Светит месяц, лик хрустальный, улыбается сквозь мглу, цвет опала зазеркальный и усмешка губ в углу. Ведьмочка не спит, томится, месяц полночный корит, вот бы ей крылатой птицей долететь до тех ланит. В поцелуе жарком слиться, что б во тьме – лишь силуэт, краской – ведьмочка-девица, рядом – месяц-оберег. Что б вокруг того опала всё б кружила да вилась, грустно ведьмочка вздыхала — не летала ж отродясь.
В лесной чащобе на метле меж древов ведьмочка летает, на вольной воле в ремесле своем волшебном промышляет. По лесу ищет приключений, ворует звезды в небесах, из них надергает камений, потом попляшет на углях. Скликает ведьмочек-подружек, на речке с ними голышом поднимут сотню винных кружек под лунным желтым огоньком.
Прутик к прутику сложила да взмахнула помелом, ведьма ставенки раскрыла, к небу прикоснулась лбом. Луч от месяца ласкает, освещается лицо, ведьма, след свой заметая, упорхнула сквозь окно. Струи ветра треплют косы, платье облегает стан, ну и черт, что без причесок, что разорван сарафан. Ведьма мчится над лесами, хохот, игрище, азарт, черти с рожками, хвостами, с посвистом во след визжат. Притомилась ведьма что-то, полетела почивать, чертик к ней подкрался скоком, спрятал уши под кровать. До утра ее баюкал, все повизгивал, чихал, целовал с почтеньем руку, да гнусаво запевал. С той поры, как месяц глянет, ведьма с чертиком вдвоем, поднебесными ночами неразлучны даже сном.
Колдует ведьма над котлами, в них взвары ядовитых трав, перчинки сыпет с пауками, тарантулами пыльный прах. Метлой помешивает зелье, кидает зубки злых гадюк, с той каши – жуткое похмелье, от пара аж низводит дух. Потом сердитым заклинаньем скрепляет злое колдовство — по книге чар-воспоминаний кладет ту маску на лицо. И диво – молодость вернулась, в косе исчезла седина, вдруг кошкой черной обернулась, пошла вершить свои дела.
Как зловеще над вулканом облачком дымок парил, как пред бурей-ураганом, стая птиц срывалась с крыл. Тучами из оперений гвалт отчаянно звучал, небо колыхнув волненьем мчали, словно черный шквал. И подняв тревогой очи к хаосу и кутерьме, люд роптал, что то пророчит — не к добру, знать, быть беде. Все померкло, опустились сумерки и пепла прах, видно Боги так решили поселить навеки страх.
Средь книг и звездных карт старик, лишь формулы строчит перо, его прозвали – еретик, бросали камни чрез окно. Дух деревенский как чума, невежественен, глуп и пуст, лишь позже скажут – темнота, закон же нынче рвется с уст. И нарекают колдуном, алхимик он, прислужник черта, жена связалась с ведьмаком, и у нее душа, знать, мертва. И слухом полнится округа, и смрадом травят жизнь чете, старик и старая подруга окончат свою жизнь в костре. И разлетятся книг страницы, и канет в пропасть мудрость лет, пророк, мыслитель, иноверцы — виновники дремучих бед.
Костер и дымная завеса, удушья сдавленного вздох, и жертва казни неизвестна, ушла в забвении веков. Сгорели, канули архивы, их также пожирал огонь, и сколько бы воды не лили — лишь угли – вот весь ваш закон. Теперь гадай – вдруг рок судьбины решил расправу схоронить, чтоб не трепалось чье то имя — колдуньей тягостно прослыть. А может то людские козни и поздний пред Землею страх — убийцы слава с преисподней, хоть и с распятием в руках.
Как за деревней – кто с дубом, кто с вилами, ограды палкой, боролись люди с колдовством, а наяву – с простой дояркой. Черны коровы у нее, коза с козлом – ну точно черти, здесь явно было волшебство — забьем ее до полусмерти. А у соседей молоко скисает рано в белых крынках, и это горе не одно — падешь скота, сгорели рынки. А баба та одна живет, заходит к ней по слухам дьявол, да на крылечке черный кот сметаной лакомится, салом. Так бей ее и дом круши, скотину разгони по свету, так деревенский ум вершит суд «правый», все найдя ответы.
На инквизиции священной стояла дева молодая, священник проповеди ленно читал, закон ей излагая. Мол, отрекись от колдовства, забудь знахарства и гаданья, не то предам огням костра заблудшим душам в назиданье. И косы рвали, кожу жгли, и пыток горькие мученья, не жалко было и чернил, чтоб дело не ушло в забвенье. Как хороша она была, как вмиг в старуху превратилась, и кожа, что белым бела, вся коркой кровяной покрылась. Лишь смерть колдунью искупит — вердикт был короток и ясен, и ни мольбы, ни боли крик не тронут сердца – зов напрасен. И, может, с тайным сожаленьем — вот что осталось от нее, — мужчины святым повеленьем терзали деву как зверье.
Замок хмурый и печальный, схороненный от очей, тех, что будто невзначай взглядом сверлят от дверей. В той обители старинной поживал и правил дух, алчил страха слуг невинных, да господ, что были тут. Дух витал, должно, столетья, перелистывал листы, колыхал фитили свечей, шторы рвал на лоскуты. По ночам скрипел ступенькой, ныл стенаньем косяков, двери хлопали по стенкам, разбивая в хлам засов. Дух томился и тревожил, прятался на чердаках, может, то не зло, а все же просто ветер в сквозняках?
Чертик, словно на качелях, ножкой с месяца качал, свысока глядел на ели и копытцем тень ронял. Все посвистывал зевая, звездочкам вел глазом счет, дожидался чертик мая — Ночь колдуний на порог. Ждал подружек с нетерпеньем, дрыгал ножкой в вышине, ночь Вальпургиева сенью приближалась к злой горе. Чертик, потирая руки, бил хвостом, входя в азарт, ведьмы ведь не знают скуки, сплин развеют на глазах.
Мельница вздыхает ветряная, мелят хлеб крутые жернова, крылья, с дуновением играя, призывают шалые ветра. И со скрипом лопасть повернется, и начнет кружиться карусель, даже в полночь мельнику неймется — позабыл про сонную постель. Времена ветра не выбирают, ночь-полночь – им нагружай зерно, день-деньской царила тихость злая, не гулял сквозняк через окно. И собрал тот мельник амулеты, и скликал ветра он парусам, отыскало колдовство по свету дьявольской погодой ураган. Не унять ту мельницу лихую, не сложить как в море паруса, черт из преисподней злобно дует, так, что разлетается мука. Мельница скрипела и клонилась, мельник амулеты разбросал, ждал утра, душа его молилась, ворожба – что шутка злых начал.
За оградой святого погоста в неотпетой могиле лихой спит, и сны те навеки не просты — человек с оголтелой судьбой. Шаг ступил и заветы нарушил, обвивалась вкруг шеи петля, В том поступке был, может, не трусом — казнь вершила тупая тоска. Дух витает теперь неустанно, ни земля, ни покой не берут, только старая бабушка справно с псом бродячим здесь слезы прольют. За могилку поставит иконку и прошепчет молитвы слова, а собака, подобная волку, зов провоет под песни дождя.
В лесе темном да старинном, на опушке под луной — серый волк, что с шерстью длинной, в вышину несется вой. Не простой тот пес – волчара, в нем загадка заперта, хищникам простым не пара — оборотень колдовства. Вой тоскливый и угрюмый — полнолунье занялось, зверь добычу караулит, рядом жертвы бывшей кость. Поднимается щетина, злой оскал в ночи блестит, где же странник тот невинный — им он голод утолит.
Как жаль, прошли тысячелетья, я родилась в двадцатый век, святые канули навечно — иконы, мощи, книжный след. И на вопрос, с кем бы хотелось из них увидеться на час — скажу банальность эту смело — с Христом беседа, да не раз. Быть может, излечит он душу от скверны современных лет, его теперь уж не послушать — сектанты разжигают грех. И книгам верится не очень — сказал он так – кто как принял, а записи у всех не точны, и не отыщется начал. Быть может, все же за порогом — не тьма, а райские сады, и средь толпы, сколь слишком много, найдет Христос мои следы.
Он по воде ходил ступнями, не брали волны, глубина, то чудо прошлыми веками, святая память – не одна. Из камней хлебы появлялись, вода окрасилась в вино, слепые старцы прозревали, а мертвых сколь воскрешено. И нет числа легендам этим, и летопись о них гласит, вы скажите – то сказки детям, по мне Божественный то лик. И я порой скорблю украдкой — мы разминулись ведь в веках, Он не предал всех нас, ребята, Он сам был предан и распят.
Старец с посохом старинным, ноги в лаптях да обмотках, кости – те в одеждах длинных, взгляд по детски чем-то робкий. Волочит устало тело к церквям и монастырям, мудрость слова – его дело, полет мыслей – духа храм.