Как я позже узнал – совершенно случайно,- Сандро не предлагали сотрудничать в "Черт, возьми!". Но тогда он сказал мне:

– Я сразу же отказался участвовать в этой затее. Что ж за лишние пару штук пачкаться! Но тебе твой запоздалый отказ, не сомневайся, тоже пойдет в строку…

Быть может, он рисовался передо мной. А может быть, хотел подчеркнуть, сколь я – на его фоне – беспринципен и конформен.

Впрочем, не он завел этот разговор. Я сам принялся распинаться на ту тему, что Пушкин ненавидел и презирал Булгарина, помимо всего прочего, быть может, и за то, что тот издал, по сути, первую в России буржуазную "профессиональную" газету, как бы естественный продукт собственной подлости – "подлости" и в старом, и в нынешнем значениях слова. До того все российские периодические издания были вполне салонны, посвящены преимущественно изящной словесности, в крайнем случае сатире на политическую злобу дня, но непременно облеченной в литературную фору, и адресованы узкому дворянскому образованному кругу… Я говорил, что и вообще издание газеты – занятие вполне аморальное, род предательства и ренегатства, как раз для булгариных.

– Предательства чего? – иронически поинтересовался Сандро.- Призвания артиста? Интеллигентского сословия?

– Предательства судьбы,- красиво сказал я.

– Что ж, в пушкинские времена было еще далеко до восстания масс,-обронил Сандро, и, по сути, это было замечание на тему. Но кто бы мог подумать, что Коля Куликов читает Ортегу?

– Купцы и лавочники уже и тогда были,- возразил я.- И грамотные приказчики. И мелкие служащие. И гувернантки. И романтические горничные. А до появления "Северной пчелы" читать им было нечего. Пушкинский "Современник" у них не пошел, с базара они понесли Булгарина и Марлинского…

Мы сидели в подвальном баре нашего ЦДЛ, через стенку от бильярдной, и коротали время за кофе и, конечно, за "по сто водочки" – коротали время до Приема, на который Сандро вдруг решил пригласить меня с собой. Причем потребовал, чтобы я был одет "блэк тай", не в смокинг, конечно, но прилично и по-вечернему, и тут мне пригодилось кое-что из гардероба, что некогда приобрел, поддавшись на уговоры жены.

Сандро давно грозился куда-нибудь меня отвести, но потом, на трезвую голову, к этой теме мы не возвращались. Хотя, не скрою, мне было любопытно взглянуть на нынешний бомонд – впрочем, у меня был период, когда меня приглашали на посольские приемы, и кое-какое представление о светских раутах я все-таки имел, но то было в далекие еще советские времена.

Подозреваю, Сандро несколько уязвляло, что я редко обсуждаю с ним его "хронику", и теперь он решил продемонстрировать мне как бы исток вдохновения, собственно тот материал, из которого, как из сора, рос его жанр, воистину стыда не ведая.

А между тем его хронику я почитывал. Это были целые полосные эссе, иначе не скажешь, в которых, подчас витиевато и с выдумкой, один светский сюжет наплывал на другой и перетекал в него, причем швы были мастерски спрятаны. И я подчас от души хохотал над вполне забавными переходами от сюжета к сюжету, анекдотами и остротами, особенно когда дело шло о знакомых прямо или косвенно мне лицах, преимущественно из статусной, что называется, богемы,- Сандро писал очень лихо, подчас не без своего рода не скажу изящества, но молодцеватости. Другое дело, что все это было весьма поверхностно и легковесно, однако мило.

Как-то Сандро обронил, что в Газете не понимают, какую он подводит под них мину. И что когда-нибудь он объединит избранные места из своих хроник, обрамит комментариями, и картина конца века в бывшей империи выйдет самая что ни на есть убийственная. Он выпустит книжку под названием "Сливки", где на светском фоне поместит портрет и самой Газеты. Подозреваю, в нем говорила жажда компенсации за свою в общем-то весьма подсобную в Газете роль. Я, чтобы рассмешить его, напомнил ему замечание Горького, что русский человек как ни посидит в тюрьме – так бросается писать мемуары… Сандро только мрачно ухмыльнулся.

Самое интересное, что у него была наготове и своего рода "философия жанра", и однажды он мне ее бегло изложил.

Суть сводилась к тому, что моделью для описания так называемой "светской жизни" может служить сказка о Винни Пухе, и это поначалу показалось мне просто не слишком умной шуткой: я, помнится, даже несколько удивился – у Сандро был прямой и очень мужской ум.

Но оказалось – дело было не так просто.

Он по полочкам разложил мне свою теорию. Сначала он говорил о единстве строго очерченного места и циклического времени, о сказочной условности "светского пространства", когда движение ограниченной группы персонажей осуществляется между несколькими десятками фиксированных точек: так сказать, между домом Пуха, норой Кролика и дуплом Совы. В принципе, говорил Сандро – на редкость для него вдохновенно – он берется составить своего рода карту столичного светского Леса. А заодно и путеводитель с досье на каждого персонажа. И я, помню, несколько удивился этой фундаментальности подхода к столь пустяковой материи.

Но это были лишь цветочки. Сандро был, как и положено литератору его типа, настоящий соглядатай. Он мог говорить отдельно о речи его персонажей; отдельно о светском сексуальном партнерстве внутри замкнутого круга – не просто как о племенном промискуитете, а как об утонченной форме латентного инцеста; об инфантильном стремлении ничего не знать о внешнем мире, замкнувшись в своем мирке, но вместе с тем о потребности придать ему статус единственно подлинного; и, конечно, о характерологии. Мне это казалось чушью собачьей, однако Сандро явно болел всем этим.

Сейчас, сидя в баре, он вернулся к этой теме:

– Знаешь, Милн был все-таки гений, сам о том не подозревавший. Он исчерпывающе описал все основные светские типы. Прочие – лишь комбинации базовых свойств. Сегодня, если угодно, я покажу тебе и Поросенка, и Кролика, и это будут известные всей стране люди…

– А Винни Пуха? – спросил я, чтобы поддержать разговор и пытаясь острить.

– В некотором смысле,- вполне серьезно сказал Сандро,- Винни Пух – это я. – И посмотрел на часы.- Пора!