Не знаю, что это вдруг он повадился к нам, зачастил. Не то чтобы мы не были с ним знакомы — были, но так, шапочно. Кинешь ему привет, пробегая по ЦДЛ, и бежишь себе дальше.

А тут он стал звонить из автомата у моего подъезда, текст был примерно один и тот же:

— Олесенька, у меня сегодня сорокалетие. Стою у вашего подъезда с кастрюлей плова и бутылкой шампанского. Меня Пастернаки никак не хотели отпускать. Леня уговаривал — старик, да побудь с нами в свой юбилей, Наташа вот стол накрыла, обидимся, но я ему — нет, Леня, уволь, свой юбилей я хотел бы встретить с моими близкими друзьями Олесенькой и Володей. Выпил с ними для приличия, и вот я здесь. Принимайте гостя!

От этих его «близких друзей» веяло чем-то завиральным. Меня, честно говоря, коробило… Я люблю, чтобы слово значило именно то, что оно значит: близкие друзья у нас были совсем другие… Да и вообще — что-то не то, какие-то нестыковки были в его разухабистых признаниях:

— Вчера с Андрюшкой Битовым напился, позавчера — с Васькой Аксеновым, а три дня назад — с Юркой Левитанским.

Ну с Битовым — ладно, пусть. Битов — демократичен. Даже слишком писатель Битов бывает широк. Вокруг него порой такая крутится, простите, клоака, такой вьется сброд, а он хоть бы что, сидит вещает что-нибудь глубокомысленное про пушкинского промыслительного зайца, например.

Но Аксенов с этим «Васькой» — это уж извините! Никогда не поверю… Или Левитанский — человек церемонный, дистанцированный, с манерами. Панибратства не переносит. Так же и Пастернаки, что-то не очень на них похоже, — так удерживать, не пускать, обижаться… Да с кем хочешь, с тем и празднуй, в конце концов, хозяин — барин!

Да и сам этот наш гость как-то не вписывается в картину — то рожки из нее высунутся, то копытца: репутация у него с душком, наследил он уже кое-где с «Метрополем» — поспешил вылезти, заклеймить, отметился. К своим стихотворным книжкам все «паровозы» строчил. «Паровозами» тогда назывались стихи про Ленина, партию и БАМ. Это сейчас конъюнктура поменялась и таковыми стали считаться тексты про сперму и «цветок между ног».

Мой друг Гофман, у которого отец служил в разведке, и говорит:

— Да это он вас курирует. Опекает. Пасет. Вы, должно быть, в его участок попали, — у них там всё на участки поделено — вот он и наведывается к вам время от времени — что да как, кто приходит, что говорят. А потом отчеты строчит. Гони ты его в три шеи, мой совет.

«Вот гад, — подумала я, — не хватает еще стукачей у себя привечать, да выгоню его и говорить тут нечего».

А он как раз и звонит и опять прежним манером:

— Олесенька, у меня горе — печальный юбилей смерти матери. Хочу вместе с вами помянуть свою старушку. Стою у вашего дома с жареной рыбой и водкой…

— Нет, — закричала я в трубку. — Мы не можем. Приносим свои соболезнования, но к нам сегодня нельзя — дети болеют, мы рано спать ложимся, работы полно — придется до утра корпеть…

А он:

— Милая моя, раз у вас дети болеют, то у вас беда. А какой бы я был друг, если бы бросил вас в беде. Мчусь.

Муж мой как раз из ванны вылез, разнеженный, в халате, а лишь услышал, что наш куратор опять к нам направляется, хвать шубу, хвать шапку и — бегом на лестницу, к нашим друзьям, которые жили в соседнем подъезде.

— Может, он и не стукач, а все равно не могу с ним. Тоскливо мне, томительно.

Тут этот незваный гость и звонит. Нет, думаю, не открою. Нечего сексотам делать в моем доме! Пусть себе звонит…

А он недолго думая р-раз — надавил на ручку и вошел. Дерни за веревочку — дверь и откроется. Потому что у нас дверь-то никогда не запиралась — гостей полон дом, веселье. Прямо как в песне «Не запирайте вашу дверь». Входи, ешь, пей, веселись, читай стихи. У нас, правда, не очень-то и разъешься — денег нет, дети маленькие…

И вот он уже — тут как тут. Хотела было крикнуть ему грозно: «Убирайтесь-ка восвояси, милостивый государь! Извольте выйти вон!», а внутренний голос мне так вкрадчиво говорит — а гонишь-то ты его за что? Может, он и не стукач, это еще не доказано. Лучше ошибиться в добре, чем во зле. Может, он просто одинокий человек. Жена его бросила, сына с собой забрала, мать, вишь, умерла, он помянуть ее к тебе пришел, грозой оторванный листок, ищет теперь тепла, любви… А если у тебя злая минута настанет, а тебя и на порог не пустят, это как?

И дети мои стали кричать:

— Мама, мама, к нам гость! Можно мы ему концерт покажем?

А дети мои — ну не то чтобы не артистичные, нет, это совсем не так — они очень даже артистичные такие, обаятельные, трогательные, веселые, музыкальные, чудные деточки. Но репертуар у них — бедноват. Голубой вагон с Чебурашкой, елочка зимой и летом, да еще песня атаманши из «Бременских музыкантов». Но это их нисколько не смущало, и они, когда песни у них были уже пропеты, ничтоже сумняшеся начинали по новой. Концерт мы еще им иногда позволяли, если не очень долго. А потом — спасибо, дорогие деточки, бурные аплодисменты, ну, идите поиграйте теперь в свою комнату.

Но был у них еще один номер. Они ставили на стул большую раскрытую книгу с картинками и, перелистывая, обстоятельно рассказывали зрителям, присюсюкивая и пришепетывая, а также гнусавя и гундося, все, что было там нарисовано. При этом один изображал Хрюшу, а другой — Степашку. Соответственно, номер этот назывался «Спокойной ночи, малыши». Очень томительно иногда у них получалось. И вот именно «Малышей» мы просили их показывать у себя в комнате всяким там плюшевым мишкам и зайкам.

А тут я так обрадовалась, в ладоши захлопала:

— Концерт! Концерт! И «Малышей», пожалуйста, на десерт. Надо все-таки в детях поддерживать гуманитарные и артистические склонности, — объяснила я гостю.

Он вежливо изобразил на лице заинтересованность.

Два с половиной часа мои деточки листали свои любимые книжки, добросовестно перевоплощаясь в знакомых телезверюшек. В конце концов мое материнское сердце дрогнуло, и я присоединилась к ним, фальшиво подделываясь под интонации «тети Вали».

Наш соглядатай сидел-сидел, напрягая лицо выражением пристального внимания и интереса и тайком отщипывая от своей жареной рыбы. Наконец, дрогнул, поблагодарил, стал прощаться…

И вот с тех пор так и повелось. Только он в дом, муж в дверь, а я сразу:

— Деточки, деточки! Пора показывать «Малышей»!

Выгнать же его не могла. Опять этот тихий льстивый голос:

— А если его Бог к вам зачем-то послал? А ты его гнать?

А Гофман мне в другое ухо:

— Да он точно стукач! У него на морде написано. Гони его. Или придумай что-нибудь. Скажи — я работаю, мы сегодня не принимаем…

А тихий голос опять мне говорит:

— Святые вон и прокаженных у себя принимали да выхаживали. Один так даже поселил у себя человека без рук без ног, обрубка этакого, гнойные раны ему обмывал, согревал своим дыханием, таскал на спине. А этот его подопечный возомнил, что все это так и положено, причитается ему законным образом, так и быть должно, и стал на этого святого подвижника покрикивать, поносить его стал, бесчестить.

«Все, — решил наконец святой подвижник, — не могу больше. Занесу его куда-нибудь в дикую пустыню да и выброшу там — пусть сам выкарабкивается». Пошел к преподобному Антонию Великому просить на это благословение, а преподобный Антоний ему говорит: «Э, нет уж — взялся, теперь неси этот крест до конца». Так и остался этот злыдень с подвижником до самой его смерти…

Подобная перспектива, конечно, очень меня угнетала… И еще я думала — интересно, что он там пишет о нас в своих отчетах? Например, «просмотрел полную программу „Спокойной ночи“»… Потому что — только он заикнется о каком-нибудь там «Булатике», «Дезике» или «Юзике» — я сразу голосом тети Вали:

— Дорогие дети! А теперь мы вам расскажем про одного мальчика, который никогда не умывался! Или про одну девочку, которая ела только торты и пирожные…

И хотела ведь выгнать его, и не могла… Получалось каким-то образом, что сама кругом виновата, почти по апостолу Павлу: «не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех».

Решила, как тот святой подвижник, обратиться к преподобному Антонию. Ну, Антонию не Антонию, но к Трифону-мученику пошла. Его икона с кусочком мощей как раз есть у нас в храме на Рижской. Поставила ему свечу, заказала молебен с акафистом, встала перед иконой:

— Дорогой Трифон-мученик! Избавь нас, пожалуйста, от нашествия нашего гостя. Может, он и не кагэбэшник, а все равно какой-то дух после него остается — козлом припахивает, смущает душу. Придумай, пожалуйста, что-нибудь!

Так дерзновенно обратилась к Трифону-мученику еще и потому, что он — особенный святой. Молодой. Отзывчивый. Какой-то, ну, что ли, легкий на подъем! Он и сам заповедовал молиться ему о разрешении всех жизненных недоумений. Даже если вещь какая-то нужная потеряется, можно тут же к нему обратиться: «Трифон-мученик, помоги найти», и он тут же либо в голову тебе вложит идею о том, где эта потерянная вещица может быть, либо просто наведет тебя, так что — споткнешься, наткнешься, налетишь на нее: «Ай да Трифон-мученик!»

Так я на этот раз ему помолилась, он и помог в весьма скором времени и весьма причудливым образом.

Мне надо было отлучиться из Москвы на несколько дней: я переводила стихи грузинских поэтов для издательства «Мерани», и давно настала пора получить там деньги за вышедшую книгу, а по телефону это никак не удавалось уладить. Величественная бухгалтерша каждый раз мне говорила, что гонорар уже перечислен на мой счет в Москве, но проходили недели, и ничего на этом счету на оказывалось, кроме изначально положенной на него трешки. А деньги были ужасно нужны — долги, ботинки рваные, дети растут… Кроме того, было бы совсем не лишним запастись новыми переводами. Вот я и взяла командировку в Союзе писателей и отправилась на добычу.

Оказалось, главный редактор «Мерани» поменялся — его кресло занимал теперь весьма симпатичный и импозантный муж, назовем его Зураб. Я ему все объяснила про ботинки, долги и детей и про то, как мне неприятно чувствовать себя перед ним какой-то там побирушкой, которая все что-то клянчит, клянчит… Он сочувственно кивал головой, прицокивал языком, наконец, вместе со мной спустился в бухгалтерию, и я тут же получила сполна свои денежки. На радостях пригласила Зураба к нам в гости в Москву, а он как раз и собирался туда чуть ли не на следующий же день.

— Как приеду, сразу к вам на ужин!

Вернулась я из Тбилиси, нагруженная всякими невероятными вкусностями. Привезла три литра отменной деревенской чачи, несколько бутылок превосходного грузинского вина, сыра, зелени, ткемали, аджики, фруктов. Сварили солянку, нажарили мяса, разложили закуски, расставили бутылки, муж мой отлил из банки в изящный графинчик чачи… Красота!

Пришел Зураб — в великолепном костюме, белая сорочка, принес бутылку коньяка, зашел по-соседски Юрий Давыдович Левитанский, изнуренный трагедиями жизни, заехал талантливый фотограф Георгий — тоже, кстати, родом из Тбилиси. Притащил с собой дорогущую фотоаппаратуру, даже собственные софиты — собирался сделать мой фотопортрет для новой книги.

— Нет, деточки, нет, сегодня концерта не будет, нет, никаких «малышей», сегодня будем весь вечер ужинать, будем есть торт, мороженое, конфеты…

Поели солянку, выпили, поели еще, опять выпили — разумеется, велеречивые вдохновенные тосты, праздник жизни, пир.

— Не надо формальностей! — сказал Зураб. — Зовите меня просто Зура.

— А меня Гоша, — подхватил Георгий.

Начались брудершафты. И понеслось, и пошло… Гоша врубил софиты, щелкал меня то так, то этак, то в интерьере, то между детьми, то с друзьями, то за пишущей машинкой, то у окна…

— Получится гениально! — уверял он.

Зазвонили в дверь. Веселая, разгоряченная, я распахнула ее — бац, а там куратор, безо всякого даже предварительно звонка.

— Олесенька, у меня горе — книгу зарубили в издательстве. Я знаю, вы — друзья, пришел за утешеньем.

Вытащил из карманов пальто две бутылки «Гамзы», отодвинул меня локтем, прошел в комнату, а там — дым коромыслом.

— Юрий Давыдович, — он аж согнулся от почтения, — мне-то какая честь сидеть рядом с вами!

От Зураба и просто обалдел — шутка ли, сам главный редактор издательства «Мерани» с ним за одним столом! Не каждый день такой богатый улов. Разволновался. Наливал и того, и другого, и третьего, опрокидывал со словами:

— Я вообще-то не пью, у меня печень, почки, поджелудочная, селезенка, но такие люди, такие люди…

Приговаривал: пей до дна, пей до дна, пей до дна!

Тут же и улаживал свои дела: у живого классика Левитанского уже выпросил «врезку» для журнала, Зурабу засунул рукопись своих стихов в портфель:

— Между прочим, я перевожу грузинских поэтов. С вашим знаменитым Отариком Чиладзе мы «Вась-Вась»!

Попросил и Гошу:

— Щелкни меня с ними, друг!

Прижался одной щекой к Зурабу, другой — к Левитанскому, улыбнулся блаженно, замер.

Что-то мне было не по себе. Еще бы, а если откинуть всю лирику и мистику, вдруг он — доносчик! Пришли приличные люди в приличный дом, а им тут — пожалуйста, сексот собственной персоной. И не предупредишь их. А если предупредишь, то что? Люди все горячие, ведь, пожалуй, еще и морду ему здесь набьют и спустят с лестницы… В общем, я решила сделать так, чтобы все поменьше говорили. Поэтому я встала посреди комнаты и возгласила:

— А теперь — фокус-покус!

Когда-то мои друзья-физики научили меня одному загадочному трюку. Нужно выбрать из компании человека, да потучнее, поувесистее, усадить его на стул, четырем человекам встать по углам стула и попробовать поднять его вместе с толстяком одними мизинцами левых рук. Разумеется, это абсолютно невозможно. Все в этом убеждаются бесповоротно. И тогда эти четверо начинают по очереди, по часовой стрелке заносить над головою сидящего правые руки таким образом, чтобы ладони оказались параллельно полу, после этого над этими правыми руками тем же манером заносятся и левые. Далее надо немного — десять секунд подержать эту «надстройку», а потом в обратном порядке ее разобрать. Подсунуть левые мизинцы под сиденье и — толстячок летит к потолку, удержать его невозможно, и, достигнув высшей критической точки, он дает обратный ход и мчится вниз, чтобы рухнуть всей тяжестью.

На сей раз как самого упитанного первым выбрали нашего соглядатая: покрутили над ним руками, полетел он, как шарик, как воздушный змей — не удержать! — и шлепнулся на ковер, аж подпрыгнул на одном месте. Ничего, обошлось. У нас и не такие и летали, и шлепались. Да кто только не летал! Сам министр культуры Польши — человек вполне даже в преизрядном теле, а ведь упорхнул поначалу, люстру задел, а потом замахал руками-ногами и — камнем вниз. А почему-то не больно. Так у нас и Зураб слетал, и Левитанский… Поохали, поахали, посмеялись. Мои друзья-физики уверяли меня, что это невозможно объяснить никакими законами их науки. Какой-то метафизический трюк. Мистика.

Вот и у нас после этого началась какая-то сплошная мистика с метафизикой. Сюрреализм. Воздух стал густым, насыщенным. Голоса зазвучали гулко. Слова стали внушительнее, тяжелей…

Сначала пропал наш куратор. Вышел, ни слова не говоря, и исчез. Мы думали, он ушел.

— По-английски, — объяснил Зураб.

Потом Гоша решил меня сфотографировать в каком-то таком замысловатом ракурсе, поиск которого загнал его на табуретку, после чего он опустил голову с фотоаппаратом почти до уровня коленок и прицелился — постройка оказалась столь хрупкой, что достаточно было легкого нажатия пальца на кнопку, чтобы все это сооружение рухнуло, фотоаппарат разбился вдребезги, Гошины очки плюхнулись в солянку, золотой жир брызнул на шикарный костюм Зураба, а сам Гоша, зацепив худосочным телом софит, повалился на пол и сразу заснул. Задремал и Юрий Давыдович поперек тахты, откинувшись навзничь.

Зураб невозмутимо стер салфеткой жир, увидел у меня на книжной полке грузинский серебряный рог, схватил, наполнил, протянул моему мужу:

— Выпей. Будешь мне как брат.

Наполнил вновь и осушил его сам:

— Пью за великую русскую поэзию. Послушай, как звучит: «Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!» Что это, а? Чудо! С ума сойти!

Прибежали дети:

— Мама, мама, там ваш гость заперся в уборной и не выходит. Уже давно-о-о! Может, он там умер? Мы стучали — не отзывается.

Я отвела детей к соседской девочке. Она хорошая, деток моих любит. Пусть поиграют. Дверь в уборную была по-прежнему заперта. Я вернулась к гостям.

— Нет, ты вслушайся: «с напудренною косой!» Это повеситься можно! Ты понимаешь — «императрице!» Я сейчас умру! Великие стихи! — стонал Зураб.

От этих стонов проснулся Левитанский. С интересом прислушался к происходящему и неожиданно тихонько запел: «Я люблю тебя, жизнь…»

Наконец, из прихожей послышались какие-то звуки, я выглянула из комнаты, и моему взору предстала странная картина: наш опекун, вооружившись шваброй и ведром, старательно драил задрипанный туалет. Я скрылась с глаз долой.

— А, пусть делает, что пожелает, — философски заключил Зураб. — Пусть сегодня каждый делает, что Бог на душу положит…

Левитанский допел первый куплет и начал его по новой. Пробудился Гоша. Заинтересовался песней. Юрий Давыдович пригласил его жестом:

— Вступай, подхватывай.

Гоша весь подался вперед, пристроился, прикипел к песне…

Тем временем звуки в прихожей умолкли, и я пошла на разведку. Туалет блистал чистотой, гальюн — сиял. Все было продезинфицировано и стерильно. Путь наконец был открыт. Я поискала по дому нашего сексота, но его и след простыл.

Меж тем, продолжая шумно декламировать, на освободившееся место направился Зураб. И Левитанский, будто по некоему внушению, выкинул руку вперед и прочитал с чувством:

— «Как ты стонала в своей светлице, я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой!»

Гоша слушал его, обхватив руками голову, и, покачиваясь в такт, восклицал:

— Гениально! Гениально!

Зураб все не возвращался…

Пришла соседская девочка, привела детей:

— Тетя Олеся, они глазки трут, они спать хотят. Двенадцатый час. А мне завтра в школу…

Я отправила детей умываться перед сном, отметила, что туалет пуст, — очевидно, Зураб тоже предпочел уйти по-английски — и принялась готовить чай. Носила чашки, торт. Вечер подходил к концу…

Вдруг в детской что-то упало, грохнуло, разбилось, раздался гомерический хохот, шум возни, трамтарарам. Распахнула туда дверь, а там… На детской кроватке, свернувшись калачиком, лежал Зураб. Он крепко и безмятежно спал. А на нем, а на нем, «как на лошади верхом», сидели мои милые деточки и, весело хохоча, скакали куда-то вдаль, пришпоривая его и дергая за галстук, как за поводья. Кроме того, они то и дело зажимали ему нос и говорили:

— Дядя Зура, не дыши!

— Мама, мама, — закричали они, увидев меня. — Тут дядя Зура — такой смешной! Мы — играем!

Я согнала их с грузинского гостя, позвала мужа, и мы попытались разбудить Зураба. Никакого эффекта. Позвали Гошу, принялись тормошить, поднимать, подкапываться… Он спал и видел сны. Тогда, вспомнив сказку про репку, привели Левитанского. Поднатужились… Он даже и бровью не повел.

— Как же это мы на мизинцах его только что поднимали? — удивился Гоша.

— Казус физики, — многозначительно ответил мой муж.

В конце концов уложили детей на одной кровати, валетом.

— Деточки, дядя Зура спит. Он очень устал. Пускай уж отдохнет. А вы его не будите.

Но наутро его уже не оказалось. Представляю, как он проснулся в темноте на детской кроватке, ужаснулся, спохватился, кинулся бежать без оглядки!

Больше всего нас поразило то, что мы ухитрились выпить впятером все, что было припасено в доме: три литра крепчайшей чачи, десяток бутылок вина, бутылку коньяка. Действительно, метафизика какая-то, мистика…

Вскоре в издательстве «Мерани» сменился главный редактор. Зураба же я встретила через несколько лет на крутой лестнице тбилисского комитета по переводам. Мы столкнулись с ним лицом к лицу, и я воскликнула:

— Зураб, как я рада вас видеть!

Он улыбнулся, потом вгляделся, узнал! Узнал и вспыхнул! Лицо его вдруг исказила гримаса страдания, и он, буркнув что-то себе под нос, стремительно метнулся вниз — прочь, тени позора! Прочь, призраки бесчестия! Прочь, темные сновидения прошлого!

А вот наш куратор больше к нам никогда не приходил. Лишь однажды я встретила его на темной улице. Он шел, пошатываясь, прижав к животу какую-то книгу, пальто нараспашку, шапка набекрень, взор безумный, — форменный бомж. Он меня не заметил, и я не стала его окликать. Я лишь вспомнила, как мученик Трифон тогда его от нас отвел, и всё. Кстати, версия о том, что он был подосланным, никогда не подтверждалась, — может быть, Гофман и ошибся. Может, действительно был он всего-навсего одинокий человек, хотел литературной дружбы, любви, чтобы хоть где-то его ждали, радовались, летел на свет, обжегся, опалил крылья… Хотя — кто знает? Может, всыпали ему там, где распределяют участки, по первое число, — как же так, опозорился на службе, пьянь такая, можно сказать, провалился, донос не смог толком написать… И перевели на другой участок, а к нам направили кого другого…

Но и наша жизнь с тех пор очень переменилась. Никогда больше не было у нас такой, смею сказать, пьянки, такого безумного веселья. И Юрий Давыдович Левитанский переехал на другой конец Москвы и больше никогда так запросто, без церемоний, не заглядывал к нам.

И что удивительно — даже и стул с толстяком нам больше никогда не удалось поднять. Да. Хотя мы и пытались.

Как-то раз нас пригласил в гости наш приятель, у которого должна была состояться чрезвычайно важная встреча с каким-то очень нужным и важным чиновником из Госплана — что-то там от него зависело. И чтобы встреча эта вышла веселой и непринужденной, он и позвал нас. А у нас тогда гостил наш друг — иеромонах из Лавры, и мы его взяли с собой. Приехали. Стол ломится от угощений, а в воздухе чувствуется напряг. Чтобы развеять обстановку, я и говорю:

— А мы вам сейчас продемонстрируем один физический нонсенс.

Госплан этот, мягко говоря, увесистый был, такой большой, квадратный. Это, собственно, меня и навело на мысль. Посадили мы его, попробовали мизинцами поднять — никак. Неудивительно. Встали с четырех сторон, правые руки по очереди занесли, подержали, потом левые — как положено, по часовой стрелке. Также и убрали их осторожненько. Подсунули мизинцы. Раз, два, три! Дружно рванули вверх, — стул не пошевелился. Стоял, как приросший к полу. Потрескивал под толстяком.

— Перепутали, наверное, что-нибудь, — залепетала я в ответ на недоуменный взгляд Госплана. — Попробуем еще разок.

Опять занесли руки, опять подержали, аккуратно отвели их в стороны, степенно, без суеты, чуть дыша. Подсунули мизинцы — ничего!

— Забыли, наверное, давно не делали. А так весело бывало! Так все хохотали! Взмывали в небеса! Победа над законом тяготения. Физики никак не могут объяснить, — оправдывалась я, поймав на себе негодующий взгляд хозяина дома. Госплан лишь презрительно усмехнулся и пересел в кресло. — Наверное, сначала левые нужно заносить, а потом уж правые, а мы все наоборот. Может, держали мало…

— А может, кто-то здесь молился, — услышала я тихий голос нашего друга-иеромонаха. Он выразительно посмотрел на меня и опустил глаза.

Что же еще изменилось с тех пор? Я научилась наконец говорить «нет». Нет, не могу, я занята. И закрывать дверь. Не все же Трифона-мученика утруждать выстраиванием таких прихотливых сюжетов.

А Гоша, как тогда расколошматил свой фотоаппарат, вовсе перестал заниматься фотографией. Открыл крутейшую компьютерную фирму, ездит на «саабе». Недавно он ко мне заезжал, посидел, выпил чаю.

— А это ведь не Левитанского стихи, — сказал он вдруг мрачно. — Это Гумилев.

— Ты о чем? — удивилась я.

— Да вот это: «Я же с напудренною косой шел представляться императрице и не увиделся вновь с тобой». — Тяжело вздохнул. — Представляешь, она там стонет, Машенька, а он… Трагические стихи!

Помолчал, махнул рукой:

— Пудришь эту косу себе всю жизнь, пудришь, пудришь… Зачем?

Я не стала ему отвечать.

2001