1
Мы возвращались с отцом из школы.
Сначала вместе с нами шел Мишка Матвейчик, потому что Мишку хлебом не корми — дай только пройтись рядом с военным, никогда он не упустит такую возможность.
Но потом Мишка свернул к своему дому, и мы остались с отцом вдвоем.
Даже назойливая Элька Лисицына деликатно приотстала. Впрочем, всем своим видом она показывала, что все прекрасно понимает, что не хочет нам мешать. Ну и пусть!
Мы не стали садиться в автобус, мы миновали автобусную остановку и пошли дальше пешком.
«Цок-цок, цок-цок» — цокали отцовские сапоги металлическими подковками по тротуару.
«Тук-тук, тук-тук» — постукивали каблуки моих ботинок.
Так мы шагали рядом, и я чувствовал, что теперь уже могу свободно рассказать ему обо всех своих переживаниях, обо всем, что случилось со мной, начиная с того самого дня, когда мы с мамой проводили его в Москву, или нет, позже — когда мы получили первое письмо из Москвы… или нет, даже еще позже — с того дня, когда я посмотрел в окно и увидел старшеклассников, играющих в волейбол…
2
Я посмотрел в окно на площадку, где старшеклассники играли в волейбол, и вдруг первый раз отчетливо понял, первый раз подумал всерьез о том, что очень скоро расстанусь со своим шестым «б», со своей партой у окна, на крышке которой кто-то еще до меня вырезал таинственное слово «чапа» — даже сквозь свежую краску проглядывали эти буквы. И с Мишкой Матвейчиком, моим соседом по парте, тоже расстанусь…
Когда я захватывал место возле окна, когда спорил и чуть не подрался с Ленькой Корпачевым, тогда я как-то совсем забыл, что скоро мне все равно придется проститься со своей партой. Стоило ли сражаться из-за нее? Тогда я думал только об одном — отстоять, захватить свое законное место — ведь оно принадлежало мне по праву — в пятом классе я весь год просидел здесь, почему же я должен был уступать его какому-то Леньке Корпачу, который никогда даже не нюхал места возле окна?
И пусть теперь, когда я уеду, Мишка передвинется на мое место, пусть тоже не уступает Леньке, надо сказать об этом Матвейчику, надо обязательно сказать, а то он человек добрый, сговорчивый, еще и уступит…
Отсюда, с моего места, хорошо видно всю спортивную площадку, а дальше — за школьной оградой — автобусную остановку, а еще дальше — красные и зеленые крыши двухэтажных домов с торчащими над ними антеннами. Если долго смотреть на эти антенны, то можно ясно увидеть, как колышутся и струятся возле них радиоволны и исчезают вдруг разом, точно вода, втянутая воронкой. Когда я однажды сказал Мишке, что своими глазами видел радиоволны, он засмеялся и спросил:
— А ангелов ты не видел? С крылышками?
А иногда в наш класс доносился отдаленный гул. Гул этот был едва слышим, едва различим — его улавливали лишь оконные стекла и начинали чуть-чуть подрагивать — и никто не догадывался, что это за гул, никто не обращал на него внимания, а я знал. Я знал: это танки, поднятые по тревоге, выходят на учения. И еще я знал, что в такой день, вернувшись из школы, не застану дома отца…
«Наверное, уже принесли телеграмму», — подумал я теперь.
Еще утром мама сказала: «Сегодня обязательно должна быть телеграмма от папы. Обязательно».
Хоть бы поскорее кончились уроки! А то сидишь тут и ничего не знаешь…
— Серебрянников, ты о чем задумался? Надо смотреть не в окно, а на доску. На окне ничего не написано. Серебрянников, кому я говорю?
Мишка Матвейчик толкнул меня в бок. Я вскочил.
— Повтори, что я сейчас объясняла.
Анна Сергеевна, математичка, стояла возле самой нашей парты, так что рассчитывать на подсказку было нечего. Мишка уткнулся носом в тетрадь и не смотрел ни на меня, ни на учительницу. Он всегда так: за других переживает больше, чем за себя, для него нет хуже мученья, чем видеть, как гибнет на его глазах человек, а он даже не может помочь.
— Я жду, Серебрянников.
Я молчал.
— Ну что ж, Серебрянников, — сказала Анна Сергеевна, — я ставлю против твоей фамилии точку…
«Сейчас она скажет: а точка — это зародыш двойки», — подумал я.
— А точка, Серебрянников, это зародыш двойки, — сказала Анна Сергеевна. — И вообще мне не нравится, как ты ведешь себя последнее время. Если так будет продолжаться, боюсь, нам придется поссориться в конце четверти…
Я никогда не учился слишком плохо, никогда не был позором класса, но и отличником, украшением и гордостью класса тоже не был, случались в моем дневнике и тройки, и двойки, и замечания за поведение тоже попадались. Так что не впервые приходилось мне вот так стоять перед учительницей и выслушивать всякие неприятные слова.
Сколько раз, стоя вот так, я беззвучно уговаривал, умолял, гипнотизировал учительницу, чтобы она не ставила мне в дневник двойку или не записывала замечания!
И сколько раз я весь сжимался от молчаливого негодования, когда мне казалось, что поставленная двойка несправедлива!
Моя мама часто говорила, что мой отец — гордый человек, и я, конечно, рос в него — тоже гордым, мне вовсе не улыбалось быть хуже всех. Даже не двойка сама по себе меня всегда огорчала и расстраивала — подумаешь, двойка! — я знал, что рано или поздно ее исправлю. Гораздо больше мне не нравилось все то, что неизменно двойку сопровождало. Двойка как бы давала право каждому, кто только хотел, у кого только появлялось желание, ругать меня, отчитывать и стыдить — вот что было противней всего!
Но сегодня я смотрел на Анну Сергеевну совершенно спокойно, даже с чувством некоторого превосходства, словно это я вдруг превратился в учителя, а она стала моей ученицей.
Я знал кое-что, чего не знала она.
Мне было весело и даже немного неловко слушать ее — как будто я невольно обманывал ее, пользовался ее неведением, и я, наконец, смилостивился и сказал небрежно:
— Анна Сергеевна, нам не придется с вами ссориться. Я, пожалуй, и не доучусь до конца четверти.
— Это почему же?
— А они в Москву уезжают! У него папаша в академию поступает! — сообщила Элька Лисицына, дочь командира второго батальона, главная выскочка в нашем классе.
Почему-то считается, что выскочками бывают обычно отличники, на то они и отличники, но вот Лисицына была самой захудалой троечницей, а все равно всегда и везде лезла вперед.
Ребята сразу повернули головы и смотрели на меня с завистью и интересом. Может быть, они завидовали тому, что мы поедем в Москву, а может быть, тому, что теперь я, и правда, вроде бы совсем свободен, могу и не учить уроки.
— Ну и что же, что уезжают? — спокойно сказала Анна Сергеевна. — Учиться-то все равно нужно. Не в одной школе, так в другой. Какая разница. И тем более, Серебрянников, пока ты сидишь еще за партой в нашей школе, будь добр, веди себя, как полагается.
Она ровным голосом проговорила все, что должна была проговорить, но сделала это как-то уж слишком спокойно, даже вяло, наверно, и сама понимала: какой теперь спрос с меня, с вольного человека?
— Ладно, садись, Серебрянников, и больше не отвлекайся, — сказала, наконец, Анна Сергеевна.
И я сел. А Мишка Матвейчик сразу ожил, повеселел и зашептал мне в ухо:
— Когда ты уедешь, мы письма будем писать друг другу, правда?
— Правда, — сказал я обрадованно. Раньше я никогда никому не писал писем.
— А давай сейчас попробуем! — сказал Матвейчик.
— Что попробуем?
— Ну, письма писать поупражняемся. Как будто ты уже уехал!..
У Мишки был нетерпеливый характер, и если ему приходила в голову какая-нибудь идея, ему надо было немедленно осуществить ее. Не дожидаясь моего согласия, он уже вырвал лист из тетради и приготовился писать.
— Давай, начали! А потом ты пошлешь мне, а я — тебе. И мы будем читать.
Я подумал, что так, пожалуй, быстрей пройдет время до конца урока, и тоже вырвал тетрадный листок.
«Миша, привет! — написал я, подумав. — Какая у вас погода? У нас погода хорошая…»
Дальше я не знал, что писать, и мне сразу расхотелось играть в письма — было что-то девчоночье в этой игре.
Я заглянул в Мишкин листок.
«Здравствуй, Жека! С горячим к тебе приветом, твой бывший одноклассник Миша Матвейчик, — старательно выводил Мишка. — Какая у вас погода? У нас погода хорошая…»
Я засмеялся.
Наверно, я громко засмеялся, потому что Анна Сергеевна обернулась от доски и стала пристально смотреть на меня. Но тут прозвенел звонок, и все повскакали с мест.
После уроков я сразу отправился домой.
Я прошел через спортплощадку, мимо сваленных в кучу портфелей, мимо ребят, спорящих, кому в какой команде играть.
— Жека, ты куда? — закричали они, перестав спорить.
Я неопределенно махнул портфелем.
Они ничего не поняли. Они не знали, что сегодня я уже простился со школой и с этими тоненькими деревьями, которые мы сажали два года назад, и со спортплощадкой, где мы всегда гоняли в футбол, несмотря на строгий запрет нашего физкультурника, и с ними — своими одноклассниками — тоже простился. Пусть даже мне придется еще не раз являться сюда — все равно я уже простился. Все, что еще даже вчера было для меня важно и значительно, теперь как бы отступило и не казалось уже ни важным, ни значительным — потому что уже другие мысли — как будет на новом месте, что ждет меня там — занимали меня. И теперь я торопил, подгонял время, как подгоняешь его, когда ждешь не дождешься своего дня рождения…
На автобусной остановке, уже возле военного городка, я столкнулся с лейтенантом Загорулько.
Этот лейтенант Загорулько — веселый человек. И шумный. И в самодеятельности он выступает так, что живот надорвешь от смеха, — может изобразить кого угодно: хоть Аркадия Райкина, хоть Сергея Филиппова. Но я, когда вижу его, всегда стараюсь обойти стороной, стараюсь не попадаться ему на глаза. Никогда он не поговорит со мной нормально, а все с какими-то усмешечками и насмешечками, придумывает мне какие-то дурацкие прозвища, вроде «Джека-потрошителя», и вообще обращается со мной, как с младенцем. Еще он всегда делает вид, будто ужасно рад, что встретил меня, хотя что ему особенно радоваться? Любит дразнить, а у самого фамилия — Загорулько. Будь у меня такая фамилия, я бы и рта не раскрывал, сидел бы и помалкивал…
Вот и сейчас, увидев меня, лейтенант сразу закричал:
— Ну что, брат, без отца, наверно, полный портфель двоек нахапал? Ни с кем не поделился? Пороть-то некому! А?
Голос у лейтенанта был громкий, и все на остановке сразу посмотрели на меня, на мой набитый портфель и засмеялись. Хотя, конечно, Загорулько прекрасно знал, что отец никогда меня и не думает пороть, даже пальцем не трогает.
— Ну, а папаня твой еще не провалился с треском на экзаменах? Не прислал еще депешу: «Сижу на пустом месте — высылай двести»?
И что мой отец никогда нигде не проваливался с треском, что он всегда был лучшим командиром роты, и лучшим стрелком, и лучшим спортсменом, лейтенант Загорулько тоже прекрасно знал. А все-таки болтал всякие глупости. Только испортил мне настроение.
Я бы, наверно, так и явился домой с испорченным настроением, если бы не встретил, уже идя через военный городок, сержанта Колю Быкова. Вот человек — совсем другое дело, не то что лейтенант Загорулько.
Коля Быков возвращался из танкового парка, был он в черном рабочем комбинезоне, пахнущем бензином, и руки у него были черные-черные, перемазанные маслом и гудроном. Я всегда завидовал таким рукам. Мне всегда хотелось, чтобы у меня были такие руки.
И конечно, он тоже спросил меня об отце. Я уже привык, что последние дни меня все обязательно спрашивали об отце.
— Сегодня телеграмма должна быть, — сказал я.
— А-а… Жаль будет расставаться с твоим батькой…
Он немного еще помолчал, постояв рядом со мной, и потом пошел к казарме.
А я пошел домой.
Телеграмму от отца еще не приносили. Мама нервничала, сердилась.
— Вечно он так — как святой, — говорила она. — Занят делами. А мы для него ничего не значим. Ну что, трудно ему дойти до почты, отбить телеграмму?
Я молчал.
Мне, конечно, тоже очень хотелось поскорее получить известие от папы, но я был уверен, что у него есть заботы поважнее, чем рассылать телеграммы. И вообще я давно уже убедился: в подобных случаях мне лучше всего помалкивать. Когда мама начинает ругать отца, в конце концов обязательно достанется и мне. Потому что я «весь в отца». Тем более, что отец сейчас далеко, а я здесь, рядом.
Я боялся, что мама поинтересуется моими школьными делами, и тогда уж мне влетит под горячую руку, но сегодня ей было не до этого. Она даже не спросила меня, как обычно вечером, выучил ли я уроки. И я окончательно почувствовал себя свободным человеком.
С этим прекрасным ощущением я и уснул.
Сколько я проспал, не знаю, по-моему, очень недолго.
Я вдруг проснулся, и проснулся так неожиданно, что даже никак не мог понять сначала, что проснулся, — мне казалось, что я все еще сплю и мне снится, будто я проснулся.
Я увидел, как из соседней комнаты под дверью пробивается узкая полоска света, и услышал голос отца.
Я быстро сел на кровати и прислушался.
Яркая полоска по-прежнему светилась под дверью, но теперь там, во второй комнате, было тихо.
Приснилось… Значит, все-таки приснилось…
Но тут же вдруг я снова услышал голоса: совсем тихий — мамин и чуть погромче — отца.
Я отшвырнул одеяло и босиком, в трусиках ринулся в соседнюю комнату.
Я бросился отцу на шею, я барабанил его кулаками по широкой спине и твердил:
— Почему меня не разбудили? Почему не разбудили? Жалко было, да?
— Женя, иди в постель, — сказала мама. — Холодно, простудишься. Завтра папа все расскажет.
— Почему завтра? Тебе сегодня, а мне — завтра? Хитренькая!
— Женя, папа устал…
Я посмотрел на маму, потом перевел взгляд на отца, потом снова на маму и вдруг сразу понял: что-то произошло, что-то случилось!
У них, у обоих, был такой вид, какой бывал только тогда, когда они ссорились. Вернее, даже не тогда, когда ссорились, а когда ссора уже оставалась позади и они уже готовы были примириться, но еще все-таки не примирились. Оба они сидели с какими-то напряженными, смущенными лицами.
— Иди, Женя, иди… — повторяла мама.
Но я не ушел.
Я только торопливо натянул тренировочный костюм, сунул ноги в тапочки и остался сидеть. Почему я должен был уходить? Почему я должен был ждать до завтра?
— Ладно, — сказал отец. — Завтра, сегодня — какая разница. В общем, брат, плохим твой отец оказался сдавальщиком экзаменов. Никуда не годным… — Отец сделал неловкое движение головой, точно кивнул, и вдруг улыбнулся. — Вот какое дело…
Я поглядел на маму. Я подумал, что он шутит.
— Да, Женя, — голосом без всякого выражения сказала мама, — папу не приняли в академию. Он не прошел по конкурсу.
Мама говорила серьезно, она не улыбалась, как отец, и все-таки у меня еще оставалась надежда, что они оба сговорились и теперь разыгрывают меня, как маленького. А потом оба расхохочутся, когда увидят, что я поверил.
— Ну да! — сказал я нерешительно. — Все вы сочиняете…
И тут мама вдруг рассердилась.
— Довольно, Женя, — сказала она. — Живо в кровать! Тебя только здесь не хватало! Дай мне поговорить с папой!
Отец еще улыбался, глядя на меня, но лучше бы он не улыбался такой улыбкой!
Я понял, что никто не собирался меня разыгрывать и все, что я услышал сейчас, правда.
Я встал и поплелся к себе в комнату.
Они могли заставить меня уйти, но никто не мог заставить меня уснуть, и никто не мог заставить меня зажать уши. Я лежал в темноте, и обрывки разговора доносились до меня из-за закрытой двери.
Я слышал голос отца — мама либо молчала, либо говорила так тихо, что я ничего не мог разобрать. А отца я слышал…
— Понимаешь, — говорил он, — это здесь меня убедили, уверили, уговорили: мол, ты лучший командир роты, лучший, лучший… Я и успокоился. Вроде лучше меня никого и нет. А там таких, как я, десятки. Это здесь мой портрет в аллее Почета всем в глаза бросается. А там у меня в личном деле обычная фотокарточка — как у всех. Портрет-то здесь остался. Там тот лучший, кто экзамены на пятерки сдает… — Он замолчал и молчал довольно долго, а потом сказал неожиданно — с горечью, почти с отчаянием: — Как я завтра пойду на работу — не знаю! Не могу! Не могу представить! Ведь, знаешь, я сегодня пять часов торчал на вокзале, темноты дожидался — стыдно было идти днем через городок…
Так вот почему он появился ночью, в неурочное время!
Я представил себе, как отец, мой отец, прячется на вокзале, как боится встретить кого-нибудь из знакомых, и мне стало не по себе. Я чуть не заплакал.
Я лежал тихо-тихо, не шевелясь; если бы даже отец вошел сейчас сюда и увидел, что я не сплю, я бы ни за что не признался, что слышал его последние слова. Скорей бы умер, чем признался.
Взрослые часто говорят: «Я вчера так расстроился, что не мог уснуть всю ночь…» или: «У меня бессонница на нервной почве…» Так, во всяком случае, уверяла моя бабушка, когда мы в прошлом году гостили у нее. И я теперь был убежден, что сегодня ни за что не смогу уснуть.
И все-таки я заснул.
Я сам не заметил, как заснул, и проспал до самого утра, ни разу больше не проснувшись. И даже сны в эту ночь мне не снились. Уж лучше бы они мне снились. Лучше бы все, что я слышал сегодня ночью, оказалось сном. Тогда бы, проснувшись, я просто покрутил головой, — я всегда поступал так, чтобы отделаться от страшного сна, — и все бы прошло. И утром бы принесли телеграмму от отца. И мы бы с мамой поехали на вокзал встречать его.
Но ничего такого, конечно, не случилось.
Утром я открыл глаза и увидел отца.
Отец ходил по комнате и брился бритвой «Спутник», которую мы с мамой подарили ему на 23 февраля.
— Подъем! Женька, подъем! — скомандовал он, как обычно, как командовал всегда по утрам.
Но сейчас он сказал это машинально, скорее просто по привычке, я был уверен — он бы даже не заметил, если бы я не встал.
Обычно я любил подольше поваляться в постели, пока отец не устраивал мне «государственный переворот» — он переворачивал меня вместе с матрасом, так что я сразу оказывался на холодной металлической сетке, и мне ничего не оставалось, как только подниматься. Но сегодня я вскочил сразу: я понимал, что отцу не до меня, хотя и он, и мама старательно делали вид, будто ничего особенного не случилось, будто все идет, как надо. Кого они хотели уверить в этом? Меня, что ли? Или, может быть, самих себя?
Я-то видел, что отец сегодня молчаливее, чем обычно, и на часы поглядывает чаще, точно школьник, когда истекает время контрольной и вот-вот прозвенит звонок и надо сдавать работу… А мама суетилась больше, чем всегда, и все задавала отцу какие-то пустячные вопросы, все переспрашивала, не забыл ли он ручку, не надо ли планшет, приготовил ли плащ… Будто он первый раз собирался на службу. Или будто это вовсе не отец собирался, а я, потому что это я вечно что-нибудь забываю или что-нибудь не то засовываю второпях в портфель.
А я сегодня вел себя тихо, незаметно, словно бы меня и не было вовсе.
В окно я видел, как прошли мимо нашего дома майор Городецкий, папин комбат, и лейтенант Загорулько. Обычно отец секунда в секунду точно в этот момент выходил из дому и присоединялся к ним, и они уже втроем шагали к штабу.
А тут отец нарочно приостановился у двери — ждал, когда они пройдут. Офицеры взглянули на наши окна и пошли дальше — они ведь еще не знали, что он вернулся. А отец все стоял в передней, не двигаясь, точно прислушивался, что делается там, за дверью.
— Ладно, — сказала мама негромко и положила руки ему на плечи. — Не мучай себя. Что же теперь делать.
И тогда отец решительно толкнул дверь и пошел не оглядываясь. Я видел, как шел он по улице — широкоплечий, подтянутый, я глядел ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за поворотом.
И только тут я вдруг вспомнил о школе, и подумал:
«А я? А как же теперь я?»
3
— Ты знаешь, куда пойди первым делом? — сказал мне Миша Матвейчик. — Первым делом жми в бассейн. Я читал в журнале, в Москве есть такой бассейн, законный, прямо под открытым небом. На улице мороз тридцать градусов, а люди купаются себе преспокойно. Правда, здорово?
— Правда, — сказал я. — Правда.
Я никак не мог набраться решимости и сказать Мишке, что ни в какой бассейн я не попаду, ни в какую Москву я не поеду. Несколько раз собирался и не мог. Это как прыгнуть в воду с вышки: если не прыгнешь сразу, то потом, сколько ни подходи к самому краю, все уже зря — с каждым разом все труднее сделать последний шаг. А кроме того, стыдно признаться, но в глубине души я по-прежнему надеялся, что все еще может измениться каким-то чудесным образом.
Сегодня еще никто в школе не знал о моем позоре, даже Элька Лисицына еще ничего не пронюхала, а она-то все всегда узнавала первая. Больше всего на свете Элька любит поговорить о взрослых делах — кого куда переводят, кого собираются повысить в звании, кого снимают с должности — ей до всего есть дело, все интересно. Сегодня она молчит, потому что ничего еще не знает, а завтра, завтра-то ей все будет известно, завтра она растрезвонит всем о бесславном возвращении моего отца, в этом можно не сомневаться. Да и без Эльки ребята все равно узнают — один я, что ли, из военного городка хожу в школу?
— А еще, — сказал мне Мишка шепотом, — я бы в метро пошел кататься. Там, говорят, за пять копеек можно кататься хоть целый день — не то, что у нас в автобусе. Не знаю, может, и врут. Ты проверь обязательно. Счастливый ты!
Знал бы он, какой я счастливый! Всю жизнь, сколько я себя помню, я всегда гордился своим отцом, а теперь…
— Серебрянников! — сказала Анна Сергеевна. — Я вижу, что хоть ты еще и не уехал, но на моих уроках отсутствуешь…
Значит, и она помнит. А у меня еще теплилась слабая надежда, что, может быть, все в классе забудут, как я распространялся вчера о своем отъезде.
Теперь завтра Анна Сергеевна скажет: «Что ж удивительного, выходит, ты берешь пример с отца…» Или что-нибудь в этом роде. Конечно, я знал, что ничего подобного она никогда не скажет, но ведь может сказать, если захочет. Одна эта мысль была для меня невыносима.
На другой день я не пошел в школу.
Сначала я болтался в скучном, осеннем лесу, что начинается сразу за военным городком, потом вышел к речке.
Летом, когда жарко, здесь собирается много народа, здесь бывает весело и шумно, а сейчас было пустынно.
Конечно, я мог сесть в автобус и поехать в город, но я опасался встретить в автобусе кого-нибудь из учителей, или кого-нибудь из наших знакомых, или кого-нибудь из офицеров, кто меня знает.
По речке, выскочив из-за поворота, пронеслась байдарка. Одинокая, она летела легко и стремительно, и мне сразу захотелось уехать куда-нибудь далеко-далеко. Вот бы сесть в танк и помчаться, пусть попробует кто-нибудь остановить! Танк прогрохочет мимо школы, и все ребята переполошатся и станут смотреть в окна. А танк помчится дальше.
Такие чепуховые мысли приходили мне в голову. Мне совсем не хотелось болтаться вот так — одному. И скучно, и холодно, и тоскливо — ничего интересного в этом не было. Но что мне теперь было делать?
Я пропустил и второй день, и третий…
Ни мама, ни отец ничего не подозревали. Отцу было, конечно, не до меня, и без моей персоны у него сейчас хватало забот, с утра до вечера он пропадал в своей роте, а маме и в голову не приходило, что ее сын пропускает уроки. Я же отправлялся утром из дома с портфелем, как всегда.
На что я надеялся? На что рассчитывал?
Не знаю.
Авось… Вдруг… Мало ли что бывает…
Я не представляю, чем бы все это кончилось и сколько бы я еще прогуливал уроки, но на четвертый день утром, когда я уже взял в руки портфель и собирался выйти из дома, на пороге нашей квартиры возникла Элька Лисицына.
— Здравствуйте, Маргарита Николаевна, доброе утро, — очень вежливо сказала она моей маме, но я, конечно, сразу догадался, что пришла она вовсе не для того, чтобы только поздороваться с моей мамой.
Я прекрасно представлял, что именно она сейчас скажет. И все-таки я не стал делать ей никаких предостерегающих знаков, я даже не шевельнулся, у меня не было ни малейшего желания унижаться перед ней, а потом я хорошо знал, что никакими предостерегающими знаками Эльку Лисицыну не остановишь.
У меня была еще возможность — сразу выскользнуть на улицу, пусть бы Лисицына объяснялась с моей мамой наедине, без меня, но я переборол себя и не сдвинулся с места. Будь что будет.
— Серебрянников, — сказала Элька, — мне Анна Сергеевна поручила узнать, почему ты не ходишь в школу?
Я быстро взглянул на маму. Я увидел, как удивленно расширились у нее глаза. Вся она как-то резко выпрямилась, и я ждал, что сейчас она закричит, сейчас начнет ругать меня при Эльке, и тогда уж мне останется лишь пойти и утопиться.
Но мама не закричала, она только выразительно поглядела на меня и сказала:
— Но сегодня ты ведь идешь в школу?
— Да, конечно, — торопливо сказал я. — Идем, Элька, а то опоздаем…
И мы пошли — я и мой конвоир Элька Лисицына.
Однажды — это было еще в третьем классе — я болел скарлатиной и долго лежал в больнице. И когда потом я вернулся в школу, я был еще слабым и тихим, я чувствовал себя робко и неуверенно, совсем как новичок. И вот теперь у меня было опять такое же состояние, словно я возвращаюсь в класс после долгой тяжелой болезни. Так что я был не очень далек от истины, когда сказал Анне Сергеевне, что болел эти три дня, и даже пообещал принести завтра записку от матери. Хотя я не очень хорошо представлял себе, как смогу добыть эту записку, потому что догадывался, что ждет меня сегодня дома.
И я не ошибся.
Вечером у нас состоялся семейный суд.
Отец был как бы главным судьей. Мама — и обвинителем и свидетелем одновременно. Только защитников, естественно, у меня не было.
Правда, разговор со мной отец начал вполне мирно и даже шутливо, и, если бы я сразу покаялся, все бы, наверное, кончилось быстро и благополучно, но на меня вдруг накатило упрямство, просто какое-то упрямое безразличие, и я молчал.
— Ну-с, — сказал отец, — какие еще фортели ты намерен выкидывать? Посвяти, пожалуйста, нас с мамой в свои секреты.
В общем-то, я думаю, ему было не до шуток, и мне тоже — зачем же он разговаривал со мной таким тоном, словно лейтенант Загорулько?
Я ничего не ответил. Что я мог ответить?
— Ну что ж, помолчи, помолчи. Я подожду, — сказал отец.
— Ему просто нечего говорить. Разве ты не видишь? — сказала мама. — Прогулял три дня и еще улыбается. Как святой.
Это была неправда. Я не улыбался. Я просто молчал.
— Дай-ка дневник, — сказал отец.
Я принес дневник. В дневнике у меня все было в полном порядке — одна четверка по английскому и ничего больше. За дневник я был спокоен.
— Та-ак… — сказал отец.
— Я теперь не знаю, чему верить, — сказала мама. — Может быть, он уже и отметки подделывает?
— Ну уж! — сказал я. Зря я не удержался.
— А что «ну уж»? Что «ну уж»? — сразу закричала мама. — Вчера ты обманывал меня и не ходил в школу. Завтра будешь подделывать отметки в дневнике — что тут удивительного?
Я опять замолчал. Мне нечего было возразить.
— Ну вот что, братец, — сказал отец. — Я хочу, чтобы ты членораздельно объяснил: почему ты не ходил в школу? Были же у тебя какие-то причины?
— Какие у него причины! — сказала мама. — Связался, наверно, с плохой компанией!
— Так в чем же дело? — повторил отец.
Неужели он сам не понимал, в чем дело? Неужели так трудно было догадаться?
Не мог же я рассказать ему, что сегодня на переменах я даже не выходил из класса — боялся, что меня начнут расспрашивать об отце! Не мог же я рассказать ему, как на уроке литературы, когда учительница вдруг произнесла слово «академия», у меня тут же ухнуло и полетело вниз сердце, потому что мне показалось, что в тот момент все разом посмотрели на меня и подумали о моем отце, и я долго еще не решался поднять глаза, хотя, конечно, то, о чем говорила учительница, не имело никакого отношения ни ко мне, ни к моему отцу… Мог ли я теперь рассказать ему об этом?
— Значит, будем молчать? — спросил отец. — Не думал я, что ты такой упрямый.
— Утром я промолчала, пощадила его при Эле, — сказала мама, — хотя у меня было такое состояние, будто меня ошпарили. Но я промолчала. Думала, что он оценит. А он не понимает, оказывается, когда с ним обращаются по-человечески…
Не надо было ей сейчас говорить об этом, не надо. Я все понял, я все оценил, тогда утром я готов был расцеловать мою маму, но зачем теперь она сама напоминала об этом?
— Язык ты, что ли, проглотил? — уже раздражаясь, сказал отец. — Долго мы еще будем играть в молчанку?
— У папы и так неприятности на работе, — сказала мама, — а ты…
И тут я не выдержал.
— А что, я виноват в этом, что ли? — сказал я.
— Как ты смеешь так говорить с отцом! — закричала мама. — Замолчи сейчас же!
— Пожалуйста, — буркнул я. — То говори, то молчи…
— Не смей хамить матери, — сказал отец.
Я и сам понимал, что грублю, и грублю напрасно, зря, но уже не мог остановиться. И правда, разве я был виноват в отцовских неприятностях? Разве я ездил в Москву? Разве я не попал в академию? Разве я сдавал экзамены? Почему, когда я приношу двойку, никто мне не говорит: «Не трогайте его, не беспокойте, у него и так неприятности в школе…»
— Могу и совсем не разговаривать! — сказал я.
— Убирайся к себе в комнату! — крикнула мама. — И подумай как следует о своем поведении!
Вообще мама нередко кричит на меня и говорит всякие ругательные слова, не церемонится со мной, но и отходит, успокаивается потом быстро, а вот отец, если рассердится, это хуже, это надолго.
Я посмотрел на отца — не скажет ли он еще что-нибудь. Но он молчал.
Тогда я пожал плечами и пошел к себе в комнату.
Я взял с полки веселую книгу про капитана Врунгеля и стал читать. Может быть, я и правда бесчувственный человек, как говорит иногда моя мама, но сейчас не хотелось мне думать ни о чем серьезном.
Я слышал, как в соседней комнате совсем тихо, почти шепотом, разговаривали между собой мои родители. Наверно, советовались, что делать со мной дальше.
4
Не успел я выскочить на большой перемене из класса, как столкнулся с нашей пионервожатой Людой.
— Серебрянников, — сказала Люда, — ты не забыл?
— Что? — спросил я.
— Как что? Пригласить своего отца! Мы же договаривались!
Только этого мне сейчас и не хватало!
Я, и верно, совсем забыл. Времени-то прошло дай бог сколько! Это еще в прошлом году мы придумали — приглашать на наши сборы по очереди своих родителей. И пусть каждый расскажет самую интересную историю из своей жизни. Я тогда кричал громче всех, я даже не против был, чтобы мой отец выступал самым первым. Не мог же я тогда знать, что все так обернется.
— Он не может, — сказал я Люде.
— Почему это?
— Потому что не может, — повторил я. — Он сейчас очень занят.
— Но мы же договаривались!
— Мало ли что договаривались! А теперь у него есть дела поважнее, понятно?
— Понятно, Серебрянников. Это несерьезный разговор, — тоном учительницы сказала Люда. — Я сама поговорю с твоим отцом.
— Пожалуйста! — Я пожал плечами. — Никто не запрещает.
Вот как все получалось теперь — шиворот-навыворот. События, которых я раньше ждал бы с нетерпением и радостью, теперь приносили мне одни огорчения, стыд и неприятности.
Я был уверен, что Люда не доберется до моего отца, постесняется его беспокоить, но она оказалась настойчивей, чем я думал.
Люда все-таки позвонила отцу по телефону. Правда, сделала она это не сразу, и прежде чем этот телефонный звонок раздался в нашей квартире, произошли еще некоторые новые события…
5
В воскресенье с утра ко мне в гости явился Миша Матвейчик. Миша всегда немного завидует мне. Миша уверен, что если бы он жил, как я, в военном городке, если бы отец у него был капитаном, командиром роты, он бы целые дни проводил возле танков. Наверно, Мишке казалось, что танкисты только и делают, что все время палят на стрельбище из пушек, строчат из пулеметов или водят свои танки через всякие препятствия.
Я-то хорошо знаю, что это не так. Я-то хорошо знаю, что чаще всего с утра до вечера танкисты возятся в парке, в танковых боксах, где стоят их машины, стучат тяжелыми кувалдами, орудуют гаечными ключами, кистями и тряпками, дышат запахом бензина и краски и морщатся от едкого сизого дыма, который даже у самых привычных солдат вышибает слезы… И все это потому, что каждый танк должен быть в полной боевой готовности. Должен быть как новенький.
Уж я-то насмотрелся на работу танкистов! Меня танками не удивишь! Мама даже рассказывает всем нашим знакомым, будто первое слово, которое я произнес в своей жизни, было слово «танк». Не знаю, правда это или нет, но сколько я себя помню, столько помню и танки. Раньше, когда я был поменьше, я почти каждый день бегал к танкам, а теперь — реже. Теперь меня больше волнует, как бы пробраться вместе с солдатами в клуб посмотреть картину, на которую дети до шестнадцати не допускаются. А танки от меня не убегут, танки всегда рядом.
И все-таки, если говорить честно, танки я люблю не меньше, чем Мишка Матвейчик, смешно даже сравнивать. Уж если я приду в парк, так могу хоть десять часов подряд смотреть, как натягивают солдаты гусеницу, или прогревают мотор, или проверяют радиоаппаратуру. А солдаты разрешают мне забраться в кабину и посидеть за рычагами, посмотреть в прицел, подержаться за рукоятку пулемета. Даже командира полка я не боюсь, хотя его все побаиваются — когда он видит меня среди солдат, он всегда посмеивается и говорит: «А, будущий танкист! Правильно, правильно, привыкай! Нам нужны хорошие солдаты». И никогда не прогоняет меня.
В то воскресенье, когда явился ко мне Мишка, отца дома не было — он ушел проводить дополнительные занятия с солдатами. Как-никак, а пока он был в Москве, пока сдавал свои экзамены, рота оставалась без настоящего командира, и теперь отцу приходилось наверстывать упущенное. А кроме того, надвигались какие-то учения или проверка, кажется, даже комиссия какая-то очень важная должна была приехать — так я слышал от Эльки Лисицыной, и теперь все готовились к этому событию.
Я знал, что Мишка, раз уж он пришел ко мне, рано или поздно обязательно потянет меня к танкам, и поэтому я сразу повел его в парк.
Но дежурный по парку старшина-сверхсрочник не пустил нас туда — сказал, что все опечатано и закрыто и делать там совершенно нечего, хотя я своими ушами слышал, как доносилось оттуда тарахтенье мотора. Просто вредный был этот старшина, хотел показать свою власть. Я бы, конечно, еще поспорил с ним, но Мишка сразу перетрусил, засмущался, потянул меня за рукав. Для Мишки ведь что старшина, что генерал — все одинаковые начальники.
Тогда мы направились к учебным классам — разыскивать моего отца. Уж он-то нас, конечно, не прогонит. Вообще мои родители любят, когда ко мне приходит Матвейчик, потому что он тихий и вежливый. Если бы я вдруг сделался похожим на него, они были бы только довольны.
Ладно, пусть старшина стережет свой парк, в учебных классах есть штучки еще поинтереснее! Там есть, например, тренажер, на котором солдаты учатся водить танк. Рычаги, педали — все, как в настоящей машине. Ты сидишь за рычагами, а перед тобой макет танкодрома: и крошечный противотанковый ров, и всякие другие препятствия — точно, как на настоящем танкодроме. И по этому игрушечному танкодрому бегает игрушечный танк. Тронешь левый рычаг — и маленький танк послушно побежит влево, тронешь правый — вправо, скинешь обороты — и он замедлит ход, прибавишь — и он увеличит скорость. Жаль только, что нас, пацанов, и близко не подпускают к этому тренажеру. Боятся, что сломаем. Я только один раз и сидел за рычагами, и то отец наблюдал за мной. А есть еще тренажер…
— Мишка! — сказал я. — Пошли посмотрим, как солдат в танке затопляют!
— Как затопляют? — удивился Мишка.
— Очень просто. Водичкой. Затопят в танке и смотрят: кто сумеет выбраться — тому пятерка, а кто не сумеет — тому каюк.
— Ну да! — поразился Мишка. Он был доверчивым парнем, и я этим частенько пользовался.
— А зачем их затопляют?
— Надо. Вот, например, идет танк по дну реки, и вдруг — бах-ба-бах! — мотор заглох, или снаряд в гусеницу угодил, или еще что. Что тогда делать? Ну скажи, ты бы что стал делать?
— Выбрался бы из танка… — неуверенно предположил Мишка.
— Ха-ха! Ловкий какой! Умненький! Выбрался бы! А люк ты откроешь, да? На него вода знаешь как давит! Ни за что не откроешь. Затопить надо танк сначала, вот что! Давление сравняется, и тогда, пожалуйста, открывай люк, понял?
— Понял, — сказал Мишка.
По его лицу я видел, что ему уже не терпится поскорее посмотреть все своими глазами.
Я уверенно толкнул дверь приземистого здания, хотя в душе опасался, как бы нас не турнули и отсюда. По опыту я уже знал, что, когда взрослые готовятся к приезду каких-нибудь комиссий, они становятся очень серьезными и сердитыми.
Но мне повезло. Именно здесь, оказывается, занимался сейчас мой отец со своими солдатами. Он взглянул на нас и улыбнулся Мишке.
— Ну что, братцы, обмакнуть вас? У нас это живо, в один момент!
Он шутливо потянулся к Матвейчику, и тот сразу, хихикая, попятился, хотя, в общем-то, Мишка, по-моему, был вовсе не против того, чтобы его обмакнули — по крайней мере, потом было бы чем похвастаться перед ребятами. Но отец тут же переключился, вернулся к своему делу и больше уже не обращал на нас внимания.
А Мишка завертел головой, с любопытством осматриваясь по сторонам.
Бо́льшую часть помещения занимал маленький бассейн в форме буквы «П» — узкий помост почти разрезал его на две равные части. В этом бассейне солдаты учились работать в противогазах под водой. Слева, в углу, возвышалось сооружение, похожее на танк с усеченной кормовой частью. Это и был тот самый тренажер, про который я рассказывал Мишке.
Возле тренажера толпились солдаты.
Солдаты были в трусах и в спасательных жилетах — как в панцирях. Широкие противогазные коробки были подвязаны у них высоко на груди, почти у самых ключиц, и вообще солдаты сейчас больше смахивали на аквалангистов или на исследователей иных миров — героев научно-популярных фильмов, чем на танкистов. Я даже не сразу узнал среди них моего знакомого сержанта Колю Быкова. Он первый подмигнул мне, и я тоже подмигнул ему в ответ.
Мишку сразу заинтересовало устройство противогаза, таких противогазов он еще никогда раньше не видел, но я его потащил к маленькому окошечку в броне тренажера.
Мы оба прижались носами к этому окошечку и сквозь толстое, похожее на слюду тусклое стекло различили там, внутри башни, словно в огромном аквариуме, фигуры солдат все в тех же спасательных жилетах и противогазных масках. Они шевелились, что-то показывая друг другу жестами, а внизу подле них, постепенно поднимаясь, плескалась вода.
— Затопляют! — прошептал Мишка.
Отец ударил по броне металлическим стержнем, и оттуда, изнутри, донесся приглушенный ответный звук. И от этого перестукивания мне вдруг сделалось жутковато. Совсем недавно я читал рассказ о затонувшей подводной лодке. Там точно так же водолазы перестукивались с уже умирающими, задыхающимися подводниками, наглухо замурованными в отсеках…
— Смотри! Смотри! — прошептал Мишка.
Вода медленно поднималась, вот она уже окутала солдат по пояс, вот скрыла противогазные коробки, вот коснулась подбородка самого низкорослого из солдат и поползла дальше, обволакивая лица в резиновых масках. Еще минута — и вода лизнула снизу крышку люка. Струйки воды потекли сверху по броне.
В следующий момент крышка люка откинулась, и солдаты по одному, помогая друг другу, начали выбираться из люка. Они спрыгивали с брони и отряхивались, точно после купания где-нибудь на берегу речки. Маски они снимали быстро, но все же не настолько, чтобы кто-то мог подумать, будто им уже совсем невмоготу.
И в эту минуту я вдруг услышал позади, за спиной, раздраженный, срывающийся голос:
— Да задыхаюсь я в нем! Не могу — задыхаюсь!
Мы с Мишкой разом обернулись и у бассейна, возле самой лесенки, ведущей в воду, увидели высокого худого солдата. Солдат, вероятно, только что вылез из бассейна — снятая мокрая маска противогаза болталась у него на груди, с обвисших трусов стекала вода. Лицо его было мне знакомо, и не просто знакомо, как были знакомы лица почти всех танкистов из отцовской роты — нет, этого солдата я хорошо знал, я даже разговаривал с ним, только сейчас, сразу, я не мог вспомнить, где и когда.
— Не могу я дышать! Не дышится! — повторял он с озлобленной настойчивостью. — Я же, товарищ капитан, сразу почувствовал, что противогаз неисправен, и старшине сразу сказал. А он: «Ничего, — говорит, — надевайте…» Что же, теперь задыхаться я в нем должен?..
Солдат говорил торопливо и взволнованно и, кажется, не собирался останавливаться.
— Погодите, Морковин, — перебил его отец. — Вы в самодеятельности никогда не участвовали?
— Что? — удивился солдат.
— В самодеятельности, говорю, не участвовали? В инсценировках по басням великого баснописца Ивана Андреевича Крылова не играли?
Морковин озадаченно молчал.
— Не играли? Тогда что же вы на меня смотрите, как ягненок на волка? А, Морковин?
Я-то не раз уже замечал за отцом эту манеру — спросить вдруг что-нибудь неожиданное, вроде бы совершенно не относящееся к делу, — удивить, озадачить своего собеседника, так что тот сразу останавливался на полуслове. Вообще-то это был неплохой способ, я так думаю. Я даже однажды вообразил себе такую картину: ты начинаешь оправдываться перед Анной Сергеевной, ты уже заранее приготовил длиннющую речь и чем ее разжалобить — заранее продумал, а она вдруг обрывает тебя неожиданно и спрашивает, к примеру: «Серебрянников, вы сегодня на завтрак что ели?» И всё — ты разинул рот от удивления, ты замолк, вся твоя речь безнадежно забыта, класс, конечно, хохочет — одним словом, полный провал. Ясное дело, Анна Сергеевна никогда так не поступит, она всегда очень внимательно и терпеливо выслушивает все наши объяснения, и мы пользуемся этим и запутываем ее в своих бесконечных доводах и оправданиях…
— Ну вот что, Морковин, — сказал отец, когда солдат пришел в себя и немного успокоился. — Вы мне сказки не рассказывайте, противогаз ваш вполне исправен. И из головы вы эту чепуху выкиньте. Надевайте противогаз и марш в воду! Ну-ка, быстро!
Морковин набрал в грудь воздуха, натянул маску и обреченно полез в бассейн.
— Ну, дает Морковка! — сказал сержант Коля Быков и засмеялся.
И я засмеялся вслед за ним. А вслед за мной — Мишка.
Морковин погрузился в воду, но одной рукой он продолжал цепляться за ступеньку лесенки — никак не решался от нее оторваться.
Он скрылся под водой и тут же вынырнул снова.
— Ну как, Морковин? — наклоняясь к нему, спросил отец.
Солдат неопределенно пожал плечами.
— Да вы дышите ровно. Главное — ровно. Вспомните, как вас учили. Ясно?
Морковин кивнул и опять нырнул в бассейн. Теперь только бледно-зеленая макушка противогазной маски тускло просвечивала сквозь мутноватую воду. Крупные серебристые пузыри один за другим вырывались на поверхность.
— Ну что он вытворяет! Что вытворяет! — сердито приговаривал отец, хотя я никак не мог догадаться, чем он недоволен.
— Ну вот, ясное дело! — сказал отец, когда голова Морковина снова высунулась из воды.
Непослушными пальцами Морковин сдирал маску, а она точно липла к лицу, не хотела сниматься.
Глаза у него были ошалелые, испуганные — один раз я уже видел такие глаза у мальчишки, который тонул в речке прошлым летом.
Ртом Морковин торопливо хватал, заглатывал воздух.
— Не, не могу я! Говорю — противогаз не работает. Что я, нарочно? Вон меня уже колотун трясет!
Его, и правда, била нервная дрожь, худые руки и ноги покрылись сизыми пупырышками.
Мишка перестал смеяться и испуганно смотрел на него. А Морковин оглядел солдат, словно ища у них поддержки и сочувствия, взгляд его скользнул и по нашим лицам — и тут я сразу вспомнил, откуда я его знаю. Это он помог мне однажды пробраться на фильм «только для взрослых» вопреки всем запретам — он был тогда патрульным и пропустил меня в клуб. Тогда, в парадной форме, с автоматом и с красной повязкой на рукаве, конечно, он не выглядел таким смешным и беспомощным, как сейчас.
На секунду его взгляд задержался на мне, и я сделал каменное лицо, я не узнавал его — почему-то мне не хотелось, чтобы Мишка Матвейчик, и сержант Коля Быков, и все остальные вдруг увидели, что этот солдат — мой знакомый.
Но и ему сейчас, наверно, было не до меня.
— Понимаете, Морковин, вы просто боитесь, — убеждал его отец. — Вам надо преодолеть страх. Переломить самого себя. Ничего с вами не случится.
— Да не боюсь я! — отвечал Морковин. — Противогаз у меня негодный! Я старшине сразу говорил — негодный противогаз! Так и задохнуться недолго. А он говорит…
— Давайте сюда ваш противогаз, — резко сказал отец. — И жилет тоже снимайте. Быстро!
Я не успел опомниться, не успел еще сообразить, что́ он задумал, как отец уже разделся и уже натягивал на себя спасательный жилет, застегивал его с дотошной аккуратностью на все крючки, привязывал противогазную коробку.
Я всегда очень любил смотреть, как делает мой отец зарядку, как вертится на турнике, как легко, одним махом, перебрасывает свое тело через брусья, — честное слово, в такие моменты он был ничуть не хуже, чем те гимнасты, которых показывают по телевизору. А сейчас рядом с тощим Морковиным он выглядел особенно здо́рово — плечистый, загорелый, мускулистый — настоящий спортсмен!
— Ну, смотри, — сказал он Морковину, переходя вдруг на ты. — Только попробуй мне потом пожаловаться на противогаз!
Отец уже спускался по лесенке в воду, и солдаты столпились на помосте и следили за ним, точно он и правда начинал сейчас рискованный опыт, точно подвергался опасности, как будто они сами только что не отработали положенное время под водой. И я вдруг испугался за отца — а что, если вдруг противогаз на самом деле неисправный? Отец ведь скорее задохнется, чем вылезет из воды раньше срока. Я-то изучил его характер!
Но боялся я, конечно, напрасно. Отец знал, что делал. Через десять минут он уже опять стоял возле Морковина и протягивал ему обратно противогаз.
— Убедился? Теперь понял, что все дело в тебе самом, а не в противогазе? Попробуй теперь у меня выскочить раньше времени!
— А может, у меня организм такой… — неуверенно проговорил Морковин.
Солдаты засмеялись, и мы с Мишкой — тоже.
— Организм! — повторял я сквозь смех. — Ха-ха-ха! Мишка, ты слышал? Организм!
И тут вдруг отец точно в первый раз увидел нас с Мишкой.
— Вам что здесь — цирк? — спросил он строго. — А ну-ка, уважаемые зрители, освободите помещение! Живо, живо! Посмотрели — и хватит!
Мне надо было перестать смеяться, но если смех нападет на меня, то я уж ничего не могу с собой поделать.
Так мы с Мишкой оказались за дверью.
— Здо́рово! — сказал Мишка. Наверно, он хотел меня утешить, чтобы я не расстраивался, что нас так бесцеремонно выставили.
— Это еще что! — сказал я. — А вот скоро они танки под водой водить будут! Это да!
— Нет, я про твоего батю говорю, — сказал Мишка. — Здорово он показал этому Морковкину!
И снова мы с Мишкой начали хохотать.
Я вдруг сразу забыл все свои переживания, все свои беды и неприятности, словно опять вернулось то время, когда я мог только гордиться своим отцом.
Но мне этого было мало.
Мне хотелось до конца насладиться сегодняшним днем. Мишкино восхищение точно подгоняло, подстегивало меня, и я не повел Мишку к КПП напрямик, а потащил его кружным путем — мимо аллеи Почета, где выставлялись фотографии командиров лучших подразделений.
Но едва только мы приблизились к этой аллее, дурное, тревожное предчувствие овладело мной. Первая фотография была совсем не та, которую я привык здесь видеть. Я привык здесь видеть «фотофизиономию» лейтенанта Загорулько — так он сам называл свои фотографии, а сейчас вместо него на меня смотрел с портрета какой-то незнакомый лейтенант с усиками.
Я шагнул вперед, уже понимая, уже догадываясь, что произошло.
Портрета отца не было.
* * *
Мишка добросовестно изучал подписи под фотографиями, подсчитывал звездочки на погонах, спрашивал меня, кто этот офицер, а кто тот. Только одного вопроса он так мне и не задал. Или, может быть, он вообще не помнил, забыл? Не мог же я, в самом деле, не сказать, не похвастаться никогда ему, что мой отец — командир лучшей роты; сто раз, наверно, я твердил ему об этом. Из чуткости он, что ли, не задавал теперь мне этот вопрос? «Миша — очень чуткий мальчик», — говорила про него моя мама.
Нужна мне больно его чуткость!
Все равно никто и не смотрит на эти фотографии! Никто и не смотрит! Не смотрит! Не смотрит!
Я почувствовал, что еще немного — и я разревусь, и торопливо пошел, почти побежал вперед — еще не хватало, чтобы чуткий Миша Матвейчик увидел это!
Я пошел прочь от аллеи, и Миша покорно зашагал за мной, а вслед нам глядели застывшие в напряженной торжественности лейтенанты, капитаны и майоры — командиры лучших подразделений, среди которых отныне не было моего отца…
6
Мой отец стоит посреди комнаты.
На полу, у его ног — раскрытый чемодан.
Он яростно швыряет в чемодан все, что попадает под руку — книги, галстуки, рубашки, тетради, запонки, подворотнички.
— Довольно! — говорит он.
— Хватит! — говорит он.
— Сколько можно терпеть? Без меня рота стала хуже, а я виноват? Пусть сами теперь возятся с такими, как Морковин! Пусть попробуют опять сделать роту лучшей! Пусть-ка попробуют! А я посмотрю, как это у них получится! С меня довольно! Хватит!
Отец без конца повторяет эти два слова.
Он щелкает замками чемодана, но замки не закрываются. Он давит коленом на крышку так, что чемодан скрипит и потрескивает, и я бросаюсь помогать отцу. А мама смотрит на нас, и вид у нее немного испуганный и радостный…
* * *
Все это я выдумал.
Ничего этого не было.
Когда я вечером вернулся домой, отец сидел у телевизора и смотрел мультипликационный фильм «Матч-реванш».
— Вытри ноги! — сказал он. — Опять ты не вытираешь ноги!
Он был в клетчатой рубашке навыпуск и в домашних мягких тапочках. Как дачник. Правда, лицо его выглядело усталым и не очень-то довольным, даже хмурым, но ведь и раньше он не раз бывал и усталым и хмурым.
Может быть, он еще не знает? Да нет же, конечно, знает, не может не знать… Тогда что же?..
В нашем классе учился такой парень — Генка Кисельников. Вечно он вертелся возле взрослых парней. Те что только не вытворяли с ним: то снега за шиворот насуют, то кепку его зафутболят, то придумают какую-нибудь дурацкую, обидную кличку, а он все равно к ним тянется. Все переносит, все терпит. Доволен, что не прогоняют.
Конечно, я не думал сравнивать моего отца с Генкой Кисельниковым, какое тут могло быть сравнение, даже одна мысль эта была мне противна, но все-таки вспомнился же почему-то сейчас этот Генка! Его так и звали «Кисель». Кисель — он и есть кисель.
Но отец…
Утром пошел как ни в чем не бывало заниматься с солдатами. Теперь надел тапочки и телевизор смотрит. Да что же это! Если бы он злился, кричал на меня, на маму, мне бы и то, кажется, было легче!
— Мой руки и садись за стол, — сказала мама.
— Не хочу, — сказал я таким тоном, чтобы сразу стало ясно: отказываюсь я вовсе не потому, что не голоден, а оттого, что именно не хочу — из принципа.
— Это что еще за новость? Почему?
Она еще спрашивает почему! Да что они, не понимают ничего, что ли?
Может быть, я бы высказал сейчас все разом, если бы вдруг не зазвонил телефон.
Что и говорить, в самую подходящую минуту умудрилась позвонить наша пионервожатая Люда!
Я сразу догадался, что это она, потому что в трубке заговорили быстро-быстро, а отец, слушая, все время посматривал на меня.
— Да, да… помню… был такой разговор… — отвечал он. — Нет, отчего же?.. Пожалуйста… пожалуйста… Конечно, всегда готов. Как пионер. Что?.. Мой сын?.. Не знаю. Он последнее время вообще что-то любит загадывать загадки… Пожалуйста. До свидания.
Он положил трубку и молча, многозначительно посмотрел мне в глаза. Наверно, он считал, что я должен все понять и без слов. У них с мамой вообще была привычка — воспитывать меня молчаливыми, выразительными взглядами.
Я выдержал его взгляд, я не отвел и не опустил глаз.
Что я должен был понять? И почему я? Это он, он сам должен был понять, что нельзя было ему соглашаться сейчас выступать у нас в школе. Нельзя.
7
Теперь я старался поменьше бывать дома.
Не ладилось у нас дома с тех пор, как отец вернулся из Москвы. Я это чувствовал. Слишком предупредительна была мама к отцу, чересчур предупредительна и внимательна, и слишком вежливо разговаривала она со мной, я знал, что это неважный признак. Раньше, например, она говорила мне: «Женя, тащи-ка тарелки из кухни». А теперь эта же просьба звучала так: «Женя, если ты не занят, принеси, пожалуйста, тарелки из кухни». От одной такой фразы мне становилось не по себе. Я уже знал по опыту, что, когда мама говорит так вежливо, это значит — все внутри у нее кипит, просто она сдерживает себя из последних сил.
Конечно, я понимал ее — она ведь тоже надеялась очутиться в Москве, а вместо этого получились одни неприятности. Тут поневоле разозлишься.
Так что никакого настроения сидеть дома у меня не было. И в школе я тоже чувствовал себя не особенно уютно. Никто не сказал мне ни слова о неудаче моего отца, никто не вспоминал о моем обещании покинуть класс еще до конца четверти, и все-таки…
Я потерял уверенность — вот что случилось со мной.
Раньше я легко ввязывался в споры, никогда не упускал случая поддразнить кого-нибудь и не прочь был похвастаться: «А мой отец говорит…», «А мой отец лучше знает…», «А мой отец…» Теперь же я стал больше помалкивать. Я знал, что меня могут осадить в любой момент, и боялся этого, и оттого чувствовал себя неуверенно.
Раньше я всегда был вместе с ребятами, а теперь стал оставаться один. И когда оставался один, придумывал себе разные развлечения, о которых никто не подозревал, кроме меня. Например, мне нравилось незаметно идти по улице вслед за патрулем, наблюдать за всеми действиями патрульных и воображать, будто у меня на поясе тоже висит револьвер в кожаной кобуре и это мне отдают честь встречные солдаты, это на меня уважительно посматривают прохожие, это я готов в любую минуту вступить в схватку с бандитами или хулиганами. А иногда мне нравилось воображать себя разведчиком — тогда мне приходилось неслышно красться вдоль стен, прятаться в подворотнях или с безразличным видом пристраиваться к очереди на автобусной остановке, пропуская мимо себя преследователей…
Однажды я так увлекся, что не заметил, как забрел далеко от школы.
Я шел и шел за патрульными и вдруг обнаружил, что оказался на вокзальной площади.
На этой площади всегда людно. Здесь разворачиваются автобусы, здесь вдоль тротуара выстроились киоски, здесь терпеливо томится очередь на стоянке такси, здесь стоят бочки с квасом и продавщицы мороженого бродят со своими ящиками…
Я очень люблю вокзал, я мог бы часами толкаться на этой площади, но сейчас я сразу вспомнил ночной разговор, вспомнил, как отец дожидался здесь темноты, и у меня опять стало тяжело на сердце. Я представил себе, как сошел он в тот день на перрон и его никто не встречал, — ни я, ни мама даже не знали, что он уже здесь, в нашем городе; всех встречали, а его нет; я представил, как сидел он в зале ожидания на деревянной лавке наедине со своими невеселыми мыслями…
Я остановился около вокзальных тяжелых дверей и, задрав голову, принялся изучать расписание поездов. Почему-то мне вдруг захотелось, мне стало вдруг важно узнать, на каком поезде приехал тогда отец.
Я рассматривал расписание и неожиданно услышал у себя за спиной чей-то голос:
— Далеко ли собрался, Серебрянников?
Я вздрогнул, обернулся и увидел подполковника Евстигнеева, замполита части.
Подполковник Евстигнеев был, пожалуй, единственным человеком в военном городке, кого я побаивался. В общем-то, не было у меня никаких причин его бояться, ни в чем я перед ним не провинился, а вот все-таки предпочел бы я с ним не встречаться.
Я даже точно могу сказать, с каких пор я стал его побаиваться.
Это было еще в прошлом году, весной, в субботний день. Я играл со своими приятелями возле нашего дома в ножички. Земля была влажная, податливая — очень хорошо было в тот день играть в ножички. Тут же неподалеку работали солдаты — убирали территорию вокруг домов. Кто подметал дорожки, кто выкладывал вдоль дорожек беленые камни, кто таскал на носилках мусор. Мы им не мешали, и они нам тоже не мешали — все были заняты своим делом. И вдруг появился подполковник Евстигнеев. Посмотрел, посмотрел на солдат и спросил:
— Кто у вас тут за старшего?
— Я, товарищ подполковник. Ефрейтор Кискин.
— А кто вас сюда прислал?
— Старшина роты, товарищ подполковник.
— Вот что, товарищ ефрейтор. Собирайте своих гвардейцев и шагом марш в казарму. Скажете старшине, что я отменил его приказание. Это что еще за мода — офицерские дети насорят, накидают тут мусора, а солдаты за ними убирай?..
Ефрейтор Кискин начал поспешно созывать своих солдат, а мы сбились в кучу и ждали, что будет дальше.
Подполковник стоял перед нами, широко расставив ноги, заложив руки за спину, и смотрел на нас в точности как Гулливер на лилипутов.
— А вы, — сказал он, помедлив, строгим голосом, — извольте-ка потрудиться. И чтобы к вечеру была полная чистота и порядок. Ясно? — Он пошел было к штабу, но вдруг обернулся и погрозил нам пальцем: — Ишь барчуки!
С тех пор я старался не попадаться на глаза подполковнику Евстигнееву — у меня так и осталось ощущение, будто он уличил меня в чем-то постыдном. Не очень-то приятно, когда тебя считают барчуком, папенькиным сынком.
— Так куда, говори, ехать собрался?
— Никуда, — сказал я. Мне было неприятно, что он застал меня на вокзале. Еще расскажет отцу или матери, — как я им объясню, с чего я забрел сюда?
— А я думал, ты уже в Сибирь податься решил. Маршрут выбираешь. Был у меня такой случай. На севере я тогда служил. Так к одному майору сын вдруг прикатил. Такой же, как ты. Тысячи две километров отмахал, сбежал из дома от матери и явился. «Надоело, — говорит, — папа, без тебя жить. Соскучился».
Евстигнеев рассмеялся и положил руку мне на плечо.
— Ну что, домой? Могу подвезти.
Только тут я увидел командирский газик с сиденьем, отделанным красным плюшем.
Я кивнул. Кто же откажется прокатиться на газике? К тому же сейчас это было очень кстати — мама, наверно, уже нервничает, не знает, куда я делся. Правда, у меня не было особого желания вести разговоры с подполковником Евстигнеевым, но не обязательно же он будет со мной разговаривать!
Мы забрались в газик, подполковник, как и полагается, на переднее сиденье, я — на заднее, и газик тронулся.
Не успели мы отъехать, как Евстигнеев обернулся ко мне и вдруг спросил:
— Ну как, батька твой все переживает?
«Начинается!» — неприязненно подумал я.
Я пожал плечами.
— И ты тоже переживаешь?
Я опять дернул плечами.
— Что ты все плечиками разговариваешь, как барышня? Переживаешь — так и скажи. И должен переживать — как же иначе?
«Чего он пристал? — тоскливо подумал я. — Лучше бы уж не садился я в этот газик, лучше бы топал пешком…»
Евстигнеев помолчал.
— Я тебе одну только вещь хочу сказать. Ты меня все-таки послушай, уши не зажимай. Я хочу, чтобы ты вот что понял и запомнил. У каждого человека, брат, бывают в жизни неудачи. Бывают даже целые полосы неудач! Неудачи — они друг за дружкой ходят, как волчий выводок. Они человека как бы на прочность испытывают. Против одной устоял, а тут вторая…
Я сразу представил себе полосу неудач почему-то в виде железнодорожного полотна без рельс, но со шпалами, и по этим шпалам с трудом шагает усталый человек.
— Ты меня слушаешь? — спросил Евстигнеев.
— Да, — сказал я.
Я и правда теперь слушал его. Он говорил со мной вполне серьезно, и мне это нравилось. Я заметил, что и солдат-шофер тоже с интересом прислушивается к нашему разговору.
— Я тебе точно скажу — не тот настоящий человек, у кого никогда в жизни не было неудач, а тот, кто сумел справиться с ними. Кто сумел преодолеть их. Вот какая штука! Понял, к чему я клоню?
— Понял, — сказал я.
— А батьку своего не огорчай, — добавил Евстигнеев.
«Откуда он знает? — подумал я. — Кто ему рассказал?»
Опять у меня было такое чувство, как тогда, год назад, когда он назвал нас барчуками.
— Помогай батьке. Слышишь?
Что он хотел этим сказать? Как-то не думал я никогда, что отец может нуждаться в моей помощи. Нет, конечно, я помогал ему, когда он, например, ремонтировал приемник, или собирался ехать на рыбалку, или когда в доме начиналась генеральная уборка… Но ведь сейчас подполковник Евстигнеев говорил об иной помощи! О помощи в совсем другом смысле!
Машина подкатила к штабу и остановилась. Евстигнеев протянул мне руку.
— И на расписание поездов пока особенно не заглядывайся! — сказал, он.
Неужели он всерьез подумал, что я хотел сбежать? От этой мысли мне стало весело. Жаль только, что никто не видел, как подкатили мы с ним на газике и как прощался он со мной за руку!
Я совсем осмелел, я был даже не прочь еще побеседовать с подполковником Евстигнеевым, но тут вдруг заметил, что он уже не смотрит на меня — весь он как-то подтянулся, лицо его приняло озабоченное выражение, и глядел он теперь в сторону учебных классов. Я тоже посмотрел в ту сторону, и первое, что мне сразу бросилось в глаза, — были красные генеральские лампасы.
К штабу медленно шел генерал.
Рядом с ним, что-то объясняя ему, шагал командир полка, а чуть позади шли еще несколько подполковников и майоров.
И я сразу сообразил, что это значит. Это значит, к нам, наконец, приехала та самая важная комиссия, которую уже давно ждали в полку…
8
Конечно, и раньше не раз бывали в полку и инспекторские проверки, и зачетные стрельбы, и тактические учения, но никогда прежде меня особенно не волновали эти события. То есть волновали, но совсем по-другому. Я всегда рвался посмотреть стрельбы, упрашивал отца взять меня с собой, но вот переживать особенно не переживал.
Да и что мне было переживать?
Я привык к удачливости своего отца, я привык, что его рота всегда оказывалась лучшей или, по крайней мере, одной из лучших. Я привык к этому, как привык к тому, что Мишка Матвейчик всегда получает пятерки — так и должно быть, чему тут удивляться?
А теперь… Теперь-то я понимал, как много значит для отца эта проверка! И я волновался тоже, я переживал и, словно какая-нибудь Элька Лисицына, прислушивался к разговорам взрослых, ловил каждое слово, если оно имело хоть какое-то отношение к этой проверке…
— Ну, товарищ капитан, судьба все-таки за нас, — сказал однажды лейтенант Загорулько моему отцу. — Даже удивительно, как нам повезло, что Морковина именно сейчас взяли в госпиталь на исследования. Прямо как гора у меня с плеч свалилась. Остальные-то нас не подведут!
— Да, — задумчиво сказал отец, — много я на него времени ухлопал…
«И что он с ним возился! — подумал я. — Достаточно было только разок увидеть, как пятился он, этот Морковин, тогда от бассейна, как поспешно сдирал с лица резиновую маску, чтобы понять, что никуда такой солдат не годится, ничего, кроме неприятностей и позора, роте он не принесет…»
И потому я, конечно, тоже обрадовался, когда услышал, что Морковина не будет на проверке.
Я уже знал, что роте отца предстояло сдавать зачет по подводному вождению танков. Я никогда раньше не видел, как водят танки под водой, — обычно эти занятия проходили летом, когда я уезжал в пионерский лагерь. Но вот всяких рассказов о том, какое это нелегкое и даже рискованное дело, сколько умения и выдержки требует оно от танкистов, — таких рассказов наслушался я немало.
И в этот раз я не знал, удастся ли мне попасть на озеро — вот что было самое обидное! Что меня возьмут, я, конечно, не сомневался — уж что-что, а упрашивать я умел. Если надо, я у самого командира полка не побоялся бы попроситься! Но очень может быть, пока я буду торчать в школе, здесь все уже и начнется и кончится.
Будь моя воля, я бы всех ребят из военного городка в этот день распустил по домам.
Но моей воли не было, и утром мне пришлось отправиться в школу.
Обычно я ходил пешком, но тут я опаздывал и потому сел в автобус. Я забрался на свое любимое место — самое высокое, над задним колесом.
Все-таки уж очень не хотелось мне в этот день ехать в школу!
И пока автобус разворачивался, я все глядел на танки — вернее, даже не на танки — только задранные кверху стволы их пушек были видны за забором. Где-то там сейчас и мой отец отдавал последние распоряжения…
Автобус развернулся, быстро покатил по асфальту, теперь военный городок остался уже позади, а впереди, на обочине шоссе, я вдруг увидел высокую худую фигуру.
Рядовой Морковин собственной персоной шагал по дороге.
Он похлестывал прутиком по голенищам сапог, и вид у него был довольный, как у человека, которого по всем статьям признали совершенно здоровым.
Он промелькнул за окном, автобус обдал его пылью, и мы покатили дальше.
И сразу сначала смутное беспокойство, а потом самая настоящая тревога за отца охватила меня.
Возвращение Морковина не предвещало ничего хорошего.
9
И все-таки я успел!
Нет, не в школу, в школу я как раз опоздал. Когда я явился, в вестибюле уже стоял завуч и ловил опоздавших.
— Стыдно, Серебрянников, — сказал он. — Ну ответь мне, ты видел хоть раз, чтобы твой отец опаздывал на работу?
Я ничего не ответил. Откуда я теперь знаю — опаздывал он или не опаздывал. И потом — я-то тут при чем?
— Среди военных живешь, а к дисциплине все не привыкнешь… — вздохнул завуч.
Будь сейчас на моем месте кто-нибудь другой, ну хотя бы тот же Миша Матвейчик, завуч бы сразу отпустил его, не стал бы читать ему нотацию, а нам, ребятам из военного городка, он всегда считал нужным напомнить, что мы должны показывать пример. И очень расстраивался, когда мы не оправдывали его надежд.
Так что на первый урок я в тот день опоздал.
А успел я на озеро.
Да еще на мотоцикле прокатился. Мне повезло — знакомый лейтенант прихватил меня с собой.
Занятия на озере были в самом разгаре, и я сначала почувствовал себя, как человек, проникший в зал кинотеатра посередине сеанса: надо отыскать свободное место, надо быстренько разобраться, что к чему, сообразить, что было раньше, и в то же время не пропустить те кадры, которые идут сейчас.
Первым делом я увидел над поверхностью озера узкую трубу, она торчала прямо из воды, точно перископ подводной лодки. Труба эта двигалась к берегу. Потом я увидел, как воду вспорол ствол пушки, затем показалась башня танка, приглушенное рокотанье вдруг превратилось в оглушительный грохот — и вот уже весь танк медленно выполз на берег. Совсем как в фантастическом фильме из доисторических времен. Там, в этом фильме, был такой эпизод: стремительно движется над озером безобидная крохотная головка на длинной гибкой шее, рассекает воду. Все ближе, ближе к берегу. И вот вода расступается, и на берег вдруг вылезает гигантский бронтозавр, или динозавр, или ихтиозавр, не знаю, как их там звали. Вот тебе и безобидная головка, вот тебе и тонкая шея!
На берегу я увидел еще два танка. Пятиметровые воздухопитающие трубы, как мачты, неуклюже возвышались над их башнями.
Теперь я искал глазами моего отца, но его нигде не было.
Я увидел катер с тонконогими водолазами, затянутыми в резиновые костюмы, увидел среди кустов санитарную машину с красным крестом и палатку, растянутую среди деревьев, и самих танкистов в черных комбинезонах и шлемофонах, ожидающих своей очереди отправиться под воду. Я увидел лейтенанта Загорулько и своего знакомого сержанта Колю Быкова. И Морковин тоже был здесь. Только моего отца нигде не было.
Я подошел к танкистам.
— Коля, привет! — сказал я. — Ну, как дела?
— Порядок! — сказал он. — Я уже отводился. Все в ажуре.
— А где папа?
— Да вон же! Ты что, своего отца уже не узнаешь? Быть ему комбатом — не иначе!
И правда, как я не увидел сразу!
Не командир полка, и не его заместитель, и не командир батальона, а мой отец руководил сейчас занятиями!
Он стоял с микрофоном в руке возле командирского раскладного столика, тут же около него расположились радисты со своими рациями и еще какие-то люди с красными повязками на рукавах, и сюда же, к нему, прибывали танкисты, чтобы доложить о выполнении задания.
Но самое главное было даже не в этом!
Самое главное было в том, что приезжий генерал, и приезжие офицеры, и наши собственные, здешние офицеры — все они, стоя чуть поодаль, наблюдали за действиями моего отца!
Не очень-то приятно, когда на тебя смотрят, когда следят за каждым твоим словом, за каждым твоим движением сразу столько людей. Я бы, например, и минуты не смог выдержать, и звука бы не смог произнести, если бы на меня уставились все эти начальники. Однажды к нам на урок пришел какой-то инспектор из роно, так я и то еле-еле выполз на троечку, и не потому, что не знал урока, а потому, что волновался.
И мой отец сейчас нервничал — я это сразу заметил.
Голос у него был хрипловатый, низкий — чужой голос.
— Третий, доложите о готовности!.. Третий, вас понял. Вперед, третий! Третий, вперед!
Танк на берегу вздрогнул, дернулся, выбросил облако сизого дыма и пополз к воде. У самой воды он еще раз дернулся — сначала в одну сторону, потом в другую, он точно упирался, точно отказывался подчиняться водителю, но в следующий момент гусеницы его уже погрузились в воду, затем вода сомкнулась над башней, и сразу стало тихо, словно кто-то вдруг плотно прикрыл дверь в комнату, из которой только что доносился грохот.
Теперь только по торчащей из воды трубе можно было определить, где идет танк.
— Так… так… так… Немного левее… Так… так… — размеренно повторял отец в микрофон.
Один раз отец неожиданно сбился, спутался: когда танк пошел резко влево, он тоже вдруг скомандовал: «Левее!» Танк еще резче забрал влево, в глубину, труба чуть накренилась над водой, и отец сразу поправился, крикнул в микрофон: «Правее! Правее!» — и покраснел, залился румянцем, совсем как новобранец, который вдруг повернулся на строевых занятиях не в ту сторону.
И тогда я подумал, что, пожалуй, зря я явился сегодня на озеро, не надо было мне сюда являться…
Уж если отца, его роту постигнет неудача, если опять случится какая-нибудь неприятность, если отец опозорится на глазах у этого приезжего генерала и у всех офицеров, то пусть это случится лучше без меня…
Правда, пока все шло хорошо, гладко, если не считать маленькой осечки, но ведь впереди оставался еще экипаж, где механиком-водителем был Морковин.
Танки исчезали под водой, потом выбирались на противоположный берег, разворачивались там, повинуясь флажкам регулировщиков, скрежеща гусеницами, снова уходили под воду и возвращались на свой берег, отдуваясь и отфыркиваясь, поблескивая мокрыми боками, точно они и правда были исполинскими живыми существами… И всеми этими огромными машинами и людьми, которые вели эти машины, командовал мой отец!
Нет, все-таки здорово быть танкистом!
Я засмотрелся на танки, и вся моя тревога за отца, все мои страхи улетучились так же быстро, как и возникли, и забеспокоился я снова только тогда, когда приблизилась очередь Морковина.
Я опять подошел поближе к танкистам.
Лейтенант Загорулько о чем-то негромко говорил с сержантом Быковым, и лица у обоих были озабоченные и возбужденные, как у наших ребят, когда перед самой контрольной они наспех листают страницы учебников и сговариваются, кто кому будет помогать в случае чего…
Морковин стоял чуть в стороне. Сейчас, в комбинезоне и танковом шлеме, он выглядел гораздо мужественнее, чем тогда, в бассейне. По крайней мере не казался таким беспомощным, но руки его все же выдавали волнение — они все время были в движении.
Я с неприязнью смотрел на эти беспрестанно шевелящиеся руки.
Не мог он задержаться в своем госпитале, что ли?
— Морковин! Держи хвост морковкой! — крикнул кто-то из солдат. — Больше одного раза не утонешь!
Морковин улыбнулся и хотел что-то ответить, но тут к нему подошел лейтенант Загорулько. Морковин слушал его и понятливо кивал.
— Товарищ лейтенант! Пора!
Пора! Еще минута, и полный экипаж — четыре танкиста, уже затянутые в спасательные жилеты — выстроились возле танка.
А Морковин?
Морковина среди них не было.
На месте Морковина стоял сержант Быков.
— По машинам! — скомандовал лейтенант Загорулько.
Солдаты бросились к танку, один за другим они легко взбирались на броню и скрывались в люке.
И по-прежнему Морковина среди них не было!
Так вон оно что! Вот, значит, какую штуку придумал лейтенант Загорулько!
Это было совсем несложно. Он просто заменил Морковина. Он потихоньку заменил Морковина сержантом Быковым. Он не хотел рисковать понапрасну. Он не хотел подводить моего отца. Он не хотел, чтобы из-за одного Морковина страдала вся рота.
Я обрадовался.
Надо немедленно сообщить, дать знать об этом отцу, чтобы он не волновался зря. Ему-то со своего командного пункта было не видно, кто из солдат забирался в танк. И ясное дело, он больше всего боялся за Морковина. А бояться-то теперь было нечего!
Я просто изнывал от желания сообщить отцу о своем открытии.
Но я даже подойти близко к нему не мог решиться. Я только смотрел на него с почтительного расстояния.
Если бы отец догадался, что я кое-что знаю, может быть, он бы и посмотрел на меня повнимательнее, может быть, заметил бы тогда мою радостную физиономию, но он не догадывался. Да и до меня ли ему было!
Лязгая гусеницами и грохоча, танк выполз на исходную позицию к самой кромке воды и замер.
Теперь экипажу предстояло сориентировать машину. Если бы за рычагами сейчас сидел Морковин, командиру экипажа наверняка пришлось бы немало помучиться с ним, но сержант Быков был опытным механиком-водителем. Танк только чуть тронулся в одну сторону, чуть в другую и снова застыл. Готово.
— Восьмой, доложите о готовности! Восьмой! — говорил отец в микрофон.
«Все в порядке! — хотелось мне крикнуть ему. — Все в порядке! Не волнуйся!»
— Восьмой, доложите о готовности! Восьмой!
Отец замолчал, вслушиваясь.
Сейчас ему доложат о готовности, сейчас он даст команду «вперед», сейчас…
Ну что же он так долго? Чего он ждет?
— Восьмой, повторите, — сказал отец.
Он словно нарочно тянул время.
И вдруг я понял. Я понял, что произошло. Он догадался. Он узнал по голосу, что отвечает ему не Морковин.
И теперь он колебался, он решал, что делать.
«Скорей же, скорей!» — мысленно торопил я.
Генерал еще не догадывался, чем вызвана заминка, но каждую минуту он мог заподозрить что-то неладное.
«Скорей же!»
Отцу стоило только сделать вид, что он ничего не заметил, и все будет в порядке. В конце концов, не он же посадил в танк сержанта Быкова! Он-то при чем!
— Восьмой, отставить! — скомандовал отец. — К машине!
Что он задумал? На глазах у генерала! У всей комиссии! Теперь все поймут, в чем дело.
Крышка люка откинулась, танкисты уже выбрались из танка, спрыгивали на землю.
— Лейтенант Загорулько! Ко мне! — крикнул отец.
Но лейтенант и так уже бежал к нему.
— Товарищ лейтенант, — голос отца звучал совсем спокойно, даже тихо, — разберитесь, что там за путаница в экипаже…
— Товарищ капитан… — Лейтенант Загорулько старался не столько словами, сколько движением лица что-то объяснить отцу.
— Выполняйте! — четко выговорил отец, и тут уж я увидел, что он еле сдерживает себя, чтобы не закричать на лейтенанта.
Лейтенант раздраженно усмехнулся. В конце концов, он старался только ради отца.
— Вы слышали? Выполняйте!
Через минуту сержант Быков уже передавал свой спасательный жилет Морковину. Морковин долго застегивал его — никак не мог справиться с крючками.
Потом отец приказал экипажу подойти к нему. Он переводил взгляд с одного лица на другое и наконец остановился на Морковине.
— Ну, как настроение? — спросил он.
— Ничего настроение, — неуверенно улыбнулся Морковин.
— Не волнуйтесь, — сказал отец. — Все будет хорошо. Не волнуйтесь.
Все это происшествие заняло лишь несколько минут. Крышка люка опять захлопнулась — теперь уже за Морковиным.
Я украдкой поглядывал на генерала, на окружавших его офицеров. Догадались ли они, что произошло? Или нет? Я ничего не мог определить по их лицам.
Танк вошел в воду, вода приглушила грохот мотора, и на берегу тоже разом стихли все разговоры. Даже солдаты, старавшиеся до сих пор держаться незаметно, подальше от начальства, теперь высыпали к самой воде. Даже лейтенант Загорулько, который сначала лишь раздосадованно махнул рукой — ему, мол, наплевать, пусть хоть затонет этот танк вместе с Морковиным — и тот все-таки не выдержал и сейчас стоял рядом с солдатами.
Я тоже не отрывал глаз от вскипающих водоворотов, по которым угадывался путь танка.
Я ахнул, когда танк вдруг двинулся вправо, я обрадовался, когда он опять вернулся на прямую и пошел ровно, словно по ниточке.
Я переживал за Морковина, но все-таки мысли мои были заняты другим.
Я думал о своем отце. О его поступке.
Ведь в глубине души я с самого начала надеялся, что он поступит именно так. Теперь-то я мог себе в этом признаться…
«Все хорошо, что хорошо кончается», — любит повторять моя мама.
И эти учения кончились хорошо, даже лучше, чем хорошо, потому что Морковин провел танк на отлично.
Морковин улыбался, сиял, вытирал рукавом пот со лба, радостно объяснял что-то солдатам. И руки у него сейчас были как руки — обыкновенные руки, непонятно, почему они так раздражали меня полчаса назад…
Я увидел, что мой отец наконец-то немного освободился, отошел от своего командирского места.
Офицеры о чем-то переговаривались, совещались между собой, а он был один, и я не выдержал, бросился к нему, хотя знал, что он может рассердиться, может даже прогнать меня. Отец был весь еще напряжен и взбудоражен, он взглянул на меня, усмехнулся и сказал так, словно отвечал на собственные мысли, словно продолжал прерванный разговор:
— Видал? Помочь надумали! Пожалеть решили! Запомни, заруби себе на носу или намотай на ус, как хочешь, — никогда не разрешай себя жалеть. Это последнее дело, если тебя начинают жалеть, понял?
И он вдруг крепко обнял меня за плечи.
10
Я был уверен, что в школе, на сборе он обязательно расскажет об этих учениях. Просто мне самому очень хотелось, чтобы он рассказал.
Но я ошибся. Вернее, ошибся я не совсем, а только наполовину.
Я даже не знаю, что творилось со мной последнее время, — я постоянно волновался за моего отца, что бы он ни делал — я волновался.
Проведай об этом Анна Сергеевна, она бы наверняка сказала: «Лучше было бы, Серебрянников, если бы тебя так волновали собственные тройки».
Но человек ведь не может приказать себе, когда волноваться, а когда нет.
Вот и перед выступлением отца у нас в школе я тоже никак не мог успокоиться. Потому что ребята у нас только на первый взгляд вежливые и смирные, а вообще-то им палец в рот не клади. Как-то выступал у нас один лектор. Длинно и нудно. А потом все требовал, чтобы мы задавали ему вопросы. Очень хотелось ему, чтобы были вопросы. Он так уговаривал нас спрашивать его, что наконец ребята начали задавать ему всякие глупые вопросы, нарочно, для смеха. А он на них отвечал. Он даже и не догадался, что ребята потешаются над ним. Не знаю, чем бы тогда кончилась эта забава, если бы не Анна Сергеевна. «Ну, ребята, хватит, — сказала она, — товарищ лектор устал…» — и незаметно для него погрозила нам пальцем.
Так что мне было отчего беспокоиться, когда отец появился в нашем классе.
— Сегодня у нас в гостях, — сказала пионервожатая Люда, — командир роты капитан Серебрянников Константин Павлович. Константин Павлович расскажет нам о героях мирных дней, о наших славных танкистах…
Отец смущенно улыбнулся.
— Ну, насчет героев не знаю… — сказал он.
Вид у него был праздничный, — по-моему, только два раза в году бывает у него такой торжественный вид — 23 февраля и 9 мая. Две медали сверкали на груди. И Мишка Матвейчик не сводил глаз с этих медалей.
— Насчет героев не знаю, — сказал отец, — а вот о танкистах я действительно кое-что расскажу… На днях наша рота занималась подводным вождением танков, и я вспомнил тогда одну историю. История эта приключилась несколько лет назад с солдатом по фамилии Смирнов…
— У нас тоже есть Смирнов! — выкрикнула Элька Лисицына.
— Не перебивай! Дай послушать! — сразу закричали ребята.
«Это что-то новое, — подумал я. — Никогда раньше он не рассказывал ни про какого Смирнова».
И мне даже стало немножко обидно — почему это мне не рассказывал, а ребятам рассказывает?
— Не знаю, как обстоит дело с вашим Смирновым, — сказал отец, — но нашему Смирнову его фамилия удивительно подходила. Был он человек поразительного, просто редкостного спокойствия. Многие даже завидовали такому его спокойному характеру. И, уж конечно, все были не прочь порассказать о нем разные истории. Настоящие легенды ходили в полку о его спокойствии. Например, рассказывали такой случай. Дело было летом. Солдат из нашего полка послали тушить лесной пожар. А лесные пожары в тех местах, где служили тогда мы со Смирновым, бывают особенные — низовые. Огонь идет понизу — горит валежник, сухая трава, мох тлеет, а у деревьев подгорают основания стволов. Потом стоит такое дерево — на вид вроде бы целое, здоровое, а тронешь его — валится. Иной раз даже от легкого ветра падает. И вот как-то Смирнов решил сфотографировать одного своего дружка в лесу после работы — с лопатой в руках, перемазанного сажей, в прожженной гимнастерке — на память. У Смирнова был плохонький, старый фотоаппарат. Смирнов очень долго возился с ним, прежде чем щелкнуть. А тут только он наставил этот аппарат, только поймал в кадр фигуру своего дружка, как увидел, что позади, за спиной у того, клонится сосна. Потом он рассказывал, что это было, как в кино при замедленной съемке, — ему казалось, что сосна падает медленно-медленно. И совершенно бесшумно. И вот что удивительно — Смирнов не вздрогнул, не вскрикнул, даже не изменился в лице. Он продолжал наводить свой фотоаппарат. В следующий момент сосна рухнула всего в двух-трех метрах от его друга. Тот перепугался, отпрыгнул в сторону, хотя что теперь было отпрыгивать! А потом пришел в ярость — не очень-то приятно, когда дерево вдруг грохается рядом с тобой — и накинулся на Смирнова чуть ли не с кулаками: почему тот не предупредил, не крикнул, а стоял, как истукан, со своим аппаратом? Смирнов спокойно слушал его, и вид у него был вроде даже виноватый. А между прочим, сердился-то его друг все-таки напрасно. Потому что крикни в ту минуту Смирнов, выдай хоть жестом испуг, и друг его, очень возможно, отскочил бы прямо под падающее дерево. Потом дружок Смирнова и сам это понял и благодарил Смирнова, и даже говорил, что тот спас ему жизнь своим спокойствием. Вот какой человек был этот Смирнов.
В классе стояла тишина, ребята слушали моего отца не шевелясь, и мне самому тоже не терпелось узнать, что же произошло дальше с этим Смирновым.
— Я уж не говорю, — продолжал отец, — что спокойствие не покидало Смирнова и на самых трудных учениях, и во время стрельб, и во время спортивных соревнований. И не жаловался он никогда, не ныл. «Толстокожий он у нас какой-то, — иногда говорили про него солдаты. — Ничем его не проймешь. Счастливый характер достался человеку! С таким характером он и до ста лет проживет!»
И вот однажды взводу, в котором служил Смирнов, пришлось водить танки под водой. Дело это нелегкое. Вот мой Женька и Миша Матвейчик видели, как тренируют солдат перед этим. Честно говоря, любому танкисту первый раз идти под воду бывает страшновато. Это все равно, что первый раз с парашютом прыгать. И знаешь, что все в порядке, а невольно думаешь: вдруг что-нибудь случится? Некоторые от волнения даже рычаги путают — забывают, какой левый, а какой правый, всякое случается. Тут еще вода начинает в танк просачиваться. Не очень приятное ощущение. Короче говоря, есть отчего поволноваться. А у нас в то время в полку доктор был — чудак человек, так он на занятия по подводному вождению медицинские весы привез. Любил этот доктор всякие эксперименты. «Буду, — говорит, — взвешивать солдат до подводного вождения и после. Человек при первом прыжке с парашютом, — говорит, — до шести килограммов теряет от переживаний. Посмотрим, что у нас получится».
Ну, солдатам, конечно, с весами еще интереснее — лишнее развлечение как-никак… Взвесил доктор всех нас перед занятиями, и потом, как пройдет танк под водой, как выберется механик-водитель из люка, так его сразу на весы. И что вы думаете — некоторые по килограмму, а кто даже и больше терял! Причем любопытная вещь: те из солдат, кто боялся, нервничал, кто вел танк неровно, те и в весе теряли больше.
И вот наконец подошла очередь Смирнова. Танк он провел нормально, спокойно, одним словом, как всегда. «А ну-ка, Смирнов, взвешиваться!» — говорит ему доктор. А солдаты смеются. «Да что ему взвешиваться! — острят. — Он, наверно, только потолстел! Он у нас непробиваемый!» Встал Смирнов все-таки на весы, доктор двигает гирьки туда-сюда… «Что такое? — говорит. — Не может быть! Трех килограммов как не бывало!»
— Ого! — не выдержал Мишка Матвейчик. — Трех килограммов!
— Да. Трех килограммов. Доктор не поверил глазам, посмотрел еще раз в тетрадку, где у него прежний вес Смирнова был записан. Нет, все точно — трех килограммов не хватает. Еще раз взвесил Смирнова, так и есть: три килограмма! Мы все, конечно, рты пораскрывали, а Смирнов смутился, вроде бы даже виноватым себя почувствовал, что не оправдал наших надежд. Шутка ли, потерять три килограмма за каких-нибудь пятнадцать минут! И тут мы только поняли — вот как давалась, вот чего, оказывается, стоила Смирнову его выдержка, его удивительное спокойствие!..
— Что же, выходит, он трус был? — крикнул Ленька Корпачев.
— Сам ты трус! — обиделся за своего однофамильца наш Смирнов.
— Эх ты, ничего не понял! — тут же ввязалась в спор Элька Лисицына. — Какой же он трус?
Почему он рассказал сегодня именно эту историю, думал я. Может быть, был в ней какой-то скрытый смысл, предназначенный только мне? Или мне это казалось?
— А по-моему, — сказал отец, когда ребята немного поутихли, — так у Смирнова был настоящий характер. Потому что ведь давно известно: настоящий характер не у того, кто не испытывает страха, а у того, кто умеет этот страх преодолеть, кто умеет с ним справиться…
От кого-то совсем недавно я уже слышал похожие слова. Ну да, это же подполковник Евстигнеев говорил мне про настоящий характер, когда мы ехали с ним в газике…
Ребята опять загалдели:
— Константин Павлович, расскажите еще что-нибудь!
— Константин Павлович, а дальше со Смирновым что было?
— А танки плавать могут?
— А вас доктор тоже взвешивал?
Все шумнее, все веселее становилось в классе. Наши ребята, если разойдутся — их не так-то скоро утихомиришь!
И мне тоже вдруг стало легко и весело. И вовсе не оттого, что я вдруг понял что-то, докопался до чего-то такого, чего не понимал раньше. Нет, не от этого. А просто так. Правда, Анна Сергеевна всегда говорит нам, что «просто так» ничего не бывает, но вот бывает же! Бывает!