Глава 1
Пребывание на войне естественно, как дыхание. Страна воюет — где же быть, как не на переднем крае? Здесь и очень интересно: кто в кого скорее попадет — ты в немца? Или немец в тебя? Оба промахнетесь?
От круглосуточных острых ощущений в восемнадцать лет захватывало дух!
Война и я не сразу поняли друг друга. Оказалось, что все может быть совсем не так, как учили. Началось с того, что наш полк двинули в наступление без разведки, без боеприпасов, без четкой боевой задачи, даже без продовольствия. И это на третьем году войны!
У нашей минометной роты, кроме мин, не было еще и командира — странным образом исчез в самый неподходящий момент. Мы, трое взводных лейтенантов-новичков (Мясоедову — двадцать лет, Козлову — девятнадцать, мне — восемнадцать), просто не знали, что нам делать и как себя вести в подобной ситуации.
Недели две назад такое не приснилось бы и в страшном сне.
Наша 132-я стрелковая дивизия, пройдя после Курской битвы переформировку в тылу, пополненная людьми и техникой, в конце августа 1943 года двинулась пешим маршем к линии фронта. Я принял взвод батальонных минометов в день выхода. В моем подчинении двадцать незнакомых бойцов и три хорошо изученных в училище 82-миллиметровых миномета. Командир роты — тридцатилетний остроумный человек, бывалый фронтовик, старший лейтенант Артамонов.
С первых шагов марша обдало холодком — на фронт.
На повозках везли оружие, вещмешки, шинели, минометы в разобранном виде (отдельно: стволы, двуноги-лафеты, опорные плиты) и шанцевый инструмент: ломы, кирки-мотыги, большие и малые саперные лопаты. Мин и патронов не было. “На месте выдадут”, — сказали нам.
На второй или третий день колонна вышла к каким-то буграм по сторонам дороги. Минометчики заволновались: “Гнилец”. Здесь, в поселке Гнилец, полк стоял в обороне, когда немцы начали июльское наступление.
Кто-то отпросился сбегать на бывшую огневую позицию: думали найти что-нибудь из оставленных вещей. Увы, все перепахано немецкими танками.
— А как вы знаете, что немецкими? — спросил я.
— Узкий след, — объяснил опекавший меня сорокалетний боец Кучеренко.
Тут до меня дошло, что придорожные бугры — останки домов.
В уцелевших по ту сторону Курской дуги селах нас встречали словно освободителей, хотя фронт прошел уже дней как двадцать. Ощущение причаст-ности к великому делу было непривычно. Никакой моей заслуги пока нет, но я частица Красной Армии. Показалось, что минометчики — немолодые мужики — тоже растроганы, хотя многие старались этого не показывать.
Еще через несколько дней, завершая дневной переход, колонна втянулась в длиннющую сельскую улицу. Впереди ужин и сон.
Прижавшись к хатам, во всю длину улицы выстроились американские грузовики. “Кого-то ведь возят”, — не успел я позавидовать, как нас остановили и приказали срочно грузиться в эти машины. Поднялась суета. От командирских криков звенело в ушах — такого скопления начальства еще не приходилось видеть. Метались даже полковники — а это, знаете ли...
Не успели, доедая ужин, освоиться в кузове “форда”, как нас стремительно повезли. Куда? Ничего не объяснили даже командиру батальона. Видимо, где-то немецкий прорыв и нами “заткнут дыру”. В запасном полку я слышал о подобных историях, скверно кончавшихся.
После нескольких часов тряски нас в кромешной тьме вывалили в голом поле, приказав занять оборону. Тут и обнаружилось: исчез командир роты.
В последний раз видели возле повозок. Как “занимают оборону”, мы, лейтенанты, понятия не имели.
Батальон копошился во мраке. Бойцы рыли окопы-щели: прошел слух, что у немца могут быть танки. Я стал судорожно вспоминать, как надо побеждать танки. Плакат с двумя горящими “тиграми”, сияющим красноармейцем в обнимку с противотанковым ружьем (ПТР) и геройской Звездой на груди. Еще лозунг: “Храброму пехотинцу танк не страшен!” Ничего из того, чем пехота уничтожала танки, как нарочно под рукой не было. Ни гранат, ни бутылок с зажигательной смесью, ни бронебойно-зажигательных патронов...
Очень скоро я пойму идиотизм и безответственность подобных “средств” и инструкций к ним, сочиненных патриотами глубокого тыла. Чего только стоило наставление к бутылке: перед броском в танк чиркнуть спичкой о терку, поджечь смесь и кинуть... Очевидно, немецкие танкисты в это время глядели бы на Ивана разинув рты: “Дескать, вас ист дас?” Противотанковое ружье в исключительных случаях и в очень умелых руках еще могло помочь против среднего танка, а противотанковой гранатой хорошо глушить рыбу, но при предельном внимании, ибо РПГ-40 имели обыкновение рваться на замахе.
Мое громкое возмущение, что нас привезли на убой (“Мы Красная Армия или колхоз „Красный лапоть“?!” — любимая поговорка нашего училищного ротного Яблоновского), прервал Мясоедов, предложив не “качать права”,
а копать щель, чтоб спрятаться от танков: “Одну вдвоем — быстрее будет и надежнее!” Мясоедов — рослый и сильный, довольно флегматичный малый. Выпускник Ташкентского пулеметно-минометного училища имени Ленина.
— Копай как можно глубже и как можно более узко, — сказал Мясоедов. — Нас не заметят и не раздавят.
Еле втиснувшись в выкопанную на совесть щель, мы с ним продремали до рассвета. Немцы не появились. Пожевав всухомятку, полк пешим ходом двинулся дальше.
Командир нашего батальона — капитан Старостин. Фамилия футбольная, “спартаковская”, мне грела душу.
Перед выходом Старостин довел до офицеров полученный из полка приказ: “Преследовать противника, отходящего в сторону города Глухов. Город Глухов освободить”.
— Как это — преследовать того, кого нет? — спросил кто-то из бывалых.
— Без боеприпасов? — изумился другой.
Старостин был краток:
— Есть приказ, будем исполнять.
Едва мы, одолев привычные сорок—сорок пять километров, расположились на ночлег, нас подняли. Еще километров на пятьдесят (судя по карте): скорее освобождать Глухов. Бойцам тяжело: все снаряжение и тяжелое оружие (минометы и пулеметы) несут на себе. После коротких привалов (десять минут отдыха после пятидесяти марша) я своих проверял в темноте на ощупь. Уставшим людям ничего не стоило незаметно для себя заснуть, отойдя чуть в сторону.
В стрелковых ротах некоторых вели, как пьяных, под руки. Они болели “куриной слепотой”. Ничего не видящие в темноте все равно считались боеспособными.
Среди минометчиков таких не было, но они стали засыпать на ходу. Одно дело — когда при повороте дороги в кювет валится спящий с карабином или винтовкой (лишь бы без штыка), и другое — наводчик со стволом на плече (как-никак 16 килограммов). Двунога-лафет и опорная плита крепились за спинами на вьюках. Но, как ни крепи, при внезапном, во сне, падении, да еще в канаву, человек мог серьезно покалечиться. Двунога весила под 18 килограммов, плита — 22. Главные мучения наступили утром, когда стало пригревать солнце. Строй окончательно развалился. Одни, натыкаясь друг на друга, не сдаваясь, тащились вперед, другие укладывались прямо на дороге…
В полдень разрозненные группки батальона из последних сил тянулись по бесконечному подъему в центре Глухова. До собора дошло человек тридцать. Остальные двести пятьдесят остались лежать по всему пути.
У соборной ограды я повалился на землю, с трудом заставив себя стянуть сапоги... Смог дойти, видимо, на лейтенантском гоноре. Но как сумел не отстать взвод с минометами! Самое поразительное в девяностокилометровом форсированном марше — бесполезность: Глухов уже двое суток был освобожден соседней дивизией.
К вечеру нас растолкали. Подтянулись отставшие. Еды у нас не было,
и кормили нас жители. Взвалив на себя бутафорское (без боеприпасов) оружие, полк двинулся дальше. Я никак не мог понять: что происходит? Чтоб такой разрыв между тем, чему нас учили, и тем, что на самом деле! А если б в Глухове сидели немцы?
Старостин погиб через день — на реке Сейм мы уткнулись в немцев. “Век бы его не видать...” — сказал он о противнике — и как нагадал. Ночью пошел с разведчиками на ту сторону лично разведать ситуацию. Разведчики уцелели, а капитана перерезало очередью.
Первый день встречи с немцами — 5 сентября 1943 года — прошел у меня в мареве. Внизу, у Сейма, что-то рвалось высоко-кудряво и красиво.
На другой день немцы исчезли и мы, по-прежнему безоружные, перебрались через мелкий и неширокий Сейм. По зеленому лугу бесцельно бродили наши пехотинцы. Справа прямо из травы поднимались фермы железнодорожного моста, лежащего в выемке. Так как я со своим взводом оказался ближе всех к нему, то потом рассказывал, что именно мы взяли важный мост на магистрали Москва—Киев. Хотя никто его не брал…
Кучка бойцов сгрудилась на лугу, что-то разглядывая на земле. В полузабытьи лежал раненый немец. Зелено-серый мундир, темный воротник, белые канты. “Ух ты, фриц!” — Я во все глаза глядел на диковинного зверя. “Какой он фриц, — сказали мне. — Татарин из Казани”.
Я окончательно перестал понимать происходящее.
Вечерело. Невысоко пролетел странный двухфюзеляжный самолет. Концы серых крыльев празднично желты, на крыльях четкие черно-белые кресты. Самолет летел неторопливо, покачиваясь с крыла на крыло, словно приглядывался. Блеснул плексиглас кабины.
— Рама, — сказал Кучеренко. — Старшина фронта. Утром делает осмотр: что у Ивана делается? Вечером поверочку: что переменилось?
“Фокке-Вульф-189”, за силуэт прозванный “рамой”, — разведчик и корректировщик артогня. “Рама” тихоходна, очень вертлява и хорошо вооружена. Впоследствии я не раз видел, как наши летчики и зенитчики ничего с нею не могли поделать.
В сумерках вдали, куда отошли немцы, стали взлетать их осветительные ракеты. Желтоватые огни один за другим поднимались вдоль немецкой обороны насколько хватало глаз. Плывя по воздуху, плавно снижаясь, гасли. Тут же взлетали новые. Кучеренко объяснил:
— Он (“он” — немцы) фонари всю ночь вешает.
— Зачем?
— Чтоб Иван не застиг. Попал в его свет, замри, а то — пуля.
Наша сторона “фонарями” не светила. Заведено было — ночью себя не показывать. Зато немцы, не боясь, обозначали свой передний край. Почему? Кто его, фрица, разберет...
Ракеты были на шелковых парашютиках. Извлекаемые из невыстреленных патронов служили носовыми платками тем, кто имел обыкновение платками пользоваться.
Нас нагнал обоз. Появились кухня и, как ни в чем не бывало, ротный. По-моему, он так и не слезал с повозки. Нашел на войне свое место и надеялся выжить? Но это я понял потом, за Днепром, когда сам превратился в одинокого волка. Повезло — успел превратиться, потому и уцелел.
После гибели Старостина, после десятидневных бессмысленных блужданий, глядеть на нашего ротного было неприятно.
Город Конотоп запомнился складом сахарного завода. Мы, сверх казенного питания, несколько дней ели сахарный песок. Его несли в карманах, в вещмешках, в пилотках — вперемешку с мусором и табаком. Пили “чай” — кипятили на костре полкотелка воды и бросали туда полкотелка сахару. Заварки у нас не было.
За десять дней марша я понял, что вопреки пропаганде мы как люди, как личности на этой войне значения не имеем. Заботиться о себе нужно самому. Выполняя боевую задачу, прежде всего думать о жизнях — собственной и подчиненных. У меня был союзник: БУП-42 (“Боевой Устав пехоты 1942 года”). Написанный светлыми головами Генштаба по анализам катастроф лета 42-го, устав был утвержден Сталиным. Ссылки на сталинский БУП-42, где жестко говорилось о грамотной организации боя и было четко записано, кто из начальства за что отвечает, сразу охлаждали бездарную ретивость вышестоящих. Я был упрямым законником, а начальство в пехоте, за редчайшими исключениями, — малограмотным.
Мы еще потихоньку двигались к линии фронта, а там уже началось крупномасштабное наступление, позже окрещенное “Битвой за Днепр”. Немцы уперлись — наступление стало зримо проваливаться. Поставленная на вспомогательном направлении 60-я армия генерала Черняховского неожиданно легко проткнула немецкую оборону. Обрадовавшись возможности утереть нос “старикам”, тридцатисемилетний командарм стал бросать в прорыв любые войска, неважно в какой степени готовности и обеспечения они находились. Бросили и нас, перехватив на большой дороге, совсем с другого направления.
Наш батальон несло, как песчинку. Подумаешь, без боеприпасов — как-нибудь выкрутятся. Подумаешь, комбата убило — война, что ль, от этого остановится? Есть им нечего? Выпросят или “конфискуют” что-нибудь, на худой конец...
О раненом фрице. Немцы, для которых прорыв Черняховского был полной неожиданностью, пытались заткнуть его кем попало, в том числе “добровольцами вспомогательной службы”, так называемыми “хиви” — шоферами, обозниками, санитарами, то есть небоевым составом из числа наших военнопленных. Вот откуда взялся тот несчастный парень в немецкой форме.
Мин у нас все еще не было, и мы превратились в стрелков. Лежали в канаве по краю поля, под высоченными осокорями — бугристые стволы, раскидистые кроны. По ту сторону поля в легкой дымке тянулась такая же стена деревьев. Там он. Оттуда стреляли. Что-то временами посвистывало совсем рядом.
Меня успокаивали:
— Ту, которая свистит, товарищ лейтенант, не бойтесь — она мимо. Которая в тебя ударит, ту не услышишь. Зря не робей!
Мы шли к этой “посадке” из тыла по открытому через луг. Немцы стреляли, но как-то нехотя — деревья нас, видимо, загораживали. Идти можно было, но пули есть пули. Взвод меня дружно опекал. Ничего не понимая,
я падал, когда орали: “Ложись!” И бежал вперед, если Кучеренко почтительно наставлял:
— Здесь, товарищ лейтенант, надо бегом... На шестом шаге падайте!
— А почему именно на шестом? — спрашивал я, отдышавшись.
— Потому, — объяснял взвод. — На перебежке он тебя засек, а ты как раз пять шагов пробежал. — Он выстрелил, а тебя нет — пусто... Он тебя будет ждать-выцеливать, а ты переполз. С другого места вскочил перебегать. Поняли, товарищ лейтенант?
“Беги пулей, падай камнем, отползай змеей”, — долбили в училище на тактике. Не верилось, что такая игра в “кошки-мышки” всерьез.
— Разве немцы прицельно стреляют? Я читал: они беспорядочно бьют. На испуг.
— Фриц, — сказали терпеливые подчиненные, — воюет как ему надо. Вы за него, товарищ лейтенант, не переживайте. Он патронов зря не жжет. А что вы читали, так это сказки...
Ленивое баханье винтовок и сонное перестукивание пулеметов. Коротко — наш станкач “максим”. В ответ — “эмга”. И нигде ни души.
— Что за “эмга”? — не понял я.
— Имя у пулемета такое, — объяснили мне.
Позже узнал: “эмга” — немецкое сокращение немецкого же слова “машинен-гевер” — пулемет. Каким образом чужое слово прижилось в наших окопах?
От такого “боя” в голове вертелось: “Два дня мы были в перестрелке...” Почему-то командиры не поднимали роты в победоносную атаку. Как это делалось в училище на тактике. И как происходило в настоящих боях. В училище мы постоянно смотрели фронтовые киножурналы. “Ура!” — и бегом вперед, под развернутым Знаменем. Немцев штыковой атакой выбивали с их позиций. “Штыковой атакой”? Я же теперь не только не видел никакого Знамени, но и не видел штыков: у стрелков их не было... Какая тут “рукопашная”?! Слово “атака” не произносилось. О продвижении вперед говорилось: “наступление”. В тот день я не только увидел “наступление”, но и поучаствовал в нем.
Стрелков командами и матом подняли из канавы. Артамонов погнал вперед и нас — “безминометных”.
— Вперед! — орали стрелковые командиры.
— Вперед! — орал Артамонов.
Под командирские вопли: “Шире шаг! Не сбивайся в кучу! Интервал семь-восемь метров!” — никто и не думал бежать вперед. Все еле передвигали ноги, то и дело припадая к земле. Далеко не ушли. Я даже не успел начать перебежку, как в нас хлестнул ливень огня. Цепь мгновенно распласталась. Мелькнуло несколько фигурок — то ли назад побежали, то ли искали место безопаснее.
Я еще не улавливал разницу. Осколок, фыркнув, шлепнулся рядом. Почему-то никто не окапывался, хотя у всех лопатки были наготове — не в чехлах, а в руках или за ремнем. Многие и в цепи так шли: в одной руке винтовка,
в другой лопатка.
Кучеренко, видя мое недоумение, объяснил, что он сейчас отойдет. Действительно, немцы ушли. Кучеренко не угадывал, знал по опыту: если немцам надо отойти, прикрываются минометами (те из глубины стреляют), а в это время стрелки и пулеметчики уходят в тыл, на новый рубеж, и ждут нас там.
Так все и получилось. Мы перешли поле под минными разрывами. Бывшую его посадку заняли, а дальше он не пустил. Трассирующие очереди стригли траву — казалось бы, верная гибель для неокопавшейся пехоты. Но светящиеся пули легче обычных. Огненные струи, ударяясь в бугорки и кочки, взлетали и легко рассыпались на полпути . А вот невидимые пулеметные очереди не давали поднять головы, и батальон обозлился. Укрываясь в ямках, прижимаясь к земле, стрелки, пулеметчики и минометчики патронов не жалели. Фриц вывел Ивана из себя. Долбили “максимы”, трещали ручные “дегтяри”, часто-часто хлопали винтовки.
Мне стрелять не из чего. До сих пор не выдали ни пистолета, ни автомата. Бойцы ползком притащили мне карабин. “Где взяли?!” — “С земли”. Позже
я увижу, что на поле боя всегда можно найти что-нибудь стреляющее — наше и немецкое — на любой вкус. Дождавшись темноты, в ближайший овражек приехала кухня с обедом, он же ужин. Есть на ощупь — привыкнуть непросто. К тому же давила тревога: вот-вот что-то случится.
Стараясь не шуметь, в овражек поочередно потянулись роты. Во мраке вполголоса переговаривались еле различимые тени. Что-то осторожно позвякивало. Наверное, ложки о котелки… Машинально прислушиваясь, я понял: тени не разговаривали, они и не слышали друг друга. Они вяло и бессмысленно матерились. Люди так ослабели, что еле волочили ноги. Как я их понимал!
Я тоже стал тенью.
Кучеренко принес тепленький пустой суп и разномастные черные сухари.
На завтрак было то же самое. “Суп рататуй, — говорили бойцы. — Кругом вода, посередке х..”. Хлебнув несколько ложек, я почувствовал, что ничего не хочу. Не помогли вымоченные в баланде сухари и даже “наркомовские” водочные граммы. Я всякий раз любовался тем, как старшина разливал водку “по булькам”. Он делал это ловко и честно. Любителям проскочить в темноте по второму разу оставалось только втихую поносить его: старшинский глаз был зорок, а кулак увесист.
Старшина обнадежил офицеров, что завтра привезет мины: “Рота делом займется, а то людей побило ни за хрен”. Мне стало неловко: только сейчас дошло, что это в нашем взводе лишь двое раненых, а в двух соседних —
у Козлова и Мясоедова — есть тяжелораненые и даже убитые. У пулеметчиков погиб командир взвода. Откуда он и как его звали, никто не знал — прибыл в роту этой ночью. Говоря о потерях, называли фамилии, но как-то между прочим. А то и так: “Ну, чернявый. Один глаз косой”. Стало не по себе от подобного равнодушия. Постепенно я понял, что человечность передовой не в причитаниях — что случилось, уже произошло, а в том, чтоб при общей нехватке табака оставить соседу “сорок”, рискуя головой, помочь раненому, предостеречь от опасности... А по поводу остального: “Живы будем, не помрем!”
“Там, где убило командира, был настоящий бой, — понял я. — Не то что у нас”. Если б мне сказали, что именно наш взвод провел день в центре на-ступления, ни за что бы не поверил: “Какой же это бой? Тыр-пыр, тыр-пыр...
Водка взяла свое. У старшины за счет раненых и убитых нашелся добавок, и я позорно раскис. От меня, офицера, недавнего курсанта-отличника, сегодня толку было как от козла молока. Привезет старшина мины, а что я, лейтенант Николаев, буду с ними делать? Все прячутся. Как найти его пулемет? Куда он спрятал минометы? Этому командиры-преподаватели в училище научить не могли — сами не знали.
Артамонов на все мои вопросы отвечал: “Сам все увидишь”. И теперь отмахнулся:
— Ладно тебе, Новиков, голову ломать.
— Я Николаев.
Ротный упорно называл меня Новиковым — юмор начальства.
“Старики” моего взвода учили меня лишь своим тонкостям. А их оценка действий командира сводилась к одному: “Жалеет он людей или нет”. Вчерашний опыт немножко, но помог. Происходящее оценивалось осмысленнее. Но вместо боя по-прежнему — бестолковая канитель. На этот раз немцы занялись нами всерьез — батальон попал под такой минометный удар, что в душе дрогнуло, и я подумал: “Живыми не выберемся...” Кучеренко закричал мне после первых же разрывов, чтоб я глубже закапывался в канаву! С неба — мгновенно нарастающий звук раздираемой ткани и — трескучие разрывы. Визг осколков и тающие облачка дыма с пылью. Россыпью — по полю. Земля в канаве оказалась мягкой, и я быстро зарылся чуть ли не в рост. Над канавой вперекрест с визгом проносились осколки. Из ближайших воронок принесло кислую пороховую вонь. Как с цепи сорвавшиеся, заливались очередями немецкие “эмга”...
Когда налет кончился, выяснилось, что никто во взводе не пострадал. Но оказалось, что я свое укрытие копал неправильно, хотя и по уставу. Окапываться надо не вдоль линии огня, а поперек — тогда окоп меньше уязвим в глубину и эти сантиметры могут спасти жизнь. Было и достижение. После налета вместе с бойцами я догадался, откуда бьет ближайший “эмга”. “Были бы мины, — терзался я. — Мы б его в два счета!” Я даже прикинул на глаз несколько мест, куда можно поставить минометы, если старшина не обманет с минами.
К середине дня я почти привык к звонким пулеметным очередям сзади, понимая, что это не огонь в спину, а лопаются в листве немецкие разрывные пули, благополучно пролетевшие над головами. К вечеру освоился настолько, что разглядел вдали двух перебегающих с места на место немцев. Вначале, правда, принял их за своих и обрадовался, что наши уже там.
— То фрицы, — сказал Кучеренко. — На головах блестит. И объяснил: — Фриц всегда в каске, а наш — один на сотню. День закончился хорошо. Взвод собрался у кухни без потерь, и старшина не обманул с минами. Старший лейтенант высмотренную мной впадинку одобрил. Приказал занять ее утром. Но до рассвета, чтоб фрицы не засекли. “А чего ждать? — спохватился я. — Сейчас ведь тоже темно, а то место перехватят”. Залезть мог только Козлов. Мясоедов никогда и никуда не торопился.
Козлов и я до фронта провели девять месяцев бок о бок в одном взводе 20-й училищной роты. Невзлюбили друг друга с первого взгляда. Козлов — полудеревенский парень из Вологодчины. Я, занесенный на Север эвакуацией, был для него не просто городской, что вызывало отвращение, но еще и москвич.
То есть законченный дармоед. Воевать Козлов не хотел. Не то что я. Узнав, что призывается мой 1924 год рождения, я отправился в армию в августе, не дожидаясь декабрьской повестки. В 1948 году в военкомате объяснили, что я фактически доброволец. Осенью 42-го года это могло кончиться роковым образом.
Козлов оказался в армии, подчинившись силе. Пряча ненависть к властям, в училище отыгрывался на подвернувшемся москвиче. Долговязом, еще не сформировавшемся, с детскими обидами и глупой восторженностью, наивном дурачке. Выглядя старше своих лет, он, мой ровесник, располагал к себе старших. Угрюмая молчаливость принималась начальством за зрелую надежность.