Поздно, уже ночь, свет выключили, пишу у окна, при луне. Вот-вот выключат и луну, они на это мастера. Выключить луну проще простого: подтащи облако, и все дела! Вон их сколько, все небо в пятнах, бери любое и тащи. И наступит тьма египетская. Тогда — только в койку. Господи, как жутко дышит сосед, Франц. У него безостановочно текут слюни, и мне кажется, что он вот-вот захлебнется и умрет. Он совсем молодой, лет 18–19. Его тетушка, фрау Ильза, говорит, что он предел, «само совершенство, тупик арийской расы, некогда выводимой, будь он проклят, великим фюрером». Это в переводе доктора Герштейна. Да, многие подпали под силу слов, которые великий безумец Ницше вложил в уста своего Заратустры: «Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя. Некогда были вы обезьяной, и даже теперь еще человек больше обезьяна, чем иная из обезьян… Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеками, — канат над пропастью… В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель… Я люблю тех, кто не ищет за звездами основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвою — а приносит себя в жертву земле, чтобы земля некогда стала землею сверхчеловека…» У нас тоже выводили, пардон, воспитывали, создавали так называемого нового человека и получили — меня! Ха-ха! Получили, но не приручили, и вот я здесь, в Германии, истинно свободный получатель немецкого социального пособия — никаких тебе собраний, никаких соцсоревнований, никаких подписок! Хочу — живу, захочу — помру. Помереть здесь, между прочим, дважды два. Например: засовываешь в рот угол простыни, жуешь и глотаешь, пока не проглотишь всю. Франц то и дело жует свою простыню. Думаю, это он так шутит, немецкий молодежный юмор. Я тоже жую, смешу Франца. Доктор Герштейн принес мне кучу тетрадей и велел самым подробнейшим образом записать всю мою жизнь, все радостное и печальное, смешное и страшное, покаяться во всех грехах, короче — вывернуть душу. Только в этом случае он обещает полное исцеление (от чего, от каких таких хворей?!). И чем быстрее я справлюсь с заданием, тем для меня же будет лучше. Еще он каждое утро опрыскивает мои ладони чем-то черным из баллончика и делает оттиски, следит за моей «линией жизни». Увлекается хиромантией! И это ученый, доктор наук, в XXI веке! Мое дело телячье — вспоминать свою жизнь и записывать, пусть доктор разбирается. Сложность в том, что целыми днями здесь толкутся сестры, нянечки, шныряют студенты, какие-то подозрительные типы (проверяют, на месте ли я!), потом этот Франц. Для работы остается лишь вторая половина дня. К тому же здесь чертовски рано гасят свет — пресловутый немецкий принцип: шпарен, шпарен унд шпарен, то есть копить, копить и копить. А мне кроме записей для доктора надо еще вести свои, секретные! Я же не могу бросить начатое. Это было бы глупо — со всех точек зрения…
Да! Пока светло, надо спешить. Зовут меня — Марэн: Маркс-Энгельс! В молодости отец увлекался марксизмом-ленинизмом, как миллионы других, потом жизнь основательно прочистила ему мозги, но имя мое — осталось. Мое отчество, чего у немцев нет, Флавиевич. Странное отчество, не правда ли? Фамилия Бродягин. В России фамилии типа «Непомнящий», «Бродягин», «Скиталец» давались людям лихим, с темным прошлым, это могли быть либо преступники, скрывавшиеся от закона, либо просто непоседы, незаурядные любители «перемены мест». Отец дал мне столь верноподданническое имя из желания снять с себя и с моей будущей жизни некое пятно, устранить невнятность, подозрения в нелояльности к властям. И это не из-за какого-то недомыслия, отец, ей-богу, был весьма неглупым и образованным человеком. Нормальным нынешним людям не понять, почему имя Флавий доставляло моему отцу в свое время немало проблем, но об этом потом, а то выключат луну и наступит тьма египетская. Навалится тяжелый, мутный страх: окна из стекла, двери — давни плечом и вылетят, чтение мыслей через стены… Не пойму, как спасались египтяне от тьмы египетской. Их древние глинобитные домики без крыш, видно звездное небо. Правда, есть красные верблюды: имея трех верблюдов, можно надежно спрятаться или откупиться… Национальность моя полный туман. Я ощущаю себя русским, хотя в генах намешано ой-ей-ей что. К черту подробности!
Сейчас я — почти египтянин, но не араб! Впрочем, к арабам я отношусь так же хорошо, как и к евреям, туркам, немцам и всем прочим. Египтянин уже или вот-вот буду им, как только наступит тьма египетская!
Все! Копец природной лампочке Ильича! Подтащили-таки облако, сволочи! Все это звенья единого коварного плана: превратить меня в египтянина! Спросите, зачем? Я-то догадываюсь, но пусть пока думают, что нет. Сейчас кто кого. Надо бы помалкивать, уйти в глубокое подполье, но эти «мемуары», как выразился доктор Герштейн, могут стать документом эпохи! Несколько высокопарно, но убедил: важно для истории (болезни!), для потомков, правда, не знаю, каких. Насколько я помню, детей у меня нет… А вот и затянул свою призывную песню муэдзин или, точнее, моэззин, с ближайшего минарета. Или это завывают наушники Франца?
Утро, серятина, умывание, туалет, завтрак. Как в лучших домах Лондона. Каталка с двумя подносами. Омлет, помидор, булочка с сыром, баночка джема, упаковочка масла, вилка, ложечка — как в самолете, но без ножа. Они все чего-то боятся. Это мы должны бояться, что нам подсунут какую-нибудь отраву, чтобы освободить койко-место для следующего пациента, а боятся они! Парадокс немецкой жизни! Думаю, дело не в страхе, а в национальном стремлении везде, где нужно и не нужно, поддерживать статус-кво: больница, скажем, на тысячу мест, все места заполнены, следовательно, так должно продолжаться тысячу лет. Большая немецкая тоска, точнее, грусть…
Нас кормит фрау Джильда, говорят, якобы итальянка, по матери. Девка в теле, при фигуре, с яркими конопушками на широком лице. Я-то уверен, никакая она не Джильда, наверняка из наших, русских — Тамара, Зина или Варя… Я под капельницей, поэтому привозит и мне. А так я хожу в общий зал, мой номер 854, не хватает только «Щ» (Солженицын!). 8 — мой стол, 5 — место за столом, 4 этаж. Бирка с номером болтается у меня на шее, как ботало у коровы. Это на тот случай, если забудешь. Франц ходить в общий зал отказался. Странный тип!
Раз в неделю Франца навещают его родители — сухопарые, оба в очках, аккуратные, отглаженные, ужасно скучные. Приносят всегда одно и то же, просто до тошноты: приторные пирожные из ближайшей Вдсkеrei, то есть булочной, и три цветочка из соседней цветочной лавочки. Муттер — на вид лет сорока — вся в золоте: на костлявых запястьях болтаются золотые браслеты, на тощей, жилистой шее цепи и цепочки с гусем, собачкой, кошечкой. Она вытирает Францу слюни, причесывает его белокурые лохмы и быстро-быстро говорит что-то, не успеваю разобрать, но Франц не слышит — в его ушах торчат черные улитки динамиков, два провода тянутся из кармана пижамы, и между словесными очередями, которые выпускает муттер, тихо доносится монотонное, современное, невразумительное «бум-бум-бум». Фатер, неподвижно-прямой, застывший, сидит на белом стуле у двери и отрешенно глядит в потолок. Муттер — бывшая актриса, немка, содержит студию макияжа. Фатер — менеджер в торговой фирме, мотается по Германии, продает какую-то дребедень. Через час после их визита приходит тетушка, фрау Ильза. Приносит сигареты, две пачки. Франц тут же прячет их под матрац (курить в палате запрещено!), тетушка дает ему синенькую купюру (десять марок) и, сделав несколько нравоучительных внушений, удаляется.
Следом за тетушкой обычно появляется фрау Джильда. В голубом халате, фривольно полурасстегнутом, видны крепкие ноги. Она плотно прикрывает за собой дверь и вопросительно смотрит на Франца. Тот вскакивает, трепещет под ее взглядом, наконец не выдерживает, кидается к ней, отдает десять марок, она засовывает купюру в кармашек халата и направляется к койке Франца. Вздрагивая, трепеща, он стягивает с себя больничную пижаму, потом трусы, завертывается в простыню…
Я отворачиваюсь к стене и лишь слышу сопение и всхлипы молодого «арийца» да невнятное бормотание Джильды.
Однажды, когда я лежал так, лицом к стене, вдруг почувствовал легкое прикосновение к бедру. Я скосил глаза — надо мной стояла Джильда. Я повернулся. Джильда улыбалась, зубы у нее были ровные, белые, красивые, губы тоже. Но больше всего поражали глаза: серебристо-голубые, с искрами, как драгоценные камни! Глаза — как у Гали! Поэтому-то она симпатична мне. Она присела на край кровати, и рука ее скользнула по моему бедру. В глазах ее был вопрос… Мое сердце заколотилось, как при тахикардии. Я одобряюще погладил ее руку. «Fenfzig», — тихо сказала она. Я не сводил глаз с ее лица. Раскрасневшаяся, пышущая здоровьем, она откровенно предлагала поделиться своей плотской мощью, но не просто так… Я покачал головой. «Vierzig», — прошептала она. Я взял ее руку в свои. Ее рука была теплая, мягкая, податливая. Почему-то мне стало страшно, и я отдернул руки. Ее ладонь медленно заскользила по моему бедру — все выше, выше… «Dreibig», — услышал я. Мне показалось, что в другой ее руке, которую она держала за спиной, шприц! Ужасная догадка пронзила меня. «Ты — Варя?» — спросил я сдавленным голосом. «Вittе?» — переспросила она. Конечно, Варя! Специально следит за мной, пользуется моей беззащитностью, провоцирует на близость, чтобы потом сдать тем, кто за мной постоянно следит… «Коstenlos?» — нежно спросила она. Я видел острие шприца у нее за спиной, отбросил ее руку, натянул на голову одеяло. И в тот же миг вздрогнул от боли в бедре. Конечно же я был прав: укол шприца, который она прятала за спиной… Я плавно полетел в мерцающую пустоту, корчась от страха: теперь бери меня хоть голыми руками…
(Из секретных записей.
Мы спускались по канатной лестнице, прикрепленной к отвесной скале стальными штырями, какими пользуются альпинисты. Поручни и сетка на проволочных дугах надежно страховали от разных случайностей. Внизу, куда ниспадала лестница, среди прибрежных остроконечных скал бесновались белопенные зеленоватые водяные вихри, они кружились, сталкивались, разлетались и снова набрасывались на камни, вздымая тучи брызг. Мощные валы, иссиня-черные, с белыми гребешками, катились из туманной дали Байкала косыми рядами бесконечно, уныло, неотвратимо, как послания судьбы с того света. Ветер восточный, шелонник — вздымал водяную пыль, и вся пустынная бухта с замысловатым бурятским названием, распростершаяся к югу от нашей скалы, была затянута словно туманом.
Вертолет, доставивший нас, должен был увезти солдат, которые работали здесь целый месяц, — со свистом завращались лопасти, мотор взревел на полную мощность, и зеленая хищная птица с красной звездой на борту, клонясь боком, улетела вдоль бухты в туманную даль. Операция «МУРИК-3» началась! Главное на сегодня — запустить программу. Так решил Папа. Хотя за ночь с муравьями ничего не случилось бы, ни дождь, ни холод им не страшны, в отличие от нас, людей. Мы изрядно вымотались, были голодны и хотели спать. Но Папа решил так, значит, так тому и быть. Он нетерпелив, как истинный ученый. Мне тоже не терпелось проверить систему, которую придумали мы с Галей и на которую ухлопали столько сил и времени.
Пещера, выбранная Папой для опытов, была обнаружена и обследована давно, еще академиком Окладниковым. Тут жили люди палеолита — это, считай, свыше двух миллионов лет назад! Однако ничего особенного в пещере не нашли, ни костей, ни настенных росписей, и пещера была надолго оставлена в покое. Вспомнили о ней мы — сотрудники Спецлаборатории Института биофизики Академии наук. Впрочем, если быть точным, то Институт биофизики и сама Академия были лишь прикрытиями для сугубо специальных исследований, но — не будем спешить, сначала проверим, не контролируется ли сам процесс воспоминаний! Если все под контролем — дело дрянь, тогда вряд ли успею рассказать о том, о чем еще никому не удавалось говорить вот так, открыто…)
Кажется, слава богу, никаких помех. Я их чувствую мгновенно: голова словно разбухает, вот-вот взорвется, и мозги вылетят наружу. Мой лечащий врач, господин Матцке, выписывает мне горы таблеток, а усердная Джильда без конца вонзает свое жало в мое исколотое тело. Но ночной дежурный, он тут вроде медбрата, хотя в Питере был известным психиатром, естественно доктор наук, Мирон Абрамович Герштейн каждый вечер собирает пилюли в большую банку, наливает из-под крана воды и, поболтав, сливает всю эту муть голубую в унитаз. При этом он крестит унитаз и тихо произносит «Аминь!». Кстати, он второй человек на планете, который читает все это. Первая читает, разумеется, Галя. По ее совету я доверил доктору и секретные мои записи. Я решился на это после того, как он сказал, что, по его мнению, я вполне адекватен, но с некоторыми отклонениями. При этом он добавил с кривой усмешкой: «А кто, скажите, в этом мире без отклонений, может быть, доктор Матцке или я?» И так заразительно засмеялся, что я проникся к нему доверием. А в самом деле, чем отличаются родители и тетушка Франца от самого Франца? Только тем, что у бедняги какое-то расстройство слюнных желез. В остальном же это вполне нормальный парень со своими странностями, у кого их нет! И, думаю, Джильда всякий раз, получая от него десять марок, остается довольной не только гонораром…
(Из секретных записей.
Есть достижения науки и техники, которые становятся известными всему миру, например электричество, радио, телевидение, спутники, атомные электростанции и так далее. Нередко случается, что наука и техника приносят не только благо, но и грандиозные катастрофы, скажем, Чернобыль, «Челленджер», поистине всемирные трагические шоу. Людей объединяет нездоровое любопытство, жажда зрелищ, подобных тем, что устраивали народу римские императоры…
Наши эксперименты были тихими, делались в глубочайшей тайне, вреда, до поры до времени, никому не причиняли. Почему в это дело влезли военные, станет ясно из дальнейшего изложения. На месте древнего кострища, среди черных, закопченных камней мы развели костер — дым и пламя потянуло естественной тягой в круглое отверстие в куполе пещеры. Дыру эту мы обнаружили еще при первом прилете, а сегодня солдаты генерала Баржукова, строившие здесь все, отворотили глыбу, закрывавшую дыру.
Пещера — громадных размеров, не столько в высоту, сколько в горизонтальных ответвлениях, нишах, туннелях, провалах или колодцах, впрочем неглубоких и сухих. Камни у входа в пещеру были покрыты густым слоем голубиного помета. Малейшая неосторожность, и клубы едкой пыли вздымались в воздух. Однако костер сделал свое дело: всю пыль, поднятую нами, вытянуло через дыру, и теперь приходилось то и дело отпугивать голубей, стремившихся присоседиться к нам уже в нашей пещере! Однако голуби были упорны, считали пещеру своей, и мы в конце концов перестали бороться с ними.
Не буду описывать, как мы монтировали в пещере искусственный муравейник, как подключали компьютеры, как тоненькой кисточкой, смоченной в смеси воды с выделениями муравьев-фуражиров, прокладывали маршрут по закопченной стене к выходу из пещеры, а потом по отвесной скале вверх — до хранилища продукта в виде гранул с автоматическим дозатором, который и выдавал муравьям определенное количество для перетаскивания в муравейник. Все это — технические детали, главное — в другом…
Да, чуть не забыл, внутренняя полость самой пещеры представляла собой четырехгранную пирамиду почти идеальной формы. Входным отверстием и боковой гранью она была ориентирована на восток, остальные три — соответственно на север, запад и юг. Стены были ровные, гладкие, с чуть заметными белесоватыми сталагмитовыми натеками. Весь верх пещеры был сильно закопчен кострами ее древних обитателей, сотни веков, шутка сказать!
Я стоял у входа — передо мной во всю ширь расстилался Байкал. Похоже, шторм утихал. Ветры здесь налетают внезапно, быстро достигают ураганной силы, но и быстро стихают, оставляя после себя плавно перекатывающиеся валы, ленивые, лоснящиеся, самодовольные от ощущения своей мощи. Я смотрел на восток. Там, за морской далью, громоздился полуостров Святой Нос, причудливой формы, напоминавшей морду осетра или голову орла с острым клювом и тонкой шеей. Под «клювом» располагался Баргузинский залив, куда втекала речка Баргузин, в устье которой находился рыбацкий поселок Усть-Баргузин, а выше по течению — городок Баргузин. Вот туда-то, в те забайкальские дали, где я бывал не раз в студенческие годы, и был устремлен мой мысленный взор. В Баргузине жили когда-то братья Кюхельбекеры, Вильгельм и Михаил, декабристы, приговоренные к пожизненной ссылке. Один — поэт, человек энциклопедических знаний, горячего темперамента, мятущийся. Другой — спокойный, возможно, даже заурядный, безропотно принявший приговор судьбы. И когда Вильгельм, доведенный до отчаяния скудостью духовной жизни в глуши и черствостью брата, уже подумывает о прощании с этим убогим существованием и даже пишет завещание, Михаил со свойственной ему суховатой рассудительностью отвечает: «Смерть, конечно, не беда нашему брату, но если жить, то надо по возможности быть бодру и здорову, особенно если к тому на руках семья; не могу не усмехнуться насчет твоего завещания, это хорошо для Шереметева, а нам с тобой и завещать нечего! Только детям, чтоб были честны и добры, вот и все; мое тебе завещание то, чтобы ты помнил, что ты человек образованный, христианин и философ, итак, переноси все случайности жизни твердо, мужественно, и избави господь тебя от отчаяния, а что еще хуже — от равнодушия ко всему!» Эти простые, бесхитростные слова Михаила Кюхельбекера, прочитанные мною давно, почему-то глубоко задели меня, позднее я заново нашел их, вспомнил, стоя над утихающим Байкалом, вспоминал и потом, в Германии, когда бывало трудно, и в психушке…
Итак, нас было четверо. Руководитель работ, Герой Соцтруда, лауреат, заслуженный деятель и пр. и пр. Но главное — генерал! Правда, за все годы нашего знакомства в форме я его видел всего два раза: на приеме у министра и в День Победы, на Красной площади, и то по телевизору, когда камера вдруг крупно выделила его, стоявшего возле самого Мавзолея. За этот кадр, как доподлинно известно, оператора выгнали с работы и долго мотали ему нервы на Лубянке, пока в дело несчастного не вмешался сам генерал. Звали его Павлом Антоновичем, фамилия была засекречена, упоминать ее в открытой печати запрещалось: даже если вы из злого умысла или по оплошности указывали его фамилию, цензура тотчас вычеркивала ее из будущей публикации, а вас с пристрастием допрашивали, как, почему, откуда и зачем. Так что и мы поостережемся на всякий случай, не будем дразнить гусей, то бишь органы. Еще главнее: он был отцом Глаши, Гали, Галинки, Галушки, Гуленьки, Гуленки, Галки, Сороки, Вороны, Галчихи, Гальяны… Но главнее главного — мужем Софьи Марковны, моей будущей тещи! Галя, следовательно, будет моей женой, но это потом, а сейчас в пещере она, как и я, старший научный работник по теме «МУРИК-3». И не только из-за Папы. Галя — человек серьезный, способный, надежный, а главное — душевный и красивый, внешне и внутренне! Бывают такие подарки природы, редко, но бывают…
Итак, нас было четверо. Про троих я уже рассказал. Четвертый, Толик… Нет, прежде закончу про пещеру, а то забуду. Всем известны чудеса, происходившие в Великих пирамидах в Гизе, — не скисает молоко, не тупятся бритвы, «месть фараонов» и еще что-то в том же духе. Это так называемая «пирамидная мистика», во что я до поры до времени не верил, так как был ортодоксальным материалистом: материя — первична, дух — вторичен. Эту глупость так крепко вбили в наши головы, что все иное казалось полным абсурдом. Нас вообще воспитывали в системе «или-или», хотя в мире уже веками существовало иное миросозерцание: «и-и». Теперь-то я начинаю понимать, что мир многокомпонентен, инвариантен, бесконечно-конечен, виртуально-реален, сжимающийся-расширяющийся, раздроблен и в то же время един, стабилен и переменчив в каждое мгновение своего вечного бытия… Создан ли он чьей-то Волей или существует вечно — из разряда вопросов, которые не имеют смысла, но которые чертовски интересно обсуждать. Недаром же богословие, в разных формах, существует тысячи лет. Моя точка зрения, если угодно будет знать, заключается в следующих тезисах, которые отнюдь не претендуют на Истину в последней инстанции, а лишь отражают мой нынешний уровень понимания проблемы и, возможно, будут включены в книгу, над которой я начал работать по настоянию Гали.
1. ВЫСШАЯ ТВОРЯЩАЯ ВОЛЯ — бесконечно протяженная во времени и пространстве, не имеющая ни начала, ни конца, не знающая ни Добра, ни Зла, ни Любви, ни Ненависти, ни Справедливости, ни Сострадания, — осуществляет бесконечную вариацию соотношений между формой и содержанием СУЩЕГО, стремясь получить устойчивый (гармоничный!) вариант субстанции, не излучающей и не поглощающей информацию, т. е. ВЕЩЬ В СЕБЕ, что, однако, достижимо лишь на неуловимо краткий миг, ибо процесс перекомпоновки (но не уничтожения!) непрерывен, вечен и бесконечен.
2. Вполне допустимо среди бесконечного множества составляющих СУЩЕГО наличие психических, духовных начал, как некой формы существования СУЩЕГО. Мысли и чувства материальны, — не это ли самое главное подтверждение правильности тезиса.
3. Принимай МИР как данность, не ропщи, не дергайся, не суетись, пытайся спокойно понять его и жить в нем, пока МИР дает тебе эту счастливую возможность. (Опять вспоминается Михаил Кюхельбекер…)
Осмотрев пещеру, Галя, прикинув острым глазом высоту до отверстия в верхнем углу, образовавшемся из сходящихся граней внутренней пирамиды, вдруг сказала: «Через эту дыру я буду вылетать в лунные ночи…» — «Так, может, тебе помело соорудить?» — спросил Толик, Четвертый. «А что? Неплохая идея. Только веничек я наломаю себе сама — по нюху!» Папа, Павел Антонович, улыбнулся, а я заметил, как бы между прочим, что недурно бы обвязываться веревкой, чтобы не улететь в Дальний Космос — что мы тогда будем делать без тебя?! «Галка, строго сказал Папа, — мы все голодные, готовь ужин». — «Во-первых, я не галка, а орлица и поднимусь на небо в ночь Первого Полнолуния! Папа, как ты думаешь, не в этой ли пещере останавливался Чингисхан?» — «Нет, это было на Ольхоне. И не валяй дурака! Уже поздно, и все голодны». Толик, опередив Галю, принялся открывать коробки с продовольствием и вообще повел себя как заправский повар: навесил над костром котел, налил в него байкальской водицы, сыпанул чего-то из одного пакета, из другого, ловко открыл банки с тушенкой, откупорил бутылки вина и коньяка, — короче, проявил незаурядные способности по части обслуживания. Не прошло и часа, как мы уже дружно сидели за раскладным столом и поднимали кружки за начало нашей операции под кодовым названием «МУРИК-3».
Едва мы выпили по одной и закусили, как Папа вдруг энергично поднялся со своего сбитого из плах кресла и сказал, явно без шуток: «Не будем расслабляться! За дело! Толик — мой сейф!»
Сейф внутри старомодного портфеля был немедленно доставлен. Толик же расчистил место на столе. Все остальное проделал сам Папа: вынул из портфеля стальной сейфик, набрал известный только ему одному код, вставил ключ, скорее похожий на воровскую отмычку, и достал из открывшейся маленькой полости сейфа металлическую коробочку с крючочками. Нацепив очки, он осторожно отвел в стороны крючочки и аккуратно снял верхнюю крышечку. Толик, наш Четвертый, услужливо, желая подстраховать Папу, подставил снизу свои лапищи. Но Папа с раздражением отвел их, дескать, не лезь, когда тебя не просят. Толик с виноватым видом спрятал руки за спину. Однако выражение вины было мимолетным, на его плотном лице хорошо тренированного спецназовца снова появилось выражение искренней заинтересованности во всем, что здесь происходит, и готовности выполнить любое поручение. Мы обменялись с Галей понимающими взглядами, она улыбнулась.
Всем нам, а мне в особенности, как автору «МУРИКов», не терпелось запустить ее в муравейник. Но Папа и здесь проявил свой характер. Достав из кармана лупу, он долго внимательно разглядывал содержимое коробочки, а содержался там, среди хвоинок, мха, лесной пыльцы, зеленых травинок, — самый настоящий муравей! Но — не обычный, особенный! В Центре микрохирургии ему укрепили на головке специальные датчики, которые передавали картинки всего того, что видел сам муравей! Эти же датчики задавали программу поведения, муравей был не просто золотой, а платиновый! Ему цены не было — советское НОУ-ХАУ, за которое любой разведчик мог бы получить не один миллион долларов, вот почему неотступно торчал с нами Толик, Четвертый! Глаза, уши и… нянька! Справедливости ради должен сказать, что Толик буквально боготворил Папу, был предан ему, а Папа любил всех, кто любил его. Хотя, по характеру своей работы, Толик обязан был писать объективные отчеты обо всем, что происходило и происходит в «подведомственном» ему коллективе, и сдавать своему начальству…
Платиновый — это, разумеется, гипербола. На самом деле это был обычный рыжий лесной муравей, причем самка, отобранная из десятков подобных в одном из подмосковных муравейников. Отобрана из-за своих чисто женских качеств: высокая, красивая, статная, сильная, как истинная царица! Она и была царицей в том, подмосковном муравейнике. Когда мы ее украсили нашей электронной короной, я так расчувствовался, что сравнил ее с Галей — до того она казалась мне прекрасной. Галя лишь посмеивалась.
Муравьиха была жива и здорова. Папа осторожно вынул ее из коробочки и положил себе на ладонь. Она попробовала своими клешнями его палец на прочность и стала водить антеннами, соображая, куда двигаться дальше. Папа бережно взял ее в кулак и коротко, как бывало в Центральной лаборатории, велел включить весь Комплекс. Этим заведовал я — Комплекс был включен мгновенно. Толик, исполнявший роль еще и помощника в разного рода мелких делах, снял с муравейника защитный конус из хлопчатобумажной материи, предохранявший прозрачный и прочный корпус, внутри которого и был сооружен почти натуральный муравейник, естественно, по специальному проекту. Папа поднес ее к основанию муравейника, где был вход, и, оглядев нас строгим, многозначительным взглядом, выпустил «МУРИКа-3» на волю.
Муравейник, самый натуральный, со всем муравьиным семейством, был модернизирован в нашей лаборатории: изменена геометрия ходов и камер, по основным ходам и в главных камерах были вмонтированы миниатюрные датчики последний визг шпионской технологии. Вся информация выводилась на компьютеры, так что наблюдатель имел возможность каждую секунду видеть на экране все, что происходило внутри муравейника.
Итак, Папа выпустил «МУРИКа-3». Наша супермуравьиха шустро побежала по внутреннему ходу, обнюхивая и метя все на своем пути. По всему было видно, что чувствует она себя здесь уверенно, более того — хозяйкой! Мелкие муравьи-рабы или фуражиры, занятые повседневной работой — перетаскиванием коконов, крупинок пищи, строительных деталей, — уступали ей дорогу. Еще бы, она была раза в два выше их и значительно сильнее. Это шла царица! Но весь фокус заключался в том, что она была второй царицей, пришедшей извне, а внутри, в самой главной камере сидела настоящая, местная царица, отнюдь не уступавшая самозванке ни статью, ни характером, ни желанием властвовать над своими подданными. Не буду томить вас долгими описаниями: сюжет этот был отработан и доведен до совершенства при создании «МУРИКа-2». Борьба за власть — об этом отдельный разговор. Сейчас же — только результат: наша добралась до местной царицы, и не успела та опомниться от столь внезапного визита, как была схвачена нашей поперек узкой талии и перекушена пополам. Конвульсирующие половинки были без всяких сантиментов выброшены из царской камеры в центральный проход, и рабы тотчас утащили их в подземные хранилища — будь ты трижды царицей, но коли не усидела на троне, отправляйся на пищеблок, сгодишься на десерт… Наша же заняла трон и стала править!
Первый этап операции завершился полным триумфом! Наша агентесса внедрилась на самой вершине власти — мониторы продолжали отслеживать выполнение программы «МУРИК-3». Папа дал отмашку — по палаткам и спать!..)
Проснулся я от чьих-то рыданий. У моей койки на коленях стоял Франц. Он буквально выл, обливаясь слезами. Слюни текли в три ручья. Я испугался — что это, такой странный припадок? Захлебываясь от слез и слюны, он бормотал что-то, подвывая при этом. Ни единого слова я понять не мог и, крайне встревоженный, вызвал кнопкой дежурного медбрата.
Герштейн пришел сонный, недовольный. Его толстая нижняя губа презрительно отвисла, очки перекосились, в седых курчавых волосах торчали перья от подушки. Большой салфеткой, которых было понатыкано в палате столько, что можно было подумать, будто это не палата на цвай перзонен, а общественный туалет, он вытер Францу физиономию. С невозмутимостью привыкшей ко всему няньки дал ему высморкаться, чтобы тот смог заговорить. Наконец мы услышали отдельные слова, из коих сложилась картина случившегося. Герштейн, проживший в Германии уже почти семь лет, хорошо говорил по-немецки и, главное, понимал, что говорят ему немцы. С его помощью и я понял, в чем дело. Бедолагу, оказывается, именно сейчас, глубокой ночью, осенило: он вдруг понял, что Джильда его не любит! Он ее любит, а она его — нет! Лишь раздразнивает, балуется с ним только руками, а к себе не пускает! Но ведь он дает ей каждый раз по десять марок! Разве можно так?! Он уже измучился с ней. Пусть доктор прикажет ей! Иначе он начнет жевать простыню! И Франц, в подтверждение серьезности своих угроз, схватил за уголок мою простыню, сунул в рот и принялся с ожесточением жевать.
Герштейн устало смотрел на Франца своими умными, видавшими всякое глазами и выжидал, когда Франц перестанет наконец валять дурака.
— Тяжелый случай, — со вздохом сказал он. — У них — свои проблемы. Несчастный мальчик, хотя я вижу и элементы симуляции…
— Вы считаете, он придуривается? — спросил я со смутной надеждой получить утвердительный ответ. Если бы Герштейн определенно сказал «да», то это его «да» невольно распространилось бы и на меня, дало бы мне хоть какую-то уверенность… Но Герштейн молчал, уставясь косящими глазами куда-то в угол.
— Вам я скажу, — начал он тихим гнусавым голосом. — Сначала я думал, что его скрыли от армии. Какой из него солдат? Но я ошибся. Здесь не принято прятаться от армии, потому что есть возможность пройти альтернативную службу. А главное — этот парнишка ничего не хочет, ни учиться, ни жениться. Полное равнодушие к жизни! Бери его, веди куда хочешь, ему все равно. То, о чем болтает тетя Ильза, по-моему, бред сивой кобылы. На таком коротком промежутке времени расовый отбор не может вызвать деградации. Но массовые психозы, которые пережили в особенно тяжелой форме народы Германии и СССР, не остаются без последствий — близких и дальних. Да вы и сами, по книгам, по фильмам, должны знать, сколько у нас после войны было психопатов, алкоголиков, вообще странных. Франц же для меня пока что тайна, возможно, в детстве у него был психический срыв, возможно, наследственное. Лечить — только активной жизнью, принуждением к действию, чужой волей. Однако никто не хочет им заниматься. Он — «вещь в себе», по Канту. По-своему он не глуп, адекватен, все понимает, но некий жизненный импульс в нем завял на корню. Я пробую свои методы, но о результатах говорить пока рано. Надеюсь на Джильду. Есть сдвиги, но у нее тоже проблемы — муж без работы, болтается на стороне, двое деток.
Герштейн умолк, склонив свою огромную голову с курчавым венчиком седых волос и обширной плешью на макушке.
— Доктор, скажите честно, я — псих?
Он перевел на меня печальные, чуть навыкате глаза, пожал плечами.
— Я ведь вам, кажется, уже говорил, что мы все, абсолютно все, психи. Нормальные живут где-нибудь в глуши, в тайге, у моря-окияна, а мы, горожане, все с приветом. Плоды так называемой цивилизации. Но вы — если и псих, то тихий. С вами можно работать…
— Но если я, как вы говорите, «тихий», почему за мной такая слежка?
Доктор сонно взглянул на меня, поморщился.
— Не переживайте, голубчик, за мной тоже следят, — сказал он с обычной своей ухмылкой.
Я не понял, шутит он или всерьез.
— За вами?! Следят?! — воскликнул я. — Но почему?!
— А как вы думали? Нас, эмигрантов, оставить без надзора? Это было бы глупо с их стороны.
— Кого вы имеете в виду? Кто следит? Немцы или КГБ?
— И те, и другие…
Я замер. Господи, как я раньше этого не понимал! Двойной контроль! Это же элементарно! Я же в своей анкете честно указал все «почтовые ящики», где работал… Доктор, внимательно следивший за мной, утешительно похлопал меня по плечу:
— Ничего, голубчик, вот вернется ваша жена, возьмет вас домой, и всё будет о-кей.
— Доктор, прошу, умоляю, сделайте мне трепанацию черепа, у меня так болит голова! Ведь в Древнем Египте только так и лечили головную боль!
— Но при чем здесь Древний Египет?
— Ну как же, они закрыли луну, наступила тьма египетская, и теперь я египтянин!
— Да, да, — пробормотал доктор, — я забыл. Послушайте, при трепанации может выйти не только головная боль, но и ваша душа. Подумайте об этом. Есть более радикальный способ избавиться от головной боли — гильотина! Вы слышали что-нибудь о судьбе Лавуазье, великого французского химика? Ему в пятьдесят один год отрубили голову, и больше она у него никогда не болела! Лавуазье, ученый до мозга костей, попросил палача, чтобы тот, когда поднимет отсеченную голову, заглянул ему в глаза, а Лавуазье подмигнет ему правым глазом, что, по мнению Лавуазье, стало бы научным открытием, ибо сознание существует какое-то время и в отделенной голове…
Доктор хотел было уйти, но я буквально завопил:
— Ну и что дальше?!
— Палач, опытный гильотинщик, работы прорва, год шел 1794-й, разгул революционного террора, торопливо сказал ученому: никакого открытия, они, то есть отрубленные головы, обкусывают края моей корзины, и мне приходится менять ее каждую неделю! Спокойной ночи!
Герштейн ушел, а я, смятенный рассказом доктора, погрузился в размышления о Лавуазье, душе и не смог заснуть до самого утра. Вспомнил Ивана Алексеевича Бунина: «Как они одинаковы, все эти революции! Во время французской революции тоже сразу же была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров, — непременно почему-то комиссаров, — и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все „пожирали друг друга“… Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна… Ах, эти сны про смерть! Какое вообще громадное место занимает смерть в нашем и без того крохотном существовании! А про эти годы и говорить нечего: день и ночь живем в оргии смерти. И все во имя „светлого будущего“, которое будто бы должно родиться именно из этого дьявольского мрака…»
(Из секретных записей.
Утро выдалось на редкость ясное и теплое. Байкал утих, Франц спал без задних ног и, как мне показалось, дышал вполне нормально. Вообще его слюни загадка для меня. Возможно, он принимает какие-то препараты, вызывающие обильное слюноотделение. Впрочем, к черту Франца! Сегодня, хотя и не спал всю ночь, такое прекрасное настроение, что, пожалуй, попробую описать всю эту шайку-лейку во главе с генералом Баржуковым, иначе потом будет поздно, тетради и карандаши похитят, единственную радость здесь…
Генерал Жорес Артурович Баржуков был, что называется, «военной косточкой». Его отец, Баржуков-старший, как везучий альпинист, прошел дистанцию от командира роты до командира дивизии еще до войны и чуть было не попал в «райскую группу», но подлый инсульт прервал столь блестящую карьеру, возможно, из-за чрезмерного употребления армянского коньяка.
Хотя и говорят, что люди ничему не учатся, но это не про нашего героя. Жорес Артурович с годами понял, что минные поля для него начинаются после двух бутылок коньяка за одну презентацию, поэтому научился справляться с этой главной трудностью жизни довольно просто и элегантно: вторую бутылку растягивал на следующие сутки. Служба шла удачно: сам — комдив, сын Васька старлей в танковой дивизии, парень лихой, хотя какой «парень» — уже двух пацанов заделал.
Чувствуете, пишу как бы от имени генерала Баржукова Жореса Артуровича, нашего военного шефа и покровителя. Так и продолжу, этак мне более с руки…
Служить можно и даже очень, но не в самой Москве, а при… Главное никаких лишних рапортов, никаких ЧП, никаких изобретений и рацпредложений по улучшению службы — она сама, по Конституции, улучшается день ото дня. Главное, чтобы проблемы проваливались туда же, откуда вылезали. И еще одно: враг, хотя уже и не тот, что был в Папашину бытность кругом, но все же и нынче существует, не дремлет и другим дремать не дает. Но это как раз хорошо: ведь ежели бы не враг или, по-нынешнему, потенциальный противник, вообще никакой жизни не было бы для человека в погонах. Так что кому враг, а кому — добрый Дядя Сэм: пусть живет и процветает, а мы будем догонять и, чем черт не шутит, может, и перегоним кое в чем… И если, не дай бог, враг возьмет да и вдруг исчезнет, беда будет, ох, беда-бедища, придется в срочном порядке врага искать, выдумывать, наконец создавать! Пропаганда-то на что?
Все бы ничего, но заедают мелкие проблемы. Проблема на проблеме! Одно построение чего стоит. Представляете, перед Штабом плац, это в Зоне № 1. Как положено, утренние и вечерние построения. Смех и грех: пятьсот голов рядовых, перед ними одиннадцать ванек-взводных и — толпа генералов! Дивизия называется. С клуба тетя Павлинария врубает магнитофон и — па-ашла, родимая: «Белая армия, черный барон снова готовят нам царский трон…» Круг почета по плацу вдарят, пыль столбом, только разгорячатся — «Смирно!» А, спросите, почему? Почему один круг? Что, они уже вспотели? Ну ни за что не догадаетесь — сапог жалко, экономия!
Но главная проблема все же кадровый перекос: куда ни плюнь — генерал! И каждому кабинет предоставь, да еще и с уборщицей, коли денщиков отменили. Говорю, вы что, сами не можете вынести после себя две бумажки за день? Нет, говорят, нельзя, мы — генералы! Но где их взять, этих уборщиц?! В штате не предусмотрены, кто платить будет? Говорят, будем приплачивать. С чего бы этакая щедрость? Секрет прост: уборщицы — молоденькие, как на подбор. Это же какой морально-политический климат станет в дивизии, когда все дни напролет генералитет будет проводить в кабинетах с уборщицами, каждую из которых хоть в кино, хоть в журнал. Жены-то что скажут? А ну как начнутся в дивизии разборки! Не приведи господь! Так что уборщиц запретил специальным приказом под личную подпись, а все кабинеты убирать Павлинарии по совместительству — к пенсии прибавка.
Но все это — присказка, а сказка — впереди. Про то, к чему приставлены, ради чего тянем армейскую лямку, — про ученых и их так называемую науку. Вот наиглавнейшая головная боль! Собрали их сюда с миру по нитке — голому френчик. И правда, какой нынче выдающийся пойдет работать на армию? Только какой-нибудь совсем завалящий, ни «а» ни «бэ» ни по-немецки, ни по-английски, ни по-французски. Те, которые и «а» и «бэ», давно уже за морями, за буграми трудоустроились, коттеджики, виллы, счета в банках, против родного народа вкалывают, вражескую мощь укрепляют. А наши в носу целыми днями колупают, идеи выковыривают, туда же, за бугор метят. Честно-откровенно, им и здесь неплохо, хотя и на «деревянных». Это, конечно, не «зеленые», но с премиальными — жить можно. Невыездные все — вот что их гложет. Капризные, то им достань да выложь в одночасье, другое закажи за бугром. А денежки? Кто платить будет? Но что делать? Крутишься, достаешь, заказываешь — через Москву, конечно. Дорого нашему брату, военному, эти ученые обходятся. Но, правду сказать, если бы их не было, то и нам бы хана, моей Спецдивизии. Мысль правильная, но не совсем глубокая. А глубже — так: не в ученых дело, а дело — в лидерах! Убери которого, и всех ученых вместе с военными, врачами, тетей Павлинарией — всех сдунет в одночасье. Значит, держаться надо за лидеров, а все остальное — пух и тля!
А теперь — самое главное, самое неприятное: проблема с насекомыми.
Насекомое насекомому, конечно, рознь, но мы работаем не с таракашками, не с блошиным-вшиным — только с муравьями! Они, как известно, разные: рыжие, черные, большие, махонькие, лесные, домашние, короче, прорва! Есть еще, конечно, пардон, клопы, тоже науке неизвестно, откуда и как зародились на земле, будто всегда при ней, с самого сотворения. Но с клопами наши ученые никаких дел не имеют. Дома, конечно, давят… А здесь — только с муравьями! Почему, спросите? И не приставайте — военная тайна! И мы тут не какие-нибудь фуксы, чтоб по идейным соображениям все вам выкладывать. Так что про муравьев забудьте, вообще их нету — нету и все! А коли где увидите в расположении дивизии — забрели случайно, мало ли какое насекомое шастает по земле, вот и забрело безо всяких на то инвестиций…
Хотя, если откровенно, в наших же интересах, чтоб сведения просачивались чуть-чуть, как бы поддразнивая потенциального противника, бередя его, чтоб с их стороны отзвук какой-нибудь поиметь, выманить, как у них там с этим делом. Наши ученые, хотя и заморыши, однако доки, любую крошечку раскусят и, чего даже не было, все вызнают из этой крошечки.
Так вот. Конфиденциально и только в один адрес. Совершенно секретно. Особая папка. Из помещения не выносить. Вообще лучше не читать. Кто много читает, рано слепнет — от слез. И родные их — тоже. Ну, это система, такова селяви. И не только у нас — у них такая же похабень.
Тезис первый. Муравей — существо таинственное и загадочное на нашей многострадальной планете. Вроде человека, но совсем не то. Тезис второй. Время. Оно, так сказать, течет, а муравью, в отличие от человека, хоть бы хны, плевал он на время, даже на мильоны лет! А может, вообще на всю катушку, от звонка до звонка, от сотворения до последнего катаклизма, чем ученые пугают нашего брата. Живут себе это муравьи, муравейники в плановом порядке строят, торговые пути тянут, мир во всем мире, дружбу укрепляют. И — никаких тебе ни митингов, ни перекрытий дорог, ни лагерей у Белых Домов, ни пикетов, ни плакатов. Зарплата, пенсия вовремя, пособия на куколок, на матерей-одиночек тоже без задержек. Ни очередей, ни дефицита, ни перебоев с продуктами первой необходимости. И с теплом без проблем. На зиму запечатались и — храпака, вповалку, друг дружку согревают. Всё, как говорится, по уму. Наши книгочеи все мозги напрягают, патриоты тоже, как жизнь обустроить, чтоб без эксплуатации и по справедливости. Классовые там битвы разные, экспроприации, приватизации выдумывают, а хренятина все это, все эти кибуцы, колхозно-навозная уравниловка, всякие там общины, вся эта «толстовщина», мудро разоблаченная еще товарищем Сталиным. Надо как у муравьев! Ежели рожден рабом — значит, такая твоя горькая судьбина, таскай по тропке продукцию, получай харчи, жинку и — не вякай! Будешь вякать — секир-башка! Порядок и полное благополучие. Главное никаких проблем! Где ж эти ученые, куда смотрят?! Чем не житуха? Без бомб, без нацменьшинств, которые претендуют. Без олигархов, кровопийц антинародных! Вот с кого жизнь делать! Не с Феликса Эдмундовича, царствие ему небесное, а с товарища МУРАВЬЯ! Это, конечно, сугубо между нами, а то за такие крамольные мысли можно и загреметь с должности, и, между прочим, правильно! Наше дело военное: крепить оборону, стеречь секреты, руководить научными кадрами, чтоб их не заносило, чтобы шли прямо, по намеченной руководством линии. А как линия изгибается — не нашего ума дело…
Наше основное дело — ставить перед учеными задачи: выполнить, перевыполнить, перевыполнить досрочно! Ставить и, естественно, контролировать. И — оберегать от вражеских влияний, дружески оберегать, не орать, не ставить к стенке, руки за спину, — боже упаси! Беречь ученых — дело, как выражался Владимир Ильич, архиважное! Ведь именно они, ученые, призваны придумывать, изобретать, предлагать ноу-хау, которое дало бы возможность здравствующему лидеру править своим народом долго, очень долго, так долго, как только это возможно, и еще дольше, хотя бы чуть-чуть. И править мирно, счастливо, на радость себе, любимому, и народу, осчастливленному согласием лидера править. Чтобы лидер и его генералы могли спокойно, всласть охотиться на своих кабанов, коз, медведей, уток, до упора пить свой коньяк, водку, пиво, виски, играть в свой теннис, карты, гольф, шашки, пересчитывать свои баксы, марки, рубли и в конце концов иметь свои десять-двенадцать часов заслуженного крепкого сна для восстановления растраченных на благо народа сил. Лидер и его генералы вправе ждать от своих ученых соответствующей отдачи — за что же, в противном случае, им отваливают такие бабки?!
И, надо сказать, есть, есть отдача: задействовать муравьев — это, прямо скажем, не каждому по плечу! Огромного, титанического таланта идея!
Вот говорят: евреи, евреи, кругом одни евреи, без евреев наука замрет и вообще жизнь кончится. У меня в Спецдивизии с антисемитизмом полный порядок, нет его и быть не может, потому что мы — интернационалисты! Мы скорей русскому глаз выбьем, чем какое-нибудь нацменьшинство обидим, пусть даже и еврей. Но, при всем уважении, так сказать, к лицам известной нации, и наши тоже не пальцем деланы, тоже способны на разные научные подвиги. К примеру, наш Марэн Флавиевич Бродягин отличился не хуже ваших евреев. Он, конечно, русачок, хотя отчество, честно-откровенно, под ба-альшим вопросом. Но зато — имя: МАР-ЭН! Это же о чем-то говорит! Именно Марэн придумал МУРИКов — Первого, Второго и Третьего! И мы планируем выдвинуть его на Госпремию! Коли заслужил, почему не дать, хоть и Флавиевич. И — заметьте! — на работу к нам принят был безо всякого блата, можно сказать, прямо с улицы, хотя при известных обстоятельствах…)
Все, конец утреннему покою. Закашлялся и проснулся Франц. Пошли сестрички с градусниками, с пилюлями, которые натощак. А вот и за моей персоной пожаловали. Двое рослых санитаров взяли меня под белы ручки, повели на процедуры — мыть, голову наголо брить, укол всадили, на каталку и, уже вздремнувшего, — на томографию или энцефалографию, черт их разберет! Ну, что ж, господа хорошие, ваша взяла, пожалуйста, глядите, любуйтесь моими гениальными извилинами, только внутрь не лезьте, никаких датчиков для контроля за мыслями не втыкайте. С тем и отключился…
В палату вернулся своим ходом. Доктор Матцке после обследования что-то долго с энтузиазмом говорил мне, но я ни черта не понял. Я хорошо понимаю Джильду, когда она гладит меня по бедру, неплохо понимаю продавщиц в магазинах, которые общаются с нашим контингентом медленно, по упрощенной схеме, без грамматического изуверства. А доктор Матцке, как человек весьма интеллигентный и, подозреваю, тоже с большим приветом, распалялся иной раз до такой степени, что, думаю, даже у его немецких коллег были проблемы с пониманием. Понимал его только доктор Герштейн. Вообще они понимали друг друга, можно сказать, с полуслова, независимо от языка общения, хоть на языке африканского племени мумбо-юмбо.
Покачиваясь, я вошел в свою палату и — о, боже! — Франц сидел на моей кровати! Этого еще не хватало! Однако другая мысль пронзила меня: что ему там надо?! Под матрацем тетради, книги, карандаши и письма от Галины, моей жены! Я рявкнул: убирайся! Он тотчас убрался, а я сразу же полез под матрац, проверить, всё ли на месте. Знаю я их гэбэшные штучки! Подсунут под видом слюнявого Франца какого-нибудь Васю или Федю, потом ищи-свищи свои бесценные для истории записи и письма любимой, горячо любимой жены! Давно уже этот якобы больной, якобы Франц вызывал у меня, мягко говоря, подозрения… Странно, но письма, книги, тетради и карандаши были на месте. А Франц, изгнанный на свою кровать, с виноватым видом подал мне конверт, от которого я затрепетал, как листочек под порывом ветра. Письмо было от Гали! Я вырвал конверт из мокрых, обслюнявленных рук Франца и, держась за стены, вышел в коридор. Читать письма от НЕЕ при ком-то я не мог…