Через день после выхода рецензии та же Вероника с видом загадочным вручила мне маленький с кокетливым вензелем конверт. Уж не гонорар ли это от Заде, подумал я, ужасаясь, что вручили мне его прямо в редакции, и сомневаясь, надо ли брать конверт в руки, оставляя на нем отпечатки пальцев.

– Что вы удивляетесь-то? – сказала Вероника.- Вас приглашают…

По вскрытии в конверте действительно обнаружилось приглашение с виньетками, довольно высокопарно на мой вкус, в светском стиле, составленное. Меня просили прибыть тогда-то по такому-то адресу по случаю дня рождения Иннокентия: мол, такая-то и такой-то будут искренне рады видеть вас…

Должен сказать, что с Иннокентием к тому времени отношения у меня стали уже самые формальные. Собственно, мы и не разговаривали вовсе: я избегал обращаться к нему с какими-либо вопросами и никогда не заходил в его кабинет. Он же, что бывало очень редко, сам подходил ко мне, если у него были какие-либо указания. То есть "просьбы", как он неизменно выражался,- впрочем, он любил разгуливать в проходе между мониторами, наклоняясь то к одной, то к другой своей культурологине,- разгуливать с видом совершенно павлиньим. Так что приглашение это не могло меня не удивить. Правда, я решил, что оно носит дежурный характер. Что и подтвердилось, когда я с каким-то альбомом в качестве подарка и с бутылкой коньяка явился, чуть опоздав, по назначенному адресу: культурологини как одна – плюс Роже, конечно,- были в сборе.

Встретила меня хозяйка дома – на удивление славная, чистотой лица и приветливой серьезностью напомнившая мне мою жену. Я даже подивился, насколько приятной женщиной оказалась Иннокентиева супруга. Она была, разумеется, музыкантшей, что-то из духовой секции, мне хотелось бы, чтобы это оказались свирель или флейта, но выяснилось, что играет она на гобое… Хозяин поставил принесенный мною коньяк на широкий, уставленный разнообразными бутылками стол и спросил с приторной светскостью: виски, коньяка, джина-тоника?… Я согласился на виски, мысленно ругая себя за свой нелепый жест: зачем я приперся с собственной бутылкой? Тут же оказались и два швейцарца; Иннокентий представил нас, при этом сказав мне: вы можете общаться на французском, английском, итальянском… Мысленно послав его к чертовой бабушке, я на своем ломаном английском объяснил гражданам альпийской республики, сколь хорош наш хозяин в качестве шефа. На этом запас моей светскости и лингвистических познаний был исчерпан, и, боюсь, швейцарцам я не показался слишком любезным.

Это был фуршет по-европейски. Совершенным европейцем выглядел Роже, обычно ходивший вахлак вахлаком, но на сей раз прибывший в бабочке, хоть и без смокинга. В каком-то ослепительном платье, обтягивавшем ее убедительные формы, была Настя Мед. Чуть отставала от нее в поползновениях на галантность Галя Свинаренко, впрочем, она и всегда бывала чуть неуклюжа. Порхала Вероника на обтянутых серой лайкрой худых длинных ляжках – именно на них, потому что только ляжки и бросались в глаза. Было и еще несколько дам, работавших в отделе: милая улыбчивая грузинка, очень худая, высокая и горбоносая, писавшая о балете; а также сорокалетняя девушка по имени Лера Каримова, телевед, если можно так сказать, отличавшаяся удивительной стройности фигурой и ногами -по-видимому, так хорошо сохранившимися именно в силу ее стародевичества,- обычно ходившая по коридорам Газеты в немыслимо коротких для ее возраста юбках, с разведенными чуть в сторону руками и ладонями, выгнутыми вовне крылышками, как бы изображая Дюймовочку,- при том, что лицом она явно не вышла. Мне было жаль, но Сандро отсутствовал, хотя ему-то здесь, среди альпийцев и олимпийцев, было самое место.

Впрочем, лиц мужеского пола, не считая, конечно, безвредных швейцарцев, Роже и меня, не наблюдалось: Иннокентий, как я начал давно догадываться, втайне не переносил мужчин, тем более красавцев, и Сандро выручало, что его рубрика находилась в ведении отдела культуры лишь номинально. Как заметил бы по этому поводу записной юнгианец, Иннокентий сопротивлялся идентификации со своей анимой… Несколько позже, извинившись занятостью по номеру, прибыл Эдуард Цедрин, и это, конечно, был жест в сторону Иннокентия – в Газете очень серьезно блюли субординацию. Цедрин выдал общий поклон, а потом подходил то к одному, то к другому из гостей и наконец добрался до меня. У него была милая манера: если он собирался сказать приятное – впрочем, неприятного он никогда и не говорил,- как бы грозить вам пальчиком. Вот и теперь, погрозив мне, он, чуть наклонив голову и как бы заглядывая сбоку из-под пенсне, сказал:

– Читал вас в прошлом номере, Кирилл. Очень хорошая работа.- Интонация его была такой, будто сейчас он прибавит "батенька", как Ленин из анекдотов.

Речь шла как раз о моей рецензии на Салиаса, сдобренной рассуждениями о массовой литературе рубежа веков. Рецензия была самая проходная, полторы мысли, не мог же я травить Али-Бабу интеллектуальными изысками а-ля Настя Мед, так что оценка Цедрина была лишь формальным комплиментом. Забавно было только то, что он, как всегда, и эту пустяковую заметку назвал "работой". Впрочем, наша юная речь почти не различает оттенки омонимов. Во-первых, "работа" – это труд вообще: "надо работать". Затем "работа" – это оценка труда, не разделяющая процесс производства и конечный результат: так говорят, скажем, крестьяне о поставленной избе или сложенной печи – "ладная работа". На советском волапюке слово "работа" приобрело еще и значение "служба", а в лагерном варианте возникло и множественное число – "выводить на работы". Можно сказать "работа", имея в виду конечный продукт: так говорят, скажем, о картине на выставке или о научной статье. Цедрин, кажется, употреблял это слово именно в последнем его значении – "работа" в смысле статья, рецензия, газетный материал. Это был высокий стиль, и такое словоупотребление косвенно сигнализировало о том, как высоко он ставит журналистский труд, придавая вообще говоря крайне незначительному тексту – двум сотням строк, написанным в один присест по "информационному поводу" – статус творческого свершения. То есть и он был солидарен с культурологами: они ведь тоже были убеждены в ценности своих газетных работ, хотя, быть может, это было защитное. Они и меня, беллетриста, чернорабочего культуры, пытались приобщить к ордену посвященных, но после того как выяснилось, сколь я безнадежен, спнули без сожаления за борт. Вот от Сандро с самого начала не ждали ничего. Он был своего рода ассенизатор, делающий черную работу (в первом значении), которую и делать-то надо лишь как дань тупому и неповоротливому миру: ну как приходится же печатать в Газете гороскопы, прогноз погоды и программу телевидения, уступая слабостям человеческим…

Я мог сколь угодно долго предаваться такого рода умствованиям, посасывая виски, поскольку мероприятие – слово, кстати, вполне загадочное, но в данном случае, как будет видно дальше, вполне подходящее – было чопорным, натянутым и откровенно скучным. Впрочем, прошло часа полтора, и я отметил, что даже один из швейцарцев, как это ни смешно, прилично наклюкался. Позже, когда Сандро вывел меня как-то на прием, я заметил, что и самые статусные кормленые иностранцы бросаются к фуршетному столу даже проворнее, чем наши соотечественники, должно быть, думал я, в силу отсутствия комплексов и возможности вести себя, как Бог на душу положит, раз они – в России. Они, как саранча, опустошали столы, и Сандро со свойственной ему цинической прямотой утверждал, что на халяву с одинаковым энтузиазмом жрут и бомж с Казанского вокзала, и вашингтонский сенатор…

Выпив, люди Иннокентия, что называется, стали раскрываться с другой стороны. Скажем, мать семейства Свинаренко оказалась не промах поддать. Дюймовочка Лера вдруг заговорила без остановки, причем сразу со всеми. Роже бегло болтал на французском, не отступая ни на шаг от иностранных гостей. В довершение всего Настя Мед запела а капелла русские романсы голосом силы по крайней мере Галины Вишневской – у нее вдруг обнаружилось драматическое сопрано, и стало ясно, что она в юности ошиблась факультетом консерватории.