Миглена Николчина
ХОЛОД И ПЛАМЯ
перевод с болгарского Людмила Родригес
Ах, это дерево, ЭТО ДЕРЕВО...
Я каждый день прохожу мимо него и вместо того, чтобы привыкнуть, мое безумие усугубляется. Это дерево - сосна, растущая у автобусной остановки на Мосту с Орлами. Под ним я каждый день жду автобуса.
Один раз мой взгляд случайно скользнул наверх по шершавому стволу и я присмотрелась. Сосна глядела на меня надменно и отчужденно. Это был вызов, пронзивший меня, проползший мурашками по телу. А с ним появилось и нелепое желание, или нет, не появилось, а скорее, взорвалось, изверглось из-под терпеливо нагромождаемых пластов, из-под годов жестокого труда и напрасных поисков. Чем больше я рассуждаю и защищаюсь, тем упорнее желание, тверже убеждение, что это желание уместно и даже неизбежно.
"Остановись на этом", - будто шепчет оно. Но как остановиться и признать его, если я еще не дошла до самой сути? Еще не дошла. Но все-таки заботливо построенное здание рушится и я неудержимо бегу назад во времени, всегда останавливаясь на одном и том же месте - в садике моей тети, у которой я гостила много лет тому назад. С того мгновения, как я в первый раз ступила на мощеную дорожку, ведущую к ее облупившемуся домику, который стоял на небольшом возвышении, как на курьих ножках, я вошла в какой-то фатальный, энигматический и безмолвный мир. Этот мир был дверью (а не чем-нибудь другим) к пониманию внутренней сущности, но в эту дверь я не могла войти, без того, чтобы попасть по ту сторону обещанного ответа. . . Бремя этих рассуждений пришло потом - они выросли как живая плоть на теле давно минувшего случая, превратив его в вечное "сейчас".
ТЕПЕРЬ я совсем компетентно могу заявить, что у моей тети был необыкновенный садик в четырех километрах от Белоградчика. Он был расположен в стороне от дачного поселка, окруженный естественным ограждением из крутых скал и неожиданных впадин.
Но несмотря на свирепое окружение из суровых возвышающихся неорганических форм, появление диких и пустынных лун, из которых скалы сосали жизнь, как живые существа из солнца, и возлежали допотопными пресмыкающимися с блестящими чешуйчатыми хребтами до самого горизонта - все же несмотря на это в садике моей тетки росли не только забияки, которые колются и царапаются, намертво засев в землю, не только анютины глазки и календула - скромные и неприхотливые создания, не только излучающие необузданное веселье болтливые и навязчивые сплетницы - ползучие растения, но и целые полчища изнеженных садовых цветов, чьи названия я узнала позднее.
И вот представьте себе меня, пятилетнюю, с хвостиком на голове и необычными квадратными плечами, вышагивающую среди всей этой вакханалии. Я была ошеломлена и воодушевлена. Еще бы - такой объект для исследований, есть где развернуться! Тут нужно пояснить, что с самого раннего детства я отличалась бездонным любопытством, неутолимой страстью преследовать окружающие меня предметы, открывать их и разбирать, ковыряться, смотреть, что там внутри, даже если потом их нельзя было восстановить. Это обычное для всех детей любопытство у меня имело систематический характер.
К тому же я была прозорлива не по возрасту. Родители часто рассказывали, какие у меня были сосредоточенные продолговатые глаза, и как ничто не могло отклонить моего взгляда ("в нем былo пламя", - гордо добавляла мама) от понравившегося предмета. Еще не начав говорить (в этом отношении я немного опоздала), я уже распоряжалась всей ратью последних новинок техники, которые целиком захватили мое воображение. В конце концов мне подарили старый транзистор, спасая остальные чудеса техники от набегов, но я сразу же раскусила его и устремила любознательный ум к новым объектам. И что удивительно - я почти никогда не причиняла им вреда, распоряжаясь ими с каким-то врожденным пониманием и сверхъестественной точностью. Мои родители: инженер и преподавательница физики считали, что так и должно быть. Вот где сказывается наследственность!
Но в то лето меня перестал устраивать весь арсенал стучащих и вибрирующих механизмов, среди которых особое место занимал маленький угловатый робот ВСЕЗНАЙКА, дающий, благодаря простому магниту, стандартные ответы на стандартные вопросы. Все они показались мне элементарными и неинтересными. А здесь что-то дышало, шуршало, покачивалось в тонкой ткани ветерка, искоса смотрело на меня и не отвечало. Оно почти прикасалось ко мне, не приближаясь ни на шаг. Я еще не подозревала, что весь мир разломился пополам на выпуклости моего глазного яблока, все еще пребывала в заблуждении, что стоит только захотеть, и все вспыхнет в восторженной прозрачности.
И вот конечный результат - в ответ на мой взгляд колючие ветки сосны скользят по раздетому стволу дрожью, запахом и молчанием, поглаживая мою кожу то ли ужасом, то ли лаской. Но это только кажется, на самом деле они остаются наверху, в непроницаемости.
Круг замыкается, построенное рушится, и вот мне снова пять лет и бессилие неестественными порывами так и рвется из всего моего существа. Толпа течет, вливаясь в двери автобусов и мчась с неподвижными лицами, но моего автобуса все нет, того автобуса, который вернет меня к лихорадочным, но разумным и осмысленным делам, увезет меня от этой с ума сводящей мысли о сосне и навязчивом воспоминании о том лете. Мне надо сделать усилие, чтобы вернуться еще раз.
Я быстро сообразила, что мне интересно и, желая без помех заняться исследованиями, захотела иметь свой садик. Вначале это показалось нелепым моей тетке и она кротко объяснила, что весь сад и так мой, но взглянув на меня, дрогнула уголками губ и в замешательстве согласилась. В то время она почти считалась старой девой, почемуто так и не выйдя замуж. Из всей родни только она еще оставалась в Белоградчике и ее считали чудаковатой. Предполагаю, что и я казалась ей странной с моими угловатыми плечами и размеренными движениями, потому что иногда она при виде меня еле удерживалась от смеха. Ее смех был беззвучным, даже неулыбчивым, но все-таки я чувствовала, как все ее загорелое лицо, каждая пропитанная солнцем пора открывается и вольготно смеется прямо мне в глаза. Она была слишком прозрачна для того, чтобы обидеться, поэтому я серьезно спрашивала, в чем дело.
Она пугалась, воображая, что не подает виду или же сама не замечала своего смеха, пока я не спрашивала, дав ей понять, что раскусила ее без малейшего усилия.
Она терялась перед моей проницательностью: "Кто ты, ребенок или...?", всматривалась, упираясь рукой в мое угловатое плечо. В эти моменты тетка была готова с бессилием, почти с примирением дать мне все. И я пользовалась этим, не радуясь, не раздражаясь и не злоупотребляя. Моя прозорливость впечатляла даже больше, чем обращение с техникой, будучи непосредственной и сверхчувствительной. Я привыкла к ней, проникала во многое, видя вещи как бы изнутри, будто пронизывая их рентгеновскими лучами. И прошло много времени, пока до меня не дошло, что самого важного не ухватить: оно ускользало, смеясь и презирая все мои претензии, попытки подчинить себе и просьбы о сочувствии. Моя затея с садиком закончилась провалом. Из всего пышного разнообразия я выбрала себе - и не случайно - клумбу с цветами под-названием "КОСМОС".
Едва ли существует другое название, которое объединяло бы настолько противоположные для нашего сознания сущности, вплоть до их фантастического слияния. Это был мексиканский цветок с эфирными нежными лепестками, тоненькими листиками, стройным стеблем, и при всем этом в нем чувствовалась какая-то жесткость, колоссальность, что поневоле напрашивалась мысль - да, это космос, но и украшение.
Какая грациозность, декоративная подтянутость, эстетическая чистота линий! Но после долгого наблюдения - а я наблюдала за ним очень ДОЛГО внезапно приходишь к потрясающему выводу, что его нежность - это нежность дали, его эфирность - эфирность нехоженных просторов. К этому цветку нельзя приблизиться: на расстоянии одной пяди он выглядит будто с метра, а с метра - как с двадцати шагов.
У него нет ни соблазнительного запаха, ни обволакивающей душу атмосферы. Он чист, как самая недосягаемая звезда.
Он не трогает, не умиляет, не имеет ничего беспомощного, хрупкого и наивного, а наоборот, он весь твердость и блеск, и в этом выражение его одиночества, выходящего из границ обычных измерений. Этот цветок воплощение космоса в прямом, леденящем душу смысле слова, но, конечно, не в материальной реальности, а в излучении его лепестками беспредельных пространств, для которых что сантиметр, что бесконечность - одно и то же. Это название ему подходило и изза его открытости вовне, наружу к необозримому миру, делавшей его и непроницаемым, и безграничным.
Цветок был ядром, в котором бесконечно малое и бесконечно великое отражались одно в другом, узлом, где все переплеталось и одинокий в этом нечеловеческом мире человеческий дух хотел вплестись в него тоже.
Цветок космос был первым препятствием из той невозможности, которая сводила меня с ума в лихорадке последующих лет.
Он оказался до смешного неприхотливым - хотел только много света. С ненасытной любознательностью я наблюдала за моей клумбой, не забывая добросовестно за ней ухаживать, поливать и пропалывать точно по инструкции. О как я поливала и пропалывала!
Я была внимательной, точной и хладнокровной, но они стали отстраняться от меня, теряя дикую радость остальных цветов, царящих в саду и алчущих простора.
Я чувствовала их недвусмысленную враждебность, рассказывала о ней тете, но она лишь пожимала плечами и смеялась. Мне не удавалось раскрыть самую важную тетину тайну, хотя я следила за ней неотступно. И когда наконец-то постигла ее, то поняла, что терпела неуспех из-за нежелания принять ее правду, казавшуюся мне слишком уж недостойной. Дело в том, что между тетей и садом установились странные отношения: тетя была не субъектом, а объектом наблюдения или даже воздействия со стороны растений. При более пристальном изучении я установила, что она отнюдь не считала позорным свое положение, а наоборот, очевидно находила в нем большое удовольствие. Целыми днями тетя ходила взед-вперед, ее голова и плечи под выцветшим ситцем плавали среди хлорофиллового океана Она поливала небрежно, шлангом, стараясь будто не для сада, а для самой себя, чтобы закончить побыстрее и присесть наконец на расшатанный стул и с наслаждением вбирать в себя чувствительными ноздрями дикую симфонию испарений. В эти минуты ОНИ поливали ее.
Rетя, конечно, разговаривала с ними, а изредка излагала и передо мной свой единственный, казавшийся ей важным, теоретический вывод, сделанный на основе ее опыта учительницы химии, ботаники и зоологии. Он гласил: "Все вокруг живое" и был доказан на примере с насекомоядным растением росянкой, которое мы нашли после изнурительных прогулок по горам. Это было невзрачное растеньице с белыми цветочками и круглыми листами, покрытыми красноватым пушком. "Вот!" -торжественно сказала тетя, положив муху на один из мохнатых листочков. Листок тут же ее проглотил. Она наблюдала за этой гнусной процедурой с благоговением жрицы, а я - с напряженным интересом и подступающей тошнотой. "Да, так я и знала", - удалось мне выговорить с облегчением в конце концов, и это было странной фразой для моих пяти лет.
Решив поставить эксперимент самой, я пыталась положить на листок кусочек сыра, но то ли рука дрогнула, то ли еще чтото произошло, но сыр упал в мох. "Растения чувствуют", - проговорила тетя, не в силах сдержать восторга. О да, они чувствуют гораздо лучше нас, понимают и благодарят за любовь и доброжелательство, отплачивая буйным ростом. А эта ненасытная росянка только подтверждает утонченную ранимость и молчаливое благородство своих собратьев. Но так как вокруг было полно растительности, преспокойно буйствующей и безо всякого ухода, то я пришла к единственному заключению, что мои цветы хиреют, чтобы унизить меня.
К вечеру мы вернулись тем же длинным путем, и тетя, как обычно, села перед домом с откинутой головой и закрытыми глазами.
Она могла сидеть так часами и ее гладкая кожа будто впитывала шелестящие сумерки. Много позже, после того, как я видела ее и зимой, зябнущую у старой печки, и в толчее большого города, и среди ослепительных вещей в нашей квартире, то поняла, что там, на расшатанном стуле сидела сама ее вольнолюбивая душа, выпорхнувшая бабочкой из кокона временного бытия. Стало ясно, что в те минуты, когда она отдыхала там с закрытыми глазами, я не могла понять ее, несмотря на умение разгадывать в ней все, так далека и непостижима она была. Мне стало немного понятно, какой же я должна казаться ей с моей угловатостью и бесстрастной проницательностью. Но слово "понимать" мне не подходит. Я вижу, констатирую и за эту границу мне не перешагнуть. Может быть, вижу слишком четко, настолько четко, что вся жизнь замирает как под электронным микроскопом. У него такое прекрасное зрение, но ТОЛЬКО для мертвых клеток. И вот мои цветы умирали и я предположила, что тому причиной были мои собственные убийственные заботы. Пришлось перестать пропалывать и поливать их, но не смотреть на них я не могла, и даже в своем бессильном гневе желала видеть, как они умирают. Я склонялась над ними, часами наблюдая за каждым движением их стеблей, но они ускользали, скидывали меня в другое измерение, где их уже не было.
В конце концов они совсем зачахли, и я стояла над их засохшими останками, отбрасывая поверх них свою квадратную тень с хвостиком на голове.
Все это могло стать лишь кошмарным воспоминанием без последствий, если бы не деревенский знахарь, у которого один раз - только раз! - мы были с тетей в гостях через несколько лет.
Контраст между ними был крайне комичным: насколько она была пухленькой, все еще свежей и осужденной на вечную невинность, настолько он был сухим, желчным и кашляющим стариком - отцом пятерых детей. Из-за его неприступной надменности и непонятной речи, в которой был и архаичный пафос, и научно-популярная терминология, в деревне он пользовался печальным прозвищем дед Свистун, что ставило под сомнение его умственные способности. Моим мгновенным и безошибочным впечатлением было то, что он очень порядочный человек.
Все у него стояло на своих местах в строгом и гармоническом порядке: жизнь, смерть и их преображения вошли в его опыт. Я сожалела, что в гостях мне не удалось рассмотреть его как следует - он все время будто назло сидел напротив единственного окошка своего темного, продуваемого и напоенного запахами помещения, где сушились травы. Меня не подвела притворная наивность его разговора в начале, и когда он предложил показать гербарий, я поняла, что же меня в напряжении. До тех пор я не особенно интересовалась гербариями, но все же знала кое-что и меня тревожил этот доступный способ навязать жизнь жизнеподобной смерти. Помещение, в котором мы находились, прилегало к дому и знахарь прошел из него прямо в комнату, называемую кабинетом. Из дверей хлынул ослепительный солнечный свет, отраженный от книжных шкафов. Он вернулся с несколькими папками, любовно прижатыми к груди.
- Вот, - неторопливо показал он на полки с сушащимися травами. - Все это для людей припасено, для их здоровья и блага.
Много тонкости и учености требует это дело, потому что каждая скромная травка содержит сложнейшие вещества, некоторые из которых не встречаются больше нигде.
Непростое это ремесло, потому что возьми хоть дурман, - тут его голос слегка дрогнул, - отравитель белоцветный, яд, черный яд, но и лекарство для страждущих. Он остановился, и я увидела, как тетя в своем уголке вся сжалась от двусмысленности этих слов, на меня же напал смех. - Но уж такое у меня ремесло, и мне оно потребно, потому что больше в нем доброго, чем дурного, хотя и проходит по самой границе. Но вот это, - он похлопал по папкам, - никому уж не нужно, я же в нем разбираюсь, и книги читаю, и очи грешные всегда хотят иметь его перед собой,чтобы разузнать все до тонкости. Но это как межа всей жизни моей, дальше я не ступаю.
Значит, таким было сумасшествие этого человека: он каждый день хладнокровно наблюдал как жизнь преображается то в двусмысленное лечение, то в свое двуизмерное подобие, стремящееся к вечности. И вот откуда шла его необыкновенная порядочность - он ограничил свою любознательность МЕЖОЙ, по его выражению, терпеливо начертал ее в своем гербарии цветок за цветком. Я все время молчала, не реагируя, хотя бьющий в лицо свет был не в мою пользу.
У двери он придержал меня за плечо и в первый раз я хорошо увидела его морщинистое лицо с желтыми торчащими зубами и выпуклыми зелеными глазами.
- У тебя опасные глаза, - проговорил старик, - и видят они многое. Но грех это, - и повторил с пафосом, - невыстраданное познание грешно и ведет к греху.
Это было неправдой. Теперь, когда я стою под сосной - моей последней обвинительницей, могу с чистой совестью сказать, что его слова, запечатленные кровавой раной в моей памяти, были ложью.
Потому что я прошла через множество страданий - через бессилие, брезгливость и ненависть, года казались днями, пролетающими в суете и безумии, но я ни к чему не пришла, ничему не научилась, мой поиск, очевидно, внутренний, не мелькнул даже миражом, а трюмы моей души, в которые я безрассудно и самоотверженно спускалась, не переставали издавать зловоние. Каждый день вновь появляются многократно умноженными цветами космос бесплодные мучения и гнев, а эта сосна только подчеркивает наиболее постыдный период в моей жизни, сравнимый только со временем после встречи со знахарем, когда моя отверженная проницательность превратилась в надругательсво. Я сушила цветы, но какое неестественное наслаждение мне это доставляло! Определение "научные", которое знахарь давал своим занятиям, совсем не подходило мне: моей единственной целью было вынудить их существовать после смерти, в той неуловимой сфере, куда они с насмешкой ускользали от меня. Это было местью за то, что цветок космос счел за лучшее превратиться в кучку бесцветных стебельков, чем терпеть мой пронизывающий взгляд.
Не было ничего невинного в этой игре, она давала извращенное ощущение власти над жизнью с помощью смерти. Но постепенно я перестала замечать свой первоначальный порыв: то ли забыла о нем, то ли привыкла. Мой гербарий становился все лучше, в нем было почти все, что душа пожелает... кроме, может быть, дерева. Слишком сильным оказалось мое стремление к той заманчивой двери, через которую я была готова тысячу раз перешагнуть и очутиться по ту сторону, не захлопывая ее, однако, за собой. Мной овладела надежда достичь своей цели честными средствами и межой для меня должна была стать научная беспристрастность. Я обогнала всех по естественным наукам, ставила опыты, писала рефераты, участвовала в конкурсах, экспедициях и мероприятиях по защите природы. Я выбрала себе профессию микробиолога, став студенткой: может быть, где-то в недрах клетки, в ее молекулярном строении мне встретится неуловимый фантом. Мир таял и менялся под моим взглядом теперь я смотрела на него через призму будущих проектов. Мне вспоминается один сон: ослепительный свет, пронизывающий корчащиеся нити. С предварительной убежденностью, какая бывает только во сне, я знала, что это клетка цветка космос, а я, очень маленькая и ничтожная, ползала по ней, разгадывая тайну ее ДНК, как бы читая буквы. Вдруг в руках у меня оказалась какая-то золотая капля - видимо, недостающая буква, которую надо вписать. Я поднесла ее к лицу, чтобы получше рассмотреть и увидела, что она означает ЛЮБИ МЕНЯ!
Под моим пристальным взглядом она вдруг начала таять, и в руках у меня оказался мой собственный глаз - огромный, выпуклый, темный с серебряными прожилками в бездонной черноте зрачка. Я проснулась в оцепенении. Какое-то время мозг медленно переваривал сновидение, и потом это стало поводом для смеха с моим преподавателем по биофизике, возлагавшем на меня большие надежды, что когда-нибудь я как Менделеев сделаю открытие во сне. А наяву, вглядываясь в ДНК, я чувствовала сильное биение сердца - спираль, эта магическая спираль, подстерегающая в начале всего сущего! Не в ней ли разгадка? Но стоит ли говорить, что все, к чему я стремилась, умирало за миг до моего прикосновения, и оставалось только неизвестное со своим гипнотическим пространством, а желанный ответ выглядел таким крошечным, но единственным, но все время оказывающимся по ту сторону... Как же уберечься в этом немилосердном поиске, как провести межу перед кощунственными желаниями, когда незаметно для нас наша самоуверенность вдруг разбивает непрочную плотину и прорывается увлекая нас за собой?
Вспоминая робота ВСЕЗНАЙКУ, я смеюсь, закрывая лицо ладонями, чтобы спрятать прорывающиеся сквозь смех рыдания. Чьи-то неподвижные лица смотрят на меня, а я на них, не в силах сдержать смеха, потому что все это произошло и происходит со мной, заблуждающейся и заблуждающей других, все еще чего-то от меня ждущих...
Но настает момент, когда даже самый высокомерный должен излить на кого-то все свое безумие. И этим кем-то мог быть только мой преподаватель. Да и кто другой способен успокоить меня благословенной банальностью занятий, кроме этого лысеющего тридцатипятилетнего мужчины, разговорчивого и торжественно сыплющего фактами, новостями, предположениями и сарказмами. Он буквально извергал хорошее настроение, когда вышагивал перед доской и приволакивал ноги, будто вытягивая их из липкой грязи.
Каждый раз он врывался, как на гребне волны какой-нибудь фразы, начатой, видно, еще на лестнице, исписывал сплошь всю доску, скандировал, махал руками и, распрямляя плечи, повторял свое излюбленное: "Вот так, коллеги!" Да, мне было просто суждено попасть именно к нему, к этому легкомысленному смельчаку, перелетающему виртуозной бабочкой через самые непроходимые дебри и бесцеремонно срывающему один за другим покровы с бытия, сопровождая театральным жестом свой единственный комментарий: "Вот так!" Но и ему случалось одиноким и бледным брести по улице, смиренно и робко проходить под сенью каштана. ВОТ ТАК!
Войдя с преподавателем в прихожую, я неожиданно увидела собственное отражение. Оно было жалким.
Но удивляла не жалкость, а сутулость, опущенность моих прямоугольных плеч, так отталкивающих тетю.
Сколько же ночей я провела, согнувшись над письменным столом? Эта метаморфоза подчеркнула всю нелепость ситуации: что я буду говорить преподавателю? Я села в облезшее кресло, пытаясь устроиться спиной к окну. Голос мой дрожал и я начала с детства: рассказала о душе тети, плавающей среди растительного океана, о космосe, отравленных моим взглядом или покончивших жизнь самоубийством, чтобы только досадить мне.
- Третьего не дано, - кричала я. - Не ищите тысячи других причин, не вините мой тогдашний возраст и детскую впечатлительность. Я думала об этом все время, думаю и сейчас. Чтото ускользает от нас в сторону и мы не можем...
- Хватит, замолчи! - мой темпераментный преподаватель просто подскакивал на стуле. - Слушай, девочка, если сейчас в эту дверь войдет какой-нибудь тип и заявит, что в определенных условиях липа может летать, знаешь, что я ему скажу? А вот что - прекрасно, молодой человек, в принципе я не возражаю, это любопытно, но сделайте одолжение, докажите. И добавлю, что хотя, черт побери, есть более важные и серьезные проблемы, как выяснение твоего вопроса, например, и зависимости между...
- Дело не в этом, - перебила я отчаянно. - Сейчас меня не интересует, можно ли сделать что-то большее, чем простые наблюдения за растениями и музыкой, растениями и магнитным полем, которые так радуют нас в нашем великом эгоизме, потому что мы нашли еще один способ влиять и пользоваться ими... Нет, я говорю о самих нас, о наших порывах, целях, полезности, об этом двусмысленном белоцветном отравителе, как его удачно назвал...
Преподаватель смотрел на меня немигающим взглядом, который пугал больше всех его проявлений неисчерпаемой энергии.
- А не кажется ли вам, - почти прошептала я, - что чем лучше мы знаем какую-нибудь штуку, тем больше удаляемся от нее? - Он хранил молчание, и я продолжила яростно. - Представьте, что ребенок не смог постичь цветы живыми и решил обладать ими мертвыми. Давайте поговорим, какую извращенную радость доставляет гербарий: ты ощущаешь победу над чем-то с помощью его смерти, но смерти, которая парадоксально дарует вечность. И вот эта жизнеподобная смерть превращается в твою судьбу и проклятие... Ты спускаешься по спирали, все ниже в глубину элементарного, но то, что ты ищешь, исчезает за миг до твоего появления. И вдруг случается нечто страшное: случайно подняв глаза, ты встречаешь надменный взгляд какого-то дерева, какой-то сосны... И тут же возвращаются все ушедшие дни, казавшиеся годами, и годы, пролетевшие как дни, и тебе хочется зарыдать: "О, почему, почему для меня эта сосна не просто известное и любимое дерево, как для всех?" И ты кричишь: "Я столько знаю о тебе, сосна!" Мы открываем многое как, например, состав запаха дождя, что производит сенсацию, а парфюмерийная промышленность начинает с воодушевлением производить духи "Аромат дождя", но понимаем ли мы что-нибудь в этом?
- А ты, - сказал преподаватель нервно подпрыгивая, - ищешь человеческий смысл в нечеловеческих вещах.
Как только до меня дошли эти слова, я вскочила и выбежала, преследуемая своим сутулым отражением, на улицу, в хрустальный летний вечер, а преподаватель с балкона размахивал огромными руками и кричал: "Остался только шаг, один шаг!"
И вот я снова под сосной, о которой мне не хватило смелости рассказать все. Потому что кто признался бы в своем желании иметь в гербарии сосну? Кому хочется показать жалкий результат собственного высокомерного бессилия? Как рассказать об абсурдной мечте иметь такую огромную страницу, на которой бы уместилась целая жизнеподобная, но на самом деле мертвая сосна, и только потому, что наяву она непроницаемо и враждебно наблюдает за тобой?
Да, знахарь, нет ни познания, ни ядра, ни узла, нет уже и цветка по имени космос, осталась только мука и самоотвращение. А может быть, это усталость, всеобхватная, почти покой, почти просветление и потаенность, да, золотая капля потаенности... так что я не знаю и не могу сказать, ужас ли бегает по моей руке, или ласка...
Ужас ли, ласка ли скользит по смолистой коре. Я подхожу, прислоняюсь, смотрю на ветви. Что спускается с них вниз по стволу, то ли шепча, то ли вздыхая, то ли пахнув? Оно ползает по всему телу, пуская ростки и теперь я совершенно отчетливо ощущаю, что оно живое, оно дышит и охватывает всю меня. На мгновение мы срастаемся с деревом и в это мгновение мы оба счастливы.