#img_15.jpeg
Вторые сутки мерзнет залегшая в снегу пехота. Немец не дает поднять головы, люди цепенеют без движения.
На перекрестке слабо наезженных дорог — КП полка. Дмитриев сгорбился над сугробом, рассматривает карту. Это его рабочее место, он кричит в трубку:
— …потери. Все подчищаю!
Уже под Сталиногорском и Узловой потери в полку были значительные. Потом под Плавском… Плавск взяли пять дней назад, а бои продолжаются и сегодня, двадцать пятого.
Кончается декабрь. Войска нашего Западного фронта освободили на этих днях Алексин, Тарусу, Волоколамск. Это большая радость, и кажется, что только здесь, на снегу, чувствуешь, какой ценой дается она, эта радость, радость победы…
По полю перекатывается редкая перестрелка. Дмитриев подзывает меня:
— Принимай роту автоматчиков.
Приказ начальника — закон для подчиненного, но этот приказ особый: я ведь сапер. «Справлюсь ли?» — закрадывается сомнение. Старый командир автоматчиков сегодня погиб в бою, и в полку срочно ищут замену.
— Справишься, сапер, — продолжает Дмитриев, словно отвечая на мое внутреннее сомнение. Рядом с ним стоит комиссар Михайлов и смотрит на меня неотрывно, ждет согласия.
— Есть! — говорю я.
Моя бывшая рота расформирована, в полку остался один саперный взвод — во главе с Оноприенко. Часть саперов я заберу с собой, в автоматчики: со мной пойдут Васильев, Ступин, Буянов, повар Катышев и другие. Получает новое назначение и Чувилин — комиссаром стрелкового батальона.
В километре от передовой раскинулась наполовину выгоревшая страдалица деревня; перед глазами знакомая уже «зона пустыни», лишь один переулок схоронился от огня в овраге. В деревню то и дело залетают снаряды, но я уже почти не обращаю внимания на них: то ли привык, то ли притупились чувства. «Пронесло», — мелькнет и угаснет вялая, вроде не своя мысль.
Захожу в один дом, в другой. Никого! Ни жителей, ни военных. И только в третьей избенке обнаружились люди: в ней расположилась поредевшая в беспрерывных боях рота автоматчиков.
В углу топится русская печь. Небольшой огонь на шестке лижет сковородку, на сковородке шипит мясо. От тепла и сытного духа у меня чуть не закружилась голова.
— Здравия желаем! — раздается приветствие.
С трудом отрываю взгляд от печки. Встречь мне поднимается одетый, как и все, в телогрейку и без знаков отличия незнакомый военный.
— Старшина Кононов, — представился он. С лица его не сходит неопределенная словно бы давным-давно застывшая улыбка. — А вы будете?..
— Новый командир.
— А-га… Есть!
Голос у старшины тоненький. Он продолжает улыбаться и как-то весь подергивается, словно хочет еще что-то добавить.
— Топите? — невольно тянусь взглядом опять к печке.
— Топим-жарим… Поешьте с нами, товарищ командир. А ну, подвиньтесь, — командует он, пробираясь к столу.
Только теперь я разглядел в левом углу стол. На столе лежит брошенный жильцами самодельный нож, щербатая стеклянная солонка, два автомата, масленка, каска, пачка патронов и кирзовая командирская сумка. Сумку тут же подхватил старшина. Пальцы у него чистые, пухлые.
— Прибирайте. Чейное?..
Кононов невысок, но плотен. Лицо красное, щеки похожи на печеные яблоки, густые волосы причесаны на косой пробор. Ему за тридцать.
— Сейчас, — поворачивает он ко мне голову. Потом тянется к окну, вынимает из-под фикуса кафельную плитку и кладет ее на стол. — Подставочка…
— Откуда мясо?
— Да тут, в общем, все законно… Вы пробуйте, а тогда скажем… Все уж наелись.
— Не все, — раздалось со стороны.
Оглядываюсь. Стоит моложавый автоматчик, голова забинтована, косится на старшину.
— Тебе не хватило? — недовольно спрашивает у него Кононов.
— Сержант Шишонок, — представляется тот, не удостоив старшину ответом.
— Брось, милок! Сам же отказался… — еще чей-то голос.
Я разглядываю новых своих бойцов. Они встали. Все без шинелей и маскхалатов, многие без ремней, по-домашнему. Человека четыре с повязками. Ранены, значит.
— Верно, отказался, — благодушно соглашается Шишонок, поправляя сползший на глаза бинт. — Старый бы командир…
В недоумении наблюдаю эту сцену. Но старшина уже режет хлеб, хлопочет у стола.
— Вы не слушайте, — убеждает он меня тонюсеньким голоском. — Вы попробуйте.
Сковорода на столе, из нее несет чесноком. Мясо румяное, аппетитное. Беру кусок на ложку, с жадностью ем.
— Хорошо.
— Плохо ли!.. Вы не брезгливый? — осведомился старшина.
— Нет…
Тогда он признался:
— Конина…
— Колбасу пробовал, а чтоб жареное…
— Убило меринка сегодня, товарищ командир, — уже официальным тоном докладывает Кононов, стоя позади меня. — Вот я и решил: не пропадать же ему.
Потом, позже, мы не раз ели конину. Ничего, терпимо, особенно если не старая лошадь да побольше в мясо чесноку, или перцу, или еще чего острого.
Рота готовится к бою. Автоматчики бреются, набивают диски, чистят оружие.
— Зачем смазываете керосином? — любопытствую.
— Автомат любит ласку и жидкую смазку, — отшучивается старшина.
— А все-таки?
— Замерзает масло: мороз! Задержки…
И я раньше слыхивал, что на таких лютых морозах автоматы, бывает, капризничают. Теперь же пришлось вникать в этот немаловажный, специфический вопрос. Смотрю, как ловко и сноровисто автоматчики щелкают пружинами — заводят диски. Протирают патроны и гранаты, коптят мушки.
Старшина вручает мне автомат.
— Вот вам, проверенный. Старого командира…
Начинаю набивать диски, ждать нечего.
— Пружину — насухо, товарищ командир, — советует мне Шишонок, — а то прихватит.
К вечеру домишко распирает от жары, оконные стекла плачут. У меня нестерпимо зудит отвыкшее от тепла, распарившееся тело. Я чешу лопатки о дверной косяк, на меня смотрит Васильев — он теперь командир взвода автоматчиков — и улыбается.
— Старшина, — говорит он. — Бельишко бы чистое выдал. Перед боем.
— Если есть… поищем… — тянет тоненьким голоском Кононов, посматривая на меня.
— Поищите, — подтверждаю я.
Белье нашлось, и вскоре автоматчики открыли в избе баню. В ход пошло все: деревянное корыто, ведра, чугуны и даже принесенная со двора колодезная бадейка.
Когда огонь притушили, многие полезли париться в печку. А уж оттуда выбирались перепачканные как черти. Потом, довольные, расхаживали голышом по избе, пересмеивались.
— Ни дать ни взять — грешники в аду, — определил Буянов, осторожно плескаясь у ведра.
— Э… от нас грехом и не пахнет… уж месяцев пять! — рассмеялся Шишонок, поигрывая мускулами широкой смугловатой груди.
— Оно и видно. Ржете, жеребцы…
— Ба-атя! Мы воины. А воинам завсегда путь в рай.
— Пути господни…
— Не скажи! Кому что написано. Кто в рай, а кто и к черту в гости… К примеру, старшина…
— Что тебе — старшина? — откликнулся Кононов, раскладывая на столе вечерние пайки хлеба.
— Так, вообще…
— Говори, говори, вьюнош!..
Шишонок не спеша вымыл лицо, встряхнул головой:
— Конятинку потребляешь?
— И что? Голод не свой брат.
— Тьфу! Мутит… — преувеличенно возмущается Шишонок. — Лучше уж лапу сосать.
Старшина перестал притопывать возле стола, иронически глянул на сержанта:
— Душа не принимает, значит?
— Ни в жизнь! Лошадь такое животное…
— Коне-е-ечно, коне-е-ечно. А если сказать — позавчера, не зная, что ты ел?
— Брось, старшина, не шути! Стошнит.
— То-то, вьюнош. Ежели б жареный петух тебя клюнул…
В разговор вмешался Васильев:
— Ладно вам… Вот дома, бывало, после баньки…
— Если жена позволит… — насмешливо перебивает его Шишонок.
— Ты женат ли?
Шишонок смотрит, как с Васильева стекает мыльная вода. Потом со смешком, явно поддразнивая, говорит:
— Зачем? И так…
— Кобель ты, господи прости! — в сердцах сплевывает долго молчавший Буянов.
— Один говорит — жеребец, другой кобель… Кто ж я?
— Да ить… шалопутный ты…
Всю избу заволокло дымом. В печке посменно жарятся мои чумазые подчиненные. Люди моются исступленно, с остервенением, до крови трут друг другу спины, отогреваются за все трудные дни. Я тоже моюсь, хотя залезть в печь не решаюсь.
Васильев плещется рядом, тело у него сухощавое, жилистое. Может, поэтому он и кажется на добрый десяток моложе своих лет, чуть не моим ровесником.
— Раз без семьи, значит, не жил ты еще, — спокойно продолжает он, посматривая на Шишонка. — Так, бегал туда-сюда…
— Он и сейчас бы… — вставляет старшина, сморщив свои печеные щеки. — Только спусти с цепи!..
Шишонок, проходя мимо меня к своей одежде, прикрылся руками. Присмирел.
Странно тут, на войне. Говорят о чем угодно, только не о том, что их ждет через час…
К утру полк ввели в бой. Автоматчиков по снежной целине послали в обход вражеского узла сопротивления.
Часа за два рота добралась до небольшого леска, обложенного со всех сторон сугробами. Обозы по бездорожью не пошли.
В лицо бьет ветер. Ноги с хрустом ломают тонкую корку, вязнут в рассыпчатом снегу. Сугробы не пускают нас в лес, но мы злые! Пробиваемся, пересекаем рощу напрямик. По каскам дзынкают обледенелые ветки.
За рощей — пропаханная в снегу полоса. Значит, какой-то батальон прошел здесь раньше нас. По разбитому снегу идти, кажется, еще труднее.
До меня долетают приглушенные, уносимые ветром обрывки слов:
— …и ветер, будь ты неладен!
— …наш ротный… покойный, бывалоча, впереди…
Я слышу, как меня сравнивают с недавно погибшим командиром роты автоматчиков, и невольно вырываюсь в голову колонны. Под валенком хрупает снежная корка, мне хочется выйти из строя, встать, пропустить роту, а потом стоять, стоять… Когда ж оно откроется — второе дыхание?
— Вкруговую обходим, значит…
Выстрелы остались где-то левее, там одна стрелковая рота продолжает лобовую атаку, чтобы немцы не догадались о нашем замысле. Путь прямой, но неудобный: мы бесконечно карабкаемся по косогорам, пересекаем овраги и рощи, перебираемся через какие-то безымянные, обрывистые ручьи. Нам некогда искать другой дороги. Да и найдешь ли? Снег кругом. Зимнее наступление…
За перевалом внезапно открылись постройки. Это деревня.
Высылаю разведку. Вскоре нам просигналили: рота пересекла огороды и оказалась на улице.
— Вот оно! Без выстрела! — радуются автоматчики.
Дома, сараи, баньки — все целехонько. По улице суетливо носятся подвязанные платками бабы, наперед строя забегают полураздетые ребятишки, во дворах тявкают осмелевшие собаки, пахнет дымком и горячим хлебом. Вскоре выяснилось, что здесь уже прошел наш стрелковый батальон. Тем лучше! Все идет по плану.
В деревне автоматчики поймали дезертира. Дело сразу приняло крутой оборот, кто-то обронил в запальчивости тяжелое слово:
— Расстрел…
Законы войны суровы. За Отечество, за детей своих, за жизнь на земле люди кладут головы. День и ночь смерть витает над солдатом, и если малодушный изменил долгу своему… Пойманному скрутили руки, это был рядовой, лет тридцати. Еще не понимая серьезности происходящего, он почти не сопротивлялся. Возбуждение и гнев солдатский делали свое дело: дезертира поволокли за дом. Только теперь несчастный уразумел, что ему грозит, закричал, стал вырываться и повалился наземь.
Кучка автоматчиков обросла людьми, как снежный ком. Помимо роты сюда сбежались и детишки, и женщины. Над селом поднялся разноголосый крик. Я пытаюсь что-то сказать, но не могу: меня не слышат. В сутолоке ко мне подступился Шишонок. Он моего роста и, пожалуй, возраста, это кадровый боец, автоматчик-ветеран. Вид у него почти такой же растерзанный, как у дезертира: маскхалат спущен до самого пояса, волосы сбились на глаза, лицо мокрое, потное. Он оттирает меня плечом от толпы, хватает за руку.
— Самосуд же, товарищ командир! — кричит он.
Расталкивая бойцов, мы вдвоем пробиваемся в круг. Вдруг над головой бахнул выстрел. Толпа затихла.
— Что здесь?! — с лошади свесился Дмитриев.
— Вот дезертир… — начал я докладывать командиру полка.
— Ну? — Дмитриев спешился, подошел к связанному бойцу.
— Откуда?
— Из бат-т-т…
— Меня знаешь?
— З-з-знаю, — зацокал тот зубами, помалу приходя в себя. Изрядно помятый и весь вывалянный в снегу, он едва держался на ногах. Ни шапки, ни ремня на нем не было… — О-о-отстал…
— Заберите его! — приказал командир своему адъютанту и вскочил в седло.