Я в тумане. Высоко среди облаков. Парю, как воздушный змей, и вижу тело — не сверху вниз и не в зеркале, я наблюдаю за ним со стороны. Оно мертвое. Мертвый я. Но глаза открыты — они не моргают, зрачки не двигаются. Дыхания тоже нет, сердце не бьется, зато улыбается рот. Я похож на клоуна. Я дотрагиваюсь до своего лица — оно холодное, кожа как из резины. Потом я замечаю какой-то светло-серый сгусток. Он висит прямо над телом — как будто к потолку прицепили за ниточку. Я протягиваю руку и трогаю его. Это как… как если бы случайно задеть хрустальный елочный шар. Или маленький дверной колокольчик. Я слышу высокий, беспечный звук — он полон торжества. Больше всего он похож на смех ребенка.

Я просыпаюсь. За окном стоит солнце. Я понимаю, что все еще сплю и вижу во сне свою душу.

* * *

Мне не сразу удается разлепить веки. Удар электрического света по глазам и на мгновение только ярко-оранжевые круги. Чуть погодя картинка фокусируется. Серый потолок, кафельные стены в бурых подтеках. Какие-то картонные коробки, смятые простыни, скомканная одежда, бумага — точно кто-то бросил все это впопыхах и сбежал. От кого? Квадратная кафельная комната. Почти как в детской загадке: без окон, без дверей, полна горница.

Людей нет. Я приподнимаюсь на локте — взгляд скользит по длинным пластиковым трубкам.

Капельница.

Палата.

Больница.

В голове одно: как я тут оказался?

Во рту вкус кислой горечи, как будто откусил гнилой помидор. Пить хочу. Я выдергиваю из вены капельницу (уйй! да нет, не больно) и пытаюсь встать. Покачнувшись, падаю на пол. Липкий. Вытираю руку о штанину. Боли совсем нет. Я вообще не чувствую своего тела. Как во сне, в том ночном кошмаре: меня бьют, убивают, а я знай пружиню под ногами, как мяч. Может, такой наркоз?

Я встаю на четвереньки. Лбом упираюсь в железный каркас кровати, подтягиваюсь и принимаю вертикальное положение. Осматриваюсь — теперь внимательней. Убогий минимализм совковой больницы. Ржавая кровать с застиранным бельем, штатив с капельницей, в углу щербатый рукомойник. От этого аскетизма палата кажется гигантской. Вселенной.

Я плетусь к раковине — она маячит вдалеке. «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко», — напеваю про себя. Точно наркоз. Преодолев несколько метров, я кручу кран. Пшшш… — звук сухой.

— Черт, — цежу сквозь зубы и облокачиваюсь о раковину. С минуту пристально разглядываю жерло слива. Странное дело: я помню только сон, а что еще было? Как я сюда попал? Меня как зовут? Кто я вообще такой? Опускаю взгляд — босые ступни, чужие штаны (пижама?), на запястье синий пластиковый браслет. Потом поднимаю голову и вижу зеркало. Я забинтован по пояс. Слипшиеся светлые волосы, лоб загорелый и розовый шрам.

Шрам.

— Антоша! Перчик! К тебе мама приехала!

Я бегу навстречу маме. Мне три года, у меня кровь течет по лбу. Ручьем. Мы качались на качелях, на даче детского сада. У меня машинка из кармана выпала, я спрыгнул, нагнулся, а он качели отпустил, и мне железным углом с размаха по лбу.

Вот только не помню, кто он — кто это был? Качели кто отпустил?

Меня зовут Антон. Перчик Антон.

Все нормально, Антон. Все в норме. Я остервенело стаскиваю с себя бинты, рву их к чертовой матери. Вижу — ничего. Никаких ссадин, синяков — ничего.

Отвожу взгляд от зеркала и вдруг у кровати, на тумбочке замечаю пыльную пластиковую бутылку.

Бросаюсь к ней и в три глотка опрокидываю в себя воду. Отпускает. Как же хорошо! Я вытираю губы тыльной стороной ладони и теперь замечаю тарелку. Грязную, почти черную, с остатками какой-то еды.

Она сплошь покрыта плесенью.

Это было последнее, что я увидел, потому что потом вырубился свет.

* * *

Было тихо. Только где-то вдалеке (за стенкой, что ли?) глухо, на одной ноте бормотал телевизор — гораздо тише, чем барабанило сейчас мое сердце. Я прислушался: нет, слов не разобрать.

И вдруг в этой полутишине я уловил дыхание. Легкое дыхание — оно едва касалось моего уха. Или показалось? Я обернулся резко — аж в шею вступило, я даже обрадовался. Больно!

Никого. Но я точно ощущал в комнате чье-то присутствие. Затылок мазнуло страхом, точно холодной рукой кто-то дотронулся. Чертова больница — где все? Не знаю, персонал там, пациенты? Где отец с мамой? Я запаниковал. Больше всего это походило на дешевый американский ужастик. Знаете, где тупой подросток и его блондинистая подружка оказываются в заброшенном доме, и с ними происходят всякие нехорошие вещи. Я никогда не верил в полтергейст, потусторонние сущности и призраки давно умерших людей. Я скептик до мозга костей — всегда верил только в себя и совсем чуть-чуть в Бога. Но сейчас я что-то чувствовал — это трудно описать словами. Словно за мной наблюдают со стороны. Следят исподтишка. Отстойное чувство, чего там. Особенно когда в темноте.

Медленно, стараясь не наткнуться на какой-нибудь хлам, я пошел к двери. Она была закрыта, но в замочной скважине мерцал коричневый свет. Я приложился к ней ухом: бормотание телика, больше ничего. Я с силой крутанул ручку — внутренне готовый к тому, что заперт. Но дверь поддалась. Оставив ее приоткрытой, я вернулся к кровати. Обулся на ощупь («патрули» оказались у тумбочки), через голову натянул пижамную куртку, сдернул с запястья браслет — хотел зашвырнуть подальше, но передумал и сунул в карман.

В коридоре было темно. Только под потолком мигала оранжевая лампочка пожарной сигнализации. Тихо, стараясь не шуметь, я прокрался к лестничной клетке и, перегнувшись через перила, посмотрел вниз. Словно ночью в колодец глянул — глухая темень.

Я решил идти на звук — кажется, телевизор работает этажом ниже. На цыпочках я стал спускаться по лестнице, сдерживая дыхание, держась за липкие бугристые перила. Другую руку я выставил вперед — боялся на что-нибудь напороться. Или на кого-нибудь. Мне все клоун мерещился, типа того, что сидит в «Макдоналдсе», — не поймешь, живой или деревянный. У него в руках было копье с острым раздвоенным наконечником. Вот на него-то я и опасался напороться — животом. Смешно? Мне — нет. В ситуации, когда приходится передвигаться в кромешной темноте в незнакомом помещении, случиться может всякое. Под ногами хрустнуло — битое стекло, кажется. Пару раз я наступил на что-то мягкое, тягучее — точно в дохлую крысу вляпался.

Перила кончились неожиданно, как топором их обрубило. Вот тогда-то меня и проняло по-настоящему. По моим подсчетам, я спустился уже на четыре пролета, но звук ближе не становился. Каждую секунду я рисковал оступиться и рухнуть вниз — сколько там еще этажей лететь? Я никак не мог сосредоточиться, понять, что это за место. Чертов лабиринт. Я в Москве или где? Последнее, что я помнил, — взрыв. Кажется, атомный. Грибы же только от атомных бывают. Или нет? А может… Я судорожно сглотнул. Нет, этого не может быть.

И тут я нащупал перед собой дверь. Нашел ручку, дернул на себя — ничего. Снова дернул. И еще раз.

Идти обратно уже не было сил. И желания. Спускаться дальше — тем более. Влип я, по полной программе. Я уткнулся лбом в холодное шершавое железо.

Дверь оглушила меня скрипом.

* * *

Воздух изменился резко. Когда летом на мотоцикле в город въезжаешь, он так же меняется — моментально становится жарким и вонючим.

Похоже, это был испанский язык. Скорее, даже диалект — мексиканский, кажется. Латиносов в Нью-Йорке до кучи, больше, чем наших, — я за два года научился их различать немного. Точно, ведущий больше походил на мексиканца. Он сидел в маленькой темной студии, как в картонной коробке, а за ним, на квадратном экране, транслировалась нарезка кадров из какого-то постапокалиптического фильма.

Дома с вывернутыми наизнанку внутренностями, обугленный лес, остов разбившегося самолета, дороги с вереницами искореженных автомобилей. Крупные планы испуганных детей, плачущий старик, горящие небоскребы и тысячи птиц. Десятки тысяч мертвых птиц. Они неподвижно лежат на земле.

Что все это значит? Ничего не соображая, я стал судорожно озираться. Кажется, я в какой-то столовке — здесь было почти светло. По полу россыпь алюминиевых вилок, перевернутые стулья кругом, пластиковые столы. На одном я заметил кастрюлю. Огромную, она стояла кверху дном. На ней было написано «50 л». Я оторопело уставился на нее: кастрюля вверх тормашками, а надпись — наоборот. Точно ее перевернули сначала, а потом надписали. Вон и подтеки не вверх, а вниз — красные. И еще этот запах — кислой тушеной капусты. Как будто тут щи недавно варили. Мне вдруг почудилось, что на кухне грохотнули посудой, а потом кто-то рассмеялся. Это поварихи варят больным, анекдоты травят. Мне захотелось ущипнуть себя — серьезно, чтобы врубиться, сплю я или нет. Я ущипнул — не сплю.

Я опять уставился в телик, надо было расшифровать эту мексиканскую абракадабру. Я мучительно вслушивался в слова ведущего, стараясь вычленить из них хоть что-нибудь знакомое. Был у меня в колледже приятель, из Альбукерке — это на границе с Мексикой. Он поговорить любил и меня учил испанскому, но так все — по мелочи.

— …consecuencias de la catástrofe global…

Катастрофа? Глобальная? Не разобрать.

Что же все-таки происходит? Это что, война? Третья мировая? Или конец света, как нам обещали синоптики?..

Стоп.

Я вдруг все вспомнил. Машину. Радио. Как мама кричала.

Как я вообще про это мог забыть?

Так, спокойно. Значит, мы ехали в Николаево, точно — дачу смотреть. А потом? Потом взрыв. Несколько взрывов, кажется. Так это что, выходит, на нас реально упал метеорит?! Свалился на Россию, как тогда на китайцев? И похоже, что не один… Значит, сумасшедший ученый из шоу Махалова был прав. И то сообщение по радио, об эвакуации. Мысли носились в голове со скоростью света, я никак не мог ухватиться хоть за одну, как-то собраться, сконцентрироваться. Слишком невероятным казалось то, что произошло. Все еще происходит. Но пазл у меня в голове потихоньку начинал складываться в картинку, фиговую такую картинку. Судя по тому, что передавали сейчас по телику, катастрофа произошла не только у нас, но и в Мексике, и в Нью-Йорке, и еще бог весть где.

А потом я услышал слово «Москва», вернее «Moscu». Я впился глазами в телевизор — маленькую плазму под потолком. Там показывали мой город — дома, деревья, улицы, знакомые с детства. Арбат, Воздвиженка, Таганка, Цветной бульвар, Красная площадь. Я оторопело пялился на экран и не верил в то, что вижу прямо сейчас, собственными глазами. Это было месиво — бетон, стекло, асфальт, металл, кирпич… Всего там было вперемешку. Город был уничтожен. Мой родной город. И мой дом, наверное, тоже. Москва превратилась в тлеющую свалку, которая погребла под собой людей. Сотни тысяч, может даже миллионы.

Игорек. Сердце дернулось, точно когтем по нему прошлись. А ведь это я предложил оставить брата с няней. Той пустоголовой малолеткой из соседнего подъезда. Небось сразу смылась, как все началось. А я? Сам-то. Просто меня всегда напрягало вечное его нытье в машине. Эти все «открой мне сок», «дай порулить», «останови, я хочу пи-пи». Меня это всегда бесило! Выбешивало! Стиснув зубы, я вдруг с яростью долбанул по кастрюле. Она рухнула на пол и с грохотом закатилась под стол.

— Не надо, — шепотом сказал кто-то.

Голосом Игорька.

— Пожалуйста, не надо. Они услышать могут.

* * *

Знаю, было глупо надеяться, что сейчас я вдруг увижу Игорька. Живого и невредимого, улыбающегося до ушей. Но я все равно надеялся. Сейчас обернусь и его увижу. Мы обнимемся, и все опять станет хорошо. Все будет хорошо, как прежде — никакой метеоритной бомбежки не было, только сон. Сейчас я обернусь, и он кончится.

Я обернулся.

Это был не мой брат, не Игорек.

Девчонка. Незнакомая, чумазая, тощая девчонка лет тринадцати. У нее на голове вместо волос росла стекловата. Мне так сначала показалось. Они были склеены клочками, ее волосы, намертво, и торчали в разные стороны. Девчонка была одета в точно такую же пижаму, как у меня. И на запястье у нее был браслет, тоже синий. Откуда она взялась?

— Привет, — сказал я. — Ты кто?

Она дико зыркнула и приложила палец к губам — заткнись, мол. Потом полезла под стол. Я решил, что она сумасшедшая — мало ли, что это за больница. Вдруг психиатрическая? Точно! Я в психбольницу попал, а это все — галлюциногенный сон. Ну таблетками меня напичкали — и вот.

Девчонка вылезла из-под стола с пультом от телевизора. Она вырубила телик, проверила входную дверь — закрыто, и поманила меня за собой. Опять пальцем — в дальний угол. Может, глухая?

— Задери рукав, — шепотом сказала она.

— Чего?

— Я говорю, покажи браслет.

Не глухая, значит.

Я достал браслет из кармана.

— Синий, — она облегченно выдохнула.

— И что это значит?

— Все в порядке, ты не заражен.

— В смысле? Чем?

— Ты что, не в курсе? — Она таращила на меня огромные круглые глаза. Один карий, другой голубой. Как у инопланетянина. Еще волосы эти.

— Слушай, ты можешь мне нормально объяснить, что происходит? А то я не врубаюсь. Я час назад проснулся. Сегодня какое число — седьмое? Восьмое? Похоже, я тут пару дней уже зависаю.

— Шестнадцатое.

— Чего?

— Сегодня шестнадцатое мая. Понедельник.

— Не может быть.

Я зачем-то уставился на часы — деревянный домик с кукушкой. Он висел на стенке, рядом с телевизором. Я думал, таких уже не бывает. У него крыша была мхом обложена.

Я вспомнил комок зеленой плесени в той тарелке.

— Это значит, я провалялся без сознания… что… десять дней?!

— Похоже, — сказала девчонка и посмотрела в окно. Там все было ярко-розовое от заката.

Она вдруг опустилась на корточки и завыла, как волчонок. Даже как волк. Закрыла лицо ладошками и воет. Ногти у нее все обгрызены, в чешуйках черного лака. Блин, этого мне еще не хватало.

— Э, ты чего? — Я протянул руку — хотел тряхнуть ее за плечо, но потом передумал. Мало ли. — Ты что, плачешь, что ли?

Девчонка заныла громче.

— Слушай, ты это… Не реви.

Я совсем растерялся. С одной стороны, круто, что я теперь не один. Но с другой — похоже, она психованная. А мне психованные в данной конкретной ситуации нафиг не нужны.

— Как тебя зовут? — вдруг спросила она, подняв зареванное лицо. Оно было коричневым. Под слоем грязи я разглядел веснушки.

— Антон. А тебя?

— Соня.

— Рад знакомству, — я неуклюже улыбнулся. Я уже сто лет с такими малолетками не общался.

— У меня папа умер, — сказала она. — И брат.

Упс. Я не знал, что на это ответить. Поэтому выдал глупость — со мной такое частенько бывает.

— Ты уверена?

Она ухмыльнулась, как-то совсем по-взрослому:

— Нет, это типа слухи.

Я молчал. Что тут скажешь. Я даже не знал, живы ли мои родители.

— Антон, ты найдешь мою маму? — вдруг спросила девчонка. Она буравила меня заплаканными разноцветными глазищами — все равно что рентгеном жгла. Насквозь. — Пожалуйста.

— Я постараюсь…

— Обещаешь?

Я зачем-то кивнул.

* * *

Ночевать мы решили в подсобке. Там, кстати, оказались ящики с консервами: сайра в масле, горбуша в собственном соку, свиная тушенка. Даже ананасы шайбочками, как я люблю. И кулер. Правда, воды в нем было всего на донышке. Но нам хватало пока. Задерживаться я тут не планировал.

Мы поели (хотя мне кусок в горло не лез), и она стала рассказывать. Про все, с самого начала. То есть с того момента, как я выключился.

Всех пострадавших в радиусе двадцати километров свозили сюда, в Николаевский госпиталь. Но потом коек перестало хватать, и раненых уже распределяли по домам, среди местных жителей. Ну тех, которые еще были готовы сотрудничать. Потому что на тот момент многие уже начинали сбешиваться. Соня так и сказала: «сбешиваться» — я сначала не понял, о чем она.

— Это на третий день случилось, после того как упали метеориты. Я в ту ночь сидела в больнице, с папой. Он был без сознания, подключен к аппарату искусственного дыхания. Мама ночевала дома, потому что мы брата днем хоронили — она плакала все время. Остановиться не могла. Брат с папой волонтерами тушили лес в округе, вместе с пожарными. Они задохнулись там, — Соня шмыгнула носом. — Папу откачали, а Сережку…

Я думал, она сейчас опять разревется, но нет. Ее только всю колотило, как от холода. В подсобке вообще-то было тепло, даже жарко — батареи шпарили вовсю. Это в середине мая.

— Ночью я встретила бабу Марусю в коридоре, она от нас через дом жила. С этого все началось — Маруся первой из погибших встала. Но я тогда не знала, что она уже умерла. Они с Николай Иванычем в шашки утром играли, я видела. Их еще медсестра заругала: мол, у них постельный режим, а они тут в шашки режутся. Мне тоже это странным показалось: у людей горе, почти у всех в деревне кто-то из семьи пострадал, а они играют. Я тогда решила, что она вышла в коридор попить или в туалет. У нее халат такой — в больших сиреневых розочках, я ее сразу узнала, хоть она лицом к стенке стояла. Стоит и бубнит что-то потихонечку. Я ее окликнула, но она даже не вздрогнула. Я подумала, что ей, наверное, плохо, что надо позвать сестричку. Надо было позвать. Но я сама к ней подошла. Потрогала ее за плечо, и она обернулась.

Не знаю, что со мной произошло в тот момент. Может, голос Сони на меня так подействовал — она все это таким монотонным голосом говорила, как будто рассказывала мне сказку. А может вообще вся эта странная обстановка. В общем, мне реально стало жутко. Просто до чертиков — у меня под кожей на спине мурашки туда-сюда шуровали, как ненормальные.

— Я ее не узнала, бабу Марусю. У нее вместо лица была дырка.

— В смысле?

— Ну, знаешь, как будто ей его отрезали или отломили — как кусок от пряника. Только он пустой внутри оказался. И волосы вокруг головы стояли дыбом — ярко-красные. Она их всегда хной красила. И знаешь, что самое ужасное?

— Что?

— Я даже не испугалась сначала, совсем. Наоборот, засмеялась — стыдно вспоминать. Стою и смеюсь над ней, над этим ее халатом в дурацких розочках. Просто хохотала в голос, у меня даже слезы брызнули и живот свело судорогой. А потом баба Маруся тоже засмеялась — я тогда первый раз услышала, как зараженные смеются. Они тоненько так визжат, как поросята, и дергаются всем телом. Знаешь, типа клоунов в цирке, надсадно. Только от их смеха внутри все начинает ныть, как будто внутренности на кулак кто-то наматывает.

Соня замолчала. Уставилась в пол и молчит. Как будто вдруг забыла, о чем рассказывала. Потом она вообще глаза закрыла. Я подождал немного.

— А дальше?

— Дальше раненые стали умирать. И другие больные тоже, — опять заговорила она, как ни в чем не бывало. — Ну те, которые еще до взрывов лежали в больнице. Даже те, у которых было простое воспаление легких или кому вырезали аппендицит, те тоже. Их отвозили в морг, а они там вставали и начинали ходить. Каждый день их становилось больше, особенно среди врачей и медперсонала. Потому что они с зараженными постоянно контактировали, пока еще не разобрались, что происходит. Потом людям велели носить маски, респираторы привезли из города, но многие отказывались их надевать. Мама, например. Она не верила, что может чем-то от папы заразиться. Он через несколько дней тоже умер. А потом встал. Мы сначала не поняли, что случилось, — решили, что он в себя пришел. Но он нас не узнавал — ни маму, ни меня, никого. Его тоже в морг потом отвезли, вместе с другими, уже когда у него лицо стало вваливаться. Их всех — и живых, и мертвых — в одном месте держали, в изоляторе.

— Почему?

— Я же говорю, мест не хватало. Надо было спасать тех, у кого иммунитет. Из Москвы санитарно-эпидемиологическая комиссия приехала, нам сказали, что вирус передается воздушно-капельным путем. Но не обязательно, что заболеют все, у некоторых к вирусу врожденный иммунитет. Он по наследству передается.

— Зачем же тогда их спасать, раз иммунитет? Нужно было первым делом изолировать тех, кто входил в группу риска! — Я что-то такое вспоминал из начального курса по биологии.

Соня посмотрела на меня.

— Санитары сказали, что они все равно уже обречены. Поэтому вывозили только тех, у кого анализы были отрицательные.

— Куда вывозили?

— В Москву. Там оборудовали карантинную зону. Для таких, как мы.

— Подожди. Значит, у нас с тобой, в смысле у тебя и у меня, иммунитет?

— Выходит так, раз мы все еще живы.

— И что, этот вирус, он откуда взялся?

— Ты что, дурак? Из космоса. Метеоритный дождь, взрывы, эпидемия, конец света — ты до сих пор, что ли, не врубаешься? — Она задрала подбородок и смотрела на меня теперь сверху вниз, как на собственный кончик носа.

— Врубаюсь, — огрызнулся я. — Просто хотел уточнить.

— Ну вот и уточнил. Уточнитель нашелся.

Врезать бы этой высокомерной пигалице по заднице ремнем, да связываться неохота. Я подавил в себе приступ злости и спросил:

— А что с твоей мамой? Ты что-нибудь знаешь о ней?

— Нас должны были вместе эвакуировать — иммунитет мне от нее достался, кажется. Последний вертолет улетал в прошлый четверг. Нам объявили по радио, пока оно еще работало. Нас во всей деревне из здоровых оставалось всего пятеро. Мы с мамой, Колокольцевы и Сашка Уткин. Но что-то у них там случилось, не знаю, в общем, они задержались — вертолет прилетел уже ночью. Нас попытались вывести из больницы, но тогда уже зараженные ходили по округе. Их уничтожить хотели, вернее, как военные говорят, утилизировать, пока они еще все в изоляторе, то есть в зоне отчуждения были. Газом пшикнуть, и все, как в немецком концлагере. Но не успели. Они прямо через колючую проволоку лезли друг по другу — на них электричество не действовало. Все почти вылезли, кого не перестреляли, и ушли в лес. Теперь они днем там, а ночью возвращаются в село.

— Зачем?

— А я откуда знаю? Что-то их сюда тянет, наверное. Все-таки тут у них дома остались, огороды.

— Они же мертвые.

— Мертвые, а соображают.

— То есть они все еще опасны? Ну, в смысле, для таких, как мы?

Соня опять посмотрела на меня, как на идиота.

— Когда вертолет приземлился, они прямиком на него пошли. Их шум привлекает. И свет еще, по-моему. Пилот решил, что это нас ведут, открыл дверь. В общем, он так никуда и не улетел — вертолет на больничном дворе стоит.

— А может…

— Отремонтировать его не получится. Дядя Семен Колокольцев пробовал, я видела из окна. Он у нас на все руки мастер, бывший военный инженер. Короче, ничего у него не вышло. Зараженные пообрывали там все провода, внутренности повытаскивали зачем-то. Я иногда думаю, может, не такие они и глупые, хоть и мертвые… А маму после той ночи я больше не видела, мы тогда потерялись в суматохе. Я-то здесь спряталась, а она, я думала, у Колокольцевых укрылась. Но оказалось, нет. Иной раз я… — она замолчала на полуслове.

— Что иной раз?

— Тсс! Тихо! — прошептала Соня.

За дверью я услышал шаги.

* * *

На лестничной площадке кто-то был. Я слышал отдаленный неясный звук — не то стук, не то топот, словно кто-то медленно ковыляет на одной ноге, опираясь о стену. Или на костыле. А может, просто где-то хлопает дверь от сквозняка?

Как я понял из Сониного рассказа, в госпитале зараженных быть не должно. Те, что в подвале, в морге — замурованы. Дверь туда заварили, когда тут еще были военные.

На всякий случай мы выключили свет. Вообще-то, с улицы нас видно быть не должно, тут у них внутри везде ставни. Я подкрался к двери и прислушался: я снова уловил едва ощутимое дыхание — точно на ухо шепнули.

На лестнице что-то лязгнуло. Я вздрогнул и отшатнулся — как обрывком железа по стеклу.

— Мне страшно. Вдруг это они?

Я молчал. Надо было ее успокоить, наверное. Подбодрить, она ж ребенок все-таки. Но мне сейчас было не до нее, если честно. У меня у самого сердце аж в ушах грохотало — кто б меня подбодрил.

— Убирайтесь отсюда! Слышите? — вдруг заорала она. — Пошли вон!

— Ты рехнулась? — зашипел я с яростью, затыкая ей рот. — Тебе жить надоело?

В дверь саданули. Вдарили по ней, как кувалдой, оставив в центре огромную вмятину.

— Мамочки!

Я инстинктивно отскочил в сторону. Соня с визгом кинулась следом и вцепилась в меня как клещ — с мясом не отодрать.

— Ангел мой, будь со мной, ты впереди, я за тобой, ангел мой, будь со мной… — зашептала она, зажмурившись. Висит у меня на ноге, главное, и шепчет. Потом все-таки отпустила.

Я ждал еще удара. Я явственно представил себе, как по ту сторону двери стоит один из этих — с отломленным пряником. Он снизу поднялся, из морга. Учуял нас и пришел. Ему зачем-то сюда надо. К нам.

Тишина. На лестничной площадке ни звука.

Я сделал шаг. Потом еще два вперед.

— Не ходи туда!

Я заметил в двери крошечный глазок, рыбий глаз. Еще успел подумать: «Зачем им тут глазок, в столовке?».

— Слышишь, не подходи! Они же чуют!

Ага, как орать — так можно.

Еще шаг — я прижался к глазку.

На площадке дрожала неясная тень. Какой-то шевелящийся сгусток — не знаю, живой или какой.

— Бёёёргх-хынт-чщу… фу… фу… — раздалось из-за двери.

И тут я увидел глаз — белый и круглый, у него не было радужки. Только зрачок — маленький, мутный, как у вареной рыбы в ухе. Я отпрянул. Снова бормотание.

Это был голос не человека. И не животного. Этот звук как будто из параллельного мира шел — потрескивающий, медленный, тягучий, как испорченная магнитная запись. Тоскливая тошнотворная мелодия, от которой с души воротит. Я обернулся на Соню.

— Бёёёргх-хынт-щчу… Хырхввуууу… — Ощущение было, что мне в уши раскаленная смола льется.

Я зачем-то зажмурился. Стою с закрытыми глазами, в темноте, как дурак. Давай, открывай уже, делай что-нибудь. Не будь трусом. Я с места сдвинуться не мог. Это было знаете как… Вот, например, ты видишь ребенка, выбегающего на дорогу, и тут машина едет, и все, что ты можешь сделать сейчас, — закрыть глаза и ждать. Тупо ждать, пока не услышишь, пока слух не подскажет тебе, что там произошло. И эти секунды, пока ты ждешь, растягиваются почти что в вечность. Мерзкую вечность с танцующими белыми пятнами на сером фоне. И даже когда ты потом откроешь глаза и поймешь, что все нормально, никто не погиб и не пострадал, тебе уже без разницы. Потому что ты все уже увидел сам — с закрытыми глазами.

Я решил: лучше увидеть своими глазами. Сейчас. Здесь. Потому что, если нет, то я точно с катушек съеду.

И тут я почувствовал жуткое желание открыть дверь. Распахнуть ее настежь! Кто бы там ни был — я открою им, и меня сразу отпустит. Сразу будет хорошо и легко. Нужно только взять и открыть.

Это желание стало жечь меня изнутри, точно голод, как жажда. Я все еще жмурился. Я даже перестал дышать. И в тишине вдруг отчетливо услышал лязг замка, и потом — скрип открывающейся двери.

— Не надо! — раздался крик. Кажется, Сонькин.

* * *

Я открываю им дверь. Я слышу птиц. Водопады. Вулканы извергаются у меня над головой. Я дрожу, всем телом дрожу вместе с землей — она ходит у меня под ногами. Я чувствую себя свободным. Это самое крутое чувство на земле! Я свободен и абсолютно счастлив. Я понимаю, нет — чувствую: мы последние живые люди на земле. На всей планете — единственные. Есть только мы — я и Соня — и миллионы звезд над нами.

* * *

— Антоооон!

Я стоял в темноте перед настежь распахнутой дверью. Я это чувствовал — в лицо дул ледяной ветер.

Все так же продолжая не дышать, я приоткрыл один глаз — этого было вполне достаточно, чтобы увидеть.

На лестнице никого не было.