'Война — забава для мужчин…'

Наталья опустила руки и безвольно прислонилась к стене. Одна и та же мысль крутилась у нее в голове, вытесняя прочие.

'Мужчины начинают войны, а на женщин сваливаются все последствия'.

Хотелось вот так вот сидеть и ничего не делать, ни о чем не думать. Застыть в блаженном ничегонеделании и оставить за порогом все тревоги. Но не получалось. женщина потаенно вздохнула и встала, чтобы вновь предаться домашним заботам.

Она никогда не была мужененавистницей, но … очень уж тяжело дался декабрь. Последний месяц уходящего, сорок третьего года, буквально выпил без остатка силы, телесные и душевные. Вцепился, как сказочный упырь, не желая выпускать из удушающих объятий, методично высасывал силы и волю к жизни.

Все шло не так, валилось из рук, словно в течение года бог неудач кропотливо складывал в мешок все возможные беды, чтобы затем щедро опорожнить его на семью Коноваловых. Заболел Аркаша, не тяжело, но вялотекущая простуда сопротивлялась медицине, как топкое болото пешеходу — вроде поддается, но и отпускать не собирается. На работе прибавилось забот — традиционно в преддверии праздника пошел вал несчастных случаев. И наконец, перед самой получкой, как с неба свалился новый государственный военный заем, конечно же, сугубо добровольный и съевший почти четверть зарплаты, считая с премией по итогам года.

Поэтому к зимнему празднику маленький семейный корабль Коноваловых подошел с большой финансовой пробоиной и приспущенными флагами надежды. Окончательно Наталью добил поход по рынкам и магазинам в поисках чего-нибудь для праздничного ужина. Из-за предельной загруженности на службе она упустила возможность запастись необходимыми ингредиентами заранее и теперь капитулировала перед очередями и ценами, обратно пропорциональными друг другу.

Не сказать, чтобы встреча Нового Года сулила полный провал, что-то удалось сымпровизировать, но…

В этом многозначительном 'но' для женщины сконцентрировались все неудачи и беды, которые ей пришлось стоически превозмогать. Наталья чувствовала себя капитаном, вынужденным создавать видимость благополучия на тонущем судне, чтобы пассажиры не паниковали. Она преисполнилась решимости ни в коем случае не показывать упадок настроения Аркаше, но, похоже, Наталья оказалась неумелым лжецом.

Сын всячески старался показать, что все в порядке, мать старалась показать, что она не замечает этого и все действительно в порядке. В итоге на квартирку Коноваловых будто набросили полог, сотканный из удушливой паутины.

Словно для пущего контраста, из-за стены послышалось негромкое пение. Это гуляли Шанов с гостями. Впрочем, 'гуляли' — слишком громко сказано. Коноваловы привыкли, что их сосед живет нелюдимым угрюмым букой и как-то заведомо предполагалось, что праздники у него такие же. Но к вечеру Шанова неожиданно посетили два гостя — пожилой русский и достаточно молодой немец. Старик был благообразен и сухощав, как древнее дерево, которое давно растеряло все листья, согнулось под тяжестью лет, но привычно противостоит непогоде и природе. Говорил он очень тихо и как-то особенно правильно, чуть витиевато, как литератор минувшего века. А немец, наоборот, дышал здоровьем и силой, встряхивал мощной гривой вопиюще длинных светло-желтых волос и громогласно изъяснялся на скверном русском.

Троица закрылась у Шанова и, судя по звукам, культурно гуляла. Изредка пели, попеременно на русском и немецком, временами звенели стаканами, но спокойно, без хмельного разгула.

В восемь часов вечера Коноваловы сели ужинать. Под большой еловой веткой стояла кастрюлька с вареной картошкой, к ней примостилась сковородка с разогретой американской тушенкой, рядом салатник с пригоршней конфет.

В дверь негромко постучали, Аркадий побежал открывать. На пороге возник Шанов, в форменных брюках, подпоясанный ремнем и в светлой рубашке.

— И еще раз добрый вечер, — он поздоровался, как обычно, сдержанно и негромко, внимательно оглядывая все вокруг чуть исподлобья. — Извините… не найдется ли у вас коробка спичек? Мои закончились, а Гуггенхайм курит.

Шанов по-своему истолковал выражение лица Натальи и добавил:

— Но он будет курить только на кухне и в пепельницу. Если дым мешает, то на лестничной площадке.

— Нет… нет… если в пепельницу… — замешалась она. — Сейчас, я найду.

Получив желаемое, Шанов коротко поблагодарил и еще раз внимательно взглянул на женщину. Его взгляд лучом радара скользнул по комнате, отмечая скудость убранства на столе, единственную еловую лапу в банке с водой, грустное лицо Аркадия. На мгновение показалось, что сейчас он что-то скажет, но после секундной заминки Шанов молча вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Наталья сложила руки, ладонь к ладони и на мгновение замерла, лицом к двери, спиной к столу. Пренебрежение соседа, который даже не поздравил с праздником, задело больше всего, и легло последней гирькой на весы, отмеряющие печаль. Непрошеная слезинка повисла на реснице. Больше всего женщине сейчас хотелось сесть прямо на чисто вымытый пол и разрыдаться в голос. Но немыслимым усилием воли она сдержалась. Как солдат, поднимающийся в атаку, Наталья собрала в кулак всю волю и стерла с лица гримасу разочарования, высушила набегающие слезы. Гордо выпрямившись, она повернулась к сыну, надев — буквально пришив — на лицо улыбку.

И стук в дверь повторился снова.

Только теперь визитеров оказалось трое.

По контрасту, бок о бок, Шанов и блондинистый немец казались почти гротескной парой — один среднего роста, другой высокий, под два метра. За ними стоял, поглаживая седую бородку, старик с видом доброго дедушки Мороза. Шанов определенно чувствовал себя не в своей тарелке, но, судя по всему, не столько от смущения, сколько от непривычки к тому, что собирался сделать. Блондин улыбался во весь рот, искренне и по-доброму веселясь.

— Это… Ну, в общем… — начал Шанов и окончательно стушевался. Картина вышла настолько несообразной и непохожей на знакомого ранее офицера, что Наталья невольно улыбнулась, но сразу же приняла серьезный и ожидающий вид. Немец оскалился еще шире, хотя это и казалось невозможным, а в глазах седого старика запрыгали веселые хитрые чертики.

Шанов нервно двинул плечами, будто собирался повернуться к товарищам и просить их поддержки. Но задавил проявление душевной слабости и решительно, на одном дыхании выговорил:

— В общем, не присоединитесь ли к нам? Вместе будет веселее.

* * *

Густая, вязкая даже на вид струйка пролилась в бокал, как патока или густой сироп. Напиток, похожий на светлый мед, наполнил один бокал, затем другой. Электрический свет от низко подвешенной люстры заискрился в вине так, что на миг показалось, будто в сосудах плещется жидкое золото.

— Токай…

Сказав это, Хейман поднял бокал на свет и покрутил его, наслаждаясь игрой света на резных хрустальных боках.

— Да, — Шетцинг закрыл бутылку и поставил на стол, подальше, чтобы не мешала.

Премьер-министр Германской Социальной Республики и начальник Генерального Штаба Ротмахта чокнулись, степенно и со значением, будто подводя этим движением итоги уходящего года. Не спеша пригубили вино.

Вдалеке небо полыхало огнем салютов — Марксштадт гулял, провожая уходящий и приветствуя новый год. Хотя у немцев Рождество оставалось гораздо популярнее, но и этот день так же удостоился доли внимания и праздничного настроения. Кто-то ворчал, что это мода, перенятая у русских, которые наоборот, не жаловали рождество. А кто-то просто радовался поводу повеселиться от души. Впрочем, здесь, в загородной резиденции премьер-министра, было тихо и спокойно.

— Токай, — повторил Фридрих Хейман, уже с совершенно иным выражением. Если раньше в его словах читалась нотка недоверия, то теперь штабист выразил глубокое и искренне удовлетворение от того, что в бутылке оказалось именно то, что ожидалось. — Теперь его днем с фонарем не найти.

— Что поделать, все на свете знало расцвет и упадок, — с долей философской грусти заметил Шетцинг. — Венгерские вина в том числе. Но это хорошее.

— Склонен согласиться, — Хейман отпил еще глоток, задумчиво поставил бокал на стол. — Подумать только, я в детстве читал о нем в журнале и мечтал когда-нибудь попробовать. Кто тогда мог подумать…

Со стороны политик и штабист были не похожи друг на друга. В премьере отчетливо читалось аристократическое происхождение, светлые волосы были аккуратно зачесаны на идеальный пробор — волосок к волоску. Костюм сидел на нем второй кожей, будто владелец родился облаченным в пиджак из тонкой шерсти. Военный же был грубоват лицом, стрижен под суровый армейский ежик и немного неловок в движениях, словно каждое движение причиняло ему несильную, однако назойливую и постоянную боль.

Два совершенно разных человека, но взгляд у этой странной пары был одинаков. Их спокойные глаза, как зеркала, отражали все, не показывая ничего, что творилось за ними. Так смотрят те, кто привык к большой власти и не меньшей ответственности. Кто привычно взвешивает каждое слово даже в кругу старых друзей.

— Год закончился, — Шетцинг провел рукой по голове, будто проверяя, не выбился ли отдельный непослушный волосок из прически. Эта констатация очевидного факта была явным и неприкрытым приглашением к беседе. Хейман почесал седую макушку и невольно поморщился.

— Все так же? — спросил Шетцинг, и в его голосе прорезалось нечто схожее с участием и даже тревогой.

— Да, — односложно отозвался штабист. — Артрит скоро сведет в могилу… Похоже, та война все-таки достанет меня и через четверть века.

— Крепись, ты нужен мне и Германии. Как никогда нужен, — просто и откровенно сказал политик, поднимая бокал в жесте, похожем на салют.

— Знаю. Стараюсь.

Когда пустые бокалы были оставлены, Шетцинг склонился вперед, уперся локтями в стол и сложил длинные тонкие пальцы домиком.

— Что ж, осенью мы провалили блиц-высадку, — сказал он, подводя пробную мину. — Сейчас время последовательного планомерного приступа.

— Я знаю. Ведь мой штаб его и планировал.

— Фридрих, сколько мы знакомы? — чуть вымученно спросил Шетцинг.

— С двадцатого… значит скоро двадцать четыре года.

— Фридрих, я всегда считал тебя другом…

Штабист чуть приподнял бровь. Он привык, что товарищ и коллега всегда уверен и производит впечатление очень прямолинейного человека, даже когда крутит интриги, сложные как морской узел 'многократная восьмерка'. Такое хождение вокруг да около некоего важного вопроса было для Шетцинга совершенно нехарактерно.

— Рудольф, — Хейман тоже наклонился, и ноги, больные еще с окопного сидения в Мировой войне, сразу напомнили о себе. Но военный задавил это чувство привычным усилием воли. — Рудольф, ближе к делу. Я помню, сколько мы прошли вместе. Что ты хочешь узнать?

Шетцинг рассеянно провел рукой по пузатому боку бутылки с токайской эссенцией, будто хотел налить еще, для храбрости. Порывисто встал и сделал несколько шагов по комнате, так энергично, что фалды пиджака взметнулись за спиной.

— Я внимательно прочитал все, что вы спланировали с твоими умниками из Штаба, — четко и решительно вымолвил он, отчеканивая каждое слово, как молотком. — Я одобрил все ваши выкладки и планы. Я в очередной раз поставил свою репутацию на то, что ты снова сможешь.

Последнее слово политик отчетливо выделил голосом.

— Но я хочу, чтобы ты сейчас, прямо сейчас сказал мне, как на исповеди. Вы действительно сможете?

— Налей, — кратко попросил Хейман, так, как будто обращался не к правителю одной из сильнейших держав мира, а к окопному товарищу. И Шетцинг, не чинясь, не указывая военному на его место, снова сел и выполнил просьбу.

— Мне страшно, Фридрих, — сказал премьер-министр Республики, неожиданно и с устрашающей откровенностью. — Теперь мне по-настоящему страшно. Раньше мы могли проиграть, но теперь… Если война не закончится победой, мне припомнят все. Дружбу и союз с русскими, репрессии против национал-социалистов, чистки армии, мое дворянское происхождение и все, за что меня ненавидит наша оппозиция. Сталин так же потребует сатисфакции, поскольку ему тоже понадобится козел отпущения. Но сейчас я еще могу уйти в отставку, покинуть политику и мирно жить на каком-нибудь парадном и бесславном посту. Решать нужно теперь. Поэтому… Германия вступила в новую войну, мы сможем ее выиграть?

— Ты же видел все расчеты… — начал, было, Хейман, но премьер-министр остановил его нетерпеливым жестом.

— Видел, одобрил, поддержал, — горячо сказал Шетцинг. — Но сейчас я хочу, чтобы ты сказал мне, как мой ближайший друг, как человек, с которым мы вместе мерзли и голодали, а затем карабкались по всем ступенькам вверх, не пропустив ни одной. Скажи — это получится?

— Рудольф, я не знаю, — ответил Хейман после недолгой, но тягостной паузы.

Шетцинг стиснул зубы и с такой силой поставил бокал на стол, что вино плеснуло через край, оставив на гладкой поверхности мокрые пятна.

— Я ждал не такого ответа, — с трудом сдерживая вспышку ярости, медленно и тихо сказал премьер-министр.

— У меня нет другого. Никто никогда не пытался сделать того, что мы намереваемся совершить. Создать объединенную военно-воздушную группировку и навязать Британии тотальную воздушную войну. Выставить полторы тысячи бомбардировщиков и две тысячи истребителей. Выбив костяк их ВВС, расколоть воздушный щит этого проклятого острова. Подготовить почву для высадки в следующем году и обеспечить превосходство в воздухе, чтобы уравновесить их преимущество на море, во флоте. Рудольф, я уверен, что это возможно. Но я не могу гарантировать, что это получится. Единственное, я могу обещать точно, что не стану искать оправданий и разделю с тобой все последствия, если… Потому что помню те ступеньки и как ты протягивал мне руку каждый раз, когда я оступался.

Рудольф Шетцинг долго сидел в полном молчании, с четверть часа, может и больше. Со стороны казалось, что политик обратился в недвижимое изваяние, и потому внезапное возвращение его к жизни заставило Хеймана вздрогнуть.

— Что ж… — Шетцинг решительным движением протянул вперед руку с бокалом. — Я понял и ценю то, что ты сказал. И тогда… за новый, сорок четвертый год. Год новых побед для Германии и успеха для нас.

— За победу, — Хейман ответил тем же, сосуды столкнулись и мелодично отзвенели. — И за успех. Пусть наша небесная саранча опустошает проклятый Остров.