Вечером, как обычно, зашел доктор Герштейн, подсел к Францу, тихо поговорил с ним о чем-то, похлопал по плечу, пересел на мою койку.

— О чем вы с ним? — спросил я грубовато.

— Я сказал ему, что говорил с Джильдой, она обещала исправиться. Но вам могу сказать по секрету: деньги, которые она берет у него якобы за определенные услуги, на самом деле отдает мне, а я потом, когда будем выписывать Франца, верну ему все до последней марки. Но сейчас он не должен знать об этом, иначе сорвется весь эксперимент. Вы меня поняли?

Я кивнул. Он положил свою тяжелую теплую ладонь мне на плечо.

— Рассказываю все это вам для того, чтобы вы наконец поняли, что я полностью доверяю вам, как человеку вполне нормальному. Еще раз. Вы абсолютно нормальный человек. Но обременены тяжелыми воспоминаниями, которые отравляют вашу нынешнюю жизнь. Согласны со мной? Говорите «да».

Я покорно сказал «да». Но внутренне что-то противилось этому «да». Доктор уловил это по голосу, по глазам, бог знает, еще по чему. Он сдавил пальцами мое плечо, покачал головой.

— Нет, дорогой товарищ, так не пойдет. Или вы полностью, повторяю, полностью доверяете мне, или… — Он изобразил самую презрительную свою гримасу. — Вас выписывают отсюда на веки вечные. Понимаете, что сие означает? Вы будете продолжать терроризировать вашу прелестную жену, ей это надоест, она разведется с вами, вам придется менять квартиру, уверяю, с вами, таким, жить она не будет! Выбирайте. Вы человек отнюдь не глупый. Да или нет?

— Что «да» или «нет»? — испуганно спросил я.

— Вы забыли? Я предлагаю вам очистить вашу память от прежних, скажем прямо, советских страхов. Очистить, чтобы жить нормальной жизнью, ездить по Европе, отдыхать в Испании, Египте, в Израиле, хотя сейчас там, прямо скажем, не лучшее место для отдыха. Ну, наконец, есть Париж, Амстердам, Брюгге. Вы были в Париже? Нет?! А в Венеции? Тоже нет?! Боже, с кем я имею дело! Похоже, кроме ваших «ящиков», вы вообще нигде не бывали?

— Я был на Байкале! Четыре лета подряд! Еще студентом! — с гордостью сказал я. — А вы были на Байкале?

— Я был на Кубе! — парировал доктор. — И оставим это хвастовство. Разговор слишком серьезный, чтобы превращать его в балаган. Речь идет о вашем здоровье, о будущей жизни — вашей и вашей жены. Поймите наконец, у вас есть уникальный шанс — одним махом избавиться от всего вашего бреда. От всех этих муравьев, обезьян, тараканов и прочих жертв ваших так называемых экспериментов. Вы забудете про «живой материал» и начнете жить нормальной жизнью.

— Каким образом вы думаете это осуществить? Я должен знать!

— Пожалуйста. От вас у меня нет и не может быть никаких секретов.

Доктор убрал руку с плеча, и сразу стало как-то спокойнее, я готов был поверить ему.

— Мой метод «реабилитации сознания» я применял в Союзе сотни раз, и стопроцентный результат! На базе этого метода возникла идея реабилитации сознания вообще всего рода Хомо Сапиенса, рода человеческого! Грандиозная идея. Скажу без хвастовства, ничего подобного никто еще не предлагал! Новая эра в истории человечества! Но, как человек искушенный во всех этих «исторических», «эпохальных» идеях, которые приносили человечеству больше вреда, чем пользы, приучил себя выражаться скромно. Реабилитация сознания всего рода человеческого — чушь собачья, хотя в принципе возможна при массовом применении метода. Никакой «новой эры» мой метод не откроет. Но! Отдельным страждущим, лично мне симпатичным, я в силах помочь. Причем за весьма скромную плату. Нет, нет, — предупредил он мое беспокойство, — разговор о деньгах, во-первых, не с вами, а с вашей женой, а во-вторых, только после получения положительного эффекта.

— А в случае отрицательного? — спросил я. — Что тогда будет со мной?

— Я гарантирую положительный на триста процентов!

— Ну, а все же, если вдруг — отрицательный? — продолжал занудствовать я.

— Тогда я застрелюсь! — совершенно серьезно сказал доктор и, в доказательство своих слов, перекрестился по-православному.

— Э-э, доктор, как же вам верить? Креститесь-то вы по-православному! подсек я его.

Он рассмеялся:

— Подсек, подсек, верно. Но мне простительно, с моей профессией невозможно быть религиозным. Я уже говорил, я не верю ни в бога, ни в черта. Но всю жизнь, почти всю, прожил в стране, где «верующие» сегодня крестились справа налево, а завтра совершали подлости и предательства. Здесь то же самое, только крестятся слева направо. Вот и вся разница. Можете вообще не придавать значения этим и другим из этого жанра жестам. Недаром народ придумал поговорку: «Побожиться — что помочиться». Если уж быть откровенным до конца, хотя и сам не люблю, когда мне начинают исповедоваться «до конца», так вот, я вообще ни во что не верю, ни в Доброту, ни в Гуманизм, ни в Будущее. Есть бесконечная тяжелая борьба более сильных особей с более слабыми, и — всё. Скажете, старо, мы это проходили? Правильно, проходили, проходим и будем проходить вечно! Ибо такова Природа Вещей, таково Устройство Мира! Взгляните на небо, на первый взгляд, Красота и Гармония. Вечность за Вечностью сияют одни и те же звезды. Все кажется стабильным и таким надежным. Кажется! На самом деле там все кипит, бурлит, борется друг с другом, исчезает и возникает вновь, но уже совсем другое. А сияние звезд — это лишь божьи декорации, поставленные сотни, тысячи миллиардов лет назад. Их давным-давно уже нет, это лишь отблеск, плетущийся из сумасшедших далей. Уверяю вас, я много, даже слишком много, прочитал в свое время весьма неглупых книг. И, знаете, самым жестким оптимистом мне кажется неортодоксальный иезуит Тейяр де Шарден, автор блистательного труда «Феномен человека». Француз, отлученный от родины и ордена иезуитов за свой нонконформизм, он большую часть жизни провел в экспедициях как специалист-антрополог. Студенты были от него в восторге, а академики — терпеть не могли! Я не желаю походить на непризнанного гения, не желаю такой участи ни себе, ни своему сыну, ни его детям. Я — сугубо практик. Реальная помощь страждущему для меня важнее вечных проблем. Мне не нужна слава спасителя человечества, большинство истинных спасителей кончало либо на костре, либо на плахе, либо в лагерях. С меня достаточно пяти лет на АПЛ — это примерно то же, что «десятка» в особлаге, уверяю вас! Мой опыт бесценен, родине, стране, где я родился, я стал не нужен, нищенствовать, загибаться от холода и хамства власть имущих не хочу. Не хочу, чтобы подобная доля выпала и моему сыну. И потому мы все здесь. Немцы, не все разумеется, морщатся от нашего «возвращения». Но мы приехали не нахлебниками, мы привезли с собой отрицательный жизненный опыт, привезли наших детей, мы привезли энергию созидания, мы привезли идеи! Те самые, которые там, на родине, оказались невостребованными. Умные немцы это прекрасно понимают, поэтому-то и дали нам «зеленую улицу». Вот моя Исповедь. Если и теперь вы будете в чем-то сомневаться, то, как говорится, вот вам бог, а вот — порог. Договорились?

Он протянул мне ладонь — широкую, такую мощную, надежную, что я не решился не пожать ее.

— Итак, — резюмировал он, — ждем вашу очаровательную супругу и — вперед?! Замётано?

Мне не оставалось ничего иного, как сказать «да»…

— Доктор! — окликнул я его, когда он был уже у самой двери. — А как же Душа? Чистка и Душа? Что будет с Душой? Вы ее тоже — фьють?

— Душа — это Глубина, ваша суть, она остается неизменной, я же очищаю накипь. Понятно?

— А что значит «душевнобольной»? Значит, Душа тоже может болеть?

— Разумеется! Если ее перегрузить. Поэтому-то я и предлагаю вам снять весь старый груз, а вы, чудак, колеблетесь. Надеюсь на ваш разум, не перегружайте Душу, иначе она заболеет. — Доктор рассмеялся каким-то своим мыслям. — А это для разрядки. Хася, моя двоюродная сестра, живет со всей своей кодлой в Хайфе, без конца воспитывает внука Левочку. Он этакий добродушный толстячок, страшно любит гонять в футбол. Так Хася каждый раз, когда он садится есть, зудит: «Левочка, когда ты возьмешься за ум, все нормальные еврейские дети что-то делают, а ты вместо того, чтобы придумывать еврейскую атомную бомбу, гоняешь этот паршивый мяч». Лично я считаю, что за Левочку уже всё сделано, пусть себе гоняет мяч. Не так ли? Ну, все, пока!

Он помахал на прощанье, и я остался один на один с похрапывающим Францем. Опять эти тягучие ночные часы. Да, прав доктор, пусть Левочка гоняет мяч, пока еще можно. История невеселая. Душа, чистка, новая жизнь… О Душе я уже столько передумал, что начинаю путаться — что же это за субстанция: есть ли некий реальный эквивалент? Что значат все эти рассказы якобы переживших клиническую смерть, эти тоннели, свет в конце, полеты туда и обратно, зависания над собственным телом, лежащим на операционном столе, — что все это? Выдумки? Способ привлечь внимание к собственной персоне, ничем другим не могущей похвастаться? Особый вид психозов, поддерживаемый врачами-энтузиастами? Или все же нечто? Неопознанные явления… Точнее непознанные. Вполне возможно, природа высовывает нам кончик чего-то весьма важного, скрытого в глубине, как это было уже не раз — открытие электрического заряда, радиоволн, рентгеновских лучей, естественной радиоактивности, генов и их мутаций и так далее, можно до бесконечности. «Хвостик» замечает кто-то самый внимательный, самый любопытный, и тогда набрасываются дружно, всем скопом. И — начинается наука. Нет, господа, наука начинается именно с «хвостика»! И самый главный ученый — заметивший этот «хвостик»… Но можно ли «заметить» Душу? Как ее зафиксировать? Узнать, что это и есть твоя Душа? Древние египтяне по уровню своего развития были на несколько порядков выше всех других народов, у них была уже сложившаяся система власти — государство! Практически без изменений оно существует и поныне, причем везде! Следовательно, это были совсем не глупые люди. И эти люди более всего заботились о сбережении своего тела после смерти с одной-единственной целью: дождаться возвращения в свое тело блуждающей Души. Они верили в возможность обретения отлетевшей Души! Верили в течение тысячелетий! И верят сейчас! О, Боже праведный, если ТЫ есть, оставь мою голову в покое, дай хотя бы пару часов нормального сна. О большем — не молю! Хочу спать, хочу спать, у меня тяжелеют руки и ноги, тяжелеют веки, закрываются глаза, я не в силах пошевелить пальцем, я засыпаю, засыпаю, засыпаю, я сплю, сплю, сплю…

(Из секретных записей.

Мы плывем по Байкалу — на старом рыбацком корыте с мотором, называется «дора». Мотор, конечно, заглох. Идем на веслах: я с Галей, напротив нас гребут Папа с Анатолием. За кормой на канате вихляет, подпрыгивает на волне маленький ялик. Галя в серебристом платье с голубыми переливами, черные волнистые волосы охвачены серебристым обручем, как в тот вечер у нее в гостях. На корме какой-то бородатый мужик с милицейским мегафоном на груди. В углу рта, между бородой и усами, торчит погасший окурок. Мужик сплевывает через него и матерится. Я кричу ему, чтобы заткнулся, он скалит прокуренные зубы и снова матерится. Я говорю Гале про наш собственный катер, дескать, почему мы должны плыть с этим матерщинником. Галя тоже скалит в улыбке зубы и как-то страшно выворачивает вверх и вбок глаза, показывая мне что-то, что осталось у нас за спиной. Я оборачиваюсь и — вижу: над утесом, где мы только что были, вздымается ввысь светящийся столб. Он округл и ровен по краям, держится строго вертикально и сияет бледно-фиолетовым светом…

И вот я уже на утесе, подхожу к светящемуся столбу, разглядываю его. Он тихо сияет и — движется, несется, возносится как бы сам собой. Я вижу дыру, из которой он взмывает ввысь, это же дыра из нашей пещеры! Я задираю голову и чуть не падаю — столб теряется в вышине, не расширяясь и не растворяясь в воздухе. Я обнимаю его руками, обхватываю покрепче, что-то тяжелое сваливается с меня, я вижу самого себя лежащим у подножия столба, но — чудо! — вместе со столбом я возношусь в небо! Я лечу среди звезд, столб несет меня все выше и дальше. Мне совсем не холодно, но и нет того жара, который опалил меня в первый момент, когда, возле дыры, я обнял светящийся столб. Мимо проплывают сияющие звезды, целые сгустки звезд, светящиеся спирали, пылевидные сверкающие скопления, ЧЕРНЫЕ ДЫРЫ — я вижу их! Видны не сами ДЫРЫ, а точки черного пространства, куда всасываются обломки планет, космический мусор, пыль, плазма, как вода, воронками, устремляется в бездонные океанские глубины. Я ощупываю себя — тела нет, есть лишь ощущение формы моего тела. Я замечаю, что весь, с головы до ног, облеплен какими-то мелкими существами. Да это же муравьи! Те самые? Из пещеры? Но не натуральные муравьи, а лишь их сущности, то есть мои ощущения, что это именно муравьи. Столб, превратившийся в прозрачный белесый луч, несет нас все дальше и дальше. И вот, наконец, издали, словно в окуляре телескопа, все ярче и четче, стремительно нарастая, приближается сияющее круглое тело, похожее на нашу луну. С такими же темными пятнами «морей», с такими же желтыми чистыми пятнами «пустынь» и такими же резкими тенями от гор и хребтов. Еще миг, и я, облепленный муравьями, мягко опускаюсь на поверхность неведомой планеты. И, не успеваю оглядеться, как со всех сторон ко мне стекаются маленькие, серого цвета, пирамидки. Их так много, что невозможно охватить взглядом — куда ни гляну, всюду торчат четырехгранные острия их вершин. Но никакого страха, никакого беспокойства, словно я уже давно знал это место, все пирамидки мне знакомы, они совсем не страшные, наоборот, симпатичные, доброжелательные, даже приветливые. Они не то чтобы расступаются передо мной, а как бы исчезают, давая мне дорогу. Я вспоминаю про муравьев, но их уже нет, куда-то сбежали, должно быть, пошли строить новый муравейник, решаю я. Огромное красное светило появляется над горизонтом. Пирамидки обступают меня, и я вхожу в одну из них, как в четырехгранную палатку. Пирамидка скрывает меня от пронизывающих лучей красного светила, мне уютно, спокойно и так хорошо, что я… просыпаюсь…)

Снова утро, снова Франц с его слюнями, снова Джильда… Но сегодня Джильда ведет себя как-то странно: нет обычной приветливости, злая, как мегера, подкатила Францу тележку, словно швырнула подачку, и тотчас удалилась, даже не взглянув в мою сторону. Естественно, я был неприятно удивлен. Франц — тоже. От нечего делать я попытался проанализировать, в чем дело, то есть почему я удивлен, и притом неприятно. Франц — понятно: приготовил десять марок в надежде, что Джильда вот-вот вернется. А я? Чего жду я? Этих странно волнующих поглаживаний по бедру и выше? Этого я жду? Ах ты, сивый козел! Джильда годится тебе в дочери, а ты облизываешься, подонок! Лучше бы думал о своей жене Гале, это, говорят, помогает. Кстати, не забыть бы спросить доктора, как на атомных подлодках решались проблемы секса, и про хиромантию — неужели он верит?!

Но вот появилась Джильда, рывками, не скрывая своего презрения и даже отвращения к Францу, выкатила тележку с почти нетронутым завтраком, вернулась уже другая, словно выскочила на сцену исполнить новую роль — улыбающаяся, краснощекая, я бы даже сказал, весьма привлекательная. И — ко мне! Подсела на кровать, положила свою волшебно-ласковую руку на бедро — я весь напрягся. О, господи, что же ты со мной делаешь! Жажду покоя и смирения перед Судьбой, как Михаил Кюхельбекер, а тут такие искушения… Да я просто хочу остаться верным своей жене, которую люблю! Но руки Джильды сильнее моих рассуждений и внутренних воплей — ее теплые добрые ладони, трепещущие пальцы добираются до самых моих сокровенных мест, я не выдерживаю, прижимаю поверх одеяла ее руки к себе, я сломлен, готов сдаться на милость победительницы, но ее руки вдруг коварно выскальзывают, оставляя меня во вздернутом состоянии… Я хочу удержать ее, но она быстро уходит. Франц глядит на меня волком, а я готов провалиться сквозь землю с этим торчком стоящим одеялом… Однако постепенно возбуждение проходит, я уже нормально дышу, могу соображать. Что бы это значило? Может быть, это часть стратегии доктора Герштейна? Или их обоих, Матцке и Герштейна? А может, — эта мысль обжигает меня кипятком, — может, я влюбился? Как Гете? Или Бунин? Какого черта! Ты — сумасшедший, тихий псих, не более того! И прекрати эти пошлые игры с медсестрой! Как тебе не стыдно! У жены — горе, а ты тут вздумал развлекаться. Негодяй! Ничтожество!

И вдруг снова входит Джильда, подсаживается ко мне. Я чуть не теряю сознание. Ее руки снова под одеялом, снова я трепещу, забываю обо всем на свете. Джильда тоже возбуждена, не может сдержать себя, откидывает одеяло, склоняется лицом, губами ко мне, мягко отстраняет мои пальцы, пытавшиеся выставить последний заслон… Я полностью в ее власти, снова лечу в Космос, но уже иной…

Когда Джильда уходит, я замечаю, что Франц лежит, отвернувшись к стене. Ага, паразит, теперь твоя очередь сопеть в стенку! И ощущение победителя захватывает меня: я еще могу! Я еще не шваль подзаборная! Я еще мужчина! И все прежние угрызения совести как-то незаметно исчезают, я забываю о них, словно их и не было. Главное — я снова жив! Спасибо тебе, Джильда! Я (по-своему!) люблю тебя, но, конечно, не так, как Галю… Галя, между прочим, такого никогда себе не позволила бы…

За этими благостными рассуждениями меня и застают вошедшие в палату доктор Матцке и доктор Герштейн. Доктор Матцке, в отличие от высокого и грузного Герштейна, невысок, худощав, подвижен, приветлив, говорлив. Едва открыв дверь, он тут же начал о чем-то говорить. Доктор Герштейн согласно кивал и, придерживая доктора Матцке за локоток, подвел к моей кровати. Я весь напрягся: после только что случившейся близости с Джильдой я не готов был предстать пред очи высокой врачебной комиссии, мне требовалось, по крайней мере, принять душ. Но «не мы выбираем, нас выбирают» — доктор Матцке присел ко мне на кровать, как недавно Джильда, его глаза через пенсне, похожие на глаза ястреба, уставились на меня, впрочем, вполне доброжелательно.

— Как дела? — спросил он по-немецки. Доктор Герштейн переводил.

— Kein Problem! — бодро, по-советски, отрапортовал я.

— Молодец! — похвалил доктор Матцке. — Мы с доктором Герштейном надеемся на вас. Если вы поможете нам, то мы вместе поднимем процент реабилитации на тридцать единиц! — Он расхохотался своей же шутке, похлопал меня по коленке. Вы не должны ничего бояться. Вы это понимаете?

— Да, да, понимаю.

— Прекрасно! Вы готовы к процедуре?

— Мы договорились с доктором Герштейном, что процедура состоится, когда вернется моя жена, — осторожно, в порядке информации, сказал я.

— Да, да, конечно, — охотно согласился доктор Матцке. — Но вопрос в принципе: вы решились на эксперимент? Вы доверяете доктору Герштейну?

— Да, да, конечно. Доверяю полностью!

— Прекрасно! Я рад. Доктор Герштейн прекрасный специалист, жаль, у нас нет вакансий, иначе он давно работал бы моим заместителем, — улыбаясь, сказал доктор Матцке. — Русские врачи — большие энтузиасты, то есть настоящие специалисты, — поправился он, — и если бы не проблемы, все было бы иначе. Не правда ли, доктор Герштейн?

Доктор Герштейн склонил голову в знак согласия. Глаза его источали печаль и сарказм.

— Итак, господин Бродь-ягин, — доктор Матцке все же запнулся о мою фамилию, — договорились, кажется, так говорят в России? Сразу после возвращения вашей действительно прелестной супруги мы начинаем процедуры с аппаратурой доктора Герштейна. Так?

Он протянул мне свою крохотную, жилистую руку. Я приподнялся, пожал, и они оба удалились, даже не посмотрев в сторону Франца.

Хотя я и пожал руку доктору Матцке, но после того, что проделала со мной Джильда, я очень засомневался, а надо ли вообще что-либо предпринимать с целью так называемой «реабилитации». Чувствовал я себя нормально, никаких страхов не испытывал и, ей-богу, готов был послать обоих докторов вместе с их аппаратурой в одно, известное всем русским место…

Однако человек предполагает, а Бог располагает. Я специально слово «бог» написал с большой буквы. Потому что, едва удалились наши медицинские светила, как в палату робко заглянул Эдик, он же Адольф, казахстанский немец, наш сосед по площадке, замечательно добрый человек, сохранивший доброту сердца несмотря на жесточайшие испытания, выпавшие на долю его родителей, его самого и всей его многострадальной семьи. Эдик принес мне письмо! Только что пришедшее! Из Москвы! От Гали!!! Я с благодарностью схватил письмо, и Эдик тут же испарился, всем своим человеческим нутром понимая, что мне не до разговоров с ним.

«Милый Марик! Опять, как видишь, письмо. Приходится задерживаться. И не только из-за памятника. С памятником все решилось, на удивление, довольно просто: Валентин сходил к министру, тот позвонил куда следует, и они все подписали. На памятнике будут высечены фамилия, имя, отчество и даты жизни. И — все. Никаких званий, никаких орденов — все это шелуха по сравнению с тем, кем был наш Папа и где он теперь… Я же задерживаюсь, надеюсь не надолго. Все время думаю о тебе. Как нам быть. Подумай и ты. Дело в том, что мне (нам!) предлагают работу и квартиру в Москве! Предложение, прямо скажем, заманчивое. Новый министр вооружений Российской Федерации прославился афоризмом: „Все, что у нас движется, прыгает, летает и ползает, мы заставим воевать“. Сие откровение последовало после официального объявления в прессе об увеличении в 2,5 раза расходов на вооружение. Не знаю, что и сказать. Вся наша жизнь была связана именно с этим направлением… Только, ради бога, не волнуйся, без тебя не сделаю ни шагу, лишь выясню ситуацию. Если придется еще задержаться, напишу. Очень целую. Твоя Галя».

Я читал и перечитывал письмо, стараясь понять, что же так сильно царапнуло меня в нем. Ага, вот: «…Валентин сходил к министру… мне (нам!) предлагают работу и квартиру в Москве! Предложение, прямо скажем, заманчивое…» Опять этот Валентин! Неужели они…? Я по-настоящему разозлился: неужели трудно понять, что там начинается новый виток, опять всё то же! Галю просто покупают… Я посмотрел на штемпель: письмо отправлено из Москвы двенадцать дней назад, значит, уже две недели она «выясняет ситуацию» — целых две недели! При ее-то уме и хватке! А главное — после той явно уголовной истории, что произошла с зажигалкой! Я еще напишу об этом — когда успокоюсь.

Сначала, сгоряча, хотел было показать письмо доктору Герштейну и попросить, чтобы разрешил позвонить прямо из больницы в Москву, но вспомнил, что здесь не принято использовать служебные телефоны для частных разговоров.

Я вышел в холл. Кругом стекло, но вход — на вертушке, как в нашей «фирме», не хватает только стройного чекиста в гражданском костюме с оттопыренным сзади пиджаком. Ну и конечно, ячеек для пропусков. Тут — просто разгул демократии! Сидит какая-то «тетя Марта», перед ней журнал входящих и выходящих. Всех она знает в лицо и по имени. С некоторыми любезно раскланивается, с другими строга, неприступна, холодна. При исполнении! Не проскочишь. Я отхожу к стеклянной стене, задумчиво гляжу на мокрый асфальт, на зеленые газоны, подстриженные под «нуль». Стрижка газонов здесь самое важное дело, хаузмайстер с весны до осени не слезает с этой маленькой машинки, ползающей по всей зеленой территории больницы.

В глубине территории несколько домиков для кроликов, зайцев, на столбиках кормушки для птиц, и там очень оживленно. Голуби дерутся между собой, а пронырливые воробьи потаскивают корм прямо у них из-под носа. Я вспоминаю наших, российских воробьев зимой. Особенно в Сибири, во время жестоких морозов. Бедолаги ночуют в дымовых трубах, в щелях под крышами, питаются жалкими крохами, что валяются возле мусорных баков, но — не улетают в теплые края, остаются на родине! Как же так? Почему? Прилети они сюда, в Германию, причем без всяких приглашений и виз, и жили бы кум королю, но нет, торчат там, мерзнут, голодают, гибнут в особенно лютые зимы, но родину не оставляют! А мы… У меня наворачиваются на глаза слезы. Не воробьев жалко — себя! Хотя и воробьев — тоже! Что же нас-то понесло в эти теплые и сытные края?! Неужто не выжили бы в Стольной при наших пенсиях и том имуществе, что накопилось за годы работы в Папиной системе? Какой сквозняк выдул нас с родимых мест, оторвал от друзей, от музеев, от Красной площади, от родного языка! Как могло такое случиться? Кто спятил? Я? Галя? Папа? Или мы все вместе? А может быть, спятила вообще вся Россия — в который уже раз! Если ей становятся не нужными такие специалисты, да просто люди, наконец! Уникальные люди! Взять хотя бы доктора Герштейна… Или нас с Галей… Или добрейшего труженика Эдика, он же Адольф, мыкавшего лихо и в Киргизии, и в Сибири, и на Алтае, и в Казахстане… Нет, люди здесь ни при чем, дело в чем-то другом. А в чем? Не в том ли же самом, почему казнили величайшего ученого Франции Лавуазье в куче с разного рода никчемными и действительно виновными людишками. Однако, очнись! Ты что, забыл, как тебя уродовали в подъезде и звонили по ночам, грозились, что добьют…

Снова разболелась голова, казалось, что всем слышно, как она гудит. И я на лифте поднялся в палату, завалился на кровать. Франц посапывал в стенку — так ему и надо! Впрочем, злость моя уже давно прошла, и мне было искренне жаль и Франца тоже. Вообще всех людей, независимо от того, какой они национальности, цвета кожи, вероисповедания. Жалко всех! Ибо все мы — мерцающие точки на эллипсоиде вращения под названием ЗЕМЛЯ…

Хотелось спать, но не уверен, удастся ли заснуть. Так, какая-то тягомотина. И это называется «жизнь»? Если Галя решила остаться в Москве, а я это не исключаю, то что остается мне — начать всерьез жевать простыню или смешать всю суточную дозу пилюль в банке с водой, но не выливать в унитаз, как это делает доктор Герштейн, а просто выпить…

(Из секретных записей.

Обычная утренняя дрема одолевает меня. Сквозь какие-то призрачные видения упорно пробивается реальная картинка. Пещера, муравейник, молния-змейка, проскочившая в самом низу прозрачного муравейника. Я отчетливо вижу Папу, застывшего перед экраном монитора, себя, как бы и вовсе неживого, Галю с крепко, по-Папиному, сжатым ртом. Толика, стоящего позади Папы и машинально держащегося за кобуру пистолета на боку. Я слышу крики мужика снизу, с пошумливающего Байкала, — мужик всё просит водки в обмен на омуля. Ему и невдомек, какая «рыба» жарится в пещере. Но он знает, что здесь совсем недавно жили какие-то солдаты, строили, мастерили что-то и, наверняка, меняли водку на его рыбу. Потому-то он снова здесь — в самый неподходящий момент! Папа тихо, сквозь зубы матерится, но так, чтобы не услышала Галя, хотя она, конечно, слышала и, как мне чудится, тоже шипит нечто нецензурное. Толик спохватывается, отбегает к краю утеса, кричит что-то рыбаку, дескать, подожди, и возвращается обратно. Мы все смотрим на монитор — что там? Началось? Или еще нет? В муравейнике, у самого дна, пробегают легкие сполохи розовато-фиолетовые, волнистые, едва различимые. Зуммер уже давно захлебнулся и лишь тоненько попискивает, «зайчик» на приборе исчез — зашкалило! Мы — почти в режиме СЦР! Это ясно и Толику, он то и дело поправляет на боку свой бесполезный пистолет. СЦР — самопроизвольная цепная реакция, как в ядерном реакторе! Мы, все четверо, на крыше этого реактора и через камень, через породу вот-вот начнем получать дозы. Папа не спускает глаз с экрана, он как бы завис, вокруг него нет никого и ничего — только экран, только голубовато-фиолетовое свечение, даже муравьи, гроздьями падающие из-под купола вниз, его мало интересуют. Главный вопрос: надо ли добавлять еще, и если надо, то — сколько? И Папа добавляет…

Рисковый он человек, азартный, настоящий ученый! И наконец появилась на свет зажигалка, та самая, которая должна запустить реактор. Папа подходит к дыре над муравейником, нацеливает зажигалку вниз и нажимает на рычажок. Что произошло, мы могли судить лишь по вспышке на экране — экран стал матово-белым, потом почернел, вырубился. И в тот же миг из дыры, в нескольких метрах от нас, с воем и свистом взмыл в небо светящийся фиолетовый столб. Муравейник пошел вразнос, СЦР забушевала во всю силу! Случилось именно то, чего Папа и добивался, ради чего многие месяцы корпели мы над схемами и чертежами, ради чего два месяца здесь мастерили солдаты генерала Баржукова, ради чего мы четверо сейчас получали дозы, а славные муравьи героически отдали свои жизни на благо Науки. И голуби — тоже…

С хриплым победным криком Папа подбежал к нам, обнял Галю, меня, хлопнул по плечу невозмутимого Толика и жестом велел немедленно смываться отсюда. Толик берет инициативу в свои руки: первым к лестнице он отправляет Папу, за ним — Галю, меня, сам спускается последним. Герой! Я в каком-то мороке, кажется, будто я не здесь, на висящей лестнице, а там, в пещере, среди погибших муравьев. Да, да, ощущение, будто я тоже мертв. Мне все безразлично: Папин восторг, Галина спортивная проворность, плавно переливающийся под закатным солнцем Байкал, мужик, все еще торчащий в своей доре… И вдруг, уже на последних ступенях, я чуть не срываюсь, чудом успеваю схватиться за боковой канат, ноги болтаются, руки свело судорогой. Удерживаюсь на локтях, упершись ими в перекладину. Толик тут как тут: страхует меня сбоку, чувствую его мощную руку — теперь не грохнусь. Но голова мотается, как резиновая. Вдали, там, где должны быть Святой Нос и поселок Баргузин, над самой кромкой воды маленькие, выстроившиеся длинным рядом домики — ярко блестят оконные стекла, отражая закат, из труб вьются дымки, бегают собаки, на лавочках сидят старики… Где-то там, еще дальше, сто пятьдесят лет назад жили братья Кюхельбекеры… «Что это?» — показываю Толику. Он держит меня за талию, с недоумением смотрит туда, где вдали над водой висит поселок. Ясно, что он ни черта не видит! Голова моя идет кругом, но мираж не исчезает! На поясе у меня дозиметр, я физик, и моя обязанность в случае взрыва проверять местность на радиоактивное загрязнение. Толик опускает меня на камень, спрашивает о чем-то, я не слышу, сижу, как чурка. Где-то внизу кричат Папа и Галя — забеспокоились! Как всё это мне противно! И я сам себе — тоже! Убийцы от науки…

Толик встряхивает меня, я словно очнулся от страшного сна: камни, Байкал, дора с мужиком — всё на месте. Но и мираж — тоже! Толик издает возглас удивления: наконец-то и он увидел, кричит Папе, Гале, показывает вдаль. Те тоже замечают мираж, Галя восторженно машет мне, дескать, смотри, какое чудо! Всё, взял себя в руки, поднялся, коленки дрожат, но идти могу. С Толиной помощью спускаюсь к воде. Галя бросается ко мне, с тревогой вглядывается в меня. Я бормочу: «Всё о-кей», — достаю дозиметр и направляюсь к нашему катеру. Включаю дозиметр — ого! — на брезенте катера столько, что за полчаса смертельная доза! Втыкаю в песок знак опасной радиации и несусь к берегу. Вместе с Толиком проверяем дору — мужик, разинув рот, глядит вверх, на фиолетовый столб, торчащий над утёсом и теряющийся в сумеречном небе. На доре — почти норма, значит, сыпануло вдоль берега. Надежда на дожди. Пещеру, по плану, всю целиком зальют бетоном те же ребята из дивизии генерала Баржукова через дыру, из которой сейчас свищет горячая плазма… Папа читает ситуацию по нашим лицам, направляется к доре, достает из заднего кармана плоскую фляжку с коньяком, отдает мужику. Тот с радостью принимает долгожданный дар, приглашает нас в свою ладью. Мы рассаживаемся по скамьям, мужичок пытается завести движок — вспотел, но движок, увы, не заводится. Папа проявляет беспокойство. Толик начинает действовать: находит у бортов весла, две пары, вставляет в уключины, и мы все четверо, за исключением мужика, который заканчивает дегустацию трехсотграммовой фляжки, резкими рывками уходим подальше от опасного места. Напакостили и смываемся, думаю я, снова впадая в какое-то полудремотное состояние…)

Под матрацем у меня целая библиотека! Захватил на всякий случай самые нужные книги, когда-то начатые, но непрочитанные, — теперь самое время наверстать. Тем более что доктор Герштейн заставил писать эти мемуары. Ему хочется докопаться до самых корней моей придури. Психиатры все такие, что Фрейд, что Герштейн, оба чем-то похожи на Папу, да и на нас с Галкой, точнее, мы чем-то похожи на них: тоже пытаемся во что бы то ни стало, даже вопреки здравому смыслу и чувству самосохранения, довести «живой материал» до изнеможения…

Открыл Плутарха. Закладка пожелтела от времени, но мысли древнегреческого историка, жившего в первом веке новой эры — за две тысячи лет до нас! показались мне весьма современньми и любопытными. Специально для доктора привожу эти цитаты, чтобы не думал, что только я один зациклился на проблемах Души. (Цитаты из работы «О демоне Сократа».)

«…Демон Сократа был не видением, а ощущением какого-то голоса или созерцанием какой-то речи, постигаемой необычным образом, подобно тому как во сне нет звука, но у человека возникают умственные представления каких-то слов, и он думает, что слышит говорящих… У Сократа же ум был чист и не отягчен страстями, он лишь в ничтожной степени в силу необходимости вступал в соприкосновение с телом. Поэтому в нем сохранялась тонкая чувствительность ко внешнему воздействию, и таким воздействием был для него, как можно предположить, не звук, а некий смысл, передаваемый демоном без посредства голоса, соприкасающийся с разумением воспринимающего как само обозначаемое… Так вот, Тимарх, юноша одаренный и недавно приобщившийся к философии, пожелал узнать, какую силу скрывает в себе демон Сократа. Не сообщая об этом никому… он опустился в пещеру Трофония… Две ночи и один день он провел под землей. Многие считали его уже погибшим, и близкие оплакивали его, но вот он утром вернулся очень радостный… он рассказал нам много такого, что вызывает удивление не только у зрителя, но и у слушателя. Опустившись в подземелье, он оказался, так рассказывал он, сначала в полном мраке. Произнеся молитву, он долго лежал без ясного сознания, бодрствует ли он или сон видит: ему показалось, что на его голову обрушился шумный удар, черепные швы разошлись и дали выход душе. Когда она, вознесясь, радостно смешивалась с прозрачным и чистым воздухом, ему сначала казалось, что она отдыхает после долгого напряженного стеснения, увеличиваясь в размере, подобно наполняющемуся ветром парусу; затем послышался ему невнятный шум чего-то пролетающего над головой, а вслед за тем и приятный голос. Оглянувшись вокруг, он нигде не увидел земли, а только острова, сияющие мягким светом и переливающиеся разными красками наподобие закаливаемой стали… Посредине же между ними простиралось море или озеро, которое светилось красками, переливающимися сквозь прозрачное сияние… Цвет воды местами был чистый морской, местами же замутненный, напоминавший болото. Кружась вместе с течением, острова не возвращались на прежнее место, а шли параллельно, несколько отклоняясь, так что при каждом обороте описывали спираль. Море, заключенное между островов, составляло немного меньше восьмой части целого… и было у него два устья, из которых било пламя навстречу водным токам, так что синева на большом пространстве бурлила и пенилась… Обратив же взгляд вниз, он увидел огромное круглое зияние, как бы полость разрезанного шара, устрашающе глубокое и полное мрака, но не спокойного, а волнуемого и готового выплеснуться. Оттуда слышались стенания и вой тысяч живых существ, плач детей, перемежающиеся жалобы мужчин и женщин, разнообразные невнятно доносившиеся из глубины шумы, и все это поразило его немалым страхом… И когда приближается Стикс, души в страхе подъемлют стенание, ибо многие из них похищает Аид, стоит им только поскользнуться. Прочие же подплывают снизу к луне, которая уносит их вверх, если им выпал срок окончания рождений; но тем, которые не очистились от скверны, она не дает приблизиться, устрашая их сверкающими молниями и грозным мычанием, так что они, горько жалуясь на свою участь, несутся снова вниз для другого рождения… Но я вижу только множество звезд, которые колеблются вокруг зияющей пропасти и одни в ней тонут, другие оттуда выскакивают… Не понимаешь ты, что видишь самих демонов… Всякая душа причастна к разуму, и нет ни одной неразумной и бессмысленной, но та часть ее, которая смешается с плотью и страстями, изменяясь под воздействием наслаждений и страданий, утрачивает разумное… звезды, которые кажутся угасающими, — это души, полностью погружающиеся в тело, а те, которые вновь загораются, показываясь снизу и как бы сбрасывая какое-то загрязнение мрака и тумана, это души, выплывающие из тел после смерти; а те, которые витают выше, — это демоны умудренных людей. Попытайся же рассмотреть связь, соединяющую каждого с его душой… Звезды, имеющие прямое и упорядоченное движение, принадлежат душам, хорошо воспринявшим воспитание и образование, у которых и неразумная часть свободна от чрезмерной грубости и дикости; а те, которые смятенно отклоняются то вверх, то вниз, словно стараясь освободиться от связывающих их пут, борются со строптивым и не поддающимся воспитанию нравом и то одолевают его и направляют в здоровую сторону, то склоняются под бременем страстей и впадают в порочность, но снова восстают и продолжают борьбу. Ибо связь с разумом, подобно узде, направляющей неразумную часть, вызывает в ней раскаяние в совершенных проступках и стыд за противонравственные и неумеренные наслаждения: обузданная присутствующим в ней самой властвующим началом, душа испытывает боль, пока она не станет послушной и не будет без боли и ударов воспринимать каждый знак подобно прирученному зверю. Такие души лишь медленно и с трудом обращаются к должному состоянию. А от тех душ, которые от самого рождения охотно покорствуют своему демону, происходит род боговдохновенных и прорицателей… Вернувшись в Афины, он (Тимарх) на третий месяц, как предсказал ему явленный голос, скончался…»

Чтение и переписывание Плутарха лишь укрепило мою уверенность в существовании души, во всяком случае у меня, ибо нечто подобное тому, что видел в пещере юный Тимарх, мне тоже доводилось видеть, и не только в моих снах…

В тот вечер доктор Герштейн вернул мне первые три тетради — без всяких комментариев. Я ждал хоть каких-то слов, а он — молчок! Это меня крайне огорчило. Он вышел, но через пять-семь минут вернулся, присел ко мне на кровать. На смуглом лице его, испещренном морщинами, отразилось страдание.

— Не хотел говорить, но вы же ждете, — начал он, отводя глаза. — Ваши тетради лично мне чрезвычайно тяжело было читать, чрезвычайно! Извините, что заставил вас заняться этим нелегким делом. Но, как говорят буддисты, ваша душа очистится, если вы познаете Истину. Истину познать невозможно, к ней можно лишь приближаться. И то не всякому дано. Вам — дано! Но приближение к Истине опасно — нет, не для здоровья, для жизни! Ибо Истина — есть Смерть! Понимаете, о чем я? Давайте-ка прекратим эту литературную деятельность, пока нас обоих не вытурили отсюда…

— Почему? — удивился я. — Мы кому-нибудь мешаем? Или выбалтываем гостайны? Странно, доктор, раньше я боялся всего, а теперь — вы? Уж не заразил ли я вас своими страхами?

— У меня своих выше макушки, — невесело рассмеялся Герштейн. — Дело не во мне. В вас! Переживая, причем столь эмоционально, прошлое, вы как бы заново проходите все по второму кругу и снова перегружаете вашу психику. Мне казалось, что начнется катарсис, очищение, но, теперь вижу, увы, заблуждался. Вместе с классиками психоанализа. Я запрещаю вам писать дальше! Это опасно! Вы поняли, о чем я?

Я испуганно глядел на него, как на человека, сходящего с ума прямо у меня на глазах. Левое плечо его стало конвульсивно подергиваться, левый глаз подозрительно сощурился, казалось, еще миг — и доктора хватит кондрашка. Я взял его за руку — она была ледяная. Господи, да он мертв! Но доктор повернул ко мне лицо, глаз выровнялся, плечо перестало дергаться, рука потеплела.

— И потом, это касается меня лично. Вы меня так расписали, что можно подумать, будто я какой-то антисемит. Я, к вашему сведению, хотя и русский, но еврей. Хожу в синагогу, не молюсь, но хожу! Плачу взносы, помогаю соплеменникам…

— Я тоже член общины! — с вызовом сказал я. — И тоже хожу в синагогу, не молюсь, но плачу взносы! Антисемитов ненавижу! Как, впрочем, и всех прочих националистов.

— Вы член общины? Но вы же не еврей! — удивился доктор.

— Все в той или иной степени евреи. А вы претендуете на избранность?

— Разумеется, нет, но…

— Что «но»? Что вы хотели сказать?

— Послушайте, не делайте мне смешно, как говорят в Одессе. Еврей, не еврей — какая разница? Важно, каков человек. Вот вы, Бродягин, хотя и не еврей, но вы мне нравитесь!

— Да? — приятно удивился я. — Нравлюсь? Но я же псих!

— Э, опять вы за свое! Нравитесь потому, что платите взносы. Это вас устраивает? Вам это надо? Ладно, вы собирались что-то почитать, валяйте!

«Кому надо лечиться?» — подумал я. И прочел ему цитаты из Плутарха.

— Не спорю, душа есть, — неожиданно охотно согласился доктор. — Но, на мой взгляд, нельзя воспринимать ее слишком реально, как это делали классики и делаете вы. Душа — понятие, а не сущность. Так бы я сказал. А вам настоятельно рекомендую очистить — не душу! — сознание. Убрать эти гнойные пробки, мешающие вам нормально жить. Понимаете, о чем я? Вы же уже соглашались…

— После приезда жены! А жена задерживается, я волнуюсь, хочу поговорить с ней по телефону. Выпустите, доктор, хотя бы на один день.

— Здесь существует строгий порядок. Выпустить может только доктор Матцке. Хотите, я переговорю с ним, но заранее предупреждаю: он — человек жесткий. Вы обещали ему очиститься, боюсь, без этой процедуры он вас не выпустит. Таков порядок. Тетради — никому не показывать. Договорились? Это история вашей жизни…

Он снял с моей ладони очередной оттиск и удалился. Зачем ему это?! И я принял решение — бежать! Немедленно! Пока ночь, все спят, выйду как дух! Я быстро собрал все самое необходимое: ключи от квартиры, российский паспорт, бумажник с деньгами, тетради, книги… Часть рассовал по карманам пижамы, часть положил в полиэтиленовый пакет. И двинулся вниз по лестнице, стараясь не шаркать разношенными тапочками и прислушиваясь к малейшим звукам, доносившимся снизу, где был заветный турникет.

На мое счастье, никакой тети Марты возле турникета не оказалось. Я прополз ящерицей под крестовиной турникета, прокрался в полутьме к выходу — ура! стеклянные двери закрывались изнутри на обычную задвижку. Одно движение, и я на свободе! И сразу — под раскидистые кроны деревьев, в тень. Ни о каком транспорте не могло быть и речи — только пешком! И — подальше от окон: какая-нибудь сверхбдительная фрау заметит странного субъекта в больничной одежде, позвонит куда следует, и через две-три минуты полицейская машина с синими фонарями: пожалте аусвайс, то есть паспорт, кто, почему, и — цурюк, в психушку. Здесь бдительных старушек, как говорят, не меньше, чем стукачей при товарище Сталине. Слава богу, дорогу я помнил, через час с небольшим, рассвет только-только занимался, продрогший от ночного холода, вошел в свою, нашу с Галкой, квартиру! И тотчас зазвонил телефон — я весь сжался, обошел его на цыпочках стороной. Кто бы это мог быть?! В такую рань! Я притаился в спальне. Чудак! Разумеется, гэбэшники, — периодически проверяют наличие в квартире меня и Гали. Свет я догадался не включать. Теперь можно спокойно собрать чемодан и — в путь! Я твердо решил лететь в Москву и на месте разобраться со всеми этими странностями — смертью Папы, «помощью» Валентина, загадочными предложениями Гале, с ней самой, наконец… Торчать здесь не было никаких сил. Впервые посетила меня эта мысль: всё, что со мной здесь происходит, не результат ли это отъезда из России?! Не это ли сдвинуло всю мою сущность куда-то в сторону от магистрального направления, коему должна была следовать моя ДУША, черт бы ее побрал! Не есть ли это типичный случай разлада ДУШИ с РАЗУМОМ?! Нам бы нет, не нам, а мне следовало бы двинуть куда-нибудь на восток, в Сибирь, в те места, где жили братья Кюхельбекеры, на Байкал и еще дальше! От мучительной тоски сжалось сердце, заломило под левой лопаткой. Ну, всё, кранты, решил я. Спокойная готовность принять возмездие за всё, что совершил в своей дурацкой жизни, овладела мною. Я повалился лицом в подушку…

Просторная степь цвела, колыхалась буйно растущими травами. Я лежал в траве, надо мной сияло голубое небо. Пахло цветами, пыльцой, синими далями. Тихий мелодичный перезвон лился как бы с бездонной вышины. Я жмурился от счастья, сдерживал дыхание, чтобы никто не заметил, что я здесь, и все боялся, что блаженство вот-вот кончится.

Вдруг ко мне придвинулась морда лошади. Огромный глаз горел зеленым огнем. Маслянисто-выпуклый, живой, с внутренним теплым светом, он разглядывал меня добродушно и спокойно. И переливался зелеными полутонами. Лошадь еще ниже наклонила голову, ее шершавые губы тронули мое лицо, влажные ноздри ткнулись в подбородок. Пахнуло свежей зеленой травой, и лошадиным потом. Я поднял руки, погладил лошадь от широкого лба к верхней губе. Она фыркнула, потерлась о мою руку, отошла. Я поднялся. Лошадь стояла рядом, смотрела на меня — теперь глаз ее светился прозрачным янтарем.

Вокруг нас по всему горизонту возвышались горы — цепи хребтов, сверкающие от снега вершины, темно-зеленые распадки, бежеватые седловины с цветастыми пятнами альпийских лугов. Розовато-белые, голубоватые, синие вдали, весенние травы волнами перекатывались по степному простору горной долины под порывами ветерка. Степь цвела! Лошадь поводила ушами, с ожиданием глядя на меня янтарным глазом. Я узнал ее, встал, подошел к ней, обнял за шею, прижался щекой к гладкой шелковистой шерсти. Она была светлой масти — бежевато-серая, с белой кокетливой челкой, белыми яблоками по крупу и белым передничком на широкой груди. Тонкие ноги у щикотолок были опоясаны белой шерсткой, словно рождена была не для седла и хомута, а для вечной воли и праздника. Я коснулся ее гривы, и мы пошли на мелодичный перезвон, который доносился вовсе не с неба, а от красочных строений невдалеке. Лошадь вела меня, кося переливающимся огромным глазом, то изумрудным, то янтарным. И улыбалась, чуть приоткрывая добрые широкие губы.

Я знал это место — трехъярусный храм на круглых столбах, покатые крыши с вывернутыми краями, затейливая резьба, яркие краски. Дацан, буддистский монастырь. Лошадь толкнула грудью калитку, и мы вошли на территорию дацана, обнесенную невысокой оградой из тонких жердей. С широких ступеней храма спустился высокий человек в длиннополом цветастом халате, в мягких кожаных сапогах с загнутыми кверху носами, на голове островерхая, как шлем, шапка с белым верхом и высокими ярко-малиновыми бортами. Он был в пенсне, лицо сухое, суровое. Мне показалось, что, когда он появился, в небе что-то громыхнуло. Я задрал голову — ни тучки, ни облачка, но и солнце куда-то исчезло. Лошадь весело заржала. Я глянул и чуть не ослеп — ее глаз сиял солнечным светом, так вот куда спряталось солнце!

Человек степенно поздоровался со мной за руку, подвел к молитвенным колесам под небольшим, от дождей, навесом. Он знал, что мне нужно, и показал на самое большое колесо. «Миллион молитв», — понял я и попытался повернуть колесо, но, как ни упирался, сдвинуть его с места не смог. Служитель покачал головой. Я понял, что дела мои плохи. «Твои страдания от незнания ИСТИНЫ. Ты очистишься, если познаешь ИСТИНУ. Путь к ИСТИНЕ — через НИРВАНУ. НИРВАНА — по ту сторону твоей нынешней жизни». Служитель сказал что-то лошади, и она, явно недовольная, направилась к сараю, но остановилась на полпути и, обернувшись, глядела на меня. Он показал на лежащую на земле темную отшлифованную доску в рост человека. «Почти как та», — вспомнилась мне милицейская «досочка». Служитель пояснил: «Это — молельная доска. На ней молятся лежа, головой к Тибету. Были люди, очень много людей, которые с этой доски, вставая и ложась, непрерывно творя молитву, уходили через степь, горы, пустыни в Тибет. Хурдэ, молитвенное колесо, тебе не поможет, ложись на доску, начинай молиться, а я соберу тебе в дорогу еду. Лошадь проводит тебя до гор. Если погибнешь в пути, сразу попадешь в НИРВАНУ. Видишь, тропа, это оставили те, кто ушел туда. Ложись!» Я подчинился, лег лицом вниз на молитвенную доску. Человек ушел. Лежать было неловко, я повернул голову, прижался к доске щекой — именно в таком положении я падал на цементный пол. Нет! Не хочу! Лошадь тревожно заржала, глаз ее был маслянисто-черен, зловеще мерцал, маня и гипнотизируя своей бездонной глубиной. Я поднялся, пошатываясь, направился к ней, но она, вдруг шарахнувшись в сторону, понеслась от меня к ограде, перемахнула через нее и умчалась в степь…

(Из секретных записей.

Я должен, просто обязан закончить про пещеру, болезнь Толи, наше плавание по Байкалу…

Я взял секретную тетрадь, перешел в большую комнату, нашу, так сказать, гостиную и, пристроившись на подоконнике, где было светлее, стал лихорадочно записывать. Про то, как мы, едва отплыв от утеса, из которого била смертоносная струя, вынуждены были повернуть обратно — оказалось, что Папа забыл на столе или где-то там зажигалку, совершенно секретное изделие, с помощью которого он «поджег» реактор в муравейнике. Забыть такую вещь! До сих пор не могу понять, как Папа мог забыть. Сейчас лезть туда… Но Толик, постоянно натянутый, как пружина его пистолета, понял задачу мгновенно и, не размышляя ни секунды, спрыгнул с борта доры на причальный камень, стремглав, словно цирковой акробат, взлетел по канатной лестнице на утес и исчез из нашего поля зрения. Я следил по секундной стрелке — через четыре минуты сорок секунд, с победно поднятым кулаком, в котором, как мы поняли, была зажата проклятая зажигалка, он появился на краю утеса и с ловкостью обезьяны спустился к нам. Мы оттолкнулись веслом, и наша тяжелая, неуклюжая дора снова двинулась на просторы тихого в эту пору Байкала. Неожиданно завелся движок, и мужик, захмелевший от Папиного коньяка и радостный оттого, что движок заработал, стал расспрашивать Папу, сразу признав в нем главного, что мы за люди, что тут делаем и куда путь «держим». Папа дипломатично перевел разговор на мираж, который мы все только что наблюдали, вообще на странности Байкала. Мужик, через слово вставляя матерок, рассказал, что «картинки» бывают часто, особенно в тихую погоду, вот так же, летом, до штормов. А когда начинают шторма, «картинки» совсем другие, вот, к примеру, он самолично при сильном шторме видал огневой дождь: вроде и не вода, а какие-то зеленые огоньки, пляшут по куртке, по брезентухе, «шоркашь-шоркашь, хля, а оне как прилипши, опеть по тебе мерцают, как светляки…» Так, неспешно беседуя, проплыли мы, наверное, около двух часов, как вдруг заметили, что с нашим Толей творится что-то неладное: побелел, перегнулся через борт и — травить. Мужик громко засмеялся, открыв свой черный щербатый рот. А мы, встревоженные не на шутку, лишь обменялись многозначительными взглядами — помочь ему здесь, в море, мы ничем не могли. Одна надежда на могучий Толин организм. Но, теперь уже очевидно, мы сильно ошиблись при расчетах мощности излучения от нашего «муравейника». Папа, с нашей помощью, изобрел еще один вид мощнейшего ядерного оружия, совершенно экзотического, использовать которое можно было практически везде: на зеленой лужайке Белого Дома, в цветущем саду какого-нибудь арабского шейха, на дороге, по которой проезжает опасный конкурент… Увы, после меня, муравьев и голубей подопытным оказался и наш Толик. Пока мы дочапали на доре до ближайшего жилья, Толик прошел все стадии тяжелейшего лучевого облучения и ночью, когда мы наконец уткнулись носом в причал на острове Ольхон, был уже без сознания…)

Я поднял голову от тетради и прямо перед собой увидел на противоположной стороне улицы знакомую фигуру — хлыщ в клетчатом пиджачке и в бейсбольной (немецкой!) шапочке с длинным козырьком. Наши взгляды встретились, мне показалось, что он злорадно усмехнулся. Я тихо-тихо сполз на пол. Сердце билось в ребра, думал, пробьет дыру. На корточках перебежав в кухню, я накапал сорок капель корвалола, разбавил водой, выпил — свои «боевые сто граммов». Отсидевшись на полу, чуть успокоившись, я решил, что самый лучший вариант вызвать такси. Моих знаний немецкого для этого было достаточно: битте, свой адрес, фамилия, место поездки. Деньги были, но на всякий случай я еще запасся валютой. Таксист назвал время, и я за две минуты до срока с чемоданчиком в руке вышел из подъезда. Такси уже ждало меня. За рулем сидел тот самый хлыщ в клетчатом пиджачке и в бейсбольной шапочке с длинным козырьком. Я отпрянул было, но он по-немецки приветливо поздоровался со мной и быстро, с истинно немецкой основательностью, помог загрузить мой чемодан на колесиках в багажник. Мы помчались через ночной город в сторону главного вокзала. Внезапная мысль осенила меня: я обложен, это ясно, надо рвать напрямую в аэропорт! Я извинился перед таксистом и попросил ехать в аэропорт. Хлыщ пробормотал: «Kein Problem», и мы поехали куда-то в сторону, по темным улочкам, мимо мигающих желтым светофоров — куда, я не знал…