после смерти Смоляна он все чаще стал жаловаться на сердце и даже пару раз лежал в «Свердловке», спецбольнице обкома, на обследовании.

Мы пересказали содержание статьи Журу (сделав вид, будто он статьи не читал) и предупредили о том, какая реакция в Ленинграде (и не только в Ленинграде!) будет после публикации такого материала. Жур прикряк­нул, задумался. «Что будем делать, хлопцы?» — неожиданно шутливо спро­сил он. «Хлопцы» дружно ответили, что статью надо вернуть, пусть печатает в другом месте, черносотенных изданий полно — ив Питере, и в Москве. Жур поднял на нас глаза — холодные, беспощадные. Страшные глаза! Мы стояли в каком-то мороке. Наконец он очнулся, вернулся в реальность, гла­за снова стали голубыми, потеплели. Он покачал головой: «А может, подпра­вить, и пойдет?» Мы с Натальей Кирилловной были тверды: нет, нет и нет! «Слушайте! — вдруг воскликнул Жур. — А давайте направим ее в Комитет, там специалисты, о них статья, пусть сами и разбираются!» И, не дожидаясь нашего ответа, он быстро снял трубку и, набрав номер, тихо переговорил с каким-то Сашей. Через полчаса явился молодой подтянутый человек в штат­ском, с черными усиками, представился: «Я — Саша», взял у Натальи Ки­рилловны рукопись Молоткова и удалился. На следующий день Жур вызвал нас к себе и — как приказ: через пятнадцать минут быть в приемной КГБ на углу Литейного проспекта и улицы Чайковского. Они хотят знать, какие претензии у редакции, что вызывает сомнения. Всё, выполняйте! Похоже, в мягком и добром знатоке творчества Тараса Шевченко снова проснулся подполковник НКВД!

И мы, люди подчиненные, — пошли. Наталью Кирилловну буквально бил нервный озноб. Мне, признаться, тоже было не по себе. Мы не успе­ли, не сообразили как следует подготовиться к такому повороту. Пришлось соображать в спешке, на ходу, за те семь-восемь минут, пока шли до Ли­тейного. На рукописи остались наши вопросы и пометки, и мы решили, не разводя «философии», указать на конкретные замечания на страницах, а дальше — по ситуации.

Много раз проходил я мимо этих мощных дверей по улице Чайковской го — скромная табличка «Приемная», а к кому, куда «Приемная», не инте­ресовался. И только сейчас обратил внимание на необычный ящик на стене возле входа: какой-то темно-зеленый, без привычного почтового герба,; прочный, словно сделан был из танковой брони. Что-то было там написано, без очков не разобрать, времени нет. И вдруг осенило: «Да это же для сту­качей!» Как просто: приди, брось бумажку с текстом, можно даже без под­писи, и механизм расследования и преследования будет запущен.

Внутри был довольно просторный светлый холл, вдоль стен — стулья. Застекленные выгородки с дверями, похожие на кабинки для телефонных переговоров, только побольше размером.

Холл был пуст. Едва мы сели, как с лестницы, откуда-то сбоку спустился человек в обычном, штатском костюме, средних лет и среднего роста, полно­ватый, лоб с глубокими залысинами, лицо круглое, тяжелое, хмурое, будто его отвлекли пустяками от важных дел. Он и поздоровался с нами как-то хмуро, неприветливо. Пригласил в одну из выгородок. Там был стол с теле­фоном и четыре стула. Мы сели. Он вынул из папки рукопись Молоткова положил на стол. «Какие претензии?» — спросил он. Я сказал о замечаниях на полях и потянулся было к рукописи, но он мягко прихлопнул ее ладонью. «Эти замечания мы видели, — сказал он. — А что еще?» Мы наперебой при­нялись излагать то, что нас беспокоило, и незаметно для самих себя вошли в раж, стали выражать свое возмущение, не заботясь ни о форме изложения, ни о возможных последствиях. Рукопись черносотенная, вредная, в таком виде печатать нельзя. Он слушал с явным недоумением: создавалась странная ситуация — органы, боровшиеся с контрабандой, удостоились быть отмечен­ными статьей в «толстом» журнале, а сами журналисты отбиваются от нее руками и ногами. Мы заметили этот перекос и стали «исправляться»: конеч­но, работу чекистов надо отметить, действительно сделано полезное дело, столько ценностей возвращено государству! Но зачем же путать уголовщину с политикой? При чем здесь сионизм? И почему столь тенденциозно подо­браны фамилии? Неужели задержаны были только евреи?! Вопрос этот по­вис в воздухе. Пространство кабинки, казалось, завибрировало. Мы ждали, что он скажет. «Нет, не только евреи», — наконец выдавил гэбэшник. Это был перелом! Брешь в его молчаливой защите. И мы ринулись в атаку. Жур­нал читает весь Союз, он расходится в двадцати пяти странах, все крупней­шие университеты мира выписывают и читают «Звезду»... «Ладно! — реши­тельно прервал он наше красноречие. — Мы посмотрим внимательнее и да­дим официальное заключение. До свидания».

Мы вышли как из парной.

И потянулись дни ожидания. Молотков ежедневно приходил к Наталье Кирилловне, устраивал тихие скандалы, она отсылала его к Журу, он шел к Журу, сидел там часами, донимая своего высокопоставленного друга. Ходил он и к чекистам, пытался давить на оперативников, которых описал в очер­ке, но те, как рассказывал Жур, умыли руки: их дело ловить, разоблачать, а политика, пресса — это другой отдел...

Недели через две нас с Натальей Кирилловной вызвал Жур и сердито бросил на стол папку с рукописью Молоткова и заключением органов. Тот­час же стало ясно, почему он сердит: только что был Молотков, прочитал за­ключение КГБ и закатил истерику. Заключение было написано коротко и сухо, но почти все наши замечания на полях были, в той или иной степени, учтены. Органы считали невозможной публикацию материала в таком виде и рекомендовали доработать рукопись — прямо по пунктам: 1, 2, 3 и т.д. Пунктов набралось около двух десятков. Жур был явно недоволен отзывом, но смолчал — заключение Управления было для него законом высшей ин­станции! Что там цензура — цензура лишь мелкое подразделение монстра, имя которому Госбезопасность.

Молотков являлся в «Звезду» ежедневно, как на работу, дотошно следил за правкой. Как потом призналась Наталья Кирилловна, это была самая трудная работа за всю ее богатую журналистскую деятельность.

Опубликованная в № 6 за 1980 год статья Г. Молоткова «На черной тро­пе» даже в таком, «очищенном» варианте все равно производила тяжелое впечатление. Слишком густая была заложена «тенденция». Ее вообще не следовало печатать — ни в каком виде! Не думаю, что Холопов сочувство­вал взглядам МолОткова, но Жур с его показным интернационализмом... Хотя тут много и побочных факторов: желание Жура поддержать больного друга (Молотков был горбат и страдал болезнью почек), дать «горячий» ма­териал из жизни любимых им чекистов, показать свою власть, окоротить некоторых особенно ретивых защитников «сионизма и международной ре­акции» и т.д. и т.п. Стыдно было за журнал! Как будто все мы, указанные в выходных данных, причастны к этой грязной публикации. То и дело прихо­дилось объясняться — с друзьями, знакомыми, приличными людьми. Да и письма пошли валом, причем двух сортов: большинство высказывало недо­умение, возмущение, негодование, немало приходило конвертов с квитан­циями о подписке, возвращали, отшвыривали (!), однако были письма и в поддержку автора статьи. От последних несло таким махровым национализ­мом и антисемитизмом, что после них хотелось вымыть руки.

И несмотря на все это, Холопов заключил с Молотковым договор на сле­дующую статью...

Еще при Смоляне, однажды вызывает меня Холопов и вдруг... Опять это «вдруг», кажется, толь

ко из них и состоит вся наша жизнь, ее главные толч­ки, Вдруг делает официальное предложение занять пост заместителя вместо уходящего на пенсию Г. Некрасова. «А Смолян?» — удивился я. Лучшей кандидатуры и придумать нельзя! «Смолян на своем месте, — отрезал Холо­пов. — Это он предложил вас. Вопрос решен. Петр Владимирович — за!» Я молчал, место старшего редактора в отделе прозы меня устраивало вполне, оставалось время для своей литературной работы, да и, что скрывать, под крылом Александра Семеновича было спокойнее и надежнее. «Минута на размышление, надо срочно оформлять бумаги в обком и в ЦК!» — «Но дай­те подумать, посоветоваться с женой, с тещей», — пытался я отшутиться. Холопов снял трубку, протянул мне: «Какой номер набирать?» Он играл, резвился, был в прекрасном расположении духа и сам был красив и прия­тен: полноватый, удивительно подвижный, с красивыми серыми глазами, с гладким, всегда тщательно выбритым смугло-матовым лицом. Понимая, что сейчас, в кабинете, я не буду советоваться с женой и тещей, довольный спектаклем, он бросил трубку на рычаг и, весело потирая ладони, взялся за меня уже всерьез. Когда он зажигался какой-то идеей, становился напори­стым, необычайно красноречивым и умел убеждать. Против моих доводов: еще молод, малоопытен, занят собственной литературной работой — он двинул свои: а кому я доверю журнал, все пишут романы, это не причина, у вас вкус, порядочность и т.д. Короче, утром он начинает оформлять бумаги, а сейчас — домой, советоваться с женой, с тещей, тетей, дядей, кузиной...

Дальше были уговоры Смоляна, советы дома, звонки приятелей. Но в ре­зультате получилось вот так просто: в один миг я сделал карьеру. Бумаги по­шли в обком, в ЦК, наверняка еще куда-нибудь, куда их направляют в по­добных случаях. И вскоре кончилась моя спокойная жизнь за широкой спи­ной Александра Семеновича. В отдел прозы на мое место был принят «птенец» Смоляна Михаил Панин, молодой прозаик из литературного объе­динения при «Звезде». Все в редакции, в том числе и я, испытывали к нему большую симпатию. Работать с ним было легко, как с человеком умным, та­лантливым, обладавшим хорошим литературным вкусом и чувством юмора.

Один из парадоксов главного редактора Г. К. Холопова: сам же пригла­шал в «Звезду» таких порядочных людей, как А. С. Смолян, М. Е. Ивин, Н. Г. Губко, А. А. Урбан, С. С. Тхоржевский, они вкладывали в журнал вс№ душу, стремились делать журнал на высочайшем художественном уровне, но сам же Холопов, как бы стремясь уравновесить их влияние, держал при себе людей с весьма сомнительными взглядами — такие были и в штате ре­дакции, и в составе редколлегии.

Не знаю, по собственной ли инициативе или под давлением извне, но примерно через год после моего появления в «Звезде» Холопов начал атаку не только на А. С. Смоляна, но и на Н. Г. Губко. Возможно, он хотел омоло­дить окружение, укрепив тем самым свое собственное положение в журна­ле, а возможно, были иные причины.

В июне 1979 года, после очередного пленума ЦК КПСС по идеологиче­ской работе, в «Звезде» состоялось собрание партийной группы журнала. Обычно эти собрания были «открытыми», т.е. проходили как рядовые наши производственные совещания, куда приглашались все без исключения со­трудники редакции. На этот раз партгрупорг В. Кузнецов (заведующий от­делом поэзии) с присущей ему деловитостью предупредил, что собрание «закрытое», приглашаются только члены партии, повестка дня: «Задачи пар­тийной организации по выполнению решений пленума ЦК». О «задачах» доложил сам главный редактор. И главной задачей, по его мнению, было ре­шение кадровых вопросов, ибо сегодня, как и прежде, «кадры решают все».

И что же мы услышали? Как человек гуманный, он долго терпел в редак­ции беспартийную Губко, но теперь, когда она достигла пенсионного возра­ста (55 лет!), он намерен отправить ее на пенсию. Вообще он хочет решите­льно осовременить раздел критики, ибо «от классики его уже тошнит, пора дать дорогу современникам!» А посему он уже пригласил в отдел критики

A. Г. Калентьеву из Публичной библиотеки, она приведет с собой свежие силы. К слову, Калентьева была приблизительно того же возраста, что Нина Георгиевна Губко! Хорошая знакомая Жура, она, конечно, «привела» с со­бой «молодежь»... Мы с А. Урбаном предлагали в отдел Андрея Арьева, авто­ра «Звезды», но Холопов отослал нас к Журу, ведавшему кадрами в журна­ле, и тот категорически сказал «нет», не объяснив причины отказа.

Вслед за Н. Г. Губко Холопов решил отправить на пенсию и А. С. Смоля­на. Если первое сообщение вызвало шок и все промолчали, то теперь реак­ция была немедленной. Почти единодушно, исключая, конечно, В. Кузнецова, начали защищать Смоляна. Мы говорили, что это негуманно, что этого делать не следует, что это добьет Александра Семеновича, к тому времени уже серь­езно больного человека. Тогда Холопов сказал, что-де пусть Смолян сидит дома, но рукописей ему никаких не давать. На что мы опять дружно возрази­ли: Смолян поймет, что больше не нужен редакции, а он не может без рабо­ты. Нас неожиданно поддержал Жур — бывали у него такие эмоциональные порывы. Холопов сидел мрачный, с позеленевшим лицом. Казалось, вот-вот он сорвется в свою обычную ярость, но — обошлось. Смоляна мы отстояли.

А вот бедная Нина Георгиевна была глубоко потрясена решением Холо­пова и всё пыталась разузнать подробности, но какие подробности, если главный редактор единолично принял решение и лишь проинформировал собрание о нем. Мы не скрывали своего сочувствия ей, организовали теп­лые проводы, правда, не в большом зале, а в интимной обстановке, в комна­те критиков. Нина Георгиевна ушла с гордо поднятой головой.

Смолян на собрании отсутствовал, болел. Потом допытывался у меня о разговоре на партгруппе. Я не стал рассказывать об очередной «инициативе» Холопова, отделался общими фразами и, как показалось мне, успокоил его.

Почти два года я отработал замом, и опять «вдруг»: в начале марта 1980 года меня вызвали в обком. Оказывается, то ли по оплошности партий­ных кадровиков, то ли так было положено, но до сих пор я не был утверж­ден в должности зама обкомом партии: А должность эта, как выяснилось, была номенклатурной!

Видывал я разные начальственные кабинеты — директоров атомных комбинатов и крупнейших научных институтов, начальников главков, даже министров, — но в таком громадном, я бы сказал, бессмысленно гро­мадном, очутился впервые. Не кабинет — зал! Вдали, теряясь в казенных просторах, за небольшим письменным столом сидел человек. Полный, лысо­ватый, лицо одутловатое, под глазами мешки — секретарь по идеологии

B. Г. Захаров. Чуть приподнялся, подал руку, не пожал, а дал подержать — 5 Звезда № 1 характерное для многих начальников рукопожатие. Предложил стул справа у торца. У противоположного торца сел Барабанщиков, представлявший меня работник отдела культуры обкома. Сидеть боком к собеседнику было; как-то неудобно, но другого варианта не предусматривалось.

На чистом полированном столе перед ним лежала толстая, какая-то не­обычная папка и рядом — газета, которую он, видимо, просматривал перед моим приходом. На обложке странной папки — какие-то цифры-шифры, даты, номера, адреса. И вдруг вижу — анкетные данные, мои! Вот оно, мое досье! Пухлое!

Перехватив мой взгляд, Захаров неторопливо прикрыл папку газетой. Я мельком глянул по сторонам — у окна громоздился второй стол, огромный, старинный, весь в книгах и бумагах. Захаров, не торопясь, стал расспраши­вать меня: что планируем опубликовать в Ленинском, юбилейном номере, какие планы у редакции на будущее. Молча, не перебивая, выслушал. По­том пожурил за мое письмо Н. Ильиной, дескать, не надо забывать про классовый подход к эмигрантам. Пожелал, чтобы я более строго относился к таким вещам. (Мое письмо Ильиной — один из многих эпизодов редакцион­ной жизни. Речь идет о воспоминаниях Ильиной «Города чужие и свои» — о зарубежном периоде жизни и творчества Александра Вертинского, приня­тых Холоповым и снятых им же на стадии корректуры якобы по требова­нию Барабанщикова. Я по поручению Холопова отправил Ильиной коррек­туру и письмо, честно объяснил ситуацию. Она же, не мудрствуя лукаво, от­правила корректуру и мое письмо, предназначавшееся только ей, секретарю ЦК КПСС Зимянину, а тот переслал в обком. Захаров вызвал Холопова для объяснений. В записке, которую сочинял для него Жур, Холопов объяснил «недоразумение» молодостью и неопытностью своего нового зама, т.е. меня. Круг замкнулся. Ильина позднее напечатала воспоминания, кажется, в жур­нале «Родина», причем без наших дурацких купюр.)

Казалось, вопрос был исчерпан, но Захаров вдруг развернулся ко мне всем своим тяжелым корпусом, лицо его посветлело, потеплели и глаза.

— Значит, сибиряк, — сказал он одобрительно. — Учились в Томске?

— Да, Василий Георгиевич, в политехническом.

— Земляки! Я в Томске работал, преподавал марксизм-ленинизм. А кто у вас преподавал общественные дисциплины?

Память какой-то внезапной вспышкой высветила: большая аудитория человек на двести, амфитеатром ряды, внизу, у доски — женщина: невысо­кая яркая брюнетка с красивыми черными глазами, остроумная, смешливая, никаких строгостей на лекциях, спрашивай о чем угодно. И кто-то спраши­вает: «Изида Михайловна, а почему вас выслали из Москвы?» — «А потому, дорогой мой человечек, что я — еврейка». Снизу — чей-то одинокий гогот. «Вот так же и я хохотала, когда мне сказали, почему высылают...» Аудито­рия притихла...

— Изида Михайловна Иванова, — сказал я, вспомнив и ее фамилию. — Ее выслали из Москвы, это был 1950 год, помните, кампания против «космо­политов».

— Иванова? — переспросил он, чуть двинув бровью. Лицо и глаза его снова стали непроницаемо казенными. — Да, да, — пробормотал он и про­тянул руку, Точнее, дал подержать свою.

На том аудиенция закончилась. В коридоре Барабанщиков, как бы оправдываясь, заметил, что вовсе не требовал от Холопова снимать воспо­минания Ильиной, лишь сказал, что кое в чем сомневается, а Холопов взял да и снял. Как говорится, хочешь верь, хочешь проверь.

На следующее утро, ровно в десять, в Шахматный зал Смольного вместе с боем кремлевских курантов Романов вывел свою команду для решения кадровых вопросов. Вожди расселись за полукруглым, выпуклым в сторону зала столом.

Каждого представлял свой аппаратчик. Сначала утверждались парторги крупных заводов и объединений, директора и главные специалисты. Вел за­седание сам Романов~ динамично, резко, порой просто грубо.

Запомнилось утверждение парторга Ленинградского завода им. Козиц­кого, главного производителя телевизоров. Между Романовым и парторгом произошел примерно такой диалог. Романов: «Сколько телевизоров обяза­лись дать сверх плана?» Ответ: «Пятьсот штук, Григорий Васильевич». Во­прос: «Не ошиблись?» Ответ: «Да вроде бы нет...» Вопрос: «А сколько всего в год выпускаете?» Ответ: «Около тридцати двух тысяч». Романов: «О! Сравните! Тридцать две тысячи и всего пятьсот сверх плана. Мало, мало...» Реплика члена бюро: «У них с кинескопами трудно, с поставками». Романов: «А в областной комитет обращались?» Ответ: «Да, Григорий Васильевич, об­ращались». Романов: «Плохо обращались! Давайте-ка пересмотрите обяза­тельства. Пятьсот не годится. Давайте две тысячи!» Пауза, все молчат. Рома­нов: «Вот так! Договорились?» Ответ: «Да, да, Григорий Васильевич, мы пе­ресмотрим». Романов: «Все. Утверждаем. Желаю успехов!»

Дошла очередь и до искусства. Утверждалась директриса Ленинградской филармонии. Романов: «Как там Мравинский? Тянет? Может быть, рас­смотреть вопрос о замене его Темиркановым?» Ответ: «Вопрос сложный, Григорий Васильевич, деликатный. Мравинский в отличной творческой форме, потом как-то неудобно, дирижер с мировым именем...» Романов: «Ну, хорошо, это вопрос отдельный, потом. Утверждаем».

Меня представлял все тот же Барабанщиков — зачитал мои анкетные данные, на какую должность утверждается. Я поднялся, как поднимались и все предыдущие товарищи. Романов заметно оживился: «„Звезда"?! А что приготовила „Звезда" к юбилею Ленина?» Я повторил то, о чем вчера гово­рил в кабинете Захарова. Вопрос: «Вы сколько времени работаете замом?» Ответ: «Почти два года». Вопрос: «И что выдающегося напечатала «Звезда» за это время?» Ответ: «Гранина «Клавдию Вилор», «Вчерашние заботы» Ко­нецкого...» Романов (перебивает): «А почему «Дом» Абрамова и «Картина» Гранина вышли в другом журнале?» Ответ: «В Москве проще печататься, и это право авторов...» Романов (перебивает): «Нет! Журнал плохой, нечего читать! Надо пересмотреть редколлегию. Всю редколлегию на бюро обкома будем утверждать! Так и передайте вашему главному редактору! Все!»

Я сел, так и не поняв, утвержден я или нет. Флюиды начальственного гнева витали в зале. Понуро вернулся на свое место Барабанщиков. Захаров сидел с застывшим лицом. Я до сих пор помню то острое чувство унижения, которому подверглись собранные на «кадровый вопрос», и я в том числе.

Еще в 1965 году, в Иркутске Тендряков в нашем первом запальчивом разговоре на мое объяснение, почему я вступил в партию (дескать, для того, чтобы бороться с безобразиями изнутри), сказал с иронией: «Вступид, когда самое время выходить из нее!» — еще тогда я задумался и над словами Вла­димира Федоровича, и над сущностью партии и постепенно стал прозре­вать. И все годы, что занимался литературой, я отделял свою работу от фор­мального членства в партии. Я разглядывал, изучал ее как бы со стороны, в практических делах она была мне не нужна, никаких преимуществ или вы­год от своего членства в партии я не извлекал, карьеры не делал, ни перед кем не заискивал, никого не предавал. Ни о какой «борьбе с безобразиями изнутри» не помышлял, ибо понял, что «безобразия» коренятся в самой пар­тии и во всей системе в совокупности — и политической, и экономической, и хозяйственной. Просто, как очень-очень многие, платил членские взносы и все. Казалось, что я и партия существуем как бы в параллельных, не перекре­щивающихся мирах. Но только теперь, в Шахматном зале Смольного, мои наивные иллюзии испарились полностью. До меня дошло, что, согласившись на должность зама, я попал в партийную номенклатуру и из обыкновенного, рядового члена партии, которых миллионы и до каждого из которых не дотя­нуться, превратился в заметную шестеренку гигантского идеологического ап­парата. Потому-то и обращались со мной партийные начальники как со сво­им подчиненным быдлом. Именно в тот день, возвращаясь из обкома в ре­дакцию по солнечному весеннему городу, я во всей полноте понял, какую глупость совершил, пойдя на эту чертову должность, но понял и другое — с этого дня приложу все усилия, чтобы выбраться снова на свободу.

Я так был поглощен работой над романом, так глубоко влез в него, что отрываться от него было для меня сущей мукой. Я сказал об этом Холопову, и он широким жестом (было это в нем: широта натуры, щедрость, импульс сивность) тотчас подписал мне отпуск без сохранения содержания на полто­ра месяца! И я спрятался в Доме творчества в Комарове, в том самом номере на третьем этаже, где недавно работал Конецкий, напротив абрамовского.

Не имея ни дачи, ни автомобиля, Федор Александрович Абрамов жил там почти постоянно, выезжая в город лишь в случаях крайней необходимо­сти. С утра до обеда работал, потом час-полтора гулял и снова — за работу.

Эти послеобеденные и вечерние прогулки запомнились, Нередко гуля­ли целой ватагой. Абрамов не имел каких-то постоянных попутчиков, звал пройтись любого, кто попадался на глаза (любого, но не каждого!). Тех, кто был ему неприятен по тем или иным причинам, он, как говорится, не ви­дел в упор. Вот те, с кем, как мне помнится, он бродил по комаровским до­рожкам в ту пору: А. Рубашкин, Б. Рощин, Я. Липкович, Г. Горышин, Б. Сергуненков, В. Цеханович, И. Туричин... В этих прогулках, как прави­ло, принимала участие и Людмила Владимировна, жена Абрамова. Частень­ко Федор Александрович прогуливался вдвоем с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым — дача академика была на той улице, где мы обычно бродили.

О чем же говорили? О чем спорили? Он не уставал подкалывать меня за работу в «Звезде». И что вы там нашли? Как вы можете работать с этим «наполеончиком»? (Имелся в виду Холопов.) А Жур — типичный функцио­нер, хочет быть святее ЦК!

Как-то спросил — а что это у вас за отчество: Философович? Отец что, был философом? Нет, говорю, историком. Преподавал историю СССР и партии. Партии?! Ох, как он взвился! Какой еще партии? ВКП(б), говорю, и КПСС. Нет истории партии! Есть борьба за власть и преступления! Иной раз читаешь про Ленина-Сталина, ну, прямо святые! Вообще святость на Руси — продолжение злодейства. Православные святые — все бывшие зло­деи, а эти — клейма негде ставить! Государство у нас — главный враг наро­да, разоритель и преступник. Партия, партийные чиновники — привилеги­рованный класс, у них дворцы, обслуга, охрана, власть! Уже начиная с сек­ретаря райкома. И все требуют холопства. А щедрые пайки, когда народ живет впроголодь. А всевозможные «свердловки», санатории, курорты, ле­карства за валюту, коллекции награбленного у репрессированных! Люди для них — штыки, сабли, массы. Человек — ничто! Нас так воспитали, не всякий может побороть в себе раба. Я, говорил Федор Александрович, как Чехов, тоже всю жизнь по капле выдавливаю из себя этого раба. А в моло­дости сколько дров наломал — стыдно вспоминать! Но антисемитом никог­да не был. Русских, когда они чванливо объявляют себя народом с особой судьбой, это никак не украшает. Россия станет свободной тогда, когда осво­бодит другие народы. В империях никогда не было и не будет свободы! Вой­ны, революции, раскулачивание, репрессии выбили самых ярких русских людей, одна шваль осталась. Запуган народ,, друг друга боятся. После очерка «Вокруг да около» все, что он печатает, читают в ЦК. Роман «Дом» пробивал чуть ли не год: сначала убеждал «Новый мир», потом — ЦК. Все пускал в ход: и уговоры, и демагогию, и угрозы, дескать, нет гарантии, что не выйдет на Западе. Казалось, тупик, не пробить; 100 замечаний у редакции, 30 — у цензуры, два куска сняли в ЦК без обсуждения. Сколько это стоило нервов!

Несколько раз Абрамов заходил ко мне в номер, по-соседски. Как-то признался: сейчас читает корректуру романа «Братья и сестры», впечатле­ние ужасное — беспомощно, многословно, вяло. Надо бы все переделать. А что? Читателю нет дела до нашего роста, зрелости и т.п. Читателю подавай качество! Горький вон сколько раз переделывал «Мать», а все равно остался родоначальником соцреализма. Столько вреда от его «Матери»! Людей там нет, одна политика. Политика без людей — это не литература!

Говоря жестко о своих вещах, он столь же жестким был и в оценках произведений других писателей. Вот краткие записи.

О Викторе Астафьеве: «Царь-рыба» — пустое, подумаешь, браконье­ры — враги природы, и ни слова про главных губителей; философию раз­вел, вместо того чтобы писать о деле. Словом-то владеет, мастер!

О Владимире Тендрякове: «Кончина» — сильная вещь, потом пошло по­жиже, куда-то в сторону.

О Хемингуэе и Чехове: «Старик и море» — затянута охота за рыбой, во­обще хорошие рассказы только у Чехова, да и то — короткие, а «Палата № 6» затянута, все философские вещи слабее...

Я был свидетелем его краткого, но весьма выразительного выступления в кабинете Г. А. Товстоногова после приемки спектакля «Последний срок» по одноименной повести В. Распутина. Он встал, сложив руки в замок, опу­стил их, наклонил голову, начал тихо, урчащим голосом: «Тут, это само, на­верно, уже достаточно напели дифирамбов. Я скажу о том, что не получи­лось. Прежде всего — Михаил. Разве это деревня? Разве это тракторист? Я вообще эту вещь Распутина считаю фальшивой, безнравственной. Как это так — смаковать умирание?! Следить за агонией! Выставлять напоказ свя­тое, интимное — смерть!» Можно было бы возразить Федору Александро­вичу: а как же «Смерть Ивана Ильича» Толстого и масса других произведе­ний, где изображается умирание человека? Наверное, Абрамов был не прав, но спорить с ним никто не стал, обсуждение носило формальный характер, спектакль был уже принят.

Еще два его суждения о повестях Распутина. О повести «Живи и по­мни»: нарушена правда, у Настены перед Гуськовым должна быть вина, так как долго не было ребенка, а когда зачала — в воду?! Не верю, чтоб женщи­на с ребенком под сердцем кинулась в реку, скорее будет уговаривать Гуськова пойти покаяться, открыться людям, все равно от деревни ничего не утаишь! И потом — зачем дезертировать, и так бы дали отпуск. Нет военной биографии Андрея, все какие-то намеки, туман. О повести «Прощание с Матерой»: вещь серьезнее, но перебор старух, Листвень — штамп, лесной Дух — невнятно, язычество какое-то. «Из Распутина может получиться боль­шой писатель...»

Однажды зашел ко мне, а я раскладываю на диване этакий пасьянс из главок будущего романа. Узнав, что я делаю, Федор Александрович так и всплеснул руками: ну, Философович, ты прямо немец. Всё рассчитано, рас­писано, разложено. Физик да еще русский — значит, свинья! Он засмеялся, хлопнул меня по спине. И только тогда я заметил, что он крепко выпил. Он стал расспрашивать, о чем роман, есть ли прототипы. И как называется? Как раз над названием я и думал, даже целый список вариантов составил. Он попросил список и начал медленно читать вслух. Когда раздумчиво про­изнес: «Город без названия», вскинул палец: «Вот!» Потом стал корить за то, что пишу, не имея прототипов. Прототип — это же сама жизнь! Я слу­шал, разглядывал его, а он — шагал, припадая на покалеченную войной ногу, ходил вперевалочку по комнате — коренастый, мощный не фигурой, а каким-то духом, который возносился над ним, с веселыми, озорными глаза­ми, с лицом в глубоких, резких морщинах и все же таким моложавым в его 60! «Да вот же прототип моего директора Маштакова!» — пронзило меня. И весь роман начал чудесным образом перестраиваться в голове, оживать. Только что найденный «прототип» вдруг строго, по-хозяйски начал воро­чать лежавшие на диване главки, требуя немедленно исправить, уточнить, переписать там, там, там и еще там, там и там... Я плохо слушал Абрамова, он приглашал к себе, выпить перед обедом, но я отказался — был уже «там», в своем «пасьянсе», в своем «Городе без названия».

Сейчас, когда пишу эти строки, думаю: а как бы повел себя «деревен­щик» Федор Абрамов, доживи он до «перестройки» и нашего времени? От­вет, как это ни покажется странным, дает он сам в своих дневниках, фраг­менты из которых были опубликованы посмертно Л. В. Крутиковой-Абра­мовой («Известия», 04.02.1990). Вот некоторые из них:

«26.V1I.1968.

...вчера мы услышали по «Голосу Америки» трактат академика Сахарова. Потря­сающий документ! Глубочайший анализ современного состояния человечества, данный с позиции науки.

Но не сам анализ поражает — в конце концов критиков мы слыхали. Поражает масштабность мысли и концептуальность.

Сахаров говорит: если мы не сумеем преодолеть разобщенность человечества, человечество погибнет, уничтожит самое себя. Таковы запасы термоядерного оружия на земле. И пред этим фактом теряют свое значение все нынешние соц.-классовые теории. Они слишком узки, слишком конъюнктурны, чтобы вывести Человече­ство из тупика».

«17.XI.1969.

Все думаю — который уже день — как быть: писать или не писать по поводу исключения Солженицына из Союза писателей...

Сегодня повсеместно — не только у нас — растаптывается человек. И кто под­нимет знамя борьбы за человека?..

Вот и решай, как тебе быть. За Солженицына вступиться легко, для этого требу­ется мужество на минуту, а вот для того, чтобы Абрамовым быть в литературе, тре­буется мужество на всю жизнь.

...Перечитал, что записал, и взвыл от ужаса: во что же мы превратились? Поймут ли нормальные люди, из-за чего мы дрожали от страха? И куда же еще дальше?»

«18.XI.1969.

Решился. Посылаю письмо. Никакими соображениями и доводами нельзя оправ­дать рабское молчание. И мой голос в защиту Солженицына — это прежде всего го­лос в защиту себя. Кто ты — тварь дрожащая или человек?»

«15.Х1.1970.

...25 писателей подали голос протеста против исключения Солженицына. 25 из 7 или 8 тысяч. Вдумайтесь только в эти цифры!

Да, из литературы изгоняют Твардовского, первого нашего поэта... Значит — та­лант нам не нужен. Талант нам враждебен. Да и вообще нам не нужна литература, нужна только видимость, суррогат...»

Помню, когда в Ленинградском отделении Союза писателей стали гото­виться к юбилею Абрамова (60 лет ему исполнилось 29.02.1980), в «Звезде» создалась напряженная ситуация: как откликнуться? Обращаться к Холо­дову, который со всех трибун называл Абрамова «очернителем и антисо­ветчиком», глупо. Решили отправить поздравительную телеграмму от «звездинцев» Федору Александровичу домой и — никаких официальных «адресов». Подписать ее были готовы, вместе со мной, М. Панин, Н. Неуймина, А. Розен, А. Пикач, временно работавший в отделе критики, Т. Хо­мякова... Однако, зная характер нашего главного и не желая «подставлять» своих коЛлег, я послал телеграмму только за своей подписью.

С Абрамовым связано и специальное заседание редколлегии «Звезды», посвященное обсуждению рукописи Ю. Андреева «Долг перед полем» (в связи с выступлением Абрамова в «Правде» и его романом «Дом»).

Холопову статья нравилась, хотя бы потому, что направлена была против Абрамова. Однако подавляющее большинство выступавших не поддержало Холопова. Суть дела сконцентрирована в выступлении А. Урбана: «Андреев обви&яет Абрамова в очернительстве. Роман действительно проникнут тре­вогой. А постановление ЦК о Нечерноземье разве не продиктовано трево­гой в связи с реальным неблагополучием? Разве тревога писателя — не средство художественного воспитания? Нелепо и тенденциозно трактуется факт публикации выступления Абрамова в «Правде». Андреев требует поло­жительных решений от писателя. И это тоже нелепо, ибо и в жизни их еще нет, а писатель не призван давать готовые рецепты. Схематизм и риторика Андреева — не есть такое решение. И тон статьи недопустимый: поучаю­щий, указующий, не имеющий смысла в разговоре с писателем. Через два года после появления романа выступать с такой статьей недопустимо: слиш­ком много за это время было уже написано и сказано о «Доме». Я категори­чески против статьи».

Казалось бы, при почти единодушном неприятии статьи Ю. Андреева ее надо было просто-напросто вернуть автору и забыть про этот эпизод, как и бывало с тысячами неудачных статей. Нет, Холопов объявляет о своем ре­шении: «Сообщить автору все критические замечания, высказанные на дан­ном совещании, и, если он их учтет, расширив рамки статьи до проблемы «деревенской прозы» в целом, вернуться к ее обсуждению для возможной публикации».

Когда Андреев через очень короткое время принес «новый» вариант ста­тьи, Холопов готов был запустить ее в производство без обсуждения. Но — не решился. И снова мы все читали этот «новый» вариант, но теперь уже по­дали главному редактору свои письменные заключения. Статья Ю. Анд­реева была отклонена!

Вряд ли Абрамов знал об этой нашей «тихой» победе.

Но куда больше было поражений. О некоторых я уже упоминал. Вот еще несколько характерных примеров.

В конце июня 1979 года Анатолий Ким, московский прозаик, известный своими талантливыми рассказами и повестями» такими как «Голубой ост­ров», «Соловьиное эхо», «Собиратели трав», «Белка» и др., зашел в редак­цию и отдал лично мне повесть «Утопия Турина».

«Отличная повесть. В центре современный тип ищущего честного интеллигента, несколько витающего в облаках. Главная мысль — красота без внутреннего содер­жания бесплодна, истинная гармония в двуединстве внешней красоты и внутренней. Великолепен язык, пластичны образы, глубоки мысли. Горячо рекомендую повесть А. Кима, хотя и вижу некоторые незначительные огрехи и непрописанные места, с чем, уверен, автор легко и с готовностью справится. Кое-что уже намечено мною по тексту».

(Мой отзыв от 15.07.79 для главного редактора)

Прочтя повесть и мой отзыв, а также положительный отзыв Смоляна, Холопов решил дать нам «бой». К таким приемам он прибегал довольно час­то: одну и ту же вещь, которая ему не нравилась, но нравилась отделу про­зы, он запускал на два круга обсуждения: малый и большой. Так он посту­пил и с повестью А. Кима.

Первый крут — это сам Холопов, Жур, Смолян и я. Голоса разделились поровну. Второй круг — расширенное чтение: три — «за», четыре — «про­тив». Заключение Холопова: «Вернуть как идейно несостоявшуюся вещь». И тут же устроил нам со Смоляном разнос за попытку «протащить» безыдей­ную повесть.

Второй пример — замечательный роман ленинградского прозаика Юрия Слепухина «Сладостно и почетно». Юрий Григорьевич принес его в редак­цию и отдал М. М. Панину, назначенному после смерти А. С. Смоляна заве­дующим отделом прозы. При этом он рассказал нам историю написания ро­мана, во многом автобиографического. Герой, как и сам автор, в начале вой­ны подростком был вывезен в Германию, на одном из «аукционов» был взят в немецкую семью, причем интеллигентную, и это его спасло. В романе изображалась Германия военной поры со всеми подробностями бытовой жизни, и жизнь эта выглядела тяжелой, а люди — нормальными, не лишен­ными чувства сострадания и даже симпатичными, как те пожилые интелли­генты, которые спасли молодого русского.

И что же? Холопов и Жур, прочитав роман, отвергли его как «проне­мецкий»! Они, видите ли, лучше знали, как жили немцы в Германии во время войны и вообще какими они были. Позднее роман был опубликован в журнале «Нева» Дмитрием Терентьевичем Хренковым, имел очень хорошие отзывы и был издан в сборнике романов Ю. Слепухина.

Мои попытки напечатать в «Звезде» лучших сибирских прозаиков и по­этов — отдельная история. Отмечу лишь наиболее крупные вещи, отвергну­тые Холоповым и Журом.

Мастерски написанная повесть иркутянина Анатолия Шастина «Человек с поезда» — о репрессиях 1937 года.

Суровая, даже жестокая повесть новосибирца Николая Самохина о войне.

«Странная», «не с тем героем» повесть красноярского поэта, прозаика и драматурга Романа Солнцева.

Психологически тонкий роман о советском хамстве иркутянина Генна­дия Машкина «Наследство» (оценка Жура: «мелко, провинциально, нет по­ложительного героя»).

Обычную свою «бдительность» проявил Жур и при чтении «Семейной хроники» иркутского поэта и публициста Сергея Иоффе. 300 замечаний оставил он на полях рукописи! «Судя по замечаниям, — писал мне Сергей после получения рукописи, — ему (Журу. — Г. Н.) хотелось бы видеть в моей вещи повесть об отце. Я же писал о другом — о невозможности вос­кресить человека, об утрате нами памяти о наших предках, о бесполезности поздних попыток понять их жизни...» (Письмо от 21.03.84). Повесть была на­печатана в Иркутске (Восточно-Сибирское книжное издательство) в 1995 году, уже после смерти С. А. Иоффе (1935—1992).

Грустно вспоминать и о попытке напечатать стихи и прозу известного иркутского поэта Марка Сергеева (1926—1997). Сначала удалось организо­вать его встречу с редакцией во время одного из посещений Марком Ле­нинграда. Он рассказывал о своих работах, читал стихи и произвел хорошее впечатление. И Холопов, и Жур были в восторге. Договорились, что для на­чала Марк пришлет стихи, а позднее — что-нибудь из исторических работ. Вскоре он прислал небольшую подборку стихов, на мой взгляд,, очень хоро­ших. Их прочел В. Кузнецов и заверил меня: стихи «пойдут», дескать, он давно знает Марка, любит его поэзию и его самого. Проходит месяц, дру­гой — стихи не «идут», лежат. Я интересуюсь — почему? Кузнецов снова уверяет меня в том, как сильно он любит Марка Давидовича, но глаза его при этом подозрительно виляют. Я нажимаю, и Слава «раскалывается»: по­нимаешь, старичок, стихи Марка затормозил Жур, говорит, пусть полежат, у нас своих «Давидовичей» хоть отбавляй, не можем же мы допускать в на­шей «истинно интернациональной» «Звезде» некий перекос... Я пошел к Журу — в чем дело, почему талантливые стихи известного мастера откла­дываются, в то время как посредственным — зеленая улица? Жур опешил в первый момент, но быстро нашелся: стихи хороши, но они уж больно «си­бирские, провинциальные», пусть автор пришлет еще что-нибудь, дадим обязательно! И, как любил делать, шутливо побожился. Искушенный в раз­ного рода формах отказа, я понял, что со мной играют в самый обычный ре­дакционный «футбол», о чем я так прямо и сказал Журу. Он, по традиции имевший право решающего голоса по разделу поэзии (как большой знаток творчества Тараса Шевченко), стал заверять меня, что в «инциденте» с Мар­ком Сергеевым виноват Кузнецов, взял да и вернул автору всю подборку... Что мне было делать? Биться головой об эти бетонные стены? Или бить морду «Славке Кузнецу»? А если Кузнецов говорил правду, а лгал Жур? Как потом выяснилось из разговора с Марком, стихи вернулись без како­го-либо объяснения — лишь коротенькая отписка: «В связи с перегружен­ностью журнала по разделу «Поэзия» стихи возвращаем. Примите привет, Г. Холопов».

Вот одно из отвергнутых стихотворений Марка Сергеева:

А что нам дается без платы?

Немного: зарницы вдали,

рассветы, дожди и закаты,

два метра могильной земли...

А впрочем, и это — не даром:

рубцами невольных отмет

на сердце — удар за ударом —

ложится рассвет на рассвет.

И счет неожидан и властен,

за счастьем — несчастия жди:

мы платим суровым ненастьем

за наши грибные дожди.

А годы ветшают, как платье,

как снег отшумевших статей...

За наши могилы мы платим

отчаяньем наших детей,

за каждый закат — по крупице

всего, что в пути обрели,

и жизнью — за вспышку зарницы,

внезапно сверкнувшей вдали!

Я не мог написать Марку о подробностях этой истории и не мог просить его присылать новые материалы. Наверное, он понял, что с его стихами про­изошло что-то не очень хорошее, но ни разу не заводил об этом разговор. Отношения между нами оставались, как прежде, теплыми, дружескими.

Возврат стихов Марка лишь ускорил мое решение уйти на «вольные хлеба».

Перелопатив (в который раз!) свой «Город», я наконец сдал его в «Звез­ду» точно в срок, согласно договору. В сентябре 1982 года состоялось засе­дание редколлегии по роману. Роман был принят, естественно, с замечания­ми. И 19 ноября Холопов подписал мое заявление об увольнении «по собст­венному желанию в связи с переходом на творческую работу». .

Когда мы стали прощаться, Холопов вдруг задержал мою руку в своей и спросил, не желал бы я остаться в составе редколлегии. Я чувствовал тепло­ту его руки, и глядел он на меня как-то тепло, без прежней настороженно­сти. Еще секунда, и мы бы обнялись, как очень близкие люди, несмотря на все, что нас разделяло. У Георгия Константиновича повлажнели глаза, он легонько подтолкнул меня к выходу, и я ушел.

«Человек текуч», — когда-то сказал Толстой. Текучи мы все, грешные, в том числе текуч был и Георгий Константинович...

В конце августа 1983 года мой доработанный «Город без названия», на стадии корректуры, очутился в «барабане» Горлита и ОК КПСС. Начало ро­мана (№ 10) было задержано цензурой. Холопов сразу же отступился, готов был снять роман. Жур срочно уехал на дачу. «Вопросы» цензуры пришлось снимать Л. Э. Варустину, моему преемнику на посту зама. (Лев Эдуардович Варустин работал до «Звезды» главным редактором «Ленфильма».) Для него это стало первым серьезным делом на новом месте. Чрезвычайно расстро­енный придирками цензуры, он позвонил мне домой, мы встретились в ре­дакции, обсудили замечания ОК и Горлита. Их было так много, что вначале я, видавший на своем веку всякое, просто оторопел. Действительно, хоть снимай весь роман. Спасибо Льву Эдуардовичу, его ленфильмовский опыт пригодился и для «Звезды».

Более двух недель шла непрерывная, упорная борьба. Наконец, со вто­рого захода, роман был подписан в печать, конечно, не без потерь.

Уже здесь, в Дортмунде, будучи у нас в гостях, профессор Санкт-Петербургского университета культуры Арлен Викторович Блюм, давно и плодо­творно занимающийся историей советской цензуры, преподнес мне неожи­данный подарок: ксерокопию из его двухтомного труда, отпечатанного в Бо­хумском университете (отдел славистики).

«О РОМАНЕ Г. НИКОЛАЕВА «ГОРОД БЕЗ НАЗВАНИЯ»

1983.09.05

Главному редактору журнала «Звезда»

тов. Холопову Г. К.

Леноблгорлит

О возврате верстки журнала

Возвращаем верстку журнала № 10—83 г. в связи с тем, что исправления по тек­сту романа Г. Николаева «Город без названия» проведены Вами не полностью: оставлены сведения об использовании труда осужденных на крупной гражданской стройке (стр. 56, 59) и не учтены замечания ОК КПСС.

В соответствии с требованием «Единых правил печатания несекретных изданий» Вам необходимо представить новые оттиски, без правки, изменяющей содержание текста.

Зам. Нач. Управления Д. Г. Данилов А — ф. 359, оп. 2, д. 203, л. 80»

Публикацией романа «Город без названия» закончился мой первый «звездинский» период. Но не закончились отношения со «Звездой». Как член редколлегии, я продолжал довольно часто бывать в редакции, летал от «Звезды» в составе делегации на Саяно-Шушенскую ГЭС, на Тихоокеан­ский флот, писал внутренние рецензии по просьбе отдела прозы, но глав­ное — был свободен! Или так мне казалось...

Не закончилась и редакционная борьба.

В конце 1987 года мне позвонил М. Панин и попросил срочно приехать в редакцию: Холопов и Жур намерены напечатать антисемитский роман! Я отложил все дела и поехал в редакцию. Панин, обычно спокойный, склон­ный к шутке и розыгрышу, на этот раз был встревожен: на Холопова давят, кажется, он готов на все, лишь бы удержаться в своем кресле. Роман, кото­рый он мне дал читать, назывался «Человек бегущий», автор — ленинград­ский прозаик Евгений Туинов.

«...Читаешь сие сочинение и поражаешься, насколько оно примитивно по мысли. Ведь что, по сути, происходит? Есть в жизни зло: рок-музыка, наркомания, погоня за импортными вещами, спекуляция, одним словом, бездуховность. Есть и главные но­сители зла — Борик Юдин, его отец Владимир Борисович, промышлявший по снаб­женческой части и воспитавший Борика холодным, беззастенчивым дельцом, есть несколько неясных, туманных фигур — толстых, лысых, самодовольных «сильных мира сего», и есть «какой-то мрачный, злой дух, витающий над ними надо всеми...». Зло глумилось и торжествовало (Борик от торговли майками, кассетами, шапочками переходит к торговле наркотиками), пока не вернулся из Афганистана суровый и ре­шительный Серега — вот он-то и осуществил долгожданное возмездие путем... те­лесного наказания: перед тем как сдать в милицию, он отхлестал Борика своим ши­роким солдатским ремнем... Автор ставит два великих вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?». И на оба дает четкие ответы: виноваты юдины и им подобные, их надо бить, драть, пороть. Можно и солдатским ремнем, лишь бы «спасать Россию». Лозунг старый, как сам мир. Но почему произведение с таким «идейным» содержа­нием должно печататься в «Звезде»? «Звезда» что, окончательно утратила свои бы­лые интернационалистские принципы и собирается сделать уклон в сторону русско­го шовинизма? Я — против, категорически!»

(Из моего отзыва — к заседанию редколлегии)

На заседании редколлегии 14 декабря 1987 года роман Туинова после ожесточенной дискуссии все-таки был принят большинством голосов. Вмес­те с Холоповым и Журом за публикацию проголосовали Н. Скатов, А. Эльяшевич, А. Горелов, В. Кузнецов, А. Калентьева...

Начавшаяся «перестройка» приоткрыла двери не только демократии с ее общечеловеческими ценностями, но и откровенному национализму. А позднее — и фашизму. Русскому...

2. Путь к Свободе

В моем экспресс-календарике, который я веду с 60-х годов, есть пометка: «30.01.87. Комарово. Делегация «Звезды», уговоры».

Был солнечный, по-весеннему теплый день, какие вдруг выдаются среди неустойчивой, капризной питерской зимы. Снег подтаял, искрился, слепил. Финский залив просматривался до самых дальних далей, виден был Крон­штадт, шпиль собора, дымки кораблей.

Я возвращался с лыжной прогулки. Возле жилого корпуса меня ждали. Хотя и внезапные, но дорогие гости: А. Д Розен, Н. А. Чечулина, М. М, Па­нин — целая делегация от «Звезды»! Очень скоро выяснилась и цель приез­да: Холопов официально объявил о своем решении уйти на пенсию, редак­ция, «народ» хочет меня. И сам Холопов хочет того же! Соглашайся! Не уедем, пока не добьемся согласия!

Это был сюрприз, от которого я впал в уныние. Вот уже почти пять лет я чувствовал себя «свободным художником». Лишь изредка бывал в «Звезде», чаще — в «Неве», где печатались мои повести, составившие роман «Зона для гениев». Еще реже бывал в Союзе писателей. Это были поистине уро­жайные годы: вышло шесть книг, в том числе три в ГДР, Болгарии, Монго­лии. Меня стали приглашать на Ленинградское радио, на телевидение, моей прозой заинтересовались «киношники», с «Ленфильмом» был заключен до­говор на двухсерийный фильм по роману «Город без названия», а по рас­сказу «Забота» был сделан телефильм, вошедший в «Золотую серию» совре­менного телерассказа. Сразу на три рассказа были заключены договоры с «Мосфильмом», рассказ «По важному делу» лег в основу фильма, полу­чившего премию. Короче, началась работа, о которой можно было только мечтать пишущему человеку. И — вдруг...

Сначала я отшучивался, пытался увести разговор в сторону, предлагал подходящие, на мой взгляд, кандидатуры, но мои гости были непреклонны. Используя последний довод, я, помнится, сказал, что слишком хорошо знаю Георгия Константиновича: сам, по доброй воле, он не уйдет, не тот харак­тер. «Ну, а если действительно уходит? Имей в виду, мы говорим не только от своего имени, за нами — массы!» За шуткой чувствовалось уже некото­рое напряжение.

Я обещал подумать. На том и расстались.

Просьбы работников «Звезды», да и многих других порядочных людей, в частности С. Давыдова, М. Дудина, Д. Гранина, А. Чепурова, заставили меня крепко задуматься. Но я все-таки не хотел снова впрягаться в редакцион­ный воз, к тому же не верил, что КПСС и цензура дадут нам самостоятель­но делать журнал, а прошлым «сотрудничеством» с властями был сыт по горло. Думаю, решающую роль сыграл один вечерний звонок в Комарово, где я тогда работал. В тот вечер мне позвонил Конецкий. «Старик, — сказал он, — говорят, ты не хочешь идти на „Звезду”». Я ответил: «Верно говорят, не хочу». — «Напрасно, Гена, я тебя прошу, — он стал нервничать, я чувство­вал по голосу: зазвенел, завибрировал, — понимаешь, прошу! Соглашайся! Хотя бы год-два, потом уйдешь. Но сейчас нельзя отдать журнал мерзавцам. Понимаешь ты это своей дурацкой башкой или нет?» И — бросил трубку.

Когда мне снова позвонили из «Звезды», моя «дурацкая башка» уже все поняла, и я согласился пойти работать редактором журнала. Если, конечно, меня назначат...

Моя кандидатура устраивала многих, но, естественно, далеко не всех. За годы работы в «Звезде», возвращая слабые рукописи, я набирал будущие го­лоса против себя. Теперь кожей чувствовал, как вокруг меня закипают стра­сти. Все чаще я стал получать приглашения на разного рода встречи — то с зарубежными писателями (по линии иностранной комиссии Союза), то с московскими литературными чиновниками, то на какие-то заседания и со­вещания. Меня как-то по-новому, по-особенному разглядывали, старались «разговорить», выведать мое мнение о том о сем, что-то выяснить, уточнить, возможно, добавить в мое и так уже, думаю, пухлое досье. Не всегда удава­лось уйти от суеты, а нередко было просто необходимо высказаться, проя­вить свою позицию.

Когда становилось невмоготу от всей этой «деятельности», я прятался на дачу (телефона там не было) и искренне радовался: какое это благо — жить без телефона!

И вдруг... в один из моих приездов в город Инна подает мне свежий но­мер «Известий» (15 сентября 1987 г.). Под рубрикой «Кадровый вопрос» — огромная статья: «Чтоб «Звезде» не угаснуть». Глянул на подписи: М. Панин, Н. Неуймина, А. Урбан, Н. Чечулина, К. Матвеенко, А, Арьев (тогда работав­ший литконсультантом в отделе прозы «Звезды»). Меня так и окатило.

«...Он шесть или семь раз подавал заявления об уходе на пенсию. Шесть или семь раз ему отказывали. Эти заявления мало кто видел, но все вокруг с его слов знали, что они были поданы и что его снова упрашивали остаться. Так продолжалось лет десять.

Очередное заявление, поданное в самый канун январского Пленума ЦК (по кад­ровым вопросам. — Ред.), было наконец удовлетворено: время такое, надо обновлять кадры. Заявление торжественно огласили на рабочем совещании в присутствии всех сотрудников. Было также сказано, что он, главный редактор журнала «Звезда» Г. К. Холопов, проработавший на этом посту три десятилетия, задержится недолго — до 15 мая, пока сдаст дела преемнику: хватит, дескать, пора и молодым поработать..,

<...> Тут бы и кончиться этой истории с уходом на пенсию. Человек устал, а мо­жет, отстал... Это бывает даже с очень хорошими руководителями.

<...> Что же произошло? Был журнал как журнал, не хуже других, и вдруг стал скучным, неинтересным...

<...> Есть такое соревнование: бег в мешках. Хорошо выглядит в этом соревно­вании не тот, кто хорошо бегает, а тот, кто хорошо бегает в мешке. И вот мешки сняли... Одни ушли вперед легко и свободно, а другие так и стоят в недоумении: за­чем сняли? Ведь была простая и ясная установка: печатать про достижения, а про загрязнение Ладожского озера — нельзя, про карьеризм и круговую поруку ответст­венных товарищей — нельзя, не говоря уже про «культ личности».

<...> Нам, сотрудникам редакции, стыдно и больно говорить о том, но факт есть факт: «Звезда» оказалась на обочине жизни.

<...> И вот, наконец, заявление об уходе оглашено, оформляется персональная пенсия...

<...> Прошел месяц, второй. Решение не принималось. Зато поползли слухи и домыслы: у обкома, мол, свои соображения на сей счет... Попытка делегации сотруд­ников журнала выяснить, как обстоит дело с назначением нового главного редакто­ра, тоже не увенчалась успехом. В беседе с ними заведующий сектором культуры A. Попов сказал, что обком думает над этим вопросом и вообще, мол, это номенкла­тура, вы не очень-то, самодеятельности тут никто не допустит.

<...> Через два дня на открытом партийном собрании редакции люди стали под­ниматься один за другим и говорить: предлагаем поддержать кандидатуру Г. Никола­ева. Говорили горячо, открыто<...> А потом вдруг встал партгрупорг редакции

B. Кузнецов и. сказал: «Дорогие товарищи! Друзья! Вы еще ничего не знаете... Сей­час я сообщу вам радостную весть. Сегодня утром нашему дорогому Георгию Кон­стантиновичу позвонили из обкома и сказали, что он остается главным редактором еще на несколько лет, до своего 75-летия. Заменить его некем...»

<...> Главный редактор, словно и не было предпенсионной апатии и грусти, раз­вил бурную деятельность по перестройке редакции: «Забудьте, что я был главным редактором 30 лет. Считайте, что вам назначили нового главного редактора. Мне по­звонили, мне дали права. Буду менять редколлегию». Поползли слухи: «главный ска­зал, что уволит полредакции». И редакция притихла...»

Наиболее точно найденные авторами статьи слова — «стыдно и больно». И — надо добавить — тревожно! Как бы ни складывались служебные отно­шения в редакции, а по-человечески мои, да и авторов статьи, отношения с Георгием Константиновичем были все-таки теплыми. Умел он расположить к себе, имел редкий дар — обаяние. Начнет, бывало, рассказывать о своей не­легкой и пестрой молодости — Баку, Петроград-Ленинград, начало войны — заслушаешься! «Ту» жизнь он знал не понаслышке, с «этой» было сложнее. Тревожно потому, что, несмотря ни на что, его уважали, даже любили и пе­реживали за него (любили как интересного и неплохого человека!).

Казалось бы, тридцать лет отработал, перенес тяжелейший инфаркт, чу­дом выкарабкался, все время на лекарствах, под угрозой рецидива, ну, уйди ты на покой, перестань дергать близких тебе людей, семью, друзей — нет, не таков был Георгий Константинович...

Зная мои взгляды, ОК КПСС держался за Холопова до последнего. Это была драма, довольно банальная для того времени. Но если позиция Холопо­ва была ясна и даже могла вызвать у кого-то уважение, то столь беззастен­чивое и циничное использование больного человека работниками обкома партии с целью оттянуть время и поставить на «Звезду» своего человека, — эта обкомовская «игра» с самого начала сильно отдавала нечистоплотной интригой.

Прочтя статью в «Известиях», я понял, что редакция взбунтовалась и лучшая ее часть ступила на тропу войны против главного редактора. Моим ^первым чувством была досада. Конфликты, борьба — не моя стихия. Всю жизнь я стремился находить взаимоприемлемые решения, компромиссы, уходить от лобовых столкновений с людьми, мыслящими иначе, чем я. А тут меня все круче и круче затягивало в конфликт — помимо моей воли!

Ясно, что статья осложнила и без того запутанную ситуацию в журнале, но, вероятно, она была необходима, так же, как и острое выступление А. Арьева на заседании правления Ленинградской писательской организа­ции, где Арьев в присутствии партийного и литературного начальства жестко «препарировал» ситуацию с журналом и чрезвычайно доходчиво объяснил все причины и следствия сложившегося тупика. Выступление его вызвало болезненную реакцию у начальства и «чувство глубокого удовлетворения» у всех остальных.

Напряжение в редакции нарастало и продолжалось до конца мая 1988 го­да, когда в Ленинградской писательской организации произошло действите­льно небывалое событие: 26 мая 1988 года ленинградские писатели на об­щем собрании выбирали... главного редактора журнала «Звезда».

«...Вниманию собрания были предложены три кандидатуры: писателей Г. Нико­лаева, Ю. Помпеева, Г. Горышина... А потом состоялось тайное голосование. Наиболь­шее число голосов — 133 (из 188 присутствовавших членов Союза) получил Г. Нико­лаев. Разумеется, это еще не формальное решение о назначении редактора. Оконча­тельный «вердикт» вынесет конкурсная комиссия, а затем секретариат Союза писателей СССР...» (Илья Фоняков, «Редактор по конкурсу» — «Литературная газе­та», 08.06.88).

Убежден, что собранию предшествовала серьезная «подковерная» борь­ба, но мы уже никогда не узнаем подробностей подготовки этого поистине уникального собрания, первого в истории Союза писателей СССР! Но всем было ясно: времена изменились, и обкому партии уже не удастся волевым решением назначить угодного человечка на номенклатурный пост, как это бывало прежде. А то, что, помимо трех открытых кандидатов, обсуждавших­ся на общем писательском собрании, у обкома были «свои», секретные кан­дидаты, выяснилось довольно скоро...

На наших глазах творилась История, и мы были ее активными участни­ками. Это были первые, хрупкие ростки нарождающейся демократии, быть может, самые светлые дни Перестройки, которая впоследствии будет так грубо растоптана новым классом авторитарных аппаратчиков с припрятан­ными партбилетами.

При новом первом секретаре Ю. Соловьеве, сменившем Романова, пере­веденного в Москву, Ленинградский обком наконец-то определился со сво­ими «секретными» кандидатами на «Звезду». Их было двое: Вильям Козлов и Евгений Туинов. О первом мне известно лишь то, что он, автор романов-кирпичей, закончил Высшую партийную школу и был одним из глава­рей самого реакционного, черносотенного крыла Ленинградской писатель­ской организации. О втором — тоже немного: идейно такого же «разлива», что и Козлов, впоследствии попал в Госдуму от ЛДПР.

Теперь-то можно сказать с большей определенностью: откровенно анти­семитский роман Туинова «Человек бегущий» очутился в «Звезде» и, не­смотря на очевидную порочность, был напечатан Холоповым под давлением обкома КПСС с целью ввести в авторский актив будущего претендента на один из двух главных постов (главного редактора или первого заместителя). Это была вторая, после публикации очерка Молоткова, уступка со стороны Холопова давлению откровенно черносотенного Ленинградского обкома КПСС.

После публикации романа Туинова уже и в Москве поняли, что Холопо­ва пора менять. Тогда-то в Союзе писателей СССР, чьим органом являлась «Звезда», и вспомнили про «историческое» решение общего собрания Ле­нинградской писательской организации и про так называемый «конкурс». Меня вызвали в Москву, и 31 октября 1988 года я предстал пред ясны очи секретаря СП СССР по организационным вопросам Ю. Н. Верченко,

Это был очень тучный и добродушный на вид человек. Телефоны на его огромном столе, заваленном бумагами, книгами, официальными сувенирами и всякой всячиной, звонили непрерывно. Разговаривая со мной, Юрий Нико­лаевич умудрялся говорить по двум, а то и по трем телефонам сразу — то мягко, дружелюбно, даже ласково, то коротко, сухо, властно. Секретарша то и дело входила с какими-то бумагами, которые он либо тотчас подписывал, не отрываясь от трубок, либо, кивнув, откладывал в сторону. Работа кипела...

На приставном столике я заполнил подробную анкету, напомнившую мне те дотошные анкеты, которые я заполнял когда-то, работая в атомных «ящиках». Верченко запечатал ее в пакет, тут же через секретаршу отпра­вил в ЦК и, позвонив туда, сказал мне, чтобы в 12-00 я был у заместителя заведующего отделом культуры ЦК Егорова Владимира Константиновича. Пропуск будет в проходной по улице Куйбышева, подъезд 6, этаж 7. Со мной хотят срочно побеседовать.

Он взглянул на часы — уже было четверть двенадцатого, вызвал секре­таршу и распорядился, чтобы меня «быстренько» отвезли в ЦК на машине Союза писателей. Так я очутился в массивном, многоэтажном корпусе, сто­явшем особняком внутри комплекса цэковских зданий на Старой площади.

Что поразило? Во-первых, двойная проверка документов: на проходной с улицы и при входе в корпус отдела культуры — покруче, чем на секрет­ных объектах, где мне доводилось работать в мой сибирский атомный пери­од. Во-вторых, «начинка» отдела культуры ЦК: если по периметру наруж­ных стен располагались служебные кабинеты, то вся центральная часть зда­ния представляла собой один гигантский многоэтажный сейф со множеством шкафов, ячеек, каких-то отсеков. Все это колоссальное храни­лище, как я понял, было заполнено «личными делами», нашими досье, архи­вами, разного рода сведениями о нас, работниках «культурного фронта». В любой момент любой чиновник ЦК мог получить здесь исчерпывающую ин­формацию о каждом из нас. Получить и использовать ее — против кого же, если не против нас?

До назначенного срока оставалось еще около четверти часа, и я ходил по этажам вдоль этого чудовищного сейфа, мимо кабинетов с номерами и табличками, на которых значились фамилии находящихся там аппаратчи­ков, по мягким ковровым дорожкам, и во мне крепло ощущение прочности, незыблемости этого секретного сейфа, всего этого сооружения, тщательно охраняемого, несмотря на все «перестройки», боевитые лозунги, попытки обновления и страстное сотрясание воздуха митингующими демократами. На всех на них имелись здесь подробнейшие сведения, тысячи «чемоданов компромата». Пожалуйста, господа-товарищи, новые вожди, берите, поль­зуйтесь, не стесняйтесь, для вас бережем...

Из любопытства я заглянул и в буфет. В холодильных витринах «комму­нистическое изобилие»: икра такая, икра сякая, крабы, салаты, рыба крас­ная, белая, вяленая, копченая, колбасы, сыры, ананасы, бананы, — все, чего твоей душеньке угодно. Цены — тоже «коммунистические», главная проб­лема, как на «загнивающем Западе», проблема выбора. Проблема показа­лась мне неразрешимой, и я снова пошел кружить вдоль кабинетов.

Наконец, в 12-00, я постучался к тов. В. К. Егорову. Спортивно-подтяну­тый молодой человек пригласил за маленький столик, предложил чаю с пе­ченьем. Я узнал его — Егоров бывал у нас в Ленинграде на ответственных собраниях.

Разговор повел хозяин: что не нравится в нынешнем журнале, что хоте­лось бы изменить, вообще какова программа, если таковая есть? Тон вопро­сов и сама манера общения — дружелюбные, доверительные.

Я рассказал о проблемах, которые налицо, о будущих намерениях сказал коротко: не знаю, что буду печатать, если утвердят, но точно знаю, чего не буду — шовинистические, националистические материалы. Не буду печа­тать «развесистую клюкву», натуралистические, порнографические вещи. Не будет и воинственных вещей, призывающих к насилию, романтизирую­щих войну. Впрочем, добавил я, об одном могу сказать определенно: буду печатать произведения, документальные материалы, разоблачающие культ личности, преступления сталинского режима... (В то время я еще не «до­зрел» до понимания того факта, что «сталинский» режим целиком вырос из режима «ленинского».)

По лицу моего собеседника трудно было определить, как он отнесся к моей «исповеди» (как они все умели «делать» такие лица!). Но вдруг легкая тень тронула его маску. Глядя мне в глаза и чуть-чуть усмехаясь, он спро­сил, что я думаю о романе Туинова «Человек бегущий», опубликованном не­давно в «Звезде». Я высказался примерно в том же духе, что и говорил при обсуждении романа на заседании редколлегии: роман слабый, схематичный, черносотенный, откровенно антисемитский, я голосовал «против». Влади­мир Константинович как-то странно оглянулся, словно проверял, нет ли кого-нибудь за спиной, и сказал, понизив голос: «Туинов был здесь вчера...» Я сначала не понял, не «врубился». «Зачем?» — вырвалось у меня. «Затем же, зачем и вы», — ответил Егоров. И добавил многозначительно: «Вот так-то!»

К чаю мы не притронулись. Егоров позвонил куда-то и, кивнув мне, при­гласил за собой. Мы перешли в кабинет с внушительной табличкой «Воро­нов Юрий Петрович». У меня отлегло от сердца: Юрий Петрович — извест­ный ленинградский поэт, автор многих книг, в том числе о блокаде, поря­дочный человек, теперь заведующий отделом культуры ЦК.

Мы были с ним знакомы: еще когда он работал главным редактором «Знамени», я пытался напечатать там публицистические статьи покойного Тендрякова, но, увы, не получилось, слишком быстро его перебросили на партийный Олимп.

Разговор с ним вышел совсем короткий. Он поинтересовался, как пожи­вают наши общие знакомые Д. Гранин, М. Дудин, А. Чепуров, и — ни слова, ни полслова о «Звезде» и будущей работе.

По какому-то заведенному здесь ритуалу после беседы с зав. отделом я посетил тов. А. С. Филина, где, принятый в высшей степени доброжелатель­но, заполнил еще какие-то анкеты. После чего, распрощавшись с партий­ным бастионом культуры, отбыл своим ходом обратно в Союз писателей к Ю. Н. Верченко (он просил обязательно зайти к нему после ЦК).

Юрий Николаевич уже все знал, поздравил меня с успешным прохож­дением этого самого главного этапа «конкурса». Тут он точно так же, как и Егоров, оглянулся по сторонам и сказал доверительно: Ленинградский об­ком вел двух своих кандидатов, пришлось обращаться к Г. М. Маркову (первому секретарю СП СССР), и только его вмешательство решило исход дела. Позднее, со слов секретаря правления Ленинградской писательской организации Геннадия Петрова, в Ленинграде, когда Чепуров узнал о том, что обком партии пытается провести через свои каналы Козлова и Туино­ва, забил тревогу — он, Гранин и Дудин добились приема у первого секре­таря обкома Ю. Соловьева. Подробностей — ни ленинградских, ни москов­ских — я не знаю. Мне стало не до них и вообще не до «Звезды». 1 нояб­ря, на следующий день после посещения ЦК, я получил известие из Новосибирска о смерти мамы. 2 ноября мы с Инной были уже в Новоси­бирске...

16 ноября в «Литературной газете» появилась такая информация:

«Под председательством В. Карпова состоялось заседание бюро секретариата правления СП СССР. Были рассмотрены итоги конкурса на замещение вакантной должности главного редактора журнала «Звезда». Главным редактором утвержден Г. Николаев, рекомендованный общим собранием Ленинградской писательской ор­ганизации... Бюро секретариата высказало благодарность Г. Холопову за многолет­нюю работу на посту главного редактора журнала «Звезда»... На заседании выступи­ли Ч. Айтматов, Ю. Бондарев, С. Залыгин, В. Карпов, Г. Марков. Члены бюро Г. Бак­ланов и В. Быков высказали свои пожелания письменно,..»

Так закончились «свободные выборы» и «конкурс» — всё вернулось на круги своя: подковёрная борьба, предноменклатурная проверка и формаль­ное утверждение на бюро секретариата СП. Я вспомнил отдел культуры ~ ЦК, свои ощущения железобетонное™ номенклатурной системы, и тоскли­вое чувство безнадежности наших усилий сокрушить этого монстра охвати­ло меня.

Но в стране что-то все же менялось:

«...Политбюро рассмотрело обращения в ЦК КПСС Союза писателей СССР и Ленинградского обкома КПСС об отмене постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах «Звезда» и «Ленинград». Отмечено, что в указанном поста­новлении ЦК ВКП(б) были искажены ленинские принципы работы с художествен­ной интеллигенцией, необоснованной, грубой проработке подверглись видные со­ветские писатели. Проводимая партией в условиях революционной перестройки по­литика в области литературы и искусства практически дезавуировала и преодолела эти положения и выводы, доброе имя видных писателей восстановлено, а их произ­ведения возвращены советскому читателю. Политбюро отменило постановление ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» как ошибочное».

(«Правда», 22.10.1988)

Несмотря на явное поражение, отдел культуры Ленинградского ОК КПСС старался сохранить свое лицо: 24 ноября 1988 года я был приглашен в обком -на очередную беседу. На этот раз с Г. Бариновой и А. Поповым. Меня официально поздравили с утверждением и... осторожно повели разго­вор о будущей редколлегии, причем мне было сказано, что порядок утверж­дения членов редколлегии никто не отменял и мы должны будем в ближай­шее время встретиться, чтобы обсудить состав редколлегии, ибо у областно­го комитета тоже есть кое-какие соображения на сей счет...

На следующий день — еще один акт этой трагикомедии: те же Баринова и Попов представили коллективу редакции нового главного редактора, как будто это именно они так усердно расстарались, а теперь вот, получайте наш подарок, обкомовского назначенца!

28 ноября, в понедельник, я появился в «Звезде» в новом качестве. Кон­чились «игры», началась работа. (Это мне так казалось тогда, будто «игры» кончились, — увы, не кончились и кончатся не скоро...)

Одним из первых запомнившихся мне посетителей был пришедший без всяких предварительных звонков Е. Т. Гайдар, будущий глава правительст­ва. Он принес свою статью «Соблазн простых решений». Это была компакт­но написанная концептуальная работа, в которой четко и ярко излагались взгляды автора на демократический путь развития России.

Мы с Н. К. Неуйминой прочли ее в тот же день, и статья, как говорится, с колес пошла в ближайший номер. Можно сказать, именно с этой статьи и началась НОВАЯ «ЗВЕЗДА». И я благодарен Егору Тимуровичу за неожи­данный и столь своевременный подарок журналу.

А между тем внутри писательской организации нарастало противостоя­ние.

«...Только что, передо мной, выступал Сергей Воронин. Это была истерия. Отку­да столько злости? Он говорил, что меня выдвинула «мафия». Какая, интересно, ма­фия? Почти вся писательская организация, проголосовавшая за меня? Или писатели Владимир Тендряков, Дмитрий Сергеев и Валентин Распутин, давшие мне рекомен­дации в Союз писателей? Воронин знает, что я — русский, но, видимо, не того «ка­чества». Выходит, я не из тех русских, кого собирается и призывает «спасать» С. Во­ронин. И вообще, как он собирается «спасать» русский народ отдельно от других на­родов — армян, грузин, евреев, латышей, литовцев, татар...? Немцы уже пробовали «спасаться» отдельно от других народов. И обратите внимание на терминологию, ка­кой пользуется Воронин: «дадим бой», «схватка», «повысим боевитость». Как это пе­рекликается с угрозами Ю. Бондарева: «Устроим им Сталинград» и т.п. Радетели за русский народ разжигают страсти, ищут врагов, науськивают русских на другие на­роды. Почему обком партии не проявляет беспокойства по этому поводу? На пользу ли самому русскому народу такая истерия? Задача Бондарева и Воронина ясна - поднять волну националистического экстремизма и на этой волне захватить весь Союз писателей, все журналы и газеты. Уверен, злобность выступления Воронина объясняется просто: «Звезда» выскользнула из его рук, вот он и злобствует...»

(Из выступления автора на общем собрании ленинградских писателей 01.03.89)

Обо всем этом сказано и написано уже немало, но в общей картине все­гда бывают любопытны детали.

По всем старым канонам формирование редколлегии, как и все измене­ния в ней, находилось в компетенции главного редактора. Однако он лишь предлагал кандидатуры, а утверждал состав редколлегии и все изменения — руководящий орган Союза писателей СССР, т.е. секретариат. Нигде, ни в каких документах вы не найдете указаний на то, что существовал еще один, самый главный этап этого процесса: «одобрение» (считай, утверждение!) членов редколлегии в обкоме партии. С этим нам пришлось столкнуться в первую же неделю работы.

Я был убежден, что для успешного обновления журнала редколлегия должна быть изменена радикально, и те люди, которые были в ее составе по 20—30 лет и которые голосовали за публикацию черносотенных, позорящих журнал произведений, должны уйти.

К чести Холопова и Жура, они сами подали заявления с просьбой выве­сти их из состава редколлегии. Другим пришлось написать вежливые пись­ма. Таким образом, вопрос с выводом из редколлегии прошел безболезнен­но, но с «вводом» новых членов оказалось не всё так просто.

Наивно полагая, что в новых условиях главному редактору отпущено больше прав, я принес в отдел культуры обкома список новой редколлегии в форме письма в секретариат СП СССР от главного редактора подведомст­венного секретариату журнала. И это очень не понравилось партийным то­варищам. Они-то думали, что я приду с черновичком, который они будут чиркать и править, как им вздумается. А я, чудак, принес готовый текст. Ре­шить вопрос одним махом, «списком», не удалось. В обтекаемой форме мне дали понять, что некоторые мои кандидаты вызывают сомнения. Почему? Ответа нет — есть просьба: подумать еще, более тщательно, посмотреть по­шире. А кто конкретно не устраивает? Тогда на полях моего письма, напро­тив фамилий известных и даже очень известных писателей, появились во­просики. При этом были сказаны иезуитски-уклончивые фразы, вроде: «Не­ужели вы не замечаете в составе редколлегии некоторый перекос?... Мы хотели бы видеть редколлегию более солидной... Репутация некоторых писа­телей, таких как А., Г. или П., просто вызывает сомнение... Пожалуйста, по­сылайте, это ваше право, но есть мнение, что ваш список не будет утверж­ден секретариатом СП СССР...» — «Хорошо, я подумаю», — ответил я и в тот же день отправил письмо в Москву Ю. Н. Верченко.

Через несколько дней он мне позвонил и с явным неудовольствием ска­зал, что я прислал «сырой» документ: в таком виде список не пройдет, нет визы обкома. «А где написано, что мы должны получать у них визы?» — спросил я. «Такова практика!» — уже с раздражением ответил Верченко, и я отчетливо представил себе, как побагровели и надулись его щеки, плавно переходящие в затылок. «Значит, вы тоже считаете, что я должен вычерк­нуть из списка Якова Гордина, Юрия Карякина, Александра Кушнера, Бори­са Стругацкого, Адольфа Урбана, Сергея Тхоржевского, Андрея Арьева, Ва­лерия Попова? И кто же останется? В конце концов, кому работать, мне или обкомовским чиновникам?» Юрий Николаевич прикрякнул, раздражен­но проворчал что-то, боюсь, непечатное и бросил трубку.

На следующий день меня снова пригласили в обком. На официальных лицах выражение торжества: дескать, а что мы тебе говорили! И этак сверх­любезно приглашают заново пройтись по списку. Появляется традицион­ный партийный чай с печеньем, и мне одну за другой предлагают две канди­датуры, которые, по их мнению, хоть как-то уравновесят редколлегию. И кто же они, «уравновешивающие»? Сергей Воронин и Евгений Туинов! «Значит, — спрашиваю я, — если я соглашусь включить их в состав редкол­легии, то все мои кандидаты будут пропущены?» — «Нет, не все...» — «А кто не будет?» — «Областной комитет категорически возражает против Гордина». — «Почему?» — «На то есть веские причины». — «Какие?» — «Есть факты, свидетельствующие не в его пользу». — «Тогда сообщите их мне, я тоже хочу знать, с кем предстоит мне работать». — «Но разве вы не догадываетесь? Вы же умный человек». — «Значит, не очень умный, объяс­ните». — «Ну как же, все эти его экстремистские выступления на собрани­ях, потом поведение во время суда над Бродским, его компрометирующие связи с западными реакционными изданиями...» — «И всё?!» — «Вы считае­те, этого мало?» — «Я считаю, что Яков Гордин талантливый писатель, круп­нейший специалист по истории России, порядочнейший человек, без него я не мыслю новой редколлегии „Звезды"». — «У областного комитета другое мнение...» — «А я категорически против Воронина и Туинова, почему — вы отлично знаете. И не только я против. Если мы вынесем эти ваши кандида­туры на писательское собрание как предложение областного комитета пар­тии, то областной комитет партии может оказаться в очень неловком поло­жении. Надеюсь, вы понимаете, какая реакция будет у писательского собра­ния. И я уверен, что собрание поддержит мой список! Скажите, зачем после скандала с моим назначением вам требуется еще один скандал, с утверждением редколлегии? У меня предложение: сейчас эпоха обновления, давайте, в порядке эксперимента, оставим тот состав, который предложила сама редакция. Если дела пойдут неважно и у обкома партии возникнут претензии, будем вместе думать, кем и как укреплять. Вы мое-то положение поймите: я же уже поговорил с людьми, они дали согласие...» Мои оппонен­ты переглянулись. Похоже, я их убедил. Да, это была победа! Мы пожали друг другу руки, и я ушел, уверенный в том, что вопрос с редколлегией уда­лось «свалить». Причем мне было обещано, что, учитывая срочность вопро­са, «виза» обкома будет передана Верченко сегодня же, по телефону.

Вечером я позвонил Верченко. Да, обком утвердил всех, кроме Гордина...

Получив этакий «сюрприз», я сгоряча хотел было позвонить Попову и высказать ему все, что я о нем думаю, и не только я. Однако, успокоившись и поразмыслив, решил, что «мы пойдем иным путем». На следующий день, передавая в производство новый титул журнала, я сохранил в нем и имя Я. А. Гордина. Чего мне было бояться! За мной вся мощная писательская ор­ганизация — пусть только попробуют тронуть!

Сегодняшнему читателю все эти переживания могут показаться ка­ким-то бредом, полной чепухой, но тогда...

Итак, очередной номер журнала с новым титульным листом отправился в типографию и — после набора — в Горлит. И то ли кто-то «стукнул» из своих, то ли Горлит был предупрежден обкомом, но номер с фамилией Гор­дина в составе редколлегии был остановлен цензурой. На мой вопрос, поче­му задерживается номер (кажется, четвертый), цензор сказал, что вопрос не к нему, а к обкому. Я позвонил в обком, мне было сказано, что номер задер­жан из-за несогласованного состава редколлегии. «Гордин?» — спросил я. «Да!» — ответили они.

Я срочно выехал в Москву. Верченко собирался в заграничный вояж, я буквально ухватил его за полу пиджака. «Добрый и мягкий» Юрий Николае­вич, царство ему небесное, отреагировал предельно жестко: «Есть порядок, и я не намерен его менять. Все вопросы по редколлегии должны быть согласо­ваны с обкомом партии. Я член партии, и вы — тоже, не хотите подчиняться партийной дисциплине, подавайте рапорт об отставке! Найдем другого...»

«Иного пути» не получилось. Как ни горько мне было это делать, но при­шлось вычеркнуть фамилию Гордина из титульного листа...

Однако, чувствуя, как с каждым днем заваливается и теряет власть пар­тийный монстр, я в каждом последующем номере упрямо вставлял Гордина в состав редколлегии. И наконец номер с Гординым прошел! Не помню точ­но, какой это был номер, но, кажется, один из первых номеров 1990 года. Так что опального Якова Аркадьевича утвердила в составе редколлегии «Звезды» сама жизнь.

Все острее ощущалась надобность в выработке стратегии наполнения журнала, его направления. Статья Е. Гайдара — счастливый случай. Новый материал, валом пошедший в «Звезду», требовал самого тщательного отбо­ра. И нужен был поиск действительно выдающихся авторов.

«А Д. САХАРОВУ

103064, Москва, 64, ул. Чкалова, д. 48-6, кв. 68

Глубокоуважаемый Андрей Дмитриевич!

С большим интересом прочел Ваши статьи, выступления и речи, составившие книгу «Мир. Прогресс. Права человека». Великолепная публицистика! Убежден, что публикация в «Звезде» будет содействовать популяризации Ваших идей и, тем са­мым, служить Добру.

Три работы из этого цикла («Мир через полвека», «О себе» и «Нобелевская лек­ция») удалось поставить в № 2 будущего года, остальные — с послесловием Д. А. Гра­нина — пойдут в № 3. Корректуры, как я и обещал Елене Георгиевне по телефону, будут Вам высланы.

Позвольте заверить Вас, дорогой Андрей Дмитриевич, что наш возрождающийся и мечтающий стать интеллектуальным и прогрессивным журнал с энтузиазмом пре­доставит свой страницы для всех Ваших выступлений. Мы готовы опубликовать Ваши прежние статьи, речи, интервью, если они не были опубликованы в советских журналах и книгах. Надеюсь в начале будущего года получить от Вас рукопись (ксе­рокопии) или книгу Ваших «Воспоминаний», которые Вы обещали «Звезде» и кото­рые мы уже начали рекламировать как центральную вещь 1991 года.

Сердечный привет Елене Георгиевне.

С глубоким почтением, Ваш Г. Николаев

10.11.1989

P.S. Договор в 3-х экз. и заявление для бухгалтерии прошу подписать, заполнить и выслать все обратно, желательно как можно быстрее».

Андрей Дмитриевич оперативно и пунктуально выполнил просьбу редак­ции, и уже 29 ноября 1989 года ему был отправлен перевод на сумму 1605 руб. (это 60%, т.е. «одобрение»), «первый советский гонорар в таком грандиозном размере», как шутливо выразилась Елена Георгиевна Боннэр, когда 19 октября мы вели дома у Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны переговоры о публикации. (Умер Андрей Дмитриевич 14 декабря 1989 года, и его «Воспоминания» Е. Г. Боннэр позже передала в «Знамя».)

«А. И. СОЛЖЕНИЦЫНУ

Штат Вермонт, США

Глубокоуважаемый Александр Исаевич!

Как передал мне С. С. Тхоржевский, Вас беспокоит, что «Звезда» слишком ма­лыми дозами публикует Ваш роман «Август Четырнадцатого». К сожалению, в № 2 объем действительно не очень велик.

Мы предполагали печатать роман примерно равными частями по 5—6 листов в номере в течение года (как и обещали подписчикам в рекламе), однако сбой ритма произошел не по вине, а, скорее, по беде редакции. Дело в том, что новая редколле­гия журнала Ваше радостное для нас разрешение печатать «Август Четырнадцатого» получила тогда, когда уже поздно было отказываться от некоторых принятых ранее рукописей. «Август Четырнадцатого» оказался «стиснутым» со всех сторон. В резуль­тате несколько первых номеров выйдут «зажатыми». Но все равно Ваш роман будет напечатан полностью в течение 1990 года — с абсолютной гарантией!

По согласованию с В. М. Борисовым мы объявили на 1991 г. главы (около 30 лис­тов) из «Марта Семнадцатого» (последний том) и, если будет на то Ваше благослове­ние, начнем ими год и не станем растягивать публикацию на много номеров, как это случилось с «Августом Четырнадцатого».

Нам много пишут и звонят подписчики (а их у «Звезды» уже 360 тыс.), Ваши чи­татели, благодарят за публикацию, просят передать благодарность Вам. Так что, по­жалуйста, примите самую сердечную признательность от них и от редколлегии за Ваши книги.

С глубоким почтением, Геннадий Николаев, главный редактор «Звезды».

15.05.1990».

Новое лицо журнала в 1989 году определили статья Владимира Тендря­кова «Личность и коммунизм», роман Вениамина Каверина «Над потаенной строкой», «Воспоминания» Н. П. Анциферова, эссе Иосифа Бродского «Сын цивилизации», стихи Александра Галича, «Портреты из телефонной книж­ки» Евгения Шварца, повесть Сергея Довлатова «Филиал»...

Особо хочу отметить выпуск Ахматовского номера (1989, № 6), в кото­ром были опубликованы стихи и страницы воспоминаний самой Анны Анд­реевны и обширные материалы, посвященные ее творчеству. Среди авторов этого уникального номера — Осип Мандельштам, Иосиф Бродский, Георгий Адамович, Александр Кушнер, Никита Струве, Анатолий Найман, Дмитрий Бобышев. Огромную работу по составлению номера проделали Адольф Ур­бан, Александр Кушнер и Андрей Арьев, ему же выпала честь вести вечер, посвященный 100-летию Ахматовой.

Активно и плодотворно работали в этот сложный период новые члены редколлегии Ю. Карякин, М. Чулаки, Б. Стругацкий, С. Тхоржевский, В. Дякин, А. Нинов, И. Кузьмичев... Общими усилиями удалось в основном опре­делить содержание будущего, 1990 года, и на какой-то миг можно было пе­ревести дыхание...

Если с прозой, публицистикой и критикой общими усилиями мы могли как-то справиться, то поэзия — самый уязвимый раздел в журнале — оказа­лась в ведении одного человека, В. Кузнецова, о чьих вкусах и роли в редак­ции уже говорилось.

Поистине неоценимую помощь в отборе и формировании поэтического портфеля «Звезды» оказал А. С. Кушнер, взявший на себя огромную и дели­катную работу по рецензированию стихов. После ухода Кузнецова из ре­дакции на помощь Кушнеру пришел молодой талантливый поэт Алексей Пу­рин, впоследствии ставший заведующим отделом поэзии и ответственным секретарем.

Роспуск КПСС, принятие Закона о печати, отмена цензуры окончатель­но расчистили путь к подлинной независимости журнала. Но сколько руди­ментов прошлого выявлялось в первые годы работы!

Вот хотя бы два эпизода.

Как-то вечером звонок мне в редакцию: «Добрый вечер, это говорит Александр Анатольевич...» И — многозначительное молчание. Я пытаюсь вспомнить. Он поясняет: «Я — Саша. Помните материал Молоткова? Петр Владимирович Жур звонил в Комитет, я приходил к Наталье Кирилловне за рукописью, а потом возвращал ее Журу с нашим отзывом. Вспомнили?» О Господи, только этого еще и не хватало! «Да, вспомнил. Но что вам угод­но?» — «А мне угодно встретиться и побеседовать с вами». — «На какую тему?» — «О вашем журнале. Только не подумайте... ничего такого... это моя работа, требуются официальные данные, у вас же перемены. Мне веле­ли...» — «Ладно, приходите прямо сейчас!» Через десять минут молодой стройный «Саша», он же Александр Анатольевич, появился в кабинете глав­ного редактора.

Запись из рабочего блокнота: «13.12.88. Александр Анатольевич, Саша. Просил: 1. Список сотрудников редакции с краткими данными (фамилия, имя, отчество, год рождения, стаж, должность); 2. «Звезду» — №№ 6, 7, 11 за 88 г.; 3. Мое устное мнение об Ольге Назаровой, корректоре, она часто ездит за рубеж...»

Список сотрудников, договорились, составит ему заведующая редакцией

А. Д. Розен. При этом «Саша» извинительно пояснил, что такие данные они получали регулярно, каждые полгода, через Петра Владимировича Жура. Номера «Звезды», которые он просил лично для себя, я снял с полки и дал ему. Олю Назарову охарактеризовал как корректора высокой квалифика­ции и порядочного, честного человека. А то, что часто ездит за границу, — ее личное дело, работе не помеха...

Он покивал с виноватым видом, извинился за беспокойство и ушел. Боль­ше я его никогда не видел.

Или вот: продолжение комедии с моим утверждением. Вдруг выясняет­ся, что я должен утверждаться еще и в райкоме партии — это после ЦК!

Черт-те что. И такое «утверждение» состоялось 28.12.88 г. Я опять заполнил целую пачку анкет...

Куда приятнее вспоминать о другом. Мы ввели в журнале рубрику «Ме­мориал совести» и напечатали целый ряд воспоминаний бывших узников ГУЛага — О. Л. Адамовой-Слиозберг, Я. И. Эфрусси, Н. П. Анциферова и многих, многих других. По коллективному решению редакции мы переводи­ли часть средств из фонда развития «Звезды», гонорары за наши публика­ции и выступления в фонд «Мемориала».

Мы поддержали ассоциацию «Новая литература» и стали печатать так называемый «ленинградский андеграунд» — В. Кривулина, П. Кожевникова, Е. Шварц, В. Уфлянда и других талантливых литераторов.

При «Звезде» стала функционировать общественная организация «Ле­нинградская трибуна», состоявшая из ученых, писателей, журналистов. Це­лью ее было содействовать перестройке в духовной сфере. Для нас «Трибу­на» была особенно полезной — немало участников ее стало авторами «Звез­ды». Представители «Трибуны» добились аудиенции у первого секретаря обкома Гидаспова, чтобы «поставить чрезвычайно важные вопросы». Через десяток лет отчетливо понимаю, насколько все мы были тогда наивны в сво­их надеждах добиться помощи от уже мертвой партийной власти. Но вот что врезалось в память: в небольшой приемной Гидаспова, на невысоком помосте, обрамленном резными деревянными перильцами, расхаживал вдоль каких-то пультов, телефонных аппаратов, стоек с горящими и помиги­вающими лампочками невысоконький молодой человечек в форме кремлев­ской охраны (особый вид спецслужбы КГБ) и с важным видом вел какие-то переговоры то по одному телефону, то по другому. Глядя на него, я подумал: а не этот ли тип истинный здесь хозяин — ведь в его руках все виды прави­тельственной и прочей связи: захочет — соединит, захочет — сам передаст любое сообщение в любой конец страны, а может быть, и по всему миру! Товарищ Гидаспов — фигура при такой мощной аппаратуре явно второсте­пенная...

12 мая 1989 года в Ленинградском доме кинематографистов состоялась встреча с известным грузинским кинорежиссером и общественным деяте­лем Эльдаром Николаевичем Шенгелая. Он впервые рассказал правду о кро­вавых событиях в Тбилиси 9 апреля. На эту встречу пришла вся редакция «Звезды». На следующий день в Москву, где проходил Съезд Верховного Со­вета СССР, народным депутатам от Ленинграда Д. А. Гранину, Б. Н. Николь­скому и члену редколлегии «Звезды» Ю. Ф. Карякину были отправлены телеграммы одного и того же содержания:

«Редколлегия журнала «Звезда» обращается к Вам, народному депутату СССР, с просьбой поставить на проходящем Съезде вопрос об отмене анти­демократических, полицейских указов о печати, митингах, спецкомандах МВД, об ответственности организаций и лиц за варварскую акцию устраше­ния в Тбилиси. Просим также потребовать демонстрации для делегатов Съезда документального фильма о трагедии в Тбилиси».

Телеграммы наши, как нам стало известно от делегатов, дошли и вли­лись в общий голос протеста против насилия и беззакония.

Публицистически острой статьей Андрея Арьева, сделанной в форме ре­цензии на антисемитский роман Е. Туинова «Человек бегущий», опублико­ванный еще при Холопове, мы четко и недвусмысленно определили пози­цию новой «Звезды» в национальном вопросе.

Главное — «Звезда» активно включилась в общественную жизнь на сто­роне тех, кто ратовал за демократические перемены.

Изменение курса журнала вызвало обильный поток писем — самых раз­нообразных. С некоторыми авторами завязывалась переписка, среди них был и Виктор Петрович Астафьев.

«...Читал я роман Лиходеева в «Звезде», и захотелось мне Вас и Ваш журнал по­здравить с такой прекрасной прозой. В периодике о романе ни слова — не до него.

И пока страшная литература, из лагерей выкопанная, и закордонная, часто претен­циозная, вымоченная в чужой воде и фруктовом уксусе — «рыба» эта будет питать нашего дорогого читателя и хиленький роман «Жизнь и Судьба» будет возноситься выше Толстого, не в чести будут такие труженики слова, как Лиходеев, и критика «не заметит» их. Вот уж устанет советский человек от разоблачений Сталина, вож­дей, партии, от услаждения подвигами проституток и дельцов теневой экономики, да от блуда педерастов и наркоманов, тогда, может, и снизойдет и критика наша бойкоязыкая и дорогой читатель до текущей литературы.

Попутно я, по привычке, посмотрел поэзию в журнале и обнаружил, что она не опускается до полупоэзии или слегка зарифмованных газетных заметок...

Посмотрел я и публицистику, и критику — и она на хорошем профессиональном уровне, не без перехлестов, конечно, но что сейчас без перехлестов? Дама-философичка, печатающая свои труды в «Звезде», вон считает, что антисемитизм — это плохо, а сионизм — так и ничего, а по мне то и другое стоят друг друга, а вояка Ху­сейн так и вовсе о сионизме плохого мнения, да ведь он и не одинок, вот загвоздка, и давно уж не одинок. Или «век иной, иные песни», да?

Но вот все чаще и чаще ко мне приходят рукописи талантливые, страшные — это антилитература, рожденная антижизгнью, и не за ней ли ближайшее будущее?

Кланяюсь. Еще раз благодарю за роман Лиходеева. Желаю много сил и доброго здоровья.

Виктор Астафьев. 16.02.91 г.»

«Глубокоуважаемый Виктор Петрович!

Извините, что с задержкой отвечаю на Ваше письмо. Был в отпуске, переводил дух после обретения так называемой самостоятельности (отделились от «Худлита»). Самостоятельности, разумеется, в кавычках, потому что какая может быть самостоя­тельность, если бумага, полиграфическая база, распространение — все в руках у ро­димого неделимого государства. Вот и кувыркаемся, бьемся об эти бетонные стены своей «самостоятельной» башкой,

Спасибо за добрые слова о журнале. Неожиданно и лестно было услышать их именно от Вас, казалось бы, далекого от «Звезды» и географически, и творчески. Но я очень рад, что Вы следите за нашим журналом и что он Вам с какого-то боку понра­вился. Мы, звездинцы, были бы еще более рады, если бы Вы дали нам что-нибудь свое. Скажем, роман о войне, над которым, как я знаю, Вы работаете, или что-нибудь из «Затесей», или просто рассказ, очерк, раздумье. Ваше имя сильно расширило бы горизонты «Звезды». А главное — нашим подписчикам был бы подарок. Уверен, хоро­ший писатель должен печататься в разных журналах, а плохой — ни в одном...

Желаю Вам здоровья и хорошей работы.

Искренне Ваш, Геннадий Николаев. 14.03.91 г.»

«...Благодарю Вас за письмо... К сожалению, сам я утонул в суете и моя работа над романом о войне движется очень медленно, порой уже отчаяние берет оттого, что все дела вокруг «главнее» моих, но вон людям уже и хлеб сеять некогда, не толь­ко писать там что-то.

С нетерпением жду продолжения романа Леонида Лиходеева и желаю Вам по­больше таких романов и всего хорошего желаю, главное, чтоб до блокадной пайки Вас и нас не довели партийные отцы и благодетели.

Кланяюсь — В, Астафьев. 23 апреля 1991 г. Красноярск».

Виктор Астафьев в своем письме затрагивает «больной вопрос» — анти­семитизм, и то лишь в связи со статьей «дамы-философичкй», которая «счи­тает, что антисемитизм — это плохо, а сионизм — так и ничего...». Думаю, Виктор Петрович, как и многие не очень-то желающие разбираться в тонко­стях вопроса, путает сионизм как политическое движение за объединение еврейского народа в единое независимое государство с бытовым еврейским национализмом, который, как, впрочем, и любой национализм, не может не вызывать отвращения. Очень точно на эту тему высказался в свое время

В. Тендряков: «Национальное, как правило, представляет общечеловеческую ценность, национализм вреден даже для той нации, в недрах которой он ро­дился. Выражение национального — объединяющая мир сила. Проявление национализма препятствует объединению, порождает недоверчивость и вражду...».

Мы не могли, не имели права спокойно смотреть на то, как в нашем го­роде, в Румянцевском саду Васильевского острова распоясавшаяся «Па­мять» проводила свои сборища, а крепкие молодчики в черной униформе беспрепятственно пропагандировали на Невском проспекте и у станций метро фашистские и националистические издания. Однако «Звезда» — не газета, где можно оперативно откликаться на текущие события, а «толстый» литературно-художественный журнал, и реагировать мы могли работами фундаментальными, глубокими, философскими.

Здесь прежде всего следует назвать главы из книги Нормана Кона «Благо­словение на геноцид, или Миф о всемирном заговоре евреев и „Протоколах сионских мудрецов"». В предисловии к публикации известный русский уче­ный Вячеслав Всеволодович Иванов, в частности, отмечал: «...Н. Кон, основы­ваясь на значительном числе документов, прослеживает историю создания фальшивки, которая под названием «Протоколы сионских мудрецов» была пущена в ход в начале XX века погромщиками в России, а затем использова­на в Германии в период подготовки прихода к власти нацистов...»

Несомненный интерес представляли работы Альберта Эйнштейна «По­чему они ненавидят евреев» (первая публикация на русском языке, перевод Л, А. Халфина), Наталии Юхневой «Договоримся о терминах» (под рубри­кой «Ленинградская трибуна»), Якова Гордина «Миф о масонском загово­ре», Сергея Стратановского «Что же такое русофобия?», Якова Липковича «Как стать знаменитым» и работы других авторов.

Публикации по национальным проблемам имели единственную цель: по­мочь читателям самим разобраться во все более нагнетаемом потоке антисе­митских, антилитовских, антикавказских статеек, брошюр, речей, выкри­ков, плакатов и листовок, заполонявших российские столицы и провинцию. Пресловутая «Память», таившееся до поры до времени «Русское националь­ное единство» (чернорубашечники!) и прочие профашистские шайки все наглее выходили из своих нор на политическую арену. И, понятно, публика­ции «Звезды» не оставались незамеченными.

«Ленинград, ред. ж. «Звезда», Г. Ф. Николаеву.

Яков Липкович, мы, а нас много, прочитали твою писанину в «Звезде» № 4 «Как стать знаменитым»... Заняли вы командные посты, рветесь к власти, травите нашу историю, шельмуете русских... Советуем тебе обязательно прочитать в «Нашем со­временнике» № 4-89 статьи Н. Федь и Бушина, толковые ребята, русские, А вы, жидовня, помните: «Русские долго запрягают, но...» Правильно понял, сука жидовская? И редактору своему передай. Доберемся до вас...

И. Иванов и 1000000.

Москва, Свердловский р-н. Комитет Ветеранов ВОВ»

«Ленинград, ред. ж. «Звезда».

Я — не из «Памяти», но ничего не забыл... Прочитал я в № 4 вашего журнала па­скудную статейку Яши Липковича (одна фамилия чего стоит!) «Как стать знамени­тым», в которой он Владимира Бондаренко обшучивает, и так мне захотелось поско­рее в Питер наведаться... Вы, наверное, уже поняли, почему мне в Питер захоте­лось?.. Ах, жиды, жиды! Сами ведь под колеса лезете, а потом сопли по роже размазываете! Некрасиво это — знаменитым быть, Яша Липкович! А еще некраси­вей с битой мордой за гонораром ходить. Весело с вами, ей-богу!

Дм, Бежиспаров.

Наш большой привет Нине Андреевой. Молодец, баба! Врезала она вам прямо в звезду Давида, а по-русски — между рогов, значит! Ха-ха-ха! То ли еще будет. Вы многое предсказали, а Андрееву предсказать не смогли! А теперь нас «непредсказуе­мым» пугаете!..

625026, г. Тюмень, пр. Сибиряков, 43—17»

Приходили гнусные письма и лично мне, были и звонки с угрозами, пись­ма я тут же выбрасывал в корзину, на звонки не обращал внимания.

Все более отчетливо «Звезда» выходила на стратегическое направле­ние — быть журналом, объединяющим культурное «поле» России с куль­турным пространством планеты. Интенсивно налаживались связи с писате­лями Англии, Франции, Германии, США, Израиля. Все чаще «Звезда» при­нимала западных писателей, проявлявших интерес к журналу. Так, была интереснейшая встреча с английскими издателями. «Звезду» посещали быв­шие наши соотечественники Георгий Владимов, Ефим Эткинд, Александр Янов. «Звезда» прорывалась сквозь «железный занавес»!

Одной из ярких фигур новой редколлегии «Звезды» стал Виктор Яковле­вич Френкель (1930—1997). Профессор ЛФТИ им. А. Ф. Иоффе, где многие годы работал его отец, выдающийся физик Я. И. Френкель, Виктор Яковле­вич успешно совмещал научную деятельность с популяризацией науки. Ли­тературная одаренность позволяла ему убедительно запечатлевать фигуры крупнейших физиков XX века.

Обновлению «Звезды» существенно способствовали и три новые рубри­ки по разделу критики и литературоведения.

«Философский комментарий» — пожалуй, с первой статьи Борис Пара­монов, живущий в США и работающий в русском отделе радиостанции «Свобода», стал одним из самых популярных авторов «Звезды». Его острая, парадоксальная мысль высвечивала по-новому любую тему, за которую он брался, будь то творческий портрет Ильи Эренбурга, эссеистика Иосифа Бродского или «Русская идея».

«Книжный угол» был предложен и успешно осуществлен талантливым литератором Иваном Толстым (внуком знаменитого писателя Алексея Тол­стого). Он сделал поистине уникальную работу — квалифицированный об­зор русских эмигрантских изданий за последние 70 лет! Ничего подобного не было ни в одном российском журнале! Когда Иван Никитич переехал в Париж, то организовал в газете «Русская мысль» два интервью с главным редактором «Звезды», что несомненно способствовало популяризации жур­нала среди западных читателей. (Ныне И. Н. Толстой является одним из ве­дущих сотрудников радиостанции «Свобода».)

«Уроки изящной словесности» — с полным правом можно назвать «изящными уроками изящной словесности». Размер, стиль и, главное, уро­вень «Уроков» задали известные критики и литературоведы, живущие в США, Петр Вайль и Александр Генис. Позднее рубрику стал вести извест­ный петербургский писатель Самуил Лурье, напечатав в течение несколь­ких лет целую книжку своих блестящих миниатюр о литературе и литерато­рах, каждая из которых — несомненный шедевр!

Ситуация в стране менялась стремительно, и не успели мы перевести дух, как трудности политические сменились трудностями экономическими. Все чаще в редакцию стали приходить письма от бывших подписчиков — горькие, часто исповедально пронзительные. Интеллигенты — главные под­писчики «Звезды» — катастрофически беднели. Письма были полны при­знательности журналу за все то доброе, что он нес, но у людей, увы, эле­ментарно не хватало денег, приходилось выбирать: подписка или... жизнь!

По официальным итогам подписки на 1992 год тираж «Звезды» со 140 тысяч экземпляров упал до 62-х. Более чем в два раза! Такая же картина наблюдалась и по другим «толстым» журналам. Обвальное падение тира­жей продолжалось и далее. Вздорожала бумага, полезли вверх цены на услуги по хранению, пересылке, перевозке. Над журналом нависла угроза банкротства...

Да, прав был Виктор Петрович Астафьев, когда тревожился: «чтоб до блокадной пайки Вас и нас не довели партийные отцы и благодетели». Дове­ли! В Ленинграде, как и во всей стране, были введены карточки на основ­ные виды продуктов питания. По профсоюзной линии редакция получала продовольственные талоны, по которым в столовой на Литейном мы могли раз в месяц покупать (сверх карточной нормы) по килограмму мяса, десятку яиц и по полкило масла.

Главную проблему «Звезды» — безденежье — решали по старому, про­веренному принципу: «Хочешь жить — умей вертеться». И мы вертелись, можно сказать, на всех направлениях.

«ВИЦЕ-ПРЕМЬЕРУ РОССИИ

Е. Т. ГАЙДАРУ

Глубокоуважаемый Егор Тимурович!

К Вам обращается редколлегия петербургского журнала «Звезда». Гонимый и притесняемый в сталинские времена старейший журнал питерской интеллигенции, несмотря на достаточно высокую подписку, находится нынче на грани финансового краха. Причины понятны: резкое увеличение тарифов Министерством связи, поли­графических расходов, цен на бумагу.

Мы не можем себе представить, чтобы журнал, регулярно выходивший даже в блокадном Ленинграде, погиб именно сейчас, когда побеждает демократия, во имя которой трудились многие наши предшественники и трудимся мы.

Мы обращаемся к Вам, Егор Тимурович, с просьбой о единовременной финансо­вой поддержке, которая даст возможность преодолеть кризисный момент. Письмо с полным финансово-экономическим обоснованием передано М. Н. Полторанину (ми­нистру печати и информации РСФСР. — Г. Н).

Мы не можем представить себе, чтобы журнал, чье имя стало символом репрес­сированной литературы, не получил поддержки демократического правительства.

С уважением, члены редколлегии:

А. Арьев, Я. Гордин, В. Кавторин, Ю. Карякин, А. Куишер, Н. Неуймина, Г. Нико­лаев, М. Панин, Б. Стругацкий, В. Френкель, А. Фурсенко, Б. Хмельницкий, М. Чулаки.

Санкт-Петербург, 18.02.1992 г.»

Переданное лично в руки Е. Т. Гайдару членом редколлегии Юрием Ка­рякиным, письмо это вскоре попало к Г. Бурбулису, а от него к М. Полтора­нину, где и погрузилось в пучину подобных бумаг от других журналов, га­зет, издательств. Разумеется, мы ездили, и не раз, в Москву, сиживали в приемных, добивались встреч, разговаривали, даже с самим министром Полтораниным. В результате чиновники Полторанина, который с головой был погружен в высокую политику, составили список космической величи­ны — без единого шанса на получение хотя бы рубля в текущем году.

В конце концов Министерство печати все-таки стало поддерживать жур­налы. Однако в условиях бешеной инфляции в 1992 году мы двух последних номеров журнала выпустить так и не смогли.

Жизнь заставляла пробовать самые разные варианты: мы пытались, ис­пользуя наш богатый редакторский опыт, выпускать книги и брошюры со­вместно с какими-то, порой случайными «кооператорами», искать заказчи­ков на публикацию рекламы на страницах журнала и, наконец, организова­ли при редакции Малое предприятие «Библиотека „Звезды"», которое, худо-бедно, издало около двух десятков книг, в том числе сборник молодой питерской фантастики с предисловием Б. Стругацкого, «Антихрист» Э. Ре­нана, роман «Мать Тьма» Курта Воннегута, «Ветхозаветные пророки» о. Александра Меня и др. (На базе «Библиотеки „Звезды"» В. Кавторин и Б. Хмельницкий впоследствии организовали собственное «дело», однако процветающим, насколько мне известно, его никак нельзя было назвать.)

В то время нам показалось ,бы диким абсурдом то, что произошло через два-три года: тираж книги в 1000 экземпляров стал считаться нормальным, а тираж журнала в 10 тысяч — вполне даже приличным! Тогда мы все еще были в плену издательской гигантомании, как, впрочем, было и во всех дру­гих отраслях советского хозяйства.

Свобода требовала жертв, и самой болезненной ценой за свободу стала «свобода» от читателей: тираж журнала с 360 тысяч (1990 г.) упал почти до 20 тысяч (1992 г.). Конечно, это было очень печально, но еще печальнее было осознавать бессилие что-либо изменить в той ситуации.

Но вот настал день, который можно назвать действительно «черным»: снова резко подпрыгнули цены на бумагу, поставщик отказался отгружать по старым, в типографии и слушать не хотели о «славной истории героиче­ской «Звезды», выстоявшей даже в жесточайшие месяцы блокады». «Деньги на бочку!» — становилось главным принципом деловых отношений. Словом, за что боролись, на то и напоролись...

И тогда я обратился к Д. А. Гранину. Мы встретились, я обрисовал ситу­ацию. Даниил Александрович, издавна по-доброму расположенный к «Звезде» и ко мне лично (я это всегда ощущал и был искренне признателен ему за его доброту), обещал подумать и как-то помочь «Звезде».

Через день мне позвонили из Ленинградского отделения Фонда Сороса приходите, по просьбе Гранина, кажется, что-нибудь придумаем. Эти «ка­жется» и «что-нибудь» до сих пор торчат у меня иголками в сердце.

Когда я очутился в офисе Фонда, то был сполна вознагражден за все страдания: «что-нибудь» оказалось целым миллионом! Хотя и рублей, но этого было достаточно, чтобы выкупить бумагу и запустить в производство застрявший номер. Деньги на счет журнала поступили без промедления!

На этот раз спасением «Звезды» мы обязаны были Даниилу Александро­вичу и, конечно, г-ну Дж. Соросу, фонд которого давал возможность обни­щавшим библиотекам подписываться на литературные журналы, тем самым поддерживая их тиражи на более или менее приличном уровне*

Связи «Звезды» с миром расширились и окрепли — это тоже вселяло уверенность в будущем журнала.

Я отдал «Звезде» в общей сложности более десяти лет жизни, из них — три с половиной года в самый сложный, переходный период ее существова­ния. Призывавший меня на «Звезду» Виктор Конецкий («хотя бы год-два, а потом уйдешь») ошибся почти в два раза...

После долгих раздумий и, прямо скажем, колебаний я пришел к некоему моменту «ясности сознания»: у меня возникло ощущение, переходящее в уверенность, что миссию свою я выполнил. О чем и сообщил коллегам в ка­нун своего 60-летия. Андрей Арьев пишет: «Как только ему исполнилось шестьдесят, он вышел на пенсию, уединился и занялся наконец любимым делом — писанием прозы. Увы, в 90-е годы она кормить перестала. Сейчас Геннадий Философович с питерского литературного горизонта исчез во­все — уехал с семьей в Германию». Всё здесь правда, но, естественно, не вся. Однако это уже, как говорится, другая история: и про «харчи», и про «питерский литературный горизонт»...

Горжусь тем, что нам еще при обкомах и райкомах удалось напечатать «Август Четырнадцатого» и главы из «Марта Семнадцатого» Солженицына, роман Леонида Лиходеева «Семейный календарь, или Жизнь от начала до конца», воспоминания генерала П. Григоренко, пронзительные по своей тра­гичности свидетельства тех, кто прошел сквозь ужасы ГУЛага — О. Л. Адамовой-Слиозберг, Н. П. Анциферова, Д. М. Панина, С. С. Тхоржевского, Я. И. Эфрусси и многих других; стихи и эссе Иосифа Бродского; рассказы Сергея Довлатова; статьи В. Тендрякова — «Личность и коммунизм» и «Ме­таморфозы собственности» (подготовка и публикация Н. Г. Асмоловой-Тендряковой); публицистические работы А. Антонова-Овсеенко и Р. Медведева; книгу А. Д. Сахарова «Мир, прогресс, права человека» и его интервью ино­странным корреспондентам (с предисловием Е. Г. Боннэр); повести А. Зи­новьева «Живи» и «Мой Чехов»; уникальную книгу физиков-ядерщиков из Арзамаса-16 В. А. Цукермана и 3. М. Азарх «Люди и взрывы» (с предисло­вием академика В. И. Гольданского), роман иркутянина Дмитрия Сергеева «Запасной полк» и многие другие произведения, которые и определили лицо новой «Звезды».

Я рад, что удалось сохранить «Звезду» и передать ее в надежные руки порядочных людей, горячо и искренне заинтересованных в дальнейшей судь­бе журнала как действительно независимого культурного издания, которым могла бы гордиться будущая демократическая Россия.

Есть мудрое изречение: «Путь к Свободе, каким бы трудным и горьким он ни был, оказывается слаще самой Свободы, которая зачастую оборачива­ется новым, еще более жестоким рабством». Не знаю насчет «Свободы», не­много знаю про «путь». Я благодарен всем моим коллегам-звездинцам, с ко­торыми довелось пройти этот трудный, но благодатный путь от несвободы к первому свободному вздоху. Вместе со «Звездой» освобождался и я сам от старых догм, наивных иллюзий, заблуждений. Спасибо тебе, «Звезда»! И пусть не будет слишком тяжелым для тебя бремя обретенной Свободы!

Германия, Дортмунд 1999-2000 гг.