Два взгляда. — Человек на ящике
Воровать в блокадном городе.
Ворованное отдавать другому вору.
Ставить воров в пример!
В этом Майе не разобраться, как ни думай. Хоть тресни.
Эмилия Христофоровна! Она поможет ей понять непонятное, не желавшее укладываться в голове.
Пожилая женщина встретила девочку приветливой улыбкой, внимательнее поглядев, спросила, отчего она такая нахмуренная и сама на себя не похожая. Со вздохом, добавила:
— Я вот расхаживаюсь помаленьку. Мне нельзя залёживаться, долежаться можно до чего угодно. Как без меня Арвид? Надо, надо бодриться… нельзя поддаваться болезням, а то полезут, как из лукошка. Ты согласна?
— Я всегда с вами согласна. Как это у вас получается?!
— Спасибо. Вот не думала об этом. А что хмурая-то?
— У Николаевых была, — коротко ответила Майя.
— Тебя обидели?
— Они меня даже не заметили. Я посидела у порога и ушла. Знаете, Пётр Андреевич картину пишет. Он больной, голодный, а рисует. Он говорит: картина — венец жизни. Что такое венец жизни?
— Лебединая песня.
— Что?
— Она, как глоток воздуха… последнего… для задыхающегося. Только настоящий мастер способен в этом страшном мраке представлять победу над фашизмом. Такую далёкую!
— Что вы, — испугалась Майя. — Война кончится весной. Мой папа говорил… И другие…
— Всё обернулось не так.
— Я вас не понимаю. Что обернулось?
— Всеобщее затмение. Эшелоны с хлебом фашистам отправляли. Разве это дело? Ой, что это я…
Эмилия Христофоровна нервно зажала рот рукой, опасливо поглядела на дверь.
— Забудь, сразу забудь! Это не для твоих ушей. Я сказала глупость… поняла?
— Не поняла, — жалобно сказала Майя. — Я всех перестала понимать. А Софья Константиновна хочет, чтобы Пётр Андреевич не рисовал, а воровал…
Эмилия Христофоровна укоризненно покачала головой:
— Ты в своём уме?
— В своём, — кивнула Майя.
— Тогда почему ты так говоришь? Ты сама слышала?
— Сама. Устроился бы на мучную базу, как Подстаканников с заднего двора… И носил бы в карманах муку. Горстями. У него к брюкам с изнанки пришит потайной карман для муки. Ну, он в него и кладёт. А из муки нам пекут хлеб. Понимаете?
— Ворует?
— Ну да, — обрадовалась Майя.
— Чему радуешься? — снова укорила Эмилия Христофоровна.
Она заходила по комнате, еле волоча правую ногу, но голову и спину всё равно старалась держать прямо, хотя ей это плохо удавалось.
— Я не радуюсь, что он ворует, — смутилась Майя. — Вы не поняли. Я радуюсь, что вы поняли, что Подстаканников — вор. Он купил у Черпакова квартиру на пятом этаже в третьем флигеле. В той квартире уже все умерли, а на фронте нет никого. Скажите, почему воров не посадят в тюрьму? А тётя Соня хвалит Подстаканникова, говорит, что уж он, наверняка, от голода не умрёт. А его жена, которая косо повязана, купила себе на чёрном рынке браслет.
— Хвалить подлых воров?
— А Петра Андреевича назвала бездарностью. Сказала, что заботится о нём… не хочет, чтобы он совсем обессилел.
— Хвалить подлого и ругать честного. Даже для Сони это уж слишком…
— Она хочет, чтобы он работал грузчиком на мучной базе, как Подстаканников.
— Он не может. У него язва… его и на фронт по этой причине не взяли. Тяжести нельзя поднимать совсем… а заботу ей надо начинать с другой стороны, не жадничать… мужчине много еды требуется…
— С какой стороны? — недоумевает Майя.
— Не жалеть купить луковицу. Пётр Андреевич художник божьей милостью. Он сомневается, что до победы доживёт. А он своими глазами хочет увидеть её, успеть наглядеться, порадоваться ей. Он хочет кистью своей выговориться…
— Надо же. Он и себя рисует. Он говорит, если жив останусь, заменю на знакомого, не вернувшегося с войны. Пусть погибший будет среди живых… он помог победить, жизнь отдал. Так бывает?
Эмилия Христофоровна задумалась, потом сказала, поморщившись:
— Соня всегда была эгоисткой. Для любящего — весь мир в одном любимом. Боюсь, она недостойна такого человека. Она горничной служила в одном известном одесском доме. К её хозяевам в гости ходил молодой талантливый художник. Ей льстило, что её заметил, полюбил такой человек. Видишь, как жизнь противоречива и сложна. Боюсь, что тебе по малому твоему возрасту не надо бы говорить об этом. Но сейчас и на детские души свалились взрослые невзгоды. Боюсь, ты меня не поняла, да и хорошо, если не поняла. Рано. Здесь и взрослые…
— Она его не любит и не жалеет, — убежденно отчеканила Майя.
— Вероятно, и любит, и жалеет. В том-то и беда!
— Я и вас не понимаю, — помрачнела Майя.
Она сразу засобиралась уходить, но задержалась у двери и спросила:
— А почему немцы стали фашистами?
— И умная голова запутается в твоих вопросах. Видишь ли, немцы — умная и талантливая нация. Они…
— Умная и талантливая? — невежливо перебила женщину Майя. — Что вы говорите! Зачем они на нас войной пошли? Что, им у себя делать нечего?
— Эта нация дала миру гениальных поэтов, музыкантов и мыслителей. Гёте, Гейне, Бах, Бетховен. Она дала миру Маркса и Энгельса.
— Фридьку назвали в честь Фридриха Энгельса. Они в один день родились. Вот повезло Фридьке.
— Ну вот. Немец Тельман в Германии борется с фашизмом. Он коммунист. И мой Янис коммунистом был…
— И мой папа коммунист. Он добровольцем пошёл на фронт.
— Маркс с Энгельсом жили в прошлом веке. Я уверена, живи они сейчас, Германию до фашизма не допустили бы. Хотя полной уверенности у меня всё-таки нет. Все почти европейские войны начинались немцами… Янис говорил, что у них в крови милитаризм…
Майя насторожилась, вытянула шею.
— Что в крови?
Она была озадачена. Она знала, что в крови есть много вредных свойств: лень, обжорство, воровство, пьянство. Про милитаризм она слышала впервые.
— Сама не знаю толком, — задумалась Эмилия Христофоровна. — Янис всё на свете знал. Он кончал университет, он бы сейчас и нам с тобой всё разъяснил. Наберись немного терпения. Вот придёт Арвид, он тоже много знает. Договорились? Бедный сынок. Тяжко им на Путиловском, рабочие и инженеры днюют там и ночуют. И до передовой — подать рукой. А он ходит проведать меня. Туда и обратно пешком идти. Это вместо отдыха-то после тяжелейшей ненормированной смены!
Каждый приход сына для неё — великая радость. И страх. Она не слепая, видит, как он меняется на глазах, похудел, сынок ненаглядный. Она ему не в силах помочь, вот горе-то! Только просит, чтобы не ходил, берёг бы свои силы. И не отрывал от своего пайка крохи.
А нет его — она ждёт не дождётся, тревожится, не случилось ли с ним беды. И места себе не находит. Дождавшись, а затем проводив его, она волнуется, прикидывает, где он в дороге, в каком месте находится в эти минуты. И с ужасом ожидает воя сирены.
Со своего, скудного для молодого мужчины, пайка он ухитряется приносить ей то талон крупяной, то горстку странных шрот с не менее странным сиропом. А в прошлый раз он положил перед ней кусочек настоящего сахара.
Она не сахаром — приходом его счастливая, целовала русую голову сына, заглядывала в его весёлые измученные глаза. А он гладил её по голове, как маленькую, и настойчиво просил о нём не тревожиться.
И сегодня он должен прийти. Ему надо помыться с мылом, переменить бельё. Не забыть бы дать ему чистое полотенце с собой.
— Ну, расходились мои ноженьки… Вот и славно. Сейчас стану топить, и запахнет в комнате жильём. Ты не сходишь мне за водой? А как придёт мой Арвид, помоется, переоденется, и мы все вместе сядем пить чай. — Немного лукаво поглядела на Майю и добавила: — С сахаром…
— У вас сахар есть? Настоящий? — удивилась Майя.
— Конечно, есть. Арвид принёс. Я сахарок расколю щипчиками на три равные части. Ты, голубушка, сходи за водичкой.
Майя пришла в замешательство. У неё самой есть срочное и неотложное дело — идти в восемнадцатую квартиру. Она раздумывала. Тут в голову ворвалась очень умная мысль: если придёт Арвид Янович, он может подсказать, как поступать в дальнейшем с найденной карточкой. Маня говорила, что в восемнадцатой квартире жильцов не видно с самого начала войны. Может быть, они давно эвакуировались. Арвид Янович посоветует, как ей быть с дворником Софронычем. И с подвалом, где водятся крысы, фонарики и патроны от ракетницы.
Она облегчённо вздохнула, взяла бидон для воды и отправилась на Курляндскую улицу.
На лестнице возле четвёртого этажа в её голову ворвалась ещё одна мысль. Ехидная. А не посадят ли её вместе с Софронычем в тюрьму за то, что она столько дней выкупает хлебный паёк не по своей карточке? Мама с горя заболеет, перестанет вязать для фронта. Как тогда бойцы станут стрелять на морозе голыми руками? И вообще, всё вокруг становится хуже и хуже. Толя целыми днями пропадает на Всеобуче. Теперь они не караулят пустые склады, а разбирают деревянные дома на дрова. Где-то на улице Розенштейна. И Фридька хорош. Не подаёт вестей. Наверное, с её фонариком удрал на фронт. Нужен он там, хвастун несчастный!
Эмилия Христофоровна некоторое время находилась в мучительном раздумье. Потом осуждающе покачав головой, она как бы подытожила свои невесёлые мысли и заторопилась. Быстро собралась, и даже в комнату соседки постучать забыла.
— Голубушка Наталья Васильевна! Сегодня должен прийти сынок, я хватилась, а хлеб у меня на карточке не выкуплен, правда, хлеб уже завтрашний. Но сынок придёт… Глупо и преступно просить хлеб в долг, но у меня создалось невыносимое положение. А в обеспечение своего долга я оставлю вам свою хлебную карточку. Надеюсь, вы поверите? За последние дни память у меня ослабела, иногда кажется, что её начисто отшибло. Я хватилась, а оказывается — не выкуплен, и в доме ни крошки.
— Ах, как неприятно, — поморщилась Майина мама. — Я утром отдала Толе. Он сейчас на очень тяжёлой работе. Семнадцатилетние мальчишки деревянные дома на дрова ломают. Только кому дрова дают, непонятно. Но у меня есть дурандовая лепёшка, думаю, вам её хватит. А за вашим хлебом моя Майя сходит, если, конечно, ей доверите. А свою карточку спрячьте в карман, а то потеряете в тёмном коридоре. Куда она запропала опять? Прямо горе!…
— Куда запропала карточка?
— Какая карточка? Я о Майе говорю. Горе с таким неслухом!
— Она ушла мне за водичкой. Не сердитесь на меня, голубушка Наталья Васильевна. Арвид придёт домой помыться, переодеться, а воды в доме нет. А лепёшку вашу я не могу взять, тем более, ваш мальчик на такой тяжёлой работе. Придёт, и поесть нечего. Я сама добреду до булочной. Потихоньку. Только бы там ещё был хлеб. Уже вечер, вдруг он кончился, голубушка?
— Может, мне сходить?
— Что вы! Премного благодарна вам. Скольких вы бойцов обвязываете. Как жить с вами рядом легко. Я дойду. Дверь я не буду запирать, вдруг Арвид без меня придёт. Может быть, он ключ потерял или забыл. Время военное, зимнее, всякое может приключиться. У него столько забот.
Уже сильно смеркалось, когда, выкупив крохотный кусок хлеба на иждивенческую карточку, Эмилия Христофоровна возвращалась домой.
Зимнее время — неожиданное. Днём оно быстрое, мгновенное. Ночь — целая вечность, а вечера словно и нет. В зимнем городе вечер — это та же беспросветная ночь.
Вот и сейчас. Недавно было ещё светло, а тёмное одеяло мрака уже наползает.
Эмилия Христофоровна устала до крайности, еле бредёт по снегу, а сердце в груди неистово колотится от радости. Сейчас она увидит сыночка. Он, конечно, уже дома. Он помылся и ждёт её с чаем. Как раньше ждал её с работы. Какая же она стала беспамятная. Ни воды, ни хлеба в доме не оказалось.
Тропинка, по которой она бредёт, узкая. Приходится то и дело уступать дорогу то женщине с ребёнком, то ещё более старому и слабому человеку, чем она сама. Один раз ей пришлось забраться на обочину тропинки, где особенно глубокий рыхлый снег. Она неудобно и неловко стояла, а мимо неё на фанерном листе везли умершего. Он был завёрнут в синее одеяло с белыми узкими полосками. Почему-то эти полоски бросились ей в глаза, и она не отрывала от них глаз. Она поняла, что погибший — мужчина. Измождённая серая женщина, замотанная до глаз, тяжко дыша, везла нарядную жёлтую фанеру с великим трудом, поминутно останавливаясь то ли от слабости, то ли от горя. Фанерка с умершим неуклюже застревала на узкой тропинке то одним углом, то другим. Женщина тогда дёргала её двумя руками, обречённо глядела себе под ноги.
Эмилия Христофоровна перекрестилась и побрела дальше к своему дому.
У ворот на высоком ящике со смёрзшимся песком полусидел, скорее даже полулежал, мужчина. В очень неудобной позе. Его голова была слегка повёрнута к стене дома, а рука свешивалась с ящика.
Женщина очень спешила. И так не по своей воле пришлось останавливаться в недлинном пути до булочной и обратно. Но её толкнула жалость. Она остановилась возле мужчины, на секунду задержала на нём взгляд, потрогала бессильно опущенную руку в брезентовой варежке.
— Вставай, голубчик, — шёпотом проговорила она. — Нельзя на морозе таком лежать, замёрзнуть недолго, вставай, пересиль себя, голубчик. Иди с богом домой. Ждут тебя дома. Вставай же, открой глаза…
Стало темно. Она потёрла рукой в варежке свои слезящиеся на сильном морозе глаза. Под аркой уже совсем черно, она забыла дома очки и даже не проверила, как ей отрезали талон на карточке.
Она ещё поговорила, потормошила бесчувственного мужчину.
Был он в шинели без погон. Шапку и обувь она не разглядела, да и вглядываться не было времени. Дома ждал её сынок, а она и без того задержалась непростительно.
Словно в ответ на её уговоры мужчина шевельнулся, что-то простонал. Надо было его растолкать, помочь ему подняться с ящика, но чем она могла ему помочь? Дунь ветер — и она сама свалится рядом с бедолагой. Он, видно, в голодном обмороке, посидит, соберётся с силами и встанет, или кто посильней ему поможет. Она оглянулась с надеждой. Но никого не было близко. А ей не под силу. Но она сама бы на коленках поползла к своему Арвиду, если бы вдруг узнала, что он сидит у чьих-нибудь чужих ворот.
Она беспокойно думала о мужчине и несколько раз оглянулась, но было совсем уже темно, и она ничего уже не могла увидеть.
Она шла и ругала себя. Зачем было идти в булочную, обошлась бы лепёшкой. Вечно её подводит наиглупейшее интеллигентское самокопание, боязнь лишний раз причинить кому-нибудь беспокойство.
Дома её ждёт не дождётся единственная радость — сынок, а она непростительно задерживается. Вдруг у него мало времени и, не дождавшись её, он ушёл на свой завод.
В комнате сына не было. Посреди комнаты стоял бидон с водой, принесённый Майей. Самой девочки тоже не было.
А в её душу властно закрадывалось непонятное сомнение и беспокойство. Измученная и ещё больше отяжелевшая от этого, она стала прислушиваться к каждому звуку, который доносился снаружи. Немного посидев на стуле, она стала топить печурку. Вскипела вода для мытья и чайник для чая. Она не стала закрывать крышкой перегревшуюся воду, чайник же укутала махровым полотенцем, чтобы он не остыл до прихода Арвида. Всё так же размеренно, заставляя себя что-то делать, чтобы не остаться наедине с беспокойством, она мелко наколола щипчиками сахар, красиво разложила на розетку для варенья. Подумав, отложила пару кусочков для Майи.
Она снова присела и некоторое время сидела без дела в темноте, чутко слушая тишину. Даже выключила репродуктор и сняла с головы толстую вязаную шапочку. Белые языки бликов бросала через открытую дверцу протапливающаяся «буржуйка». Скоро стало совсем темно, и она дрожащими руками зажгла коптилку. Ей показалось, что та нехорошо подмаргивает. А может быть, и это ей только казалось. Пламя коптилки клонилось то в одну, то в другую сторону, вытягивалось вверх и нагибалось вниз. С портрета хмурился Янис.
Она взглянула ещё на портрет мужа и вдруг осязаемое, как надетое на потное тело жёсткое бельё, её охватило сильнейшее волнение.
Она ясно поняла, что Арвид не придёт. Странным образом привиделся мужчина на фанерном ящике — он её звал. Она успокаивала себя, что это наваждение: на Арвиде надето гражданское пальто с цигейковым воротником и перчатки, а на этом мужчине — военная шинель и грубые брезентовые рукавицы. Арвиду просто не дали увольнения, вот он и не смог прийти. Кроме того, работа у них срочная для фронта. Да мало ли, что может задержать сына на военном заводе в военное время.
Мужчину на ящике тоже ждут дома. Мать на коленях поползла бы к нему, если бы знала, что он обессиленный сидит на морозе у чужих ворот.
Успокаивая себя, обзывая себя паникёршей, она накрыла газетой собранный для чая стол и решила немного прилечь, чтобы ещё получше всё обдумать. И неожиданно забылась в чуткой тревожной дрёме.
Вдруг привстав, она стала прислушиваться.
В коридоре определённо слышались шаги. В дверь постучали. Она всполошилась.
— Пришёл, сынок! Я же знала, что хоть поздно, а всё равно он придёт, если обещал. Погоди минутку, сейчас я отопру дверь…
Но тут же вспомнила, что дверь не закрыта на ключ. И он никогда не стучит…
С непонятной боязнью спросила:
— Сынок, дверь же не заперта, не стучи…
А сердце колотилось от радости, секундное сомнение исчезло, и силы в неё вливались вместе с радостью.
На пороге стояли две незнакомые девушки в шинелях с повязками сандружинниц. Сзади виднелись лица Натальи Васильевны и Анастасии Савиной.
Эмилия Христофоровна, удивлённо и разочарованно глядя на девушек, спросила:
— Вы ко мне? Извините, я здорова и… мне очень некогда, жду сына.
Они, она это видела отчётливо, испуганно переглянулись. Лица Натальи Васильевны и Савиной куда-то исчезли. Эмилия Христофоровна пожала плечами, ждала, когда они уйдут.
Девушка повыше спросила:
— Вы Эмилия Христофоровна?
— Я. Чем… чем обязана?
— Арвид Янович ваш сын?
— Почему вы спрашиваете? Он военный инженер, он служит на заводе. Он не пришёл, но он… он обязательно завтра… его не отпустили дела… Он слово держит… он обязательно…
Она говорила, а тревога уже топила сознание, путала речь.
Девушки снова переглянулись.
Она, словно боясь чего-то, продолжала торопливо:
— Вы знаете, он на Путиловском. Сами знаете, какой важный завод. Он обещал, но, видно, не смог. У них фронт. Он не смог, конечно, не смог. Я завтра буду…
Она понимала, что говорит никому не нужные слова, но не могла остановиться. Сердце трепетало, дыхание перехватывала тревога.
Она не выдержала, шёпотом спросила:
— Что вы пришли? Что с ним?
— Послушайте: Арвид Янович умер. У ваших ворот. На ящике. Наши его в морг повезли и там… по документам узнали ваш адрес. В морг на Лермонтовский, — заговорила молчавшая до этого девушка, тревожно глядя на замершую перед ней женщину. — Вы меня понимаете? Вот его документы. Вот его пропуск. Посмотрите его фотографию. Это ваш сын? Мы не ошиблись? На работу мы сами сообщим…
Голос девушки звучал глуше, словно отдалялся или уши Эмилии Христофоровны закладывало ватой. Слой за слоем.
Она потрясённо шептала:
— Так это мой сын был… был… на ящике? Мой Арвид был… там?
Она схватилась за горло дрожащей рукой:
— Этого не может быть. Я прошла мимо умиравшего сына? Я не могла узнать? Этого не может быть, не может быть, слышите?! Мы все очерствели в этом блокадном мраке… но… но не до такой же степени! Нет, вы ошиблись, вы по злобе! Это не он, не он! Он завтра…
Мука была невыносима. Перед её глазами меркло. Как во вспышке яркой молнии и отчётливо, и ясно, до мельчайших подробностей она увидела лежащего на ящике сына.
И потеряла сознание.