Шайка воров. — Нет Петра Андреевича. — Надо помогать фронту
Очень трудно выздоравливающему человеку лежать неподвижно в постели. И Майя — не исключение. Просто невыносимо трудное занятие — лежать чуркой. Она ёрзает по матрацу, то и дело шевелит пальцами рук или ног. И радостно жмурится. Но скоро выбивается из сил, и остаётся одно занятие — смотреть в потолок. Потому что резвыми и не уставшими остались только глаза.
На потолке, если хорошенько в него вглядеться, есть много интересного.
Прямо над прохудившимся коленом «буржуйки» удобно расположилось пятно от копоти. Словно лягушка присела на задние лапы и приготовилась к прыжку, но загляделась на длиннорылого комара. Майя напряжённо всматривается в соседнее пятнышко. Может быть — это стрекоза в детстве?
Хорошо лягушкам. И стрекозам с комарами. Они спят себе в норках и не подозревают, какая по земле идёт страшная война.
Мысли опять навеяли уныние. Она отвлеклась плесенью, возле окна. Для этого ей пришлось опасно скосить глаза. Она испугалась. Глаза сами собой крутанутся, и она останется косой. Как Райка с заднего двора, у которой от аппендицита умерла весной мать. Жалостливые женщины из их дома дарили ей пряники, конфеты, заплетали в тощие косички новые красивые ленты. И она победно глядела на девчонок. А когда ей совали шоколадки, она, прежде чем съесть, высоко поднимала немытую руку, показывая её девчонкам. И те отчаянно ей завидовали.
У окна потолок, словно волнами, изборождён потёками сырости. Вперемежку с инеем. Это северное бурное море. Среди круто завитых поседелых волн не хватает древней викинговой лодки с бородатыми морскими разбойниками. Майя закрыла глаза, чтобы в кромешной тьме поподробнее представить их, но вдруг отчётливо увидала задиристые глаза Фридьки. Радость от выздоровления, переполнявшая её, мгновенно испарилась. В комнате захозяйничала тревожная тишина, такая жуткая и неожиданная, что ей захотелось убежать или спрятаться под одеяло. Она пересилила свою слабость, привстала немного, и вещи в комнате закружились. Она испугалась, со всхлипом шмыгнула носом и уткнулась боязливым растревоженным взглядом в сразу надоевшее до смерти пятно копоти.
Кто-то сел на её кровать. Не поворачивая головы, она спросила:
— Ты уже вернулся с фронта?
— С какого фронта, — сказал Манин голос. — Это же я.
Майя удивилась.
— Ты ещё не умерла?
— Совсем уж! — обиделась Маня.
И пересела на стул.
— Мне теперь кажется, что все в мире сейчас или воюют или умирают с голоду. Ты вот боишься умереть?
— Кому хочется, — безразлично ответила Маня. — А ты чего спрашиваешь, ты же поправляешься?…
Майя поглядела на подругу. Та ей не понравилась, она превратилась в Кощея. Только один Манин нос толстым барином расселся на лице.
— Почему это носы не худеют? Вот странно…
Она разглядывала свою тощую тяжёлую руку и удивлялась. Кожа как у бегемота повисла, только складочки тоненькие.
— Чего молчишь? Села и сидит! Отпустили ко мне?
— Некому отпускать. Страшно одной в квартире…
— А бабушка?
— Умерла бабушка… Ночью так страшно было, просто жутко одной. Я с головой дрожу под одеялом, а мне слышится, будто мёртвая бабушка ходит по комнате и всё брошку разыскивает… А потом ко мне наклоняется… Она добрая, а всё равно я её боюсь. Почему это мёртвых боятся, они ж мёртвые! Ты когда-нибудь ночевала с умершим?
— Бабушка Эльфрида умерла, когда мне было три года. А потом, у нас же коммунальная квартира, в ней всегда кто-нибудь болтается… Не могут умереть все сразу. Если, конечно, разбомбят — тогда другое дело.
Маня уныло сказала:
— Тебе хорошо, у вас коммуналка. А другой ночью я видела Зою, хоть опять накрылась с головой и дрожала… Она просила хлеба. Я теперь не понимаю, мне это снилось или она приходила.
Понизив голос, произнесла:
— Они же без гроба похоронены…
— Они же мёртвые, они же не могут по улицам разгуливать. И дверь в квартиру закрыта — вон сколько у вас запоров.
— Всё равно боюсь. Пришла к твоей маме, попросилась пожить. А ты так болела, я думала — умрёшь.
— Дура, нельзя мне умирать. Столько у меня дел!
— Всем нельзя, а умирают… Будкин пропал. Как кота съел, так и пропал… Может, кот заколдованный был. Вот жил он с нами, и я его ненавидела. А пропал… Надо было сажать его в тюрьму, тогда бабушка с Зоей не умерли бы, правда? И карточки у нас были бы. Я маме записку написала, что у вас живу. И бабушку тогда свезём в морг.
— Она лежит в квартире? — испугалась Майя.
— А где же? Так на кровати и лежит под одеялом мёртвая… Мы станем у маминой подруги жить. И дров надо на троих меньше… Знаешь, как дорого стоят дрова? Целых сто пятьдесят граммов… А Будкин замёрз, где-нибудь валяется, а люди и не знают, что у него целых три хлебных карточки…
— Ты что? Четыре, — поправила Майя. — Не мог он замёрзнуть, ел он хорошо.
— Правда, четыре. С ума сойти, столько хлеба на одного, правда?
— Ты его теперь жалеешь, что ли?
— Мне всех жалко. И тебя тоже. Я думала, что ты не вы…
— Уже говорила, — перебила Майя. — А возле военного завода фашисты разбомбить могут…
— Сейчас везде могут, — миролюбиво сказала Маня. — Зачем в войну люди должны умирать насильно? Кому хочется? А завод не успеют разбомбить, весной же кончится война. А я, Майка, думала, что ты…
— Дура, — невежливо перебила опять Майя. — Вот заладила как попугай. Говорить, что ли, не о чем?
— Я забыла. Уже Новый год прошёл.
— Врёшь опять?
— Зачем мне врать, если он прошёл? Его не удержишь, он же не конь. А я стихи научилась сочинять. Сказать?
И ещё:
Дальше не успела. Нравятся?
— Хорошо бы сейчас каши поесть гречневой, — задумчиво отозвалась Майя. — Не надо больше сытых стихов писать…
— А от Москвы фашистов отгоняют…
— А от Ленинграда? — с надеждой спросила Майя, вспомнив Толю.
— Москве всё первее. А на фронте тушёнку американскую дают…
Сморенная слабостью, потрясённая новостями, Майя закрыла глаза. Но Манина убеждённость её озадачила.
— Хорошо бы! Дай Кадика и сходи к Фридьке. Спроси, где он болтался.
Майя открыла глаза. Маня странно на неё глядела.
— Ну, что уставилась?
Майя удивилась своему тонкому сварливому крику, даже не крику, а писку. Маня съёжилась.
— Нет, ты язык проглотила? Скажи, проглотила?
Она почувствовала что-то неладное. Манино молчание сгустило её подозрение. Манька всегда так: держится, а в самый нужный момент прокисает, как молоко.
Маня тихо и монотонно заговорила:
— Пропал Фридька ещё с того дня. Может, шпион поймал его. Его бабушка каждое утро ищет. Идёт растрёпанная и везде заглядывает, даже в старую помойку между сараями… Скажи, разве могут в городе пропадать люди? Что Фридька — иголка?
Майя, похолодев, слушала.
— Столько новостей! Дворника с мужиком в бурках забрали. И какую-то Варвару ихнюю… и убитую заведующую забрали бы. Это воровская шайка, оказывается.
Майя медленно осмысливала сказанное подругой. Сердце её сжалось, она представила Фридьку замерзающим на улице.
Подруга подала Кадика.
Майя погладила его, поцеловала в тощую морду, в слезящиеся глаза, а перед ней стояли задиристые глаза Фридьки.
Внезапно у двери послышался голос Софьи Константиновны.
— У вас дверь приоткрыта, тепло выходит. Слава Богу, очнулась. Мы буквально приготовились к самому печальному…
— Не умерла, — неласково отрезала Майя. — А он пропал!
— Кто пропал? Господи, у вас есть котёночек. Какой чудный, буквально душка. А где мама?
Увидев расстроенное лицо девочки, повернулась к Мане.
— Её нельзя волновать. Тебя пригрели, облагодетельствовали, а ты себя как ведёшь?
Маня опустила голову.
— А может быть, он на фронте? Не мог же он заблудиться. Дурак он, что ли, пропадать в своём городе? — засомневалась Майя.
— Ты жестокая девочка. Маня, — громко отчеканила Софья Константиновна.
Майя настороженно глянула на неё, и тут её словно прорвало. Словно она нашла отдушину, чтобы её горе и бессилие перед судьбой выплеснулись.
— Сами вы жестокая, — с ненавистью сказала она, глядя в глаза Софье Константиновне. — У вашего Петра Андреевича ноги в ваши опорки не влезают, с них вода течёт, такие они синие и опухшие. А вы не видите. А лицо его вы тоже не видите? Почему вы его не кормите, свои тряпки жалеете?
Она вспомнила слова Петра Андреевича.
— Луковица сейчас может человека поставить на ноги. Или, например, мясной бульон. И картину не даёте писать, а это его лебединая песня… И ещё вором хотите сделать… Не надо мне вашего рояля. У вас мамикрия, вот!
— Мимикрия, — потерянно поправила Софья Константиновна. — Господи, она бредит. Кто же сейчас купит рояль? Разве что на дрова. Я приду позже…
Она вышла из комнаты, забыв закрыть за собой дверь.
— Ты чего? — проговорила Маня.
— Ты не могла Кадика покормить? Он же еле живой! — накинулась взбудораженная Майя на подругу. — Скажи, Юрика при тебе уносили?
— Ага. Им манную кашу дают. Со всего города собирают… у кого матери умерли… А молоко тебе оставили, ты же болела. Твоя мама тебя, как маленькую, с ложечки поила. Ты не глотаешь, проливается… Я думала, думала и Кадика подложила, когда твоя мама не видела… Он преспокойно слизывал у тебя с подбородка. Я и сама думала слизывать, да неудобно. Он и щёки твои облизывал. И нос. Прямо не оторвать было, так он тебя полюбил! Знаешь, среди двора накопилось столько мусора! Как гора! А твоя мама меня кормила два раза хряповыми щами. Такие они вкуснющие, все пальчики перелижешь! У вас и повидло земляное, и хряпа уже кончаются. Что вы будете есть?
— Скоро фашистов прогонят. Не каркай.
— Я говорю, а не каркаю. Что я, ворона, по-твоему? — обиделась Маня и замолчала.
— Скажи, я жестокая? — спросила Майя.
Подруга выпучила глаза
— Молчишь, — презрительно выдавила Майя. — Все вокруг пропадают, умирают, а я радуюсь, что не умерла.
— Это организм твой радуется. Тебя не спросясь.
Это сказала Наталья Васильевна. Она уже пришла и раздевалась у вешалки.
— Продала?
Наталья Васильевна устало села на диван, покачала головой.
— Облава была… Кого забрали, а кто убежал. Кому хочется в пикет? Вот за деньги купила кусочек дуранды. И то в переулке возле рынка. Денег-то немного было…
Она положила на стол кусок дуранды. Маня судорожно сглотнула, разглядывая искоса твёрдый, как камень, жмых. Он был весь в остатках семечек, непонятных зеленовато-бурых частицах, серо-чёрных тростинок и вовсе непонятных, но съедобных кусочков.
— Как дальше будем жить?
Как горько сказала это мама, как устало закрыла глаза, как бессильно опущены её руки!
Девочки с испугом глядели на неё.
— Как протянем зиму, — продолжала Наталья Васильевна, — сколько можно терпеть такое человеку? Ладно. Маня, подай чашку со стола, топориком кусок разобью на мелкие части и замочу. А потом мы наварим вкусной каши.
Маня сразу повеселела.
— Вы и варите в этой воде, а то много питательных средств пропадёт. А я принесла кожаный ремень, бабушка его приготовила… Его тоже можно варить, ведь он из кожи… заграничной. А то вы меня кормите…
Маня отстегнула ремень с пальто, положила на стол.
— Не средств, а веществ, — поправила Наталья Васильевна. — Оставь пока у себя…
Маня, стесняясь, не брала назад свой ремень.
Дверь в комнату распахнулась, шумно вошла Софья Константиновна. Она была очень встревожена.
— Наталья Васильевна, помогите мне, Христа ради. Богом прошу. У меня…
— Что случилось? — встрепенулась Наталья Васильевна. — Что у вас?
— Неловко просить, но я в таком отчаянии!
— Да, что с вами?
— Не со мной, с Петенькой. Упал возле своей несчастной картины и молчит. Не отвечает, понимаете?
— Что, умер? — испугалась Наталья Васильевна.
— Нет. Не знаю. Может, у него голодный обморок, но почему глаза закрыты? Вы ходили на рынок, принесли мяса? Умоляю вас, дайте для Петеньки. Ему нужен мясной бульон. Как никогда нужен! И пойдёмте, пожалуйста, он лежит у окна, он простудиться может… его поднять надо, а одной…
— Не принесла я мяса. Облава была, разбегались все. Простите, но вам надо самой туда ходить. Сейчас я наброшу пальто и платок…
Софья Константиновна часто-часто заговорила:
— Вы знаете, как было трудно доставать приличные вещи. С шести утра занимали очереди в промтоварные магазины. Помню, неделю ходила, чтобы купить костюмы. Серёже купили синий шевиотовый, а Игорьку и Петеньке, но уже в другой раз, купили по коричневому… И пальто с трудом доставали. Разве я могу их продавать? У Петеньки скромная зарплата, а мне ещё двух мальчиков воспитывать! Придут с войны, скажут, что мать единственные костюмы проела.
Тут глаза Софьи Константиновны вдруг заметили котёнка. Майя тревожно накрыла малыша краем одеяла и следила за Софьей Константиновной. Маня придвинулась к подруге.
Софья Константиновна подходила всё ближе. Её набрякшие слезами глаза остановились на Майе. Та напряжённо следила за нею и затискивала котёнка под кофту. Котёнок тонко пищал от боли и царапался.
Вдруг женщина упала на колени, протянула Майе худые руки.
— Отдай его. Спасать надо. Отдай, — глупо просила она.
Майя отодвинулась к стенке, с тревогой уставилась на её руки.
— Милая, отдай!
— Зачем?
Вопрос сухо и напряженно прошелестел в тишине. Наталья Васильевна с пальто в руках замерла у вешалки. Маня заикала.
— Мама, она же, она же…
— Наталья Васильевна, это для Петеньки! Это же мясо, понимаете? А ему нужен бульон. Петеньки не станет, и я не буду жить! Понимаете? Ему бульон нужен… Петеньки не станет, зачем мне жить? Христа ради прошу!
— Нет! — ужаснулась Майя. — Какой он кусок, видите, в нём одни косточки?!
Она вытащила пищавшего котёнка из-под кофты.
— Его крысы не съели. Его мама погибла, защищала его от них. Какой он кусок? Он — одни косточки… он не кусок…
Наталья Васильевна быстро подошла, погладила Майю по голове исколотыми крючком шершавыми пальцами.
— Успокойся доченька.
Мягко тронула оцепенелую Софью Константиновну за плечо:
— Пойдёмте, прошу, — сказала она. — Пусть успокоится, подумает, попривыкнет…
— Не попривыкну, — упрямо ответила Майя.
Софья Константиновна тяжело поднималась с колен, она постояла секунду, и, ни на кого не глядя, поплелась за Натальей Васильевной.
— Он лежит, замерзает, а она… — сердито проговорила Маня.
Она сидела выпрямившись, словно кол проглотила. Вдруг Маня спросила:
— А если художник умрёт, кто тогда станет рисовать картину про Победу? Вдруг она тогда не наступит? Правда?
Майя озадаченно уставилась на подругу. Манина мысль её поразила, и она долго не могла вникнуть в суть её. Тревога за котёнка перебивала все её мысли.
— Глупая, понимаешь, что ты сказала? Ну, кто тянул тебя за язык? Ты не понимаешь, что ты сделала! Теперь я не могу…
Котёнок выбрался из-под кофты и укусил Майю за палец. Он сопротивлялся.
— Я не могу теперь его не отдать!
Возвратилась Наталья Васильевна. Она куталась в пальто и была далёкая, отстранённая. Девочки не спускали с неё глаз. Наконец она сказала:
— Сколько нервов надо, чтобы просто жить, а тут… Прими лекарство, успокойся. А Петру Андреевичу уже ничем нельзя помочь. Я говорю страшные вещи спокойным голосом. Ну, неужели мы становимся такими чёрствыми, ко всему безразличными? Сколько можно умирать людям?
— И кто станет встречать победу, если мы умрём, — удивилась Майя.
— Почему от Ленинграда не могут отогнать! — поддакнула Маня.
— Победа придёт, как не прийти, если за неё отдают такие жизни! Надо выжить, выстоять, а ей — как не прийти? Я одна на фронт троих проводила, — бормотала Наталья Васильевна, принимаясь за вязанье.
— Может, и нам на фронт попроситься? — сказала Маня.
— А, может быть, на твою фабрику нам пойти? — спросила Майя, отмахиваясь от Мани. — Ты, Манька, глупая. Кто нас возьмёт? А носки вязать мама научит. Их проще вязать, чем перчатки.
— И карточку рабочую дадут? — обрадовалась Маня. — А то сидим без дела.
Обрадованные девочки заговорили, перебивая друг друга. Наталья Васильевна задумалась, но спицы продолжали ловко мелькать в её руках.
Внезапно замолк метроном.
Все настороженно уставились в чёрную тарелку репродуктора, ожидая, что последует за паузой.
— Вдруг тревога, а у нас поставлена каша вариться. Придётся огонь залить… Зря сколько дров переведу, — досадливо сказала Наталья Васильевна. — Ещё тебя собирать…
— Давно не ходят в бомбоубежище. А бомба этажи пробивает и ещё уходит в землю на пять метров, — со знанием дела сказала Майя.
— Кто уходит в землю? — не поняла Маня. — Разбомбят, и каши наесться не успеем. И вязать не научимся. Может, хлеба прибавили? Или фашистов отогнали, как в Москве?
Не спуская глаз с молчащего репродуктора, они гадали. Неизвестность и тревожна, и заманчива.
Репродуктор хрипло закряхтел, и вдруг из него полились страстные, полные веры и боли стихи:
Запомнилось:
Потрясло и обрадовало:
Они слушали жадно. Это ведь про них. Страна знает, как им сейчас трудно, знает, как в осаждённом фашистами городе они падают и умирают.
Когда кончились стихи, они с надеждой ели нипочем не провариваемую дурандовую кашу. И котёнок ел, кротко поглядывая на Майю. Она его гладила и ласкала, думая о Петре Андреевиче.
— Какая длинная зима. Тянется и тянется, а если сосчитать, прошёл всего один зимний месяц, — удивилась Майя.
— Всего один месяц, — поддакнула Маня, аккуратно слизывая с ложечки кашу и робко поглядывая на Наталью Васильевну. — Такого длинного месяца я даже не помню.
— Съели, а теперь спать! Я устала и не могу вязать, а керосин зря жечь ни к чему. Ложиться всем на кровать и получше укрываться. А то к утру в сосульки превратитесь. Утюг горячий?
— Мамочка, а каши на утро осталось? А то я не могу…
— Тётя Наташа, вязать тяжело?
— Спать. Спокойной ночи!
— Спокойной нам ночи. Спокойной нам ночи. Спокойной нам ночи! — как заклинание твердили девочки.
Они крепко прижались друг к дружке и долго щупали ногами чугунный утюг. В коробке, зарывшись в вату, спал Кадик.
Блокадная зима сорок первого года продолжалась.
Невыносимая, нечеловеческая зима.
2003