Среди многочисленных событий берлинского дня оказалось и это, выраженное очень лаконичным сообщением. Те, кому положено было узнать о нем, удивленно поднимали брови или хмурились. Некоторые торопливо поднимали трубку. Звонили. Требовали уточнений. Кое-кто стучал по столу. Возмущался. Находились и скептики. Они улыбались. Хотя в те дни в Берлине улыбка, тем более скептическая, не была в моде. Восторженные овации, радость, неистовство. Но ирония, извините! Она обращала на себя внимание. Настораживала.

Отношение к известию было самое различное. Но никто не осмелился «прикоснуться» к нему. Исправить. Нарушить истину. Тем более изменить оттенок, от которого зависело многое, если не все. Пожалуй, все. Это сделал барон фон Менке.

Когда на стол ему положили донесение Главного управления СС, он протянул руку к карандашу и зачеркнул слово. Одно лишь слово: «убит». Надписал сверху: «скончался».

Ничтожная поправка. Но она избавила барона от звонков сверху, от объяснений, причем не всегда убедительных. Главное, пресекала толки, очень неприятные в такой момент и, безусловно, уже возникшие: в его ведомстве не все благополучно. Далеко не все, если насильственно убирают лицо, благосклонно принятое рейхсканцлером как кандидатура для выполнения исторической роли. В сфере немецкой политики, разумеется. Убивают. Где? В Берлине. Пусть умрет сам, мало ли всяких случайностей, болезней. К тому же намек на покушение рушит здание единства, о котором так убежденно, так красноречиво говорил министр пропаганды. Да и канитель с расследованием – намеки, подозрения. Тень на друзей, собранных и действующих в особняке на Ноенбургерштрассе. Нет, нет. Только естественная смерть. И барон еще раз зачеркнул слово «убит». Затер его.

Можно было пустить донесение по инстанции. Или лично доложить шефу. Но тут на Менке нашло сомнение. Две совершенно различные редакции не имеют права на существование. СС не подчинен барону. Из управления другой путь к центру. И, пожалуй, более короткий. Гиммлер узнает об убийстве раньше, чем Менке успеет подготовить шефа.

Как и многие другие, получившие сообщения сегодня, барон снял трубку и попросил соединить его с гауптманном Ольшером.

– Господин капитан…

– Я слушаю.

Этот молодой эсэсовец, преуспевающий по службе, добравшийся в свои тридцать пять лет до начальника отдела главного управления, не вызывал симпатий у барона. Прежде всего потому, что выскочка. Кажется, в прошлом какой-то дантист или того меньше, малообразованное существо, но удивительно настойчивое и энергичное, прямолинейно решающее задачи, которые ему предлагают сверху. Впрочем, зубодер не без собственной мысли. Он что-то думает. Торопливость, с которой он бросил донесение по всем каналам, свидетельствует не только о дисциплинированности руководителя «Тюркостштелле», но и его личных планах.

– Господин капитан, мне бы хотелось уточнить один момент.

– К вашим услугам, барон.

– Не находите ли вы редакцию донесения слишком категоричной, определенной?

– Вы имеете в виду убийство главы эмигрантского правительства Туркестана Мустафы Чокаева?

– Смерть его, – поправил Менке.

– Смерть в результате умышленного отравления.

– Это ваше мнение, капитан?

– Нет. Заключение врачей и показания свидетелей…

– И все-таки, это ваш вывод?

В трубке прозвучала нотка раздражения. Гауптштурмфюрер ответил сухо и холодно:

– Так донесло гестапо.

Гестапо! Дело хуже. Значит, есть еще один канал. Политическая полиция сообщит помимо Ольшера Гиммлеру.

Молчание капитан расценил как поражение барона, о чем втайне мечтал и чему радовался.

– По-моему, вас не должно огорчать это событие, – подсунул уголек своему собеседнику Ольшер. – Я не имею в виду политические соображения.

– Господин капитан, для нас с вами, да и для всех немцев, сейчас важны только политические соображения, – тактично осадил Ольшера барон. – И в силу этого сообщение должно получить другую редакцию.

– Когда донесение поступит к господину Геббельсу, если оно вообще поступит к нему, – съязвил капитан, – на свет родится другая редакция. А может быть, и никакой редакции. События на фронте настолько грандиозны, что газеты просто не найдут место для некролога по поводу исчезновения нашего общего друга, – капитан снова съязвил. – Пока же существует не пропагандистское сообщение, а фотография факта. Не только управлению СС, но и министерству восточных областей надо знать истину.

– Странно, – процедил Менке.

– Что странно, барон?

– Странно, что вы все это говорите мне…

– Я почувствовал в вашем вопросе сомнение и даже недоверие, – подчеркнул Ольшер.

– Вы не ошиблись, господин капитан.

– Иначе говоря, остминистерство настаивает на вскрытии трупа…

– Нет… нет… – торопливо бросил барон. – Благодарю вас за информацию.

Трубка легла на аппарат. В кабинете Менке. Капитан продолжал держать ее у лица, будто ждал еще каких-то слов. Или раздумывал. Ему хотелось многое сказать барону. Именно теперь, когда на маленьком сообщении столкнулись их взгляды. Вернее, их планы. На завтрашний день.

Он все-таки положил трубку. Но сейчас же снова поднял, набрал номер. – Фрау Людерзен?– Слушаю вас, господин капитан.– Вы так легко узнаете мой голос?– Это моя обязанность, господин капитан.– Похвально… – Ольшер улыбнулся. Преданность и исполнительность подчиненных всегда радовала. Он умел подбирать людей. Умел распознавать их. – Мне нужен ваш муж.– Зондерфюрера сейчас нет.– Где он?– Поехал в Остминистерство.– К Менке?– Да.– Не согласовав со мной…– Господин капитан, это чисто формальная обязанность. Жена Чокаева настаивает, чтобы муж ее был похоронен на Бель-Альянсштрассе. В крайнем случае на Бергманштрассе.– Но это же старые кладбища, там почти не хоронят. Тем более теперь.– По особому разрешению… Барон мог бы посодействовать.– Барон? Хотя для покойника чего не сделаешь.– Конечно, конечно, господин капитан. Ольшер в какой-то степени был доволен действиями своего офицера связи. Но его немного беспокоила возможная беседа Людерзена с бароном: фон Менке безусловно станет выспрашивать, уточнять детали события, а это совсем некстати сейчас. Остминистерство не должно подозревать о существовании тайны. И тем более, что эта тайна в руках Ольшера. Старая лиса умеет перехватывать нити. Рвать их.– Как чувствуют себя наши подчиненные на Ноен-бургерштрассе?Фрау Людерзен промычала что-то неясное в трубку. Или не знала, или не решалась сказать.– Вы слышите меня?– Да, господин капитан…– Говорите.Он представил себе маленькую женщину с лукавыми карими глазками, растерянную, оглядывающуюся. Она всегда оглядывалась, когда надо было сделать решительный шаг. Видимо, считала свой ответ важным. Так показалось Ольшеру, и капитан заторопил ее:– Говорите.– Я не уверена, что одна в комнате.– Что за чушь.– Простите, господин капитан, но мне так кажется.– Кто же там?– Никого.– И все-таки боитесь?– После смерти господина Чокаева… Такой странной смерти… Мне… да и мужу…– Вздор. Вы ничего не поняли… И зондерфюрер ничего не понял. Секретарю немке ничего не угрожает. Кто был сегодня у вас?– Никого почти не было.– Почти?– Если не считать фрау Хенкель.– Эта бестия опять повадилась на Ноенбургерштрассе…– Вы о Рут?– Да. Что ей там нужна?– Она очень весела, господин капитан.– Ну это не так уж важно: она всегда весела.– Рут сказала, что господин Чокаев очень стар и мог умереть даже раньше…– Она была пьяна?– Немножко, господин капитан… Но это так идет ей. Она так хороша. Я всегда восхищаюсь. Не правда ли, господин капитан, Рут красива?– Вы не о том говорите, фрау Людерзен… Зачем она явилась на Ноенбургерштрассе?– Этого я не знаю.– Надо знать. – Капитан начинал сердиться. Человек сидит в приемной и ничего не видит. Спрашивается, зачем такой дуре платят деньги. Его деньги, капитана Ольшера. Ведь она числится в штате управления. Как и ее супруг зондерфюрер. Их приходится постоянно наталкивать на след, подсказывать, учить. Особенно эту пигалицу с карими глазами и вздернутым носиком. – Что она еще говорила? – строго произнес капитан.– Что их квартира на Кайзер-Вильгельмштрассе очень тесная. Она мечтает о собственном доме.– Вот что! – Капитан задумался. Мысленно он увязывал события с поведением фрау Хенкель. Для других эта миловидная женщина, экстравагантная и довольно развязная в обществе мужчин, была просто непутевой женой одного из подчиненных капитана. Для самого же капитана фрау Хенкель являлась соперницей. Особого рода. Она не могла повредить ему, не могла встать на пути, но могла спутать его карты. И именно сейчас.– Мне кажется, Рут имеет право на это, – проворковала фрау Людерзен.– Безусловно…– Скажите, как Хенкель отнеслась к смерти Чокаева? Она говорила что-нибудь об убийстве?– Да…– Именно?– Что ее удивляют люди, которым делается дурно при слове «убийство». Ведь сейчас время сильных личностей. В конце концов какая разница, отчего умер господин Чокаев. Он стар. Ему не под силу великие задачи.Большего не ожидал капитан и заторопился отблагодарить фрау Людерзен.– Передайте зондерфюреру, что он нужен мне.– Будет выполнено, господин капитан.Он положил трубку, намереваясь заняться бумагами, которых немало накопилось со вчерашнего вечера. Телефон ему не нужен больше, во всяком случае, до конца дня Ольшер не собирался никому звонить. Но аппарат вторгся в распорядок капитана своей низкой трелью.– Гаупштурмфюрер Ольшер слушает…В трубке зазвучал только что умолкнувший голос фрау Людерзен:– Извините, господин капитан. Я забыла сказать вам еще об одном посетителе.– Так…– Был Рудольф Берг.– Кто это?– Мне точно не известно, но муж называл его милым цербером.– Не понимаю.– Он, кажется, из гестапо…– Что его интересует на Ноенбургерштрассе?– Рудольф со мной не беседует, только кланяется… После смерти господина шефа…– Убийства.– Да, да, после убийства господина Чокаева Берг наведывался дважды.– Его интересует событие? Вы не заметили этого?В трубке раздалось знакомое мыкание фрау Людерзен: она тужилась, пытаясь подобрать нужный для капитана ответ.– Заметила…– В чем это выразилось?– Утешал фрау Хенкель, говорил, что не следует слишком огорчаться по поводу смерти начальника ее мужа.«Дура, – обругал мысленно свою собеседницу капитан. – Форменная дура. Где только нашел ее Людерзен?»– Все?– Пока все… Если вспомню еще что-нибудь, позвоню немедленно. Вы разрешите, господин капитан?– Не утруждайте себя, фрау Людерзен. Ваша информация была полной. Благодарю.Раздражение помешало капитану по достоинству оценить сообщение с Ноенбургерштрассе, и он едва не упустил возможность сделать нужный вывод. В последний момент задержал руку над аппаратом и окликнул фрау Людерзен.– Погодите… Этот Берг был вместе с Рут Хенкель…– Конечно… То есть они вошли порознь, но ушли вместе. Очень мило беседуя.– Хорошо…– Вы довольны, господин капитан?– Да… – Он скривил губы в отвращении. Эта дура просто неповторима. – Доволен господином Бергом…На этот раз Ольшер не положил, бросил трубку. Она загремела, падая на аппарат.

Что такое тридцать марок в голодном Берлине? Что такое вообще деньги, если в самом приличном ресторане, где до войны играл оркестр и подавали настоящий оксеншвайцензуппе или бифштекс с кровью, сейчас предлагают как деликатес суп из костей с травой и мушель-салат? Это в «Раабе Диле», на Шперлингсгассе! Слава богу, что можно повторить и суп и мушель-салат, вернее капусту, похожую на земляных червей. Можно выпить сухого вина. Бокал. Опять-таки пользуясь традицией и добрым именем «Раабе Диле». Впрочем, Саид Исламбек не посещал «Раабе Диле», он только слышал о нем. Он довольствовался скромненьким «Фатерландом», где до войны тоже подавали бифштексы и антрекоты, а сейчас кормят все тем же мушель-салатом и иногда шпинатом с картофелем. И, конечно, приносят суррогатный кофе. Несколько раз приносят. Молча. Без удивления: все повторяют заказ. Надо набить желудок, надо как-то держаться на ногах. Всю неделю Саид поглощал шпинат и картофель, лил в себя кофе, набирался сил. А марки таяли. Тройной обед требовал тройных расходов. В кармане у Исламбека осталось шесть марок. Шесть марок и сколько-то пфеннигов. Неважно сколько. Они будут истрачены еще на несколько стаканов кофе, который Саид без удовольствия – как надоел ему кофе! – сцедит в свой всегда голодный желудок. Он ходит из гаштетта в гаштетт. И этому тоже никто не удивляется. А если бы и удивились, Саиду наплевать. На нем форма СС, которой немцы боятся пуще смерти. Смерть – это все-таки только смерть, а гнев эсэсовца – это гестапо, это лагерь, это муки. Куда бы и сколько бы ни ходил эсэсовец, интересоваться не следует. К тому же это не простой эсэсманн, а шарфюрер, о чем свидетельствуют знаки в петлицах. Звание не особенно высокое, но звание. Чин в Германии, какой бы он ни был, обладает магическим свойством подавлять штатских. И надо этим воспользоваться.Во всех экспедициях Саида по гаштеттам участвует Азиз. Новоиспеченный эсэсманн смахивает на адъютанта и ведет себя по отношению к шарфюреру с должным почтением. Во всяком случае, никто не подумает, что он компаньон, каждому понятно – это только подчиненный. Азиз хорошо изучил человеческую науку – знает, где надо быть волком, а где овечкой. В Берлине Азиз – овечка. На роже смирение и кротость.Его пугает чужой город, мрачный, наполненный гулом машин, звуками маршей. Из всех репродукторов – на улицах, площадях, в отелях и ресторанах – летят марши. Холодные, насыщенные громом меди. Он не понимает, о чем говорят берлинцы, о чем они спорят, чему радуются. И это тоже пугает Азиза. А Саид спокоен и уверен, не теряется на улицах, в гаштеттах, с ним легко. Надежно. У Азиза создается впечатление, что Исламбек когда-то бывал здесь, что он ходит по знакомым местам и слушает знакомую речь. Но не признается. Ну и пусть. Какое ему дело, кто поводырь, лишь бы вел и не дал оступиться в чужом городе.Исламбек купил книжицу и изучает немецкий язык. Успешно. С каждым днем все смелее и смелее заговаривает с немцами. Это удивительно. Азиз тоже, с первых дней плена, запасается словами, но речь берлинцев ему непонятна. Даже знакомые названия в общей речи исчезают. Он не в состоянии ухватить их, отделить, только «да», «нет», «иди сюда», «стой!» понимает, если звучат они самостоятельно.– Ты скоро будешь болтать не хуже самих немцев, – восхищается Азиз, слушая речь Саида.– Постараюсь.У Азиза осталось еще меньше марок – всего четыре. Ничего не поделаешь – аппетит. Не хочет Рахманов отказывать себе в лишнем бокале пива. «Мы живем один раз, – говорит он. – И, может быть, завтра будет поздно заказывать этот бокал».– Но ты еще хотел попробовать шурпу и меня угостить.– О, не расстраивай бедного Азиза напоминанием. Я рад и шпинату с картошкой.Ему не повезло в Берлине с первого дня. Они приехали накануне смерти Мустафы. Увидеть шефа, конечно, нельзя было – тот лежал в больнице. Правда, состояние Чокаева не вызывало опасений и следовало лишь подождать выздоровления.– Представляю, как будет рад Мустафа-ака появлению «племянника», – пошутил Азиз, похлопывая по плечу шарфюрера. – Надо навестить «дядюшку».И вдруг – смерть Мустафы. Убийство. Так восприняты все сообщения о внезапной кончине главы «правительства» Туркестана. Так воспринял и Азиз. И не только воспринял, но и забеспокоился. Он хорошо чуял перемены. Да и настроение Исламбека было симптоматичным. В день смерти Мустафы Саид ушел один в город, хотел навестить жену Чокаева Марию, поговорить с ней. Так объяснил Азизу. Вернулся затемно. Взволнованный. Напуганный вроде. Сказал, что не застал Марию. Ждал, не дождался. А утром сообщение о кончине шефа. Саид совсем расстроился. Не хотел ни есть, ни пить. С трудом Азиз уволок его на Ангальтский вокзал в гаштетт, чтобы подкрепиться.На Ноенбургерштрассе с ними не захотели разговаривать: «Вас вызывал Чокаев, неизвестно, зачем вы понадобились ему». «Что же теперь делать?» «Ждать до выяснения». «Помогите устроиться с жильем. Отель обходится очень дорого». «Зачем устраиваться? Может быть, вам придется вернуться назад».Вернуться назад! Тут и Азизу стало не по себе. Снова в лагерь. Снова на баланду, на солому, в объятия дизентерии и тифа. Весь день Рахманов бранился. Клял человека, поднявшего руку на Чокаева. «Убить в такой момент. Оставить нас на дороге, как слепых котят. Тут и подохнуть ничего не стоит, а уж придавить кому-нибудь и того легче».Саид молчал. Только на бледных висках билась нервно жилка.Через три дня одного из шести прибывших отправили в лагерь, не в Беньяминово, даже не в Легионово, а в Бухенвальд. Почему, никто не мог ответить. Или не имел права. Азиз перестал браниться. Прикусил язык. Как тень он ходил за Исламбеком, целиком полагаясь на свою судьбу и чужую предприимчивость. Они поменялись ролями. Место ведущего занял Саид.На Ноенбургерштрассе снова упомянули Бухенвальд. Оказалось, что это не наказание. Это работа. Служба. Мнимое заключение: быть лагерником для заключенных и агентом для СС.Говорили еще о Брайтенмаркте. Для тех, кто не знал сути дела, это звучало как простое географическое наименование. Брайтенмаркт – чудесное местечко. Зеленое, приветливое. Через каждые шесть часов туда шел автобус. По ровному живописному шоссе. Жители Брайтенмаркта так и считали: их городок – приют тишины и покоя. Покоя во время бури. Покой действительно не нарушался. Но там готовили обреченных. В тишине пригородных особняков. И поставлялся «материал» с Ноенбургерштрассе. Неизвестно, что было страшнее – Бухенвальд или Брайтенмаркт.Саид молчал. Он не проклинал свою судьбу, не доходил до неистовства, как Рахманов, но глаза его становились сумрачными, а лицо бледным.Корректор журнала «Милли Туркестан», что сидел в каморке на втором этаже, тихий, пугливый человек, сказал с сожалением – его чуточку трогала судьба соплеменников:– В плохое время вы приехали – люди Чокаева не в почете сейчас.Не в почете – это мягко сказано. От них, видимо, просто избавлялись. Или собирались избавиться.Вот он, Берлин! А зачем стремиться было в него, когда ворота закрыты? Причем закрыты сзади. Будто ловушка.«В семь вечера на Бель-Альянсштрассе. У кладбища. Первая и третья пятница. Вторая и четвертая среда». Это Саид помнил даже ночью. Во сне. Первая и третья. Сегодня третья. Третья пятница. Вот, собственно, зачем нужен был долгий путь от того леска у дороги до Ноенбургерштрассе. Он может уйти из Берлина. Да, если скажут – вернись. Или сгинь. Не нужен, так сгинь. Наверное, не нужен. Чокаев уже не существует. Утром появилось сообщение, почти неприметное, в «Берлинер Цайтунг»: «Скончался Мустафа Чокаев – лидер тюркского националистического движения, глава туркестанского правительства в Берлине». Того самого правительства, что приютилось на втором этаже чахлого, закопченного временем кирпичного дома на Ноенбургерштрассе. Правительства, сумевшего разместиться в трех комнатах на восьми скрипучих, взятых, кажется, из почтовой конторы, письменных столах. Чокаев исчез. Нужен ли в Берлине Исламбек?В семь вечера на Бель-Альянс… Третья пятница.

– Ты опять уходишь? Один? – Ухожу.– Что-то скрываешь от меня, Саид?– Единственное.– Что же?– Мы в петле. Если не разорвать ее, нас придушат.– Я это чувствую, брат.– Поэтому не спрашивай, куда я иду.– Молчу.– Когда позовут меня, объяснишь, что я у жены Чокаева: нам ведь надо жить, хотя «дядюшка» и скончался.– Да благословит тебя Аллах.– Ты всегда был верующим, Азиз?– Об этом тоже не надо спрашивать.– Хорошо. Приму к сведению. До свидания, Азиз. Можешь курить мои сигареты.

– Говорит «Герцог». – Одну секунду… – Простучали каблуки. Щелкнул замок. Снова каблуки. Тишина. Двойные рамы окон, звукоизолирующие стены, бумага под клеенкой на двери – все берегло эту тишину. – Докладывайте!– На Бель-Альянс все приготовлено.– Время?– Как всегда – семь часов. Первая и третья пятница.– На чем он приезжает?– Дважды появлялся в «опель-лейтенанте». Надеюсь, это повторится.– Надо полагать. Но все же…– Учитываем.– С кем он там встречается?– С разными людьми.– Странно.– Да, это непонятно. Только один раз совпала встреча с неким Гансом Фирихом.– Кто он?– Старый врач, видимо, тронутый. Он ходит по кладбищам и ищет своих бывших пациентов. Считает, что неправильно лечил их.– Остроумно. И встречи условлены?– Нет. Все случайные. Фирих проверен.– Система отсутствует?– Это меня и смущает, господин штурмбаннфюрер.– Маскировка.Снова тишина. Теперь без стука каблуков, без щелчка замка. Только тикают часы. И мягко касаются пальцы бумаги на столе. Они что-то выбивают. Помогают майору сосредоточиться. А может, выдают беспокойство. Нет, майор собран. Он просто решает задачу.– Маскировка. Нас от чего-то отвлекают. А от чего, мы не знаем. И не узнаем. Надо взять его.– Вы считаете?– Да.– Все готово, господин штурмбаннфюрер. На кого возложите руководство операцией?Последний раз тишина. Над ней барабанная, довольно звонкая дробь пальцев. По столу.– В центре Берлина нежелательны выстрелы… – раздумчиво произносит майор, – но вы знаете мой принцип.– Да, господин штурмбаннфюрер!И еще отрезок тишины. Полной тишины.– Я сам приеду на операцию.– Ясно, господин штурмбаннфюрер.

Бель-Альянс – широкая улица. Многолюдная. Влево и вправо бегут улочки. Да, улочки, коротенькие и довольно тихие. Только внушительная Гнайзенауштрассе и поскромнее Бергманштрассе пересекают ее. А дальше, до Спортивной площади, только повороты. Они, повороты, мало интересуют Саида, хотя глаза его отмечают их на всякий случай. Вернее, повторно фиксируют. Ислам-бек был уже здесь, познакомился с улицей. С домами, серыми, однотонными, глядящими сверху тысячами тусклых окон. Семь часов. Без пяти минут. Бель-Альянс переживает депрессию, как весь Берлин. Дневной шум стих. Почти стих. Случайные машины, запоздалые, летят с Фридрихштрассе, с Лейпцигерштрассе, с деловой части города в тихие кварталы Темпельгофа. Покой будет длиться до восьми, до начала девятого. Потом оживятся тротуары, мостовая, и поток устремится на север к Тиргартену, к многолюдному и взбудораженному центру. В таком покое предвечерья маячат чепчики и блеклые шляпки старушек, а чаще черные платки – траур. У многих, если не у большинства берлинцев, – траур. Бесчисленные победы и бесчисленные извещения в черной рамке – «пал смертью героя, во славу рейха». Старые плачут. Молодые поют песни. Маршируя и не маршируя по Бель-Альянс.Эсэсовцев приветствуют все. Саида тоже приветствуют. Инстинктивное желание не рассердить человека в форме. Сделать ему приятное. Ведь на пилотке у Исламбека черный овал с белым черепом. Напоминание о смерти. А со смертью никак нельзя свыкнуться.На углу Гнайзенауштрассе он остановился. Закурил. Можно было истратить несколько минут на созерцание кирхи, которая высилась на противоположной стороне своим остроконечным куполом, увенчанным скупым строгим крестом. Пять минут необходимо истратить. Точность подозрительна. Люди, появляющиеся у приметных мест города в ноль-ноль шесть, или ноль-ноль десять, или пять, всегда кого-то встречают. Небольшой отход стрелки желателен.– Хайль!Кто-то вскидывает руку. Какой-то прохожий. Юнец. Из «гитлерюгенд», видно. Значок на груди. И нашивка на рукаве. Неизвестного назначения нашивка. Мечтает о победах. О фронте. Искренне приветствует солдата. Его, Исламбека.Надо ответить. Обязательно. Рука летит вперед. Не особенно четко и стремительно. Впрочем, это не главное – солдаты всегда равнодушны к приветствиям. Берлинцы понимают. Важно, чтобы солдата приветствовали. Особенно таких, с черепом на пилотке.– Хайль!Пять минут кануло. Исламбек повернулся. Зашагал неторопливо назад. К кладбищу.Сегодня несколько машин прижались к тротуару. Сонно прижались. Хозяева вышли. На кладбище, должно быть. Берлинцы часто посещают могилы.Машины кажутся Саиду знакомыми. В прошлый раз он видел эту коричневую, глядящую на него слепыми фарами. Старенькая, затрепанная машина. Когда-то помятая. И старика того видел. Он стоял у фонаря, против входа. Разговаривал с молодой женщиной. Знакомые люди. Это успокаивает. Значит, они здесь бывают часто. Не только в первую и третью пятницу. Просто берлинцы, просто люди. Вот еще старуха с цветами. С жалким букетиком. Вероятно, тоже традиционная фигура. Торопится к чьей-то могиле. Несчастные, печальные люди. Они нравятся Саиду. Нравятся, потому что не знают, зачем явился на кладбище шарфюрер Исламбек. И пусть не знают.Но где человек с испорченной зажигалкой? Старик вообще не курит. Старуха тоже, естественно. Двое мужчин проходят мимо. Не останавливаясь. Со счета долой.Со стороны моста, со стороны Бель-Альянсбрюкке, летит черный «опель». Приметен. Солнце играет на капоте, на крыше. Смотровое стекло вспыхивает, слепит на мгновение Саида. Пролетит или остановится?Сбивает скорость. Неужели?!Семь часов, четыре минуты. Почти точно. Хорошо, что почти. Только не ноль-ноль. Равнодушны, спокойны, грустны эти люди около кладбища, и все-таки они люди. Следовательно, они видят, замечают. Возможно, ждут. Сейчас Саид не верит ни одному человеку. Даже старухе с жалким букетиком.Черный «опель» стал. Прислонился к обочине. На противоположной стороне. В нем всего один силуэт водителя. Открылась дверца. Водитель вышел. Задержался. Глянул на баллон. Передний. Сунул руку в карман. Вынул сигареты.Так, так… Теперь ему нужен огонь. Ему нужна зажигалка. Саид медленно шагает вдоль изгороди и фиксирует каждое движение обладателя черного «опеля». Слишком медленно шагает. Но это не имеет значения. Главное, не упустить зажигалку.Водитель снова полез в карман. В один, в другой. Вытянул не спеша что-то. Издали не видно. Зажигалку. Конечно, зажигалку. Что еще нужно человеку, держащему в зубах сигарет?. Теперь ясно. Пытается зажечь. Она не слушается.Испорченная зажигалка!Если можно испытывать радость от одного лишь движения руки, то эту радость подарил Исламбеку водитель «опеля». Обыкновенную, наполняющую сердце теплом, приносящую улыбку, возвращающую надежду. Возвращающую жизнь. День был хорош. Ясен. Но он показался Саиду необыкновенным. Каким-то ликующим. Он забыл о Берлине, забыл, что находится в петле. Все забыл.В такое мгновение можно сделать глупость. Можно раскрыть себя. Автоматизм выручает. Поступки подчинены задаче. И она выполняется почти механически. Саид только контролирует процесс. Идет по-прежнему медленно, скучающе глядит на черный «опель», курит.Водитель с шумом захлопывает дверцу. Направляется через улицу к кладбищу. По переходу. Не нарушает движения, не торопится. В руках сигарета. Он хочет закурить. И обязательно закурит. Но сделает это уже на кладбище. Рядом с Саидом.Пока шагает…Саид сворачивает направо. Последний раз бросает взгляд на человека с сигаретой.

– Господин штурмбаннфюрер? – Да, да.– Докладывает «герцог».– Слушаю.– Черный «опель» в моем секторе. Опоздание на четыре минуты. Приступаю к операции. Прошу указаний.– Не торопитесь. Дайте ему обнаружить связного. Запомнили?– Так точно.– Если повторится старое, задержите всех подозрительных. Есть там кто-нибудь?– Обычные… Этот сумасшедший врач…– Все равно… Задержите… Впрочем, я сам выезжаю.Что должно было произойти?Прежде всего, человек с сигаретой в руке подойдет к Саиду, пожалуется на свою испорченную зажигалку и попросит закурить. Исламбек охотно предложит огонь. Раскуривая, человек скажет: «Какая сводка днем»? Саид ответит: «Не слышал». Потом они пойдут по дорожке, спутник с сигаретой поинтересуется: «Как вы переносите такую погоду?» – «Неплохо. А в другие дни у меня нога болит». Человек кинет: «Сочувствую, это неприятно…» Все!Через минуту можно смеяться. Можно сидеть на скамейке и, закрыв глаза, блаженствовать. Блаженствовать, хотя кругом война, хотя рядом могилы. И они в петле. Все равно можно.Только бы услышать:– Простите, пожалуйста, нет ли у вас огня? Моя зажигалка испортилась.По-немецки. Как это?– Ентшульдиген зи битте…А вместо слов – выстрел. Несколько выстрелов. Сзади. На улице. На широкой Бель-Альянс. С раскатом вдоль всего проспекта. И без единого крика.Нет. Крикнул кто-то. Приказал. Вдогонку:– Хальт!Топот ног. Многих. И еще выстрел. Последний.Саид догадался.Нельзя было не догадаться. Все так просто. До ужаса просто. И ясно, как та радость, что он только что испытал. И собирался продлить.Первый порыв – бежать. Через могилы, по дорожкам на другую улицу, куда-нибудь к Блюхерштрассе, с ее бесчисленными пересечениями и разветвлениями. Или к каналу, к мостам. Среди домов, в аллеях, у береговых сооружений легко затеряться.– Вы арестованы.Рядом голос. Когда успел появиться? Почему ничего не заметил Саид! Выстрелы отвлекли, заглушили шумы. Человек, должно быть, подошел в момент перестрелки. Значит, за ним следили.Лихорадочно заработал самоконтроль: «Как я вел себя? Как шел? Достаточно ли спокойно? Что можно было подумать обо мне?» И тут же ответ: «Абсолютная точность. (Так считаю.) Никаких отклонений. Единственное, что вызывает подозрение (у них), это мое появление здесь в семь часов. Мое и черного “опеля”.Второе: «Хорошо, что не побежал. Следили. Стреляли бы в спину. С короткого расстояния. В затылок. Хотя избежал ли я конца, оставшись у этой старой могилы с крошечным памятником из черного мрамора?»– Сопротивляться не рекомендую. – Тот же голос.Теперь можно оглянуться, посмотреть, кто рядом. Штатский. Странно! Прежде, дома, он видел фильмы, в газетах фотографии и рисунки видел – гестаповцы в форме, с огромной черной свастикой на рукаве. Лицо зверя, руки (рукава закатаны до локтей) огромные, запятнанные кровью. Этот оказался полной противоположностью. Мягкая шляпа, серый костюм, молодое бритое лицо. Рука не видна. Она в кармане. И там пистолет, надо полагать. Вообще обычный человек. Несколько взволнованный. И потому бледный. Глаза насторожены.– Я солдат, – пытается объяснить Саид и тем самым определить свое независимое положение.– В Германии это не имеет значения, – с дрожью в голосе отвечает человек в штатском.«Черт возьми! Он дает понять, что я иностранец. Догадался. А может быть, знал».– Идите вперед.Он шагает. Шагают другие. Две женщины. Одна с сумочкой, другая с цветами. Старуха. И мужчина. Уже легче. Берут не его одного. Всех.«Опель» стоит на прежнем месте. Все такой же яркий, сверкающий в лучах предвечернего солнца. Только стекло выбито. Пулей. Не прострелено. Раскололось, словно от удара.