В ноябрьский день торопливый поезд уносил Виктора на подушке ночного сна, заставившего его по тревоге рвануть из Азербайджана в далекий Восточный Казахстан, на место родительского начала. Его голова и карманы были наспех напичканы массой всяких изменений. Вплоть до очередного звания майора и внезапного перевода на новое место службы — под Тбилиси. В центр всего житейского хаоса прочно прилип нехороший утренний сон, ставший причиной немедленного отъезда. Виктор будто видел сумеречный рассвет, свежевырытую могилу на деревенском кладбище и зависший над ней большой деревянный Крест. Первая мысль: что-то с болящей матерью, утянула его на вокзал.

Казенная купейная жилплощадь уюта в дороге не создала. Еще более престранным было присутствие Виктора, как свидетеля, при вечном споре двух таинственных и тем еще более привлекательных тварей перед самым отъездом. Он оказался на Гадовой дороге именно в ту секунду, когда гюрза не спала. Сегодняшний день был спокоен для нее, как никогда. Ее идеальный круг и узор на ее теле, мерцающая серебристая чешуя были вершиной изящества и природного творения. Виднелись только суженные зрачки, остальную часть головы она удобно скрыла в "яблочко" многокольцевой круговой мишени. Сегодня гюрзу никто не беспокоил уже несколько часов. Дети давно покинули ее. Мать дала им жизнь, сделав все, что было дано ей ее тысячелетней мудростью и инстинктом. Оберегая их от первого мгновения опасности при зачатии яйца до того, как она уже обучила их искусству выживания, позволяющего им сохранить себя от всех житейских невзгод этого непредсказуемого мира. У нее было все, и она обладала всем. И материнской плодовитостью, и необходимой властью на отвоеванном жизненном пространстве. На ее дорогу, зону добычи пищи и дом никто здесь не осмеливался посягнуть.

А она бы и не отдала. Гюрза никому первая не причиняла зла и в ответ желала того же. Она много повидала на своем веку. И жестокость своего мира, и беспощадность человеческого с нечастым добром с обеих сторон. У нее на глазах люди любили, рожали детей и тут же убивали друг друга. Строили свои жилища и уничтожали чужие. Взлетали в небо и падали вниз, разбиваясь насмерть. Неблагодарно и властно пользовались щедростью земли и плевали на нее. Но покой вековым не бывает. В последнее время ее стало беспокоить чье-то чужое вторжение на ее территорию. Кто-то стал самовольно и дерзко пользоваться ее владениями, включая дорогу и воду. Своим безошибочным наитием она определила, что это был чужестранец. Не человек, но и не тот, кто носит ядовитый зуб. Кто-то другой. Гюрза, бесшумно и грациозно стекая с аэродромной бетонной плиты, заскользила в сторону водной прохлады.

Сейчас Виктор неторопливо, с более чем привычной осторожностью завершал проход по особенной тропе. И вдруг он замер, задохнувшись на вздохе. В трех метрах от него в стойке друг против друга застыли неспособные тысячи лет разойтись в вечном споре за свою, гадову межу, гюрза и уж. Они, доселе долго не желающие встречаться, сейчас сошлись насмерть. Первая и главная владелица своей земли и невольный искатель, попавший сюда похожим на ее жизненным путем, такой же изгнанник. Друг против друга стояли две жизни, чтобы решить единственный вопрос — кто из двух будет здесь главным. Виктор не дышал. Ему довелось стать свидетелем редчайшего таинства и невольным судией смертного спора змей — кому жить. Вздутая от смертельного напряжения гюрза, шипя со свистом, с чудовищной скоростью сплеталась и расплеталась в едва улавливаемые глазом причудливые петли. Ее разведенная до линейного предела пасть, невидимый от жуткой частоты колебаний язычок, горящие рубиновым светом глаза и выведенный для главного удара на большую длину игольчатый золотой зуб, на конце которого вибрировала ядовитая капелька, держала Виктора в гипнотическом оцепенении. Уж, по телу которого перекатывались стремительные волны от золотокоронной треугольной головы до раздутого хвоста, грушевидный конец которого находился у его пасти в виде удлиненного крутящегося кончика, колдовал гюрзу монотонными маятниковыми раскачиваниями головы и вылетающим в ритм этому на непривычную длину своим раздвоенным язычком. Так продолжалось несколько минут. И когда в начальную, тысячную долю секунды, не выдержавшая гюрза атаковала первой своим золотым зубом, уж, опередив ее с невероятной, неуловимой для человеческого глаза скоростью, молниеносно чиркнул кончиком надутого хвоста под голову соперницы. Гюрза провисла, сморщиваясь и складываясь в вибрирующее кольцо. Уж, встав в торжествующий, чарующий столбик, несколько секунд гарцевал, убеждаясь в победе над ядом. Гюрза, часто сплетаясь и расплетаясь, вилась причудливыми кольцами с беспорядочно мотающейся подрезанной до шейной кожицы головой. Уж, оставляя за собой на влажной земле танцующий волнистый пунктир, уходил к воде новым хозяином гадовой межи. Несколько минут спустя уходил и Виктор, потрясенный и не способный осмыслить увиденное. Позже, когда он говорил о местах своей службы, этот гарнизон всегда вспоминался ему не иначе как: "А, это тот, где жила гюрза?..".

 ...Трое суток спустя у медленно подходящего поезда стояли уже давно ждущие сына старенькие родители. Вглядывающийся в каждое окно вагона, перекладывающий без конца из руки в руку кепку отец и капающая неостанавливаемой слезой мать. Дома.

Виктор приезжал сюда каждый раз, как в первый раз. Здесь все взрослело и менялось вместе с ним. От голопузой босоногости до новоиспеченного майорства. Крепенькая банька добросовестно отмечала древесными зарубками его жизненный рост. Ах, как его ждали все! И голосистая сучка Тоська, заливаясь и пофыркивая в собачьем восторге, носившаяся кругами по зеленой ограде, взрывая на разворотах круги земли. И смущенные близняшки-березки. Он помнил их девчушками, а сейчас у родительской калитки стояли неповторимые, повзрослевшие и оттого еще более похорошевшие русские красавицы. Каждый Витькин путь домой с войн был для родителей, как новое рождение. Здесь все было у него своим. Даже бесстыжие зенки у поросенка, зарывшегося по уши в грязь, были свои в доску. Он, уйдя отсюда еще в солдаты, будто не уходил никогда. В доме перестали скрипеть его звуком даже затосковавшие по нему половицы. Тот же одноглазый, горластый и ревнивый к кому попало петух-бабник, и крыжовник-ежик, тополь-щеголь, бабушка-черемуха и цыганка-роза радовались ему, как умели.

Даже раскисший на заборе и ожиревший от лени и бессовестной вальяжности кот по-прежнему, как десять лет назад, приоткрывал буквально из последних сил один глаз. Он безо всяких эмоций наблюдал за двумя зашедшимися в охриплом лае от столь очевидного кошачьего хамства псинами, которые, собирая последние усилия, старались в прыжке достичь его хвоста. Кот опускал его настолько, чтобы взлетающие дворняги не достигали кончика ровно на один сантиметр. Наконец, он, устав от собачьей бестолковости, с трудом перекинул не первой свежести хвост на другую сторону забора.

Дома... Вечером помолодевшие родители старались успеть за всеми у накрытого стола. Пришло полдеревни. Не каждый день такое событие. Парень приехал с войны, да еще целый. Виктор внимательно, с украдкой смотрел на мать, — приснится же такое, Господи помилуй! До сих пор передвигавшаяся с трудом, опираясь на костыль, сегодня она где-то забыла его. Эх, русское застолье, деревенская простодушность. Все деды враз стали генералами, а бабульки — невестами. Все учили Виктора жить и воевать. Ребятишки висели скопом на родительских коленях, чтобы все узнать и успеть что-то вкусное стырить со стола. Бабка Лукерья, ежедневно просыпающаяся со словами: "Слава Тебе, Господи, что я не в тюрьме и не в больнице", — все требовала от Виктора дополнительных доказательств, что война в их деревню не придет. А смешливый дед Федор, повеселевший от пятой фронтовой рюмки, все затягивал любимую песню: "...Мне б до Родины дотронуться рукой!..". Пел он ее очень серьезно, от сердца. Дедушка с войны пришел без обеих рук, но сидевшим за столом не приходило в голову даже усмехнуться. К середине мероприятия бабы все чаще осаживали разошедшихся вояк. Каждый третий мужик оказался законспирированным Стенькой Разиным, а их бабам всерьез начала угрожать судьба княжны. Самый загадочный тост в России: "Пьем за твое здоровье!". Двадцать человек — двадцать искренних желаний от души, от чистого сердца. Но пьяное сердце чистым не бывает. Дальше правил балом желудок. Перепуганный двадцатым стаканом ум куда-то делся.

— Даешь шашлык!

Из гурта, волоком, тащили самую лучшую овцу. Парализованная от страха, она только беззвучно блеяла, разведя широченные темные глаза, истекающие обильной слезой, да крупной дрожью колотились друг о дружку стянутые петлей копытца. Лучший скотобойщик стола, ловко завалив ее, невыносимо долго тянул время с выбором тесака.

Масса консультантов, толкаясь и мешая всему, ревниво следила за процессом забоя, без конца отпихивая путавшегося под ногами вырвавшегося за матерью ягненка. У овцы это был тот горький час, ради чего она жила, и ради чего человек с любовью, кропотливо растил ее, радуясь каждому рождению ее нового ребенка. Сегодня, в эту минуту, люди любили ее еще больше... С нетерпением ожидая пришедшей, наконец, возможности оценить плод своего труда.

 ...Какой же человеческой слезой плакала эта не признанная человеком мать, какими умными, все понимающими, были ее глаза. С каким немыслимым терпением она ожидала тот миг заклания, для которого была рождена. Мужик резко задрал овечью голову...

— Не дам!

В разом наступившей тишине все закрутили головами.

— Резать не дам!

Все застолье оторопело и, перешептываясь, смотрело на Виктора. Забойщик с раздутыми ноздрями и кровяными глазами, еще не уразумев до конца смысла и серьезности требования, какие-то секунды машинально продолжал выполнять свою обычную работу. Его руку с тесаком заклинило от мертвого перехвата на верхней точке изготовки.

— Овцу резать не дам, — едва успокаиваясь, внятно произнес Виктор. На удалении десяти сантиметров, глаза в глаза, опасно столкнулись две жизни из-за одной, грошовой, не стоящей того. Первой пришла в себя мать. За ней, в помощь, завелись бабы. Минуту спустя деревенское трапезное балагурство было восстановлено. Вновь зачокались стаканы, все опять возлюбили друг друга, и вдоволь хватало еды. В стороне стояла никому не нужная, забытая всеми, мелко подрагивающая овца, облизывающая свое игручее дитя. У овцы не было в жизни счастья. Несчастье помогло ей дожить до своего овечьего конца. Пусть без особых льгот, но со странным оберегающим ее именем — "Викторова овца", и отойти в мир иной своей, бараньей смертью.

К обеду следующего дня Господь все управил, внеся полный смысл в цель поездки. Сын, отвечая за отца, покрестил 60-летних некрещеных родителей. Тяжко болящая мать согласилась с радостью человека, сбросившего с души тяжелый груз. Вечером оба крещеных старика заметили, что день в доме прошел непривычно благостно. Оставшиеся три дня Виктор торопился использовать для решения всех накопившихся вопросов — от рубки дров и заготовки сена до возвращения долгов. Последнее было самым-пресамым тяжким. Долг, состоящий из сотен поклонов и мужских поминальных просьб, он, собравшись с духом, повез в райцентр родителям вертолетчика Димки. Расставаясь со всеми при выходе с Афгана, все старались попросить друг друга выполнить такие щепетильные нелегкие просьбы, как поклон у могильного креста боевых друзей. Возможность выполнить такое лично была не у каждого. Виктор вез этот полковой поклон уже несколько месяцев, и эта затяжка очень тяготила и угнетала его. По мере приближения к месту, где жили Димкины родители, он все больше и больше нервничал и волновался. Их дом стоял на улице имени их сына.

...В тот день в их хату ворвалась возбужденная соседка тетка Фрося и с порога начала орать:

— Анна, Анна! Семен! Бегите скорее, смотрите — про вашего Димку по телеку рассказывают... убитого.

Чуть позже "полевая почта", тяжко вздохнув, и перекрестившись, толкнула калитку.

Через минуту заголосила баба,аполчаса спустя вся улица. После Димкиных похорон в поселке на две тени стало больше. Если бы не сгоревший заживо в пилотской кабине сын...

Дима — командир "восьмерки", зажатый бронеплитой в завалившейся на левый борт сбитой вертушке, уже не чувствуя жарящихся ног, в охватившем всю пилотскую кабину огне приказывал отекающим от жара ртом всем покинуть машину. Его подгоняющая людей к спасению сиплая, рычащая матерщина стегала по всем замешкавшимся и рвущимся спасти его. Вот-вот рванут топливные баки.

В пытавшихся вытащить его правого пилота и бортача он просто начал стрелять. Отскочившие мужики, закрывая лицо от нестерпимого жара, видели, как командир сгорал на глазах, корчась и затихая в движениях от чудовищной температуры. Он не успел застрелиться, кисть с пистолетом обуглилась в момент нажатия курка. Секунду спустя восьмерка вытянулась до неба в огненный жгут. Если бы не спасительная гибель "за други своя", которая, может быть, и стала его высшим крещением, страна никогда не узнала бы его.

Вы правы, мужики, самый страшный выстрел — молчаливый взгляд отца на могиле сына...

В окне бесшумно тронувшегося поезда назад уплывали отец и мать. На душе было чувство большее, чем разлука. Материнские глаза прощались. 7 декабря, две недели спустя, мать умерла.

...С сокрушением и умилением сердца молю Тя, милостивый Судие, не наказуй вечным наказанием усопшего незабвенного для мене раба Твоего, родителя моего Любови, (назовите имена), но отпусти ему вся согрешения его вольная и невольная, словом и делом, ведением и неведением сотворенная им в житии его зде на земле, и по милосердию и человеколюбию Твоему, молитв ради Пречистыя Богородицы и всех святых, помилуй ее и вечныя муки избави... Аминь.