Лихое времечко

Николаева Ира

Если вам хочется провести замечательный уютный вечер, то налейте себе чая или кофе, устройтесь поудобнее в кресле и откройте эту книгу. Поэтические истории Ирины Шеметковой увлекут читателя сразу: цыганские были да казачьи байки никого не оставят равнодушным. Строка за строкой погружаешься в бескрайнее море, где дремлет Посейдон, и выплываешь к далеким берегам, чтобы разделить с бравыми пиратами морскую трапезу.

 

© Ира Николаева, 2017

© Интернациональный Союз писателей, 2017

* * *

 

Родилась в 1976 г. в городе Будапеште, Венгрия, в семье военнослужащих врачей. Места службы отца – гарнизоны Казахстана, Крайнего Севера, Рязани. Окончила среднюю школу в городе Тикси-3 на берегу Северного Ледовитого Океана с золотой медалью, впоследствии – выпускница ММА им. И. М. Сеченова, вуз окончила с красный дипломом. В настоящее время проживаю в Москве, Кандидат Интернационального Союза Писателей, Член Российского Союза Писателей. Вторую книгу хотела бы посвятить своим дедушкам Василию Лаврентьевичу и Василию Дмитриевичу, а так же неродному деду Ивану Васильевичу Матыцину.

 

Цыгане

По линиям судьбы читаю, как настоящий хиромант, а на ладошке капли тают дождя, что знает сей обман. Изгиб загадочен и тонок, что мыслишь – то и говори, все разложу сюжетом полок и по ступенечкам души. Сама запутаюсь в гаданьях, споткнусь на лестнице судеб и дымкою недосказаний всем напророчу сотню лет.
Серьги-кольца золотые, как от солнца обруча, взгляды – кони вороные, что волнуют сгоряча. Взмах ресниц – воронья стая, радужка – маслины цвет, вот цыганочка какая, все сравнения – не грех. А в руках – гитарный голос, ноты льются как волна, струны тонкие как волос, а звенят – почти ветра. Смех лучистый, песня – нежность, и не сводит с губок глаз молодой цыган, – и ревность закипает в тот же час.
Цыганка у реки студеной глядела в омут-зазеркалье, и дно ей виделось – бездонным, и отражались дней печали. У глаз – увидела морщинку и грустный блеск зеленым цветом, вдруг рябью проплыла былинка — виденье будто сдуло ветром. Стряхнув песок с озябших ножек, махнула реченьке рукой: – Не строй мне неприглядных рожиц, пойду за зеркальцем домой.
А у реченьки студеной, на каменьях-голышах, девушка-цыганка томно мыла рученьки в ключах. Распустила черны косы да монисты расплела, красота – ярка и броска, не напраслина молва. На рубашке расстегнула петелек узорный ряд, башмачки легко стряхнула — и купаться в водопад. Веселится, брызги только, нет стесненья – ведь одна, а вокруг-то чисто поле да отвесны берега. Только птицы встрепенулись, загалдели на краю: – Ох негоже, ох не гоже, на реку пускать одну! И не зря – за тем обрывом, за березовым стволом, молодой цыган игриво любовался волшебством. В ус посмеивался бойко: – Будешь все ж моей женой, украду одежду только — нагишом пойдешь со мной. Всыпят нам до болей плетей, что мне шишки-синяки, будет лучшая на свете свадьба, чтобы честь спасти.
По пыльным улицам брел табор, цыганочек пестрела масть, в руках и карты, и гитары, гаданьем сеют свою власть. Бредут, цепляются к народу, чумазых деток за собой влекут в любое время года к ночлегу поздно на постой. Пестрят платки, цветасты юбки да кофты с чуждого плеча, блестят лукавые улыбки, бросают взгляды во глаза. Заговорят, закружат словом, уйдет в гипнабельный всё сон: «Позолоти на счастье ручку, исполнится всё чередом». Разденут дочиста, разуют, что тем цыганкам – просто чих, уйдут с деньгами, и без злости я им во след мараю стих…
Цыганочка встречала утро, надела яркие шелка — отец-барон заметил мудро: невеста все же хороша. И косы в гребешках и лентах, и очи – омут озорства, и губки, белых зубок жемчуг, а стан, походка – как стройна! А юность, что сквозит во взгляде, наивный и веселый смех, цыган вздохнул – ведь скоро свадьба: – Ах, дочка, похвалить – не грех. Пусть женихи толпятся роем — избранник внешностью хорош, вздохнул уже старик с укором — а много ль счастья с ним найдешь? Дочурка – молодость, смятенье, поспешный выбор – не спросясь, не слушая отца веленья — избалована отродясь. Барон позвал жену-цыганку, с печальной грустью молвил ей: – Ведь после свадьбы – все изнанкой, не медом годы жизни всей…
На пологом водопое, на песчаном берегу, в гулком мошкарином рое кони шли на поводу, И ромал, шагавший рядом, пел о грустном, о былом, любовался листопадом, гладил жеребца хлыстом. Потрепал по черной гриве и на волю отпустил, Конь помчался как на крыльях, в воду скок – и враз поплыл. Фыркал и не мог напиться, жар всех слепней отгонял, а ромал, водой умывшись, влагой фляжку наполнял. Осень вкрадчиво ступала, август под ходил к концу, а листочки уже рвало – стлались на бока коню. И цыган подумал грустно, хоть и стар тот жеребец, ни на шкуру, ни на кости: бойня – не его конец. Так друзья ушли к закату – конь гнедой, младой цыган, ведь невзгодами завзята – та привязанность от ран.
Заглянул цыган к старухе: – Погадай-ка мне, карга, — засучил по локоть руки, протянул бутыль вина. – Что не ласков, что обижен, вот, каргою обозвал, я и без ладоней вижу: черт тебя ко мне прислал. Жаждешь мужнюю красотку, думаешь, как увести, удивил, гони мне сотку, не то порчи не снести. Прочь, поганец и охальник, прокляну так, что во век не очухаешься, парень, не спасет твой оберег.
Скачет конь, по ветру грива, каждый мускул разыгрался, оседлал цыган игриво, по степи в ночи умчался. До базару конокраду торопясь рукой подать, он коня, как дня награду, за златишко хочет сдать. Конь взбрыкнул, скинул цыгана, в степь помчался не спросясь, поиграет еще с ветром — он свободен отродясь. Конокрад, стряхнув степную пыль с рубахи, – да в кабак, не хвались чужой наградой, рок бродяжий то, бедняк…
Скрипит кибитка по ухабам, ей правит кочевой цыган, повозка – грузно вдоль оврагов, цыган же весел, малость пьян. Свистят хлысты, в руке бутылка, вино по брюкам разлилось, кибитка встанет у развилки, подпрыгнув и сломавши ось. Цыган ругнется, посмурнеет, цыганок выпорхнется рой — смуглянки щечками алеют, галдят крикливо в разнобой. Приляжет пес у ног лошадки, вздохнет и шумно заворчит, он стережет добро с оглядкой, сквозь зубы слышен грозный рык. Пройди, прохожий, стороною, кибитку обойди кругом, и не играй своей судьбою, и не рискуй ты кошельком.
Быт цыганский – не все слитки — Пьяный муж домой пришел, отворил ногой калитку, из ограды вынул кол. Как цыганка испугалась, малых детушек в платок — да быстрей в окно сигала — муж расправою жесток. Видел нынче у лачужки ее с парнем молодым, говорили полминутки — а как разъярили пыл. Погромил цыган все в доме, в сапожищах – на кровать, пусть проспится, охолонет, ум к утру вернется вспять.
Брел цыган, где дом богатый, вдруг скакун заржал в ночи: – Вот удача, Боги святы, вот с червонцами ларцы. Сторож спит с винища пьяный — только к стойлу подойди, конь – красавец, ладный, справный, взял и тихо уходи. Дал с ладошки сахарочку, потрепал по голове, за уздечку черной ночкой скрылся конокрад во мгле. А потом напился пьяный, заскочив в хмельной кабак, и того коня бесславно проиграл лишь на кушак. Утром только пробудился, сел, за темечко схватясь, сколь бы над удачей бился — надо ж ум на спирт сменять….
Раскину карты на удачу, пасьянс бедовый закручу, все сбудется, а как иначе, но будет ли так, как хочу? Желанье в небо скажу внятно, но станет все наперекос, самой становится занятно, устрою я судьбе допрос. Все скажут – карты врут изрядно, хоть так, хоть эдак разложи, надеждой мне они отрадны, ну а в итоге – море лжи.
Уют домашнего очага встречает трепетно любя, напишется о доме сага в канун январский Рождества. Гусь с яблоками уж дымится, салаты, соусы, грибы, и сок гранатовый искрится хрустальным кубком ворожбы. Гадаю я о том, что будет, раскину в картах что прошло, и в святочном зеркале судеб мелькнет вдруг ведьмы помело. Ведунья та сама укажет, кого в году грядущем ждать, а чертик хитростью куража меня в полночь уложит спать. Во сне все будет вперемешку, наутро маме расскажу, что чертик с едкою усмешкой не дал явиться жениху. Отец и мама усмехнутся, погладят дочь по голове и не успею оглянуться, как сон умчит в небытие.
Как на площади базарной торговали прям с лотков, и карманники сновали, что ловки до кошельков. Их ловили за запястья, за подол да за тулуп, редко то бывало счастье, чаще все сходило с рук. Старец шел своей дорогой, то ль за хлебом, молоком, ребятне не стыдно, словом, враз умчали с кошельком. Увидала то цыганка, опустила вниз глаза: – Дедушка, вот, что не жалко, — протянула горсть добра. Дед очки протер устало: – Ты, цыганочка, в уме ль, деньги, ведь, поди не малы, не нашла же на земле. А цыганка усмехнулась: – У богатых брать не грех, хлеб отнять – вот зло, – понуро: – Ты возьми мой оберег. Я сама себе гадала, век недолог, рок сказал, вспомни обо мне устало, да зайди в храмовный зал. И одну, лишь за копейку, свечку восками зажги, а молитвы не жалей ты, вдруг аукнется в выси.
Гаданье у зеркал бездонных, колдуньи шепот, заклинанья, потусторонних духов волны, эфир колышется дыханьем. Пророчество на капле крови, на пряди сожженных волос, нахмурены гадалки брови: – Судьбу лихую ты пожнешь. И страх стоит в глазах зеленых, молитвы запоздалой слог, девица пошатнулась словно, — и вмиг бежать через порог.
У костра – цыган с гитарой, нота жалобно звенит, все в обнимку, все по парам, конь гнедой во тьме фырчит. Смех, вино и байки старой, переливами рассказ, ночь крадется хладным паром, костерок бы не угас. Из кибитки вся в лохмотьях бабка с трубкой подошла: – Ой, цыганочки-молодки, все б вам пляски до утра. Кости ломит, аж не спится, песни да гитары звон, вам бы всем угомониться, не то – Черт к вам на поклон Парни в хохот, а девчата прыснут смехом в кулачок. – Вот бесовские ребята, дайте хоть поспать чуток.
Темной сморщенной рукою трубка с табаком бралась, и тряхнула сединою старая цыганка всласть. Ноздри трепыхали словно, выпуская едкий дым, а старуха в дреме сонной прогоняла будней сплин. И затяжки раз за разом, кашель хмурый и больной, плюнула: «Уйди, зараза, где ж покой? Хоть волком вой».
Хохотушка, что с азартом, разбросала любви карты — там король, валет крестей — женихи любых мастей. Всех она очаровала, закружила, засмеяла, а потом – ну тасовать королей и прочью знать. Дамы шепчутся, ревнуют, в картах шум, переполох, а девица шутки шутит, чтоб король любовью сох.
Как цыганочка томилась, перед свадьбой извелась, женишок то ведь не милый, парень смуглый – сердца страсть. Как шепталась у кибитки с тем цыганом молодым, что жених сулит ей слитки да табун коней гнедых. Что отец – барон цыганский — волю выполнить велит, опостылели ей цацки, а с добра уж дом трещит. Батюшке, видать, замылил тем богатством мудрый взор, лести реченьку пролил он, как нарушить договор? – Убежать с тобою, друг мой, жемчуг, яхонт, малахит, буду я тебе подругой, и женой, раз Бог велит. Как ослушаться родных мне, чтоб в потемках ночки злой на коне, да по ракитам, только лишь вдвоем с тобой.
Парень, русенький молодчик, кинул взгляд издалека — у ларька, где жил молочник, шла цыганочек толпа. Хороши до изумленья, но одна – чарует свет, мир померк, в глазах смятенье, паренечек ей вослед. Крался улицей, дворами, до окраины дошел, табор там стоял шатрами, всюду ткани, кругом шелк. Подошел к слепому старцу: – Дедушка-цыган, скажи, все у вас девицы царски, кто всех краше – укажи. Старец усмехнулся тихо: – Хоть и слеп, да не глухой, и нутром я вижу лихо — за чужой пришел женой. Всем та головы кружила, но поди уж месяц как — ее свадьба откутила, знатен муж ее, богат. Уходи, не кличь бедою, на расправу прям и груб, ведь растащит воронье-то, твой еще не стылый труп. Погрустнел тот парень-русич, взгляд последний задержал на косе, на грудях, ручке, что есть мочи побежал. А на утро спозаранку — святым шагом в монастырь, перед храмом снял ушанку и шагнул в заветный мир…
Шла цыганка по вокзалу — пудра с тенями, духи, временами доставала карты чертовы с руки. Погадает, посмеется, поторгуется чуток, ей, горластой, все неймется — как набить бы кошелек. Вдруг девица молодая, глазки в слезах и тоске, к ней цыганка подбегает: – Помогу твоей беде. Дай колечко, все исполню, будешь мужняя жена, деток будет домик полный, счастья будет за края. А потом промчались годы — грех над ведьмою повис, не взошли гаданья всходы, не ушла молитва ввысь. Одиночество старушки — ни детишек, ни внучков. Зря цыганку разум слушал, балаболка – нету слов. А колечко-то подарок мамин был к святому дню, черт куражился недаром: ведьма – сотня к одному.
Как за черной за горой — жили бесы, промышляли ворожбой — зла повесы, дни безделье крадет — ночь в угаре, колдовали у дорог — ждали барей. Может то пуста молва — что про бесов, знать цыганская братва — там у леса, за горой раскинут здесь — яркий табор, запоют цыгане песнь — жизни рады. Конокрадами слывут — не от скуки, и гадают тоже тут — тянут руки, и страшится их народ — да по праву, злой молвою речь идет — по их нраву.

 

Казацкие истории

Раз казачки у колодца собрались и стар и млад, воду черпают ведерца, бабы с девками галдят. Новости – вода ушатом, кто да с кем, когда видали, споры, хорошо не драка, кости всем попромывали. Девки в кулачок смеются, бабьи вопли сгоряча — чей казак куда метнулся, с кем замечена вдова. – Вы, казачки молодые, рано радуетесь здесь, ваши парни холостые, с вас же посгоняют спесь. Мимо дед – столетье справил: – Разгалделось, воронье, — быстро сплетниц всех расставил по местам, тряся ружье. – Дед, сдурел, тебе то дело? Что с оказией пришел? Бабье царство посмурнело, каждый по домам побрел.
Шапка, валенки, тулупчик, на ногах штаны из ваты, вязан свитерочек в рубчик — дед наряжен – матерь свята. Крутят пальцы самокрутку, граблей чешет бороду — в городах – те курят трубку — не накупишь табаку. Здесь – щепоткой разживешься, да газетный лепесток, — плюнешь, дунешь, оглянешься — и уже готов дымок. Мозговито рассуждая, дед пускает дым кольцом, у дворовых стен сарая на ведерке кверху дном.
По степной тропе-дороге, вдоль тележной колеи, шел казак, сбивая ноги, шашка бряцала в пыли. Думы темны, думы мрачны, где-то в отдаленьи дом, взгляд упал вдруг – не иначе видит у развилки холм. Подошел – могила свята, — не примята, нет креста, лишь лежит фуражка снята с убитого казачка. Кто, казак ты убиенный, кому весточку подать, что б не ждали – ведь не пленный, нет – мертвее не бывать. И солдат тот поклонился, ветки с дерева срубил, крест надгробный получился, чтоб Христос не позабыл. Ветер песней поминальной отшумит и отзвенит, а казак дорогой дальней путь держал и хмурил лик.
Как тальяночка играла, парень ей слова шептал, а казачка подпевала, кликала на сеновал. Парень скромен как невеста, та, что с маменькой сидит, а молодка – пышно тесто, прозеваешь – убежит. Лузгает она семянки, глаз маслиной заблестел, над заваленкой времянки звон тальяночки летел.
Пахнула печка от лучинки, огонь ненастный занялся, в горниле – травки да былинки, трещат подсохшие дрова. И тени распускались словно от жара да от огонька, на печь поставлю я заслонку, чтоб не дымила, дух не жгла. Тепло улягусь на лежанку, пред печкой валенки сниму, над головой – грибов вязанка, всей грудью аромат вдохну.
Казак седлал коня на встречу и ветрам шалым, и степям, и свисту пуль, кровавой сечи, туда, где битвы ураган. Молодка плачет, мать томится, кладет пес нос на стремена, из крынки молоко – водицей, течет по усу как волна. Дождутся ль с боя дед да батько своего сына да внучка, передник мнут в смятеньях платья сестренок плачущих толпа. Как ждать обратно – на обозе, в бинтах кровавых мертвецом, иль на коне с петлицей в розе и новым наградным крестом.
Раскинулось забвенья поле, погост скользнул за горизонт, кресты, надгробья – чья-то доля, покой могил, быть может сон. Пройдут года, десятилетья, века накручивают бег, сотрутся надписи навечно — и был ли вовсе человек? И косточки помоет дождик, и тлен раздует ветерок, по кладбищу тому, быть может, пройдет, не ведая сапог. Зашелестит, зашепчет травка, крапивы обожжет огонь, проложит там свою канавку из колеи запряжный конь. Здесь имена, что канут в лету, тут сама память предана, лишь станет прах нестись по свету, и убаюкают ветра.
Печка русская пыхтела — поспевали пироги, вся в побелке снежным мелом, плиткой яркой изразцы. На лежаночке тулупчик, кошка греет здесь бока, на столе – скипевший супчик, в сенях – горкою дрова. Дымоход вздыхает тяжко, огонек печной трещит, раскупорил деда бражку, что под пироги да щи. А хозяйка – та хлопочет, тесто месит да печет, ребятишек где то носит, вьется праздник у ворот.
На разваленной телеге, на тряпье, вязанке сена, погоняя лошадь в беге, ехала казачка смело. Свесила босые ноги, полы юбки подвернула, цокала все по дороге, песнь казацкую тянула. Путь держала издалече, на войну да на фронта, ведь разлученька калечит, повидать бы казака. Припасен ему гостинец да крепленый самогон, целый ворох родных писем, что от матушки с отцом. А вернется она – нет ли, кто же знает, ведь война, хоть вокруг цветенье ветлы да зеленая трава. Думу думает казачка, страха нет, сомненья прочь, и любовь та, не иначе, гонит из дому в ту ночь.
Как война-беда рубила, как губила казаков, кровь, не просыхая, стыла на землице их отцов. Как летели похоронки, вести вез слепой старик, разрывалися избенки — выл надрывный бабий крик. Как историю забудешь, нищей и пустой душой надо быть, чтобы порушить, подвиг позабыть святой.
Кучерявилась бородка деда, что сидел с молодкой на завалинке рядком — пили браженьку с медком. Разрумянился дед пьяный — все в казачке без изъяна: и красавица, пригожа, даже с кошкой чем то схожа. Деду любоваться можно — ведь поди уж год вдовец, то молодушке не сложно — ведь не тащит под венец. Бражку с медом попивают, дед покурит – клубом дым, шутки шутят, байки бают — разгоняют хмурый сплин.
Ох ты травушка моя скороспелая, Ой ты девица-казачка несмелая, полюбила за красу, за высокий стан, наряжалась на беду в платье-сарафан. А он просто молодец, ухарь-весельчак, не зовет ведь под венец, все ведь про сто так, запахни свое сердечко открытое, ведь и пуст он и жесток – куст ракитовый. Обними дубок зеленый да крепенький, попроси ты жениха нераспетого, ведь с лица воды не пить, надоест и песнь, серденько должно любить не слова и лесть.
На завалинке у дома — паренечек молодой, курит самокрутку сонно, мух гоняет он долой. А потом стряхнет усталость — тут раздуется гармонь, зазвучит лениво малость, мигом в оконках огонь. Девицы проснутся разом, скуку ветрами снесет, и меж занавесок глазом подглядят – кто у ворот. Гармонист походит кругом, забредет в соседний сад, и к тому милому другу выбежит казачки брат. Через плетень махнули ноги, смолкнет мигом и гармонь, мать девицы на пороге: – Ты, молодчик, охолонь.
Как казачье раскинулось поле, как синел голубой василек, и паслися здесь кони в раздолье, и сплетали казачки венок. И косились те травы степные, собирались у речки стога, вяли запахом терпким хмельные василечков лазурных глаза.
На скрипучем на обозе весь в лохмотьях и бинте, не с петлицей с чайной розой, а с прорехой в животе. Нос острится, очи впали, волосы как струп-колтун, чуб кровавый прикрывали тени от погасших лун. Пес завоет, под колеса — погоди, мол, дай взглянуть, мимо старого погоста, задержи свой бренный путь. Дома на столе обмоют, батюшка прочтет псалтырь, соборуют, захоронят, помянут на святый мир. Пес, волнуясь, рядом скачет, нос коснулся до руки, говорят, собаки плачут лишь по мертвому с тоски.
Как в бою лихом на шашках ранен был казак удал, кровяным пятном рубашка, белый цвет – а алым стал. А дружок его – парнишка — труханул, видать, всерьез, Потерпи, до дома близко, вдруг появится обоз. Оглянуться побоялся, стыд иль просто ужас гнал, потная спина-рубашка, что есть мочи погонял. Шкуру спас, забыл о друге, всем сказал, что нес, сколь мог, мол, скончался по дороге ваш любимый и сынок. Сам тем временем вернулся, поле битвы обыскал, точно – мертвый, не очнулся, значит верно все сказал. По кармашечкам пошарил, у своих, у чужаков, Будет от чего наварец, помяну уж будь здоров.
Как умели веселиться, пить, плясать да отжигать, как лились хмельные песни, казаков степная рать. Как подлунными ночами под окном катился смех, как молодушек встречали, цвел парной любовный грех. Как суровели очами, когда ворог наступал, враз скупели и речами, затихал полночный гвалт. Мчались кони вороные, шашки бряцали в пылу, были ж парни удалые — те, что «Русь не посрамлю».
На смотрины наряжались девка, матушка с отцом, самоцветами играли, серьги, бусики с кольцом. Как казачка доставала расписные сапожки, Мать скатерку накрывала на дубовые столы. Батюшка мундир казацкий чистил с самого утра, шашка – это вам не цацки — начищалась добела. Сундуками раскрывались — платья, кофточки, платки, в суматохе все устали — ну когда придут сваты? В окна малая сестренка как котенок запищит: – Едут, едут к нам! – в светелке в раз затопают шаги. А невеста раскраснелась, вмиг за шторку – не видать, про себя твердит не смело: «Казачок, устали ждать».
Как во степи той бедовой пал казак, глаза сомкнул, вражич коня вороного за собою умыкнул. Стонут губы, повторяют: – Пить, прошу, один глоток… Ветер десны иссушает, кровь течет как черный сок. Вороны уже каркуют, вблизь боятся подойти, кровяные глазья щурят, жаждят трапезы – еды. Шевельнул казак рукою, шашки не нащупал след, потерял, знать, где то в бое, сохранил хоть оберег. Сжал он крестик пятернею, раз еще открыл глаза: – Небо, небушко родное, ты прими скорей меня.

 

Морские рассказы

На одной из старых шхун два матроса – два врага, та вражда уж сотни лун, и ведется неспроста. Позабыт сюжет той ссоры, где то в кабаке лихом начинался в виде спора, а решился – кулаком. Но вот злоба затаилась, а негаданно судьба черною водой пролилась и на шхуне их свела. Палуба, подлунный вечер, нисползает ночи мгла, вся команда спит беспечно, но не спят те два врага. Вышли, трубки закурили, слово за слово – и спор, ветры шквалом забурлили, заглушили разговор. Лишь блеснули два кинжала тихо, крик не поднялся, лишь поутру кровь смывала с палубы морей вода. Не осталось тел, и за борт, то свидетелем луна, как клубок со злого смрада, скрылись в волнах на века.
Век в бутылке джин томился, барабанил сквозь стекло, пузырился джин, сердился, не видал ведь мир давно. Спал на дне он океана да в зеленом бутыле, развлеченье – ураганы, что еще найдешь на дне. Рыбки стайками дразнились, строил рожи осьминог, джин, топорщив грозно крылья, с пробкой справиться не мог. И обет дает навечно, кто освободит в веках, вот тому он безупречно верность вверит не в словах. Все исполнит, а покуда чрез зеленое стекло смотрит джин на дна округу, сбраживая злом вино.
Как на лодочке бедовой распускались паруса, дул попутно ветер вольный, убегали берега. То баюкалась волною, то подстегивала плеть, лодка пляской озорною мчала – лишь бы уцелеть. Круговерть в штормах и бурях, после – штиль и немота. Лодочка, ничуть не хмурясь, мерно по морю плыла.
Он был мальчишка, жил в порту, в таверне маленькой у башни, и говорил: «Вот подрасту, как батя – уплыву на яхте». И рисовал он корабли, и карт листы съедал глазами, сгорая от морской тоски, читал Жюль Верна ночи с днями. Но вот одной из тех ночей пробрался юнгою на шхуну, и, спрятавшись среди вещей, уплыл легко в мечты лагуну. Молчит история о том, что был скандал и была порка, то все оставим на потом, то просто мелочь на задворках. Он клятву дал служить морям, обет – что не сойдет на берег, и службу будет несть волнам, он так сказал – он в то поверил. Пропустим жизнь и моря соль, скажу лишь коротко – он выжил, он перенес шторма и боль, и ураганы – гибель слышал. Заматерел, как старый волк, и грубым словом не гнушался, и капитан в нем видел толк, пират с почтением склонялся. О нем неслась молва из слов и байки, целые легенды, мальчишка в прошлом – старый волк, из порта призрачной таверны.
Был бой с пиратами жестокий, и пленница, что спасена, не избежал корабль порока, всему виной – бела княжна. Примета старая недаром, что женщина на корабле посеет смуту, ревность, свару, да просто с нею быть беде. Итог – любовь у капитана, помощник тоже в доле той, и ни шторма, ни ураганы столь не тревожили покой. Дуэль на шпагах – благородство и два смертельных острия, не просто драка нищебродства, а принцип духа, как стезя. И обезглавлена команда, что капитан, помощник вмиг — лишь трупы, только возглас «Амба», девицы слышен скорбный крик. Все в трауре плывут на берег, виновница тех злостных бед, еще в спасение не веря, дает монашеский обет.
Матрос с походкою морскою по порту брел, чудес искал, был малость пьяненький, в раздолье, хватал за юбки милых дам. Тут пес бродячий приблудился, хватает обувь, вот шпана! Матрос сначала рассердился, потом погладил шалуна. Повел с собою на корабль, котлетой накормил, мясцом, подумал – может пес награда и талисман в пути морском. Он научил собаку трюкам, и в рынду била та шутя, и разгоняла злую скуку, не ведома была тоска. Так пес беспечно ошивался не месяцы – считай, года, — матрос столь кровно привязался, пока не выпала беда. Пес хворится, болеть вдруг начал, не бегает, ползет ползком, истек, наверно, век собачий, и веет в душу холодком. А на земле, сойдя на берег, матрос собачку схоронил, и кто то верит иль не верит — о море напрочь позабыл.
Шел корабль, не дни – недели, не видались берега, солонину тухло ели, да по капельке вода. Штурман болен, с капитаном те же беды, что уж там, вся команда захворала, мчит кораблик по волнам. Нет приказов у штурвала, в даль влечет одна вода, а беда – никак ни мало — черная болезнь – цинга. И что утро – снова тело, в саване из простыни за борт – море чтоб пригрело: – Спи, моряк, пусть снятся сны.
На берег девица с тревогой пришла, а взор – словно омут потухшего дня, сидит и печалится, паруса ждет, Где ж милый так долго, что ж он не плывет? Не ведает дева, что в море лихом гроза приключилась, раскинулся шторм, и милый средь рыбок беспечных на дне, качаются щепы одни лишь в волне. И грустью стекает слеза на песок, в слезе той восходит молитвы росток, а море спокойно и гладко вдали и манит по новой к себе корабли…
Веселый боцман курит трубку, и речь слышна, что с матерком, не унывает – шутка с шуткой — и не беда – хоть с ветерком. Дружны душевно с капитаном, в каюте разливают ром, и усмиряют ураганы, и девиц щупают тайком. В портах – бордели с кабаками, матросы – лучшие друзья, бывал тот боцман бит врагами, но снова шутка губы жгла. Был не женат, надежно холост, детей сопливых не любил, ласкал его девиц лишь голос, да шум ветров и моря пыл. Так и ушел в угаре пьяном, в портовом грязном кабаке, устало сердце – скажем прямо — но жизнь прожита не в тоске.
Набралась команда скопом, кто бродяга, кто пират, быдло палубное, словом, лишь отрада – капитан. Молод был, не глуп, вот опыт, что ошибкой подкачал, черт, видать, толкнул под локоть — слеп был – вот и чернь собрал. А расплата – недалече: бунт и висильна петля, тело мертвое увечно, долго мучили ветра. А команда распивала ром из бочек, бутылей, первый шторм – и все пропало — ты их только не жалей. Щепы плавают по волнам, рыб наплыло косяки, Бог расправился по полной за жестокость на крови.
И возвращались моряки, и вновь любимых покидали, и мысли гнали той тоски, а взгляды в море устремляли. В былом и нынче – старина, и тянут голубые глади, пускай открытий новизна — погребена на сотни пядей. Казалось бы, что в новый век все карты писаны до точки, но так устроен человек, он снова ищет многоточий.
Корабль-призрак бороздит простор, легендами полны о нем сказанья, мол, виновата девица, чей взор лишил рассудка и привел к изгнанью. Надежды Доброй мыс не обогнуть — веками длится тяжкое проклятье, скитаньями морей увековечен путь, а моряки мертвы, невольно горя братья. Кто встретит в водах тех Летучего Голландца, тому грядет беда и пагубная смерть, и ходит средь людей веками, надо статься, преданье старины, где ищут души твердь.
То был моряк на все порты, и в каждый городок у моря манили девичьи черты, ланиты, груди и раздолье. Порой их путал имена, тогда решил всех звать – «милашка», таких милашек не одна, у каждой огонек не гашен. Проходят месяцы – те ждут, а он – и в клешах, и в тельняшке, все, говорит, закончен путь, я встал на якорь к ножкам вашим. Недели – праздник, кутерьма, объятья, смятые постели, но снова он: «Манят моря, я приплыву, мы все успеем. Успеем мы построить дом, родить детишек на покое, а нынче, милая, поклон, гудок гудит, я снова в строе». Уже седины в волосах, девицы верят тем сказаньям, и растворяются в веках, исчерпав меру ожиданий.
Ром в бутылках – крепкий, вздорный, льется в глотку моряка, шаг нетвердый, малость хромый, застилает хмель глаза. Палуба качает грузно, где ж матросу устоять, булькает, напившись, пузо, он – горланить, песнь орать. Солонина прям из бочки, хруст ржаного сухаря — под покровом темной ночки с кухни крадено с мешка. А потом в гамак упавши — храп стоит до облаков, дух идет спиртной, пьянящий, та картина краше слов.
Осточертели моряку погоды, то штиль, то ураганы не спросясь, и доняли уж прочие невзгоды — пролитый ром и палубная грязь. То окрики, команды капитана, то ругань боцмана, то вечно пьяный кок, и только может шелест океана его утешить – всем и невдомек. И лишь волны цвет синий и зеленый ласкает взор и радует глаза, а вечером в каюте хмуро-сонной милее нету трубки табака.
Шумит, играет моря дух, в безбрежье ветер и волна, шипенье их ласкает слух, в палитре – синяя вода. Величественен океан, дельфинов стайка унеслась, спокойствие – морей обман, штормами закружится власть. Скрипят и мачты и корма, в волнении воды океана, корабль отыщет берега, не смутят штормы капитана. На берегу покой и сон, да только скучно морякам, их манит море на поклон, мятежный дух им Богом дан. И вновь шторма, и вновь все бури, и вновь соленая волна, но морякам сурово хмурым лишь эта жизнь будет мила. И приключений дух бродяжий повеет к ним издалека, интригу океан им кажет, чудесной видится стезя. Потом с пиратами бой грозный, потом сокровища побед, о них, возможно, песни сложат, легенды что оставят след.
Кованый сундук пиратский — мелочей не перечесть, но ласкают взор – пиастры, прошлого добыча здесь. Руки с перстнем – тот старинный, докоснутся до монет, память путь осветит длинный — грабежи и блеск побед. Звон жестокий, полон злобы, кровь на пальцах запеклась, взгляд и хмурый и суровый — покорила злата власть.
Пират – бродяга волн бескрайних, морей религия седая, он в океане гость случайный, все рыщет, отрекшись от рая. Веселый Роджер черно реет, пугая черепом с костями, на море страх и хаос сея, он беспощаден злыми днями. Пират тот не боится бури, он вступит с ней в неравный бой, не страшен визг летящей пули и сабли скрежет озорной. Он полон мужества и злобы, как истый волк шумных морей, добычу увезет в берлогу, на берега чужих земель. Смерть и расплата не пугают, он сложит голову в петле, на виселице, прям на рее, окончит дни, молясь волне.
Как по морю, да с волнами, бела лодочка плыла, а на ней с багром, с сетями, шла рыбацкая семья, косяки и вереницы рыбок плещутся вокруг, загораются зарницы, ну а отдых — недосуг. Батя с взрослыми сынами тянут сети, кто гребет, море плещет валунами, рыба тьмой сплошной идет, удался улов на славу, будет ужин и обед, гордость рыбаков по праву, на базар свезти не грех.
Спокойно дремлет Посейдон, пучину моря охраняя, безбрежной гладью его дом полнится жителями рая. Играют рыбки на волнах, беспечно плещутся дельфины, свернулись тихо на ступнях коньки морские в хлопьях тины. Плывут хрустальные медузы у его спящей головы, все описать не хватит прозы, и недостаточны стихи. Пучина дремлет лишь до срока, пока не встрепенется царь, взмахнет жезлом и ненароком разбудит океана даль.
Взвился смерчем, ураганом ветр полуденных миров, воет громко, воет рьяно, разрушая жизни кров. Закружит воронкой дикой, вырвет с корнем дерева, то небесное зло – лихо, знать, природная беда. Звери леса, дух почуяв, мчатся по дорогам прочь, ветер, воздухом волнуя, будет веять во всю мочь. В море кружатся невзгоды, он поднимет не спросясь горным валом черны воды — шторма гибельную вязь.

 

Мистика Средневековья

Светит месяц, лик хрустальный, улыбается сквозь мглу, цвет опала зазеркальный и усмешка губ в углу. Ведьмочка не спит, томится, месяц полночный корит, вот бы ей крылатой птицей долететь до тех ланит. В поцелуе жарком слиться, что б во тьме – лишь силуэт, краской – ведьмочка-девица, рядом – месяц-оберег. Что б вокруг того опала всё б кружила да вилась, грустно ведьмочка вздыхала — не летала ж отродясь.
В лесной чащобе на метле меж древов ведьмочка летает, на вольной воле в ремесле своем волшебном промышляет. По лесу ищет приключений, ворует звезды в небесах, из них надергает камений, потом попляшет на углях. Скликает ведьмочек-подружек, на речке с ними голышом поднимут сотню винных кружек под лунным желтым огоньком.
Прутик к прутику сложила да взмахнула помелом, ведьма ставенки раскрыла, к небу прикоснулась лбом. Луч от месяца ласкает, освещается лицо, ведьма, след свой заметая, упорхнула сквозь окно. Струи ветра треплют косы, платье облегает стан, ну и черт, что без причесок, что разорван сарафан. Ведьма мчится над лесами, хохот, игрище, азарт, черти с рожками, хвостами, с посвистом во след визжат. Притомилась ведьма что-то, полетела почивать, чертик к ней подкрался скоком, спрятал уши под кровать. До утра ее баюкал, все повизгивал, чихал, целовал с почтеньем руку, да гнусаво запевал. С той поры, как месяц глянет, ведьма с чертиком вдвоем, поднебесными ночами неразлучны даже сном.
Колдует ведьма над котлами, в них взвары ядовитых трав, перчинки сыпет с пауками, тарантулами пыльный прах. Метлой помешивает зелье, кидает зубки злых гадюк, с той каши – жуткое похмелье, от пара аж низводит дух. Потом сердитым заклинаньем скрепляет злое колдовство — по книге чар-воспоминаний кладет ту маску на лицо. И диво – молодость вернулась, в косе исчезла седина, вдруг кошкой черной обернулась, пошла вершить свои дела.
Как зловеще над вулканом облачком дымок парил, как пред бурей-ураганом, стая птиц срывалась с крыл. Тучами из оперений гвалт отчаянно звучал, небо колыхнув волненьем мчали, словно черный шквал. И подняв тревогой очи к хаосу и кутерьме, люд роптал, что то пророчит — не к добру, знать, быть беде. Все померкло, опустились сумерки и пепла прах, видно Боги так решили поселить навеки страх.
Средь книг и звездных карт старик, лишь формулы строчит перо, его прозвали – еретик, бросали камни чрез окно. Дух деревенский как чума, невежественен, глуп и пуст, лишь позже скажут – темнота, закон же нынче рвется с уст. И нарекают колдуном, алхимик он, прислужник черта, жена связалась с ведьмаком, и у нее душа, знать, мертва. И слухом полнится округа, и смрадом травят жизнь чете, старик и старая подруга окончат свою жизнь в костре. И разлетятся книг страницы, и канет в пропасть мудрость лет, пророк, мыслитель, иноверцы — виновники дремучих бед.
Костер и дымная завеса, удушья сдавленного вздох, и жертва казни неизвестна, ушла в забвении веков. Сгорели, канули архивы, их также пожирал огонь, и сколько бы воды не лили — лишь угли – вот весь ваш закон. Теперь гадай – вдруг рок судьбины решил расправу схоронить, чтоб не трепалось чье то имя — колдуньей тягостно прослыть. А может то людские козни и поздний пред Землею страх — убийцы слава с преисподней, хоть и с распятием в руках.
Как за деревней – кто с дубом, кто с вилами, ограды палкой, боролись люди с колдовством, а наяву – с простой дояркой. Черны коровы у нее, коза с козлом – ну точно черти, здесь явно было волшебство — забьем ее до полусмерти. А у соседей молоко скисает рано в белых крынках, и это горе не одно — падешь скота, сгорели рынки. А баба та одна живет, заходит к ней по слухам дьявол, да на крылечке черный кот сметаной лакомится, салом. Так бей ее и дом круши, скотину разгони по свету, так деревенский ум вершит суд «правый», все найдя ответы.
На инквизиции священной стояла дева молодая, священник проповеди ленно читал, закон ей излагая. Мол, отрекись от колдовства, забудь знахарства и гаданья, не то предам огням костра заблудшим душам в назиданье. И косы рвали, кожу жгли, и пыток горькие мученья, не жалко было и чернил, чтоб дело не ушло в забвенье. Как хороша она была, как вмиг в старуху превратилась, и кожа, что белым бела, вся коркой кровяной покрылась. Лишь смерть колдунью искупит — вердикт был короток и ясен, и ни мольбы, ни боли крик не тронут сердца – зов напрасен. И, может, с тайным сожаленьем — вот что осталось от нее, — мужчины святым повеленьем терзали деву как зверье.
Замок хмурый и печальный, схороненный от очей, тех, что будто невзначай взглядом сверлят от дверей. В той обители старинной поживал и правил дух, алчил страха слуг невинных, да господ, что были тут. Дух витал, должно, столетья, перелистывал листы, колыхал фитили свечей, шторы рвал на лоскуты. По ночам скрипел ступенькой, ныл стенаньем косяков, двери хлопали по стенкам, разбивая в хлам засов. Дух томился и тревожил, прятался на чердаках, может, то не зло, а все же просто ветер в сквозняках?
Чертик, словно на качелях, ножкой с месяца качал, свысока глядел на ели и копытцем тень ронял. Все посвистывал зевая, звездочкам вел глазом счет, дожидался чертик мая — Ночь колдуний на порог. Ждал подружек с нетерпеньем, дрыгал ножкой в вышине, ночь Вальпургиева сенью приближалась к злой горе. Чертик, потирая руки, бил хвостом, входя в азарт, ведьмы ведь не знают скуки, сплин развеют на глазах.
Мельница вздыхает ветряная, мелят хлеб крутые жернова, крылья, с дуновением играя, призывают шалые ветра. И со скрипом лопасть повернется, и начнет кружиться карусель, даже в полночь мельнику неймется — позабыл про сонную постель. Времена ветра не выбирают, ночь-полночь – им нагружай зерно, день-деньской царила тихость злая, не гулял сквозняк через окно. И собрал тот мельник амулеты, и скликал ветра он парусам, отыскало колдовство по свету дьявольской погодой ураган. Не унять ту мельницу лихую, не сложить как в море паруса, черт из преисподней злобно дует, так, что разлетается мука. Мельница скрипела и клонилась, мельник амулеты разбросал, ждал утра, душа его молилась, ворожба – что шутка злых начал.
За оградой святого погоста в неотпетой могиле лихой спит, и сны те навеки не просты — человек с оголтелой судьбой. Шаг ступил и заветы нарушил, обвивалась вкруг шеи петля, В том поступке был, может, не трусом — казнь вершила тупая тоска. Дух витает теперь неустанно, ни земля, ни покой не берут, только старая бабушка справно с псом бродячим здесь слезы прольют. За могилку поставит иконку и прошепчет молитвы слова, а собака, подобная волку, зов провоет под песни дождя.
В лесе темном да старинном, на опушке под луной — серый волк, что с шерстью длинной, в вышину несется вой. Не простой тот пес – волчара, в нем загадка заперта, хищникам простым не пара — оборотень колдовства. Вой тоскливый и угрюмый — полнолунье занялось, зверь добычу караулит, рядом жертвы бывшей кость. Поднимается щетина, злой оскал в ночи блестит, где же странник тот невинный — им он голод утолит.
Как жаль, прошли тысячелетья, я родилась в двадцатый век, святые канули навечно — иконы, мощи, книжный след. И на вопрос, с кем бы хотелось из них увидеться на час — скажу банальность эту смело — с Христом беседа, да не раз. Быть может, излечит он душу от скверны современных лет, его теперь уж не послушать — сектанты разжигают грех. И книгам верится не очень — сказал он так – кто как принял, а записи у всех не точны, и не отыщется начал. Быть может, все же за порогом — не тьма, а райские сады, и средь толпы, сколь слишком много, найдет Христос мои следы.
Он по воде ходил ступнями, не брали волны, глубина, то чудо прошлыми веками, святая память – не одна. Из камней хлебы появлялись, вода окрасилась в вино, слепые старцы прозревали, а мертвых сколь воскрешено. И нет числа легендам этим, и летопись о них гласит, вы скажите – то сказки детям, по мне Божественный то лик. И я порой скорблю украдкой — мы разминулись ведь в веках, Он не предал всех нас, ребята, Он сам был предан и распят.
Старец с посохом старинным, ноги в лаптях да обмотках, кости – те в одеждах длинных, взгляд по детски чем-то робкий. Волочит устало тело к церквям и монастырям, мудрость слова – его дело, полет мыслей – духа храм.