Но Иннокентий эти сомнения развеял и поощрил меня: что ж, это забавно, напишите строк сто двадцать с выносом. И он как-то странно подхихикнул, потер ладони и даже, кажется, подмигнул из-за стекол очков. Этот самый вынос сначала не на шутку меня напугал, и я засомневался, справлюсь ли с заданием, пока та же хриплоголосая грациозная Вероника не объяснила мне, что вынос – это всего лишь энциклопедическая справка, которая помещается при статье в отдельной рамке…

От отроческого чтения фантаста Беляева у меня осталась в памяти лишь какая-то сама по себе, без туловища, говорящая голова и сдобное тесто, попершее отчего-то по улицам больших городов. Этого было для Газеты явно маловато, и я стрельнул у соседей по лестничной площадке объемистый том с изображением запутавшихся в водорослях кораблей на обложке, причем быстро выяснилось, едва я прилег на кушетку, что я путаю авторов "Аэлиты" и "Ариэля". Из предисловия советских лет я выудил и подробности биографии фантаста (которые и пойдут в вынос, решил я), дожившего под Ленинградом, как оказалось, до самой блокады. Сочинитель пропал без вести, а дом его оказался сожжен, и вместе с автором и домом исчезли и все его бумаги. И я позавидовал такому, чисто художническому, концу, потому что он оставляет надежду у оставшихся, что и дом, и архив просто перенеслись в другое место мира, и автор и сейчас продолжает сочинять в тесной каморке, служившей ему кабинетом, под потрескивание в печке сосновых дров.

Вот дивно, думал я, шурша страницами, когда не от мира сего сочинитель, чудак и графоман, поденно пишет и пишет, чтобы уберечь семью от голода, в какие-то сомнительные журнальчики для юношества, а из-под его пера выходит странная фреска. Что ему, живущему посреди большевистской России в продуваемой балтийскими ветрами неприютной переименованной бывшей столице павшей империи, что ему южное Саргассово море, где хищные водоросли цепко обнимают и душат в объятиях потерпевшие крушение чужие корабли? Эти плененные умирающие бриги и каравеллы, каких он никогда не видел, со сгнившими парусами и ревматическим такелажем, с корпусами, разъедаемыми временем и солью, не автопортрет ли самого автора, бедного фантазера, и его соотечественников, отправившихся было из насиженного места в чудесное плавание, но угодивших как раз в самое болото земли, увязших в мировом тесте, захватившем их в пожизненный полон?

А эта причудливая коммунально-барачная жизнь, что ведут пленники этого жуткого моря, почти призраки в своем плавучем городе погибших надежд, с непонятной животной настойчивостью силящиеся воспроизвести иерархию и условности мира, в который им больше никогда не вернуться,- уж не пародия ли это? А его романтические герои, бестелесные счастливцы, вечно обреченные на сладкий сон счастливого финала,- им никогда не проснуться.

Эдакий советский Андерсен, узнавший печальную участь вещей и наивно зашифровавший свои прозрения. Его демонам надмирным и демонам подводным равно не суждено уплыть-улететь от земной участи; им увязнуть в мировом тесте вместе со всякой сухопутной тварью… Сквозь дрему я успел отметить, что товарищ Беляев отчего-то ненавидел газеты. Буквально в каждом его сочинении, где дело происходило в некоей порочной буржуазной загранице, именно от продажных газет исходили всяческая мерзость и вонь, а его благородные герои именно с этой стороны отчего-то ожидали особенно гадостных неприятностей.