Непобедимая

Никольский Борис

Ходза Н.

Раевский Борис

Туричин Илья

Благутин Борис

Длуголенский Яков

Принцев Ю.

Козлов Вильям

Ласкин Семен

Шейкин А.

Зверинцев A.

Офин Эмиль

Розен Александр

Радищев Леонид

Шестаков Л.

Волков B.

Н. ХОДЗА

ТРУС

 

 

1

Люся умерла, не узнав моей тайны. Умерла, презирая меня, считая меня трусом.

Расскажу все по порядку.

На первомайском вечере в школе Люся читала стихи, а я играл на скрипке. Все ребята нашего седьмого «б» орали «браво», «бис», топали ногами и били в ладоши. Я сказал «все ребята», но это не совсем верно. Васька Пенов сидел в первом ряду, он не кричал «браво», не хлопал в ладоши. Я играл, а он смотрел на меня в упор, и зеленые кошачьи глаза его словно остекленели.

Странно, быть счастливым в тот вечер мне мешал неподвижный взгляд Васьки…

Домой я возвращался с Люсей: мы жили на соседних улицах, за Сиреневой рощей.

— Ты здорово играл сегодня, правда-правда, здорово! — говорила она, чуть картавя.

Мне часто казалось, что Люся специально подбирает слова, в которых есть буква «р», чтобы картавить. Откуда она знала, что мне это нравится?

— И ты здорово стихи читала! — сказал я. — Ребята так топали, что пол трещал. Один только Пенов сидел как замороженный!

Люся вдруг остановилась и сказала, опустив голову:

— Васька вчера… признался мне…

— В чем признался?

— В любви…

— В любви? Тебе?! — Я загоготал, точно гусь на реке: — Здорово! Вот потеха!

— Не надо… — сказала тихо Люся. — Над этим не смеются. — И она взяла меня под руку.

Первый раз девочка взяла меня под руку. Я шел не дыша, боясь вспугнуть совсем незнакомое мне ощущение — счастливое и немного тревожное.

Так, молча, мы дошли почти до Люсиного дома, когда из-за кустов сирени вдруг выскочил Васька. Я почувствовал, как испуганно дернулась Люсина рука.

Коротконогий, приземистый Пенов шагал вперевалку пингвиньей походкой, засунув руки в карманы, подняв широкие плечи до самых ушей.

— Под ручку крендельком! — Васька преградил нам дорогу. — Милуетесь-целуетесь! Жених и невеста! На свадьбу позовете?

— Не говори глупостей, Васька!

Голос Люси прозвучал жалобно.

— Иди, иди! — подхватил Васька. — Топай! Сейчас твой музыкант получит до-ре-ми-фа-соль!

Едва Люся скрылась за кустами сирени, как мы уже схватились. Мы бились, неумело колотя друг друга куда попало. Каждый из нас побывал не раз на земле, носы у обоих были расквашены, но мы продолжали биться, разъяряясь все больше и больше. Ударом в грудь я сбил Ваську с ног, но он сразу вскочил, и кисть моей левой руки оказалась зажатой в его широкой лапе.

— Больше тебе не пиликать! — прохрипел Васька и рванул с вывертом мои пальцы.

Собрав все силы, я схватил его правой рукой за горло, Васька икнул, широко раскрыл рот и мешком осел на землю…

 

2

Мы встретились в школе после майских праздников. Левую руку я держал в кармане: не хотел, чтобы Васька видел мои замурованные в гипс пальцы. У Васьки под глазом зеленел синячище. Люся знала, как заработал свой фонарь Пенов. Она призналась мне, что видела нашу драку.

— Ты здорово бился! — сказала она. — Знаешь, я ненавижу трусов!

На перемене Люся подошла к Пенову.

— Бедненький! — протянула она, сочувственно вздыхая. — Кто тебя так?

Темное, скуластое лицо Васьки стало белым.

— В долг получил… отдам… с процентами! — И, подняв плечи, он зашагал прочь.

Вскоре нас распустили на каникулы. Мы разъехались по лагерям и дачам, но через несколько дней все уже были дома. Началась война. Мой отец ушел на фронт в июле, Люсин — в августе. А в начале сентября наш городок заняли немцы.

Как мы жили в оккупации — разговор особый. Скажу только, что от голодной смерти меня и маму спасла скрипка. Я играл на рынке, и люди иногда бросали мне мелочь. Играл я с трудом: после драки с Васькой мои пальцы потеряли гибкость. Но я помнил слова доктора: «Не огорчайся, пальцы со временем станут послушными. Однако береги их! Еще одна подобная травма — и все! Драться тебе больше нельзя, иначе позабудь о скрипке…»

Я никому не сказал об этом — ни родителям, ни Ивану Ильичу. А то бы они все время тряслись надо мной.

С Люсей при немцах мы встречались редко. Она работала мойщицей посуды в аптеке. И мама ее работала там же — уборщицей. Из окна своего дома я видел иногда, как рано утром они шли в аптеку — тоненькая, словно камышинка, Люся и сгорбленная, постаревшая тетя Катя…

 

3

Иван Ильич учил меня играть на скрипке. Старик был скуп на похвалы. Когда родители интересовались моими успехами, он усмехался и говорил:

— Бывает, и веник стреляет! Поживем — увидим…

С приходом фашистов я потерял его из виду. Но однажды на рынке я неожиданно увидел своего учителя. Он продавал кофейную мельницу. «Чудак, — подумал я. — Кто теперь пьет кофе? Мы и о чае забыли — пьем кипяток с морковной заваркой».

Иван Ильич обрадовался мне:

— Здоров? Молодец! Как твои пальцы? Ты что, не хочешь ли продать скрипку?! — Он готов был вырвать из моих рук футляр.

Я успокоил старика:

— Даю здесь «концерт». Не зря вы меня учили!

Он нахмурился:

— Ладно, не ной! Счастье придет — и на печи найдет! — старик любил разные присказки. — Думаешь, мне приятно служить весовщиком на станции? А приходится. К тому же — платят гроши. Вот и продаю «фамильные драгоценности», — он кивнул на кофейную мельницу и, завидев проходящего мимо оборванного дядьку, забубнил, подняв над головой мельницу:

— Необходимый предмет! Служит тысячу лет! Дамам, господам дешево продам!

— Сколько рассчитываешь получить? — спросил дядька.

— Не продаю, меняю, уважаемый, — любезно ответил Иван Ильич.

— Можно и на менку. Что рассчитываешь взять?

— По божески. Кило сахара, кило масла.

Дядька выкатил на старика глаза, крутанул у виска пальцем и уныло зачавкал рваными галошами по рыночной грязи.

Мне стало смешно и грустно. Нет, старик не понимал, на каком он свете! Масло! Сахар! Откуда их взять? Масло и сахар ели теперь только немцы и полицаи.

— Не покупают, — сокрушенно сказал Иван Ильич. — В воскресенье опять приду — увидимся…

А вскоре там же на рынке я повстречался с Васькой. Взобравшись на врытую в землю скамью, я играл «Венгерскую рапсодию» Листа. Вокруг собрались слушатели, но я старался не смотреть на них — было стыдно. Давно уже вывелись в нашем городке нищие-музыканты. О них мне рассказывал Иван Ильич. Теперь же я сам превратился в такого музыканта.

Доиграв до конца, я бросил беглый взгляд на толпу и увидел Ваську Пенова. Я невольно сунул левую руку в карман, точно спасая ее от Васькиного взгляда. Васька криво усмехнулся и смешался с толпой.

В тот день я больше не играл…

В воскресенье Иван Ильич оказался на старом месте. В руках его была все та же кофейная мельница. Стоя на скамье, я невольно наблюдал за ним. Время от времени Иван Ильич выкрикивал свою прибаутку: «Необходимый предмет! Служит тысячу лет!»

К нему подходили любопытные, рассматривали «необходимый предмет» и шли дальше.

Теперь мы виделись довольно часто. Но поговорить нам не удавалось. Иван Ильич появлялся раньше меня и уходил задолго до того, как я кончал играть. Мы только издали переглядывались и кивали друг другу головой.

Поразительно, с каким упорством пытался старик сбыть свою мельницу. Ничего другого он не продавал. Не выдержав, я решил спросить, почему он вечно таскается с этой никому не нужной штуковиной. Пробираясь сквозь рыночную толпу, я еще издали услышал осточертевшую прибаутку:

— Дамам, господам дешево продам!

Меня опередил какой-то здоровенный тип, — я не сразу понял, что это полицай. Он подошел к Ивану Ильичу, бесцеремонно вырвал из его рук мельницу, осмотрел ее со всех сторон и приказал неожиданным для такого верзилы писклявым голосом:

— Покажь документы!

Побледневший Иван Ильич вытащил из кармана какую-то бумажку.

— Почему не на станции? — спросил полицай, прочитав бумажку.

— Сегодня в вечернюю смену…

— Старая крыса! Вечно торчишь тут! Еще раз примечу — хана тебе будет!

И, швырнув на землю мельницу, он ушел.

Я подал Ивану Ильичу его «необходимый предмет», но не успел сказать и слова, как к нему подошла женщина в потертой стеганке. Из-под ее линялого темного платка выбивалась огненно-рыжая прядь волос. Что-то знакомое было во всей ее фигуре; мне казалось, что я видел совсем недавно и этот платок, и рыжую прядь волос, и слегка закинутую назад голову. Но где? Когда?

Едва она взяла мельницу, как я вспомнил: со своей высокой скамьи я видел в прошлое воскресенье, как она так же вот держала в руках мельницу Ивана Ильича, рассматривала ее долго и дотошно. А сейчас женщина делала вид, будто впервые видит эту вещь.

Я стоял рядом, женщина неприязненно покосилась на меня, словно я ей мешал. Меня злил ее взгляд, тем более что я не сомневался, что и на этот раз она уйдет ни с чем. Где ей взять масло и сахар?

Женщина выдвинула из мельницы узенький ящичек. Я увидел в нем несколько высохших пестреньких фасолин. Она задвинула обратно ящичек, поправила на голове платок и сказала звонко, нараспев:

— Купила бы, да молоть нечего…

И ушла.

— Нахальная баба! — сказал я. — Сколько раз уже обнюхивала вашу мельницу. Делать ей нечего!

— Фантазируешь! — сказал убежденно Иван Ильич. — Впервые ее вижу, а память на лица у меня, сам знаешь, отличная: один раз увижу, сто лет помню!

— Вы просто не заметили…

— Не болтай! — вдруг рассердился Иван Ильич. — Мне лучше знать. Пойдем домой, проводи-ка меня немного…

Мы шли кривыми улочками нашего городка. Моросил октябрьский дождь, день был серый, унылый. Впрочем, теперь и солнечные дни казались мрачными. Иван Ильич нес завернутую в тряпицу мельницу и молчал. Но у меня было такое чувство, что он все время наблюдает за мной.

— Хочу тебе сказать вот что… — прервал молчание Иван Ильич. — Время такое… всякое может случиться. До конца войны могу и не дожить. Мой завет тебе: не бросай скрипку. Раньше не говорил, теперь скажу: ты можешь стать большим музыкантом, настоящим артистом. Береги себя. Главное, помни о пальцах. Я тогда узнавал у доктора…

За все пять лет обучения старик не похвалил меня и пяти раз. Слова его привели меня в смущение, я не знал, что сказать, и брякнул невпопад:

— Никто не даст вам за эту мельницу ни масла ни сахара. А зачем вы держите в ней фасолины?

— Что? Ах, ты про это? Завалились, верно, с мирного времени.

Развернув тряпицу, он вытряхнул на мокрую землю фасолины. На нежданную добычу жадно набросились взъерошенные воробьи.

— Были и нет, — усмехнулся Иван Ильич.

На площади наши пути расходились.

— Послушай… — начал старик и умолк. Опять я почувствовал на себе его испытующий взгляд. — Об отце имеешь сведения?

— Ничего не знаем, Иван Ильич. С августа…

— Надо надеяться, дорогой, надо надеяться. — Он поежился под струйками холодного дождя. — Куда ты дел свой пионерский галстук?

Вопрос был неожиданный. Я растерялся.

— Понимаю, — сказал Иван Ильич. — Уничтожил. Избавился. Правильно сделал. Пользы от него никакой. Наверное, все пионеры выбросили свои галстуки…

— Все пионеры выбросили галстуки? Да что вы? Не знаете, а говорите! Кто выбросил, тот трус!

— Постой, не кричи. Фортиссимо здесь неуместно. Объясни все-таки, к чему тебе пионерский галстук? Если фашисты узнают, ты можешь погибнуть из-за него. А ты должен беречь себя. Тебя ждет слава, я уверен, что немцы оценят твой талант. Увидишь!

— Не стану я играть для фашистов! А красный галстук мне нужен! Нужен! Пока галстук у меня, я как будто бы в засаде! Прикажут, и я брошусь в атаку! Только бы приказали!

— От кого ты ждешь приказа? Кому теперь приказывать, коли немцы уже в пригородах Ленинграда и прут на Москву. Некому здесь приказывать…

— А кто приказал взорвать склад с немецким обмундированием? Кто приказывает расклеивать по ночам сводки Совинформбюро? Кто приказал у деревни Ивановской пустить под откос поезд с фашистами?

Мне показалось, что Иван Ильич не слушает меня, думая о чем-то своем.

— Ладно, не будем спорить, — сказал он наконец. — Приходи завтра на станцию.

— Зачем?

— Увидишь, какую силищу прут на восток немцы. Не устоять большевикам…

— Запугали вас фашисты!

— А ты не боишься?

— Я их ненавижу! И не боюсь, потому что знаю, чем война кончится. Помните, что сказал Александр Невский?

— Ну, что же сказал Александр Невский?

— «Кто с мечом к нам придет — от меча и погибнет!»

— Сказать все можно. Нет, брат, плетью обуха не перешибешь. Завтра на станции сам увидишь…

— Не пойду я никуда!

— А я прошу тебя! Мне нужно, чтобы ты пришел. Слышишь? Обязательно! В конце концов, можешь ты исполнить просьбу своего учителя?!

 

4

На станции было безлюдно, где-то на дальних путях маневрировал старый паровоз, оставляя за собой клубы черного дыма.

Иван Ильич суетился под навесом, около больших десятичных весов. Тут же высились аккуратно перевязанные фанерные ящики.

— Явился? Молодец! — сказал Иван Ильич. — Садись, сейчас я с этим делом покончу. Впрочем, помоги-ка мне. Надо взвесить все ящики и занести вес в накладную.

Я стал укладывать ящики на весы.

— Посылочки, — сказал Иван Ильич. — Маслице, сальце, сахарок, ну и вещички, конечно. Немцы посылают нах хаузе. Домой. Женам, деткам. Немцы, милый мой, очень детей любят, просто обожают…

— Вы зачем меня позвали? Хвалить фашистов?! «Немцы любят детей!» Забыли Ивановскую? Что там наделали немцы?

— На память не жалуюсь — помню. Загнали людей в деревенскую церковь и сожгли. За связь с партизанами…

— А вы знаете, что там были ребята, даже грудные дети?..

— Я и говорю… Они русских детей сожгли, а вещички их аккуратненько собрали. Ни одной избы не пропустили, все осмотрели. Немцы знаешь какие экономные! Собрали вещички, не пропадать же добру, а теперь отправляют своим белокурым ангелочкам. В Германию. Дескать, носите, детки, на здоровье, слушайтесь мамочку, не забывайте папочку, мойте ручки перед едой…

Иван Ильич говорил тихо, почти шепотом, но в голосе его была такая ненависть, что я мгновенно прозрел. Боже мой! Как я мог подумать, что он смирился с фашистами?! Но для чего же тогда он вел эти разговоры о немецкой мощи, о их победах? Неужели испытывал меня?

Иван Ильич повернул на весах какой-то рычажок и стал выписывать накладные.

— Помнишь, какое завтра число? — спросил он, не подымая головы.

— Седьмое ноября…

— Как ты отметишь его?

— Буду играть на рынке…

— Значит, станешь и в этот день пиликать вальсы Штрауса?

— Нет, завтра я буду играть русский романс… Старинный.

— В годовщину Октября — старинный романс? Это все, на что ты способен?

— Вы сначала послушайте. — Я начал тихонько высвистывать мелодию. — Догадались, в чем дело?

— Ничего не понимаю. Отметить Октябрь в тылу врага таким допотопным романсом! Ты, верно, не знаешь его слов. — Иван Ильич закатил глаза и тихонько запел противным фальцетом:

Белой акации гроздья душистые Вновь ароматом полны…

— Помню, такие слова пел дедушка, — сказал я. — А папа пел совсем по-другому. Надо только чуть-чуть изменить ритм и две-три ноты. Тогда получится не романс, а песня гражданской войны. Помните: «Слушай, рабочий, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся!»

Иван Ильич встрепенулся:

— Как же я, гриб замшелый, забыл эту песню? Я и припев помню: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов»! Но припева ты не играй. Припев на другой мотив, за него и в гестапо можно угодить.

— Посмотрю на месте, может, полицаев не окажется. Вот здорово будет! Сыграть в такой день боевую песню! Советскую! Чтобы все люди услышали!

— Молодец! Не ожидал от тебя! Впрочем, бывает — и веник стреляет! Теперь слушай. Завтра я на рынок не приду…

— Испугались того полицая? Скажите ему спасибо: никому ваша крутилка не нужна. Зря сапоги топчете!

Иван Ильич пропустил мои слова мимо ушей.

— Завтра к восьми на рынок пойдешь ты. Ровно в восемь начнешь играть «концерт» по моей заявке. — Он улыбнулся и метнул на меня быстрый взгляд.

— Какой концерт?

— Играй что хочешь. Нужно только одно: от восьми до десяти ты исполнишь… — Иван Ильич сунул руку в карман пальто, и я увидел на его ладони несколько фасолин. Он взглянул на них и сунул обратно. — За эти два часа ты исполнишь свой концерт пять раз. Ровно пять, не больше, не меньше. Припева играть не смей! Понял?

Раздался густой паровозный гудок. Иван Ильич вскочил, схватил метлу и вышел на платформу. Согнувшись по-стариковски, он шваркал метлой налево, направо и, казалось, совсем забыл обо мне.

Не останавливаясь, даже не замедляя хода, на восток пронесся бесконечный воинский состав. Груз на платформах был закрыт брезентом: там притаились танки и орудия.

Иван Ильич вернулся хмурый, озабоченный.

— Видел?

Я молча кивнул головой.

— Романс будешь играть не пять, а шесть раз.

— А почему вы раньше сказали — пять?

— Прошу тебя, никаких вопросов! И, пожалуй, пора тебе уходить. Ни пуха ни пера! Помни: завтра ты должен играть. Шесть, а не пять раз. Это не просьба, а приказ. Иди, голубчик.

 

5

С вечера я долго не мог заснуть, когда же наконец забылся, мне приснилось, что я пришел на рынок без скрипки. Уже восемь часов, надо играть, а скрипки нет. А Васька стоит в толпе, строит рожи и смеется надо мной.

Проснувшись, я не сразу понял, что все это мне только привиделось. Часы-ходики показывали шесть утра. Мама еще спала, пришлось все делать очень тихо: я не хотел, чтобы она видела мои сборы.

Вытащив из-под матраса пионерский галстук, я повязал его вокруг шеи и надел поверх свою лучшую рубашку. Потом я достал с полки русско-немецкий словарь. В нем я спрятал календарный листок. Оккупанты запретили нам держать советские календари, и мы сожгли свой еще в сентябре. Но один листок из календаря я сохранил, и сейчас он лежал передо мной. На листке сияла большая красная цифра «7». И торжественная надпись: «24 года Великой Октябрьской социалистической революции». А внизу — рисунок: красногвардейцы и моряки штурмуют Зимний дворец.

Сложив листок, я спрятал его за рваную подкладку кепки.

Я не спешил: от дома до рынка пятнадцать минут ходу, успею. Со вчерашнего дня я все время думал о вчерашней встрече с Иваном Ильичом. Почему я должен играть песню в определенное время и ровно шесть раз? Конечно, за этим кроется какая-то тайна, и моя игра — не что иное, как условный сигнал. Но что означает этот сигнал, кому он адресован?

Ни до чего не додумавшись, я подошел к окну — взглянуть, не идет ли дождь, и увидел Люсю. На этот раз она шла одна, без тети Кати… Накинув куртку, я схватил скрипку и выбежал из дому.

Я догнал ее у голых почерневших кустов сирени.

— Люся! С праздником тебя! — крикнул я, обрадованный встречей.

— Тише! Ты с ума сошел!

— Никого же нет…

— Все равно тише. Потерпи! Двадцать пятую годовщину мы встретим громко! С музыкой! Вот увидишь!

— Конечно, громко! Фортиссимо! И мы снова наденем… смотри! — Я расстегнул ворот рубахи и показал ей кончик красного галстука.

— Какой ты отчаянный, Андрей! Ты очень смелый!

— А твой где?

— Спрятан. Но через год мы их не наденем, мы уже будем комсомольцами…

Мне показалось, что Люся выглядит лучше, чем в прошлую встречу.

— Ты сегодня румяная, — сказал я.

Люся взглянула на меня, ее синие глаза неестественно блестели.

— Температура… Плохо мне чего-то… очень плохо, — заговорила она, прерывисто дыша. — Должно быть, заболела…

— Тетя Катя знает, что ты больна?

— Она ушла рано. Я не сказала ей… Ой, как мне холодно…

— Ты лучше вернись домой, Люся, а то совсем расхвораешься.

— Не могу… никак не могу. Сегодня я должна обязательно быть на месте…

Мы свернули на улицу Свердлова, и я заметил на телеграфном столбе выведенную красной краской маленькую цифру «XXIV». Под цифрой стояло слово, которое я не понял: «Дзор»!

— Смотри! — сказала Люся. — Народ помнит… не забыл. И на афишной тумбе тоже написано!

Действительно, и на афишной тумбе кто-то вывел красным слово «Дзор!»

— «Дзор»? Что это значит?

— Бестолковый! — Люся перешла на шепот: «Дзор… Это же сокращенно: «Да здравствует Октябрьская революция!»

Да, наш город помнил, какой сегодня день. На другой улице мы увидели на заборе фашистский плакат. Неизвестный художник пририсовал вокруг шеи Гитлера удавку и написал на свастике большие буквы: «СНО!»

«Смерть немецким оккупантам!» — пояснила Люся.

Я огляделся. Ни одного прохожего. Еще рано.

— Подержи скрипку и следи, не появится ли кто…

Вытащив из кепки календарный листок, я накрепко приколол его кнопкой под надписью «СНО!».

— Бежим скорее! — Люся явно испугалась. — Мне нельзя рисковать.

— Мне тоже нельзя рисковать, — сказал я. — До десяти часов…

— Что «до десяти часов»?

— Нельзя рисковать. А потом, после десяти, можно…

— Не понимаю, что ты говоришь… — Она облизнула пересохшие губы и спросила: — Проводишь до аптеки?

— Конечно! «У меня в запасе вечность!»

— Тогда пойдем через Глухой переулок. С тобой мне не страшно.

— А без меня?

— Без тебя я хожу другой дорогой…

— Почему?

— Там ведь Васька живет. Я с ним раз встретилась… он грозился…

— Как это — грозился?

— Грозился донести, что мой папа коммунист…

— У, гадюка! Попадись он мне сейчас!

— С тобой я не боюсь… Ты сильный… смелый…

Я взял ее за руку. Люся показалась мне такой слабенькой, такой беззащитной и одинокой, что я и сам не знаю, как у меня вырвалось:

— Люсенька! Я так тебя люблю! Мы всегда будем вместе!

Она шла с полузакрытыми глазами, я услышал, как она тихо повторила:

— Всегда будем вместе…

Мы шли, боясь взглянуть друг на друга. Горячая ладонь Люси лежала в моей руке, и я с тоской подумал, что через несколько минут мы расстанемся до самого вечера. Я и не подозревал, что никогда больше ее не увижу.

Мы свернули в Глухой переулок, и сразу перед нами, словно привидение, возник Васька Пенов.

— Привет красным тимуровцам! — гаркнул он, осклабившись. — Встретились! Теперь можно и должок отдать, расплатиться!

— Не дури, Пенов! — Люся хотела обойти его, но он заступил ей дорогу.

— Не спеши! Сейчас твой до-ре-ми-фа-соль захрюкает. Получит сполна!

— Я не испугался, я чувствовал, что Ваське со мной не справиться.

— Забыл про фонарь! — сказала Люся, тяжело дыша. — Хочешь второй получить?

Васька царапнул Люсю бешеным взглядом, и тотчас же глаза его застыли на моей левой руке. Я понял подлый замысел Васьки — сделать меня калекой, чтобы я не смог больше играть. И тут же я вспомнил приказ Ивана Ильича: сегодня от восьми до десяти играть, во что бы то ни стало.

— Пойдем, Люся… — мой голос противно дрожал. — Я с ним завтра встречусь. Сейчас мне некогда, и ты опоздаешь…

Люся подняла на меня воспаленные глаза. В них застыли испуг и удивление.

— Ах, ему некогда! — Васька снова уставился на мою левую руку, и я невольно спрятал ее за спину. — А мне плевать, что тебе некогда!

И он ткнул меня кулаком в грудь.

По-прежнему держа руку за спиной, я отмахнулся от Васьки футляром, в котором лежала скрипка.

— Отстань! — сказал я и опять услышал унизительную дрожь в своем голосе. — Чего пристал? Я тебя не трогаю…

— А я трогаю! — Васька ухмылялся, и от этого стало страшно. — Я трогаю! Получай!

Он ударил меня по лицу. Я отшатнулся, прикрываясь футляром, продолжая держать левую руку за спиной.

— Андрей!!! — В Люсином крике были растерянность, презрение, обида. — Андрей!

Новый удар Васьки свалил меня на землю. Скрипка отлетела в сторону. Васька не дал мне подняться. Ему удалось захватить в кулак пальцы моей левой руки.

— Проси прощенья! — прохрипел он, сдавливая изо всех сил мои пальцы. — Ну!

Я молчал.

— Ну?! Будешь просить прощенья?!

Мне послышался голос Ивана Ильича так отчетливо, словно он стоял рядом: «Ты должен завтра играть. Это — приказ».

— Прости… — Я задыхался от стыда.

— Громче! Чего шепчешь?! Пусть Люська слышит!

— Прости… — сказал я громче.

— Трус! — Это крикнула Люся. — Трус! Презираю!

Васька захохотал.

— Слышал? Теперь Люська видит, какой ты храбрец. Теперь хоть пойте, хоть играйте — мне плевать! Я свой должок отдал. С процентом!

Он отпустил меня и, сунув руки в карманы, зашагал пингвиньей походкой в дом с флюгером.

Я поднялся, не решаясь взглянуть на Люсю, и стал обтирать грязь с футляра рукавом куртки. Это было так глупо — заботиться сейчас о футляре. Но я не мог поднять голову, и все тер и тер черный футляр…

Боясь оглянуться, я ждал, что Люся заговорит первая. Но она молчала. Я вдохнул в себя воздух, как перед прыжком в воду, и обернулся.

Люси не было.

 

6

Ровно в восемь я стоял на своей рыночной скамье. Торговля и менка была в разгаре.

«Катюша», как всегда, привлекла слушателей. Я старался ни на кого не смотреть. Мне казалось, что все знают о моем позоре. Я играл «Катюшу», а в ушах звенел Люсин голос: «Трус! Презираю!»

«Расцветали яблони и груши» — выводил мой смычок, а мне чудились совсем другие слова. Их пел на мотив «Катюши» Люсин голос: «Презираю труса, труса, труса…»

Я оборвал песню и заиграл «За власть Советов». «Слушай, рабочий, война началася», — подпевал я себе, чтоб заглушить Люсин голос.

Кончив играть «За власть Советов», я исполнил увертюру из «Кармен» и несколько вальсов, потом, до перерыва, сыграл еще два раза «За власть Советов». Полицаев пока что поблизости не было.

Видя, что я укладываю скрипку в футляр, слушатели начали расходиться.

Я сел на скамью, стараясь не вспоминать ни о Ваське, ни о Люсе, но я не мог сейчас думать ни о чем другом. «Я объясню ей, — успокаивал я себя. — Пойду к ней после десяти и объясню…»

На рынке в этот день все было, как обычно. Людей сюда сгонял голод. Каждый пытался сменять поношенное тряпье на хлеб или картошку. Те, которым уже нечего было менять, стояли с протянутой рукой.

Поблизости, спиной ко мне, за базарным столом маячила торговка в ватнике. Перед ней стояло ведро, наполненное картошкой. Отдельно, на прилавке, лежали три небольших картофелины. При виде их я почувствовал голод. «Если денег хватит, куплю у нее десяток», — подумал я.

Отдохнув немного, я опять заиграл «За власть Советов». Снова вокруг собрались люди. До сих пор не знаю, как случилось, что на этот раз я исполнил припев. Исполнил и сразу почувствовал, как встрепенулись слушавшие меня.

Стоявший рядом со мной инвалид на костыле вдруг тихо запел:

Смело мы в бой пойдем За власть Советов…

Смычок дрогнул в моей руке. Я вспомнил предупреждение Ивана Ильича — припева не играть. Никто, кроме инвалида, не осмелился запеть вслух старую боевую песню. Но я не сомневался: все, кто слушает меня сейчас, беззвучно повторяют про себя ее слова.

И, как один, умрем В борьбе за это!—

выкрикнул инвалид и поднял высоко свой костыль.

Я был счастлив. Я заставил этих людей вспомнить, какой сегодня день! Они слушают меня, и в глазах их нет в эту минуту ни страха, ни тоски!

И тут я увидел, что ко мне проталкивается полицай. Перекошенное злобой лицо его не оставляло сомнений: он услышал припев. Я закатил глаза к небу, как это сделал накануне Иван Ильич, и запел во все горло:

Белой акации гроздья душистые Вновь ароматом полны. Вновь разливается песнь соловьиная В бледном сиянье луны…

Полицай растерялся. Злобное выражение на его роже сменилось недоумением. Я продолжал, не щадя глотки:

Помнишь ли, милая, под белой акацией…

Полицай постоял секунду, круто повернулся и стал протискиваться обратно. Обессиленный, слыша удары своего сердца, я опустил смычок.

Песня была сыграна четыре раза.

Потом я исполнил какое-то попурри из оперетт, а когда сыграл в пятый раз «За власть Советов», сделал передышку. Рядом раздался певучий голос торговки в ватнике:

— Картошечки! Кому картошечки!

Наполовину пустое ведро стояло на старом месте, отдельно на столе лежали теперь не три, а пять картошин. «Хоть бы мне остался этот пяток», — подумал я…

Часы на городской башне показывали без двух минут десять, когда я сыграл последний раз свою песню.

Убрав скрипку в футляр, я соскочил со скамьи. Скорее к Люсе!

Но прежде я поспешил к торговке: ведь Люся тоже, наверное, голодна. На базарном столе лежало не пять, а шесть картошин. Я заглянул на торговку, из-под ее платка выбивалась огненно-рыжая прядь.

Должно быть, она сразу поняла, что мне нужно.

— Эти не продаются, себе пригодятся, — сказала женщина.

Она сунула картошки в карман ватника и улыбнулась мне…

 

7

Я вошел в аптеку с черного хода и увидел в тамбуре тетю Катю. Я едва узнал ее, так она изменилась. Тетя Катя стояла у притолоки, словно неживая, — неподвижная, исхудавшая, белое лицо ее окаменело.

— Мне Люсю, — сказал я. — Пусть выйдет… на минутку.

Губы ее дрогнули, она уткнулась лицом в стену и громко заплакала.

— Увезли Люсеньку… Забрали доченьку мою…

— Куда увезли? Кто?

— Гестапо…

— За что?

— Будто она партизанам лекарства передавала. А у нее, у девочки моей, температура… Горит вся! Они ее в тифозный барак повезли. А разве оттуда возвращаются?! Господи! За что? Господи…

Я повернулся и побрел к выходу.

— Скрипку забыл, — сказала сквозь слезы тетя Катя.

— Ну и пусть!.. — крикнул я и выбежал на улицу…

В Глухом переулке по-прежнему не было ни души. Здесь уцелело только три небольших дома, остальные сгорели, когда шли бои с немцами.

На флюгере Васькиного дома сидела стайка мокрых воробьев.

Прежде чем постучать в дверь, я машинально потер пальцы левой руки, точно собирался сейчас играть на скрипке.

Дверь мне открыл сам Васька. Увидев меня, он удивился.

— Тебе чего?

— Будет разговор, — сказал я. — Выходи…

— Какой еще разговор?

— Важный… Люся должна знать…

В соседней комнате кто-то зевнул, громко, надсадно, почти застонав. Васька покосился на дверь.

— Папаня. Погодь за калиткой. Сейчас выйду…

Он появился, держа руки в карманах, подняв плечи к ушам…

— Чего ей нужно знать, твоей Люське?

— Знать, что я не трус…

— Брось морочить голову! Хочешь схлопотать еще? Могу!

Васька сказал это как-то лениво, не глядя на меня. Подняв кусок кирпича, он запустил им в воробьев, потом снова повернулся ко мне.

— А ну, топай отседа! — Взгляд его скользнул по моей руке. — Топай, если хочешь пиликать на своей шарманке!

— Будем драться! — сказал я.

— Кто это будет драться?

— Мы. Я с тобой! Будем сейчас драться!

Круглые кошачьи глаза Васьки стали прозрачными.

— Ты что, мало получил? Тебе мало, да?

— Будем драться, будем сейчас драться. Люся узнает…

Он не дал мне договорить и ударил первым. До сих пор помню выражение его лица после моих ответных ударов. Тупое изумление застыло на Васькиной роже. Он ничего не мог понять. Три часа назад я вел себя, как последний трус, просил у него прощения, а теперь… Теперь я дрался как осатанелый. Визжа от ярости, мы катались по мокрой земле. Я чувствовал — Ваське меня не осилить. Я больше не берег свои пальцы, я знал, что обязан победить, иначе презрение Люси будет преследовать меня всю жизнь. Она должна понять, какое мужество потребовалось мне тогда, чтобы оказаться трусом…

Ошарашенный моим неистовством, Васька с каждой минутой терял уверенность в себе, удары его становились слабее, и наконец он понял: поражение неизбежно.

— Ничья! — прохрипел он, отступая к забору. — Давай, чтобы ничья!

— Ничьей не будет! — сказал я, надвигаясь на Ваську. — Не может быть между нами ничьей!

— Тогда я сломаю тебе пальцы! Ты сдохнешь с голоду.

Он ринулся на меня и ударил головой в грудь. Я удержался на ногах и ответным ударом опять свалил его на землю. Но, падая, он успел вцепиться в мою руку. Я почувствовал адову боль: два пальца левой руки болтались, как чужие. Теперь я был беспомощным, одноруким. Стоя над распростертым врагом, я ждал, когда он подымется. Бешеная ярость к Ваське не оставляла места для страха.

— Вставай! — приказал я. — Вставай! Будем драться насмерть!

Васька не шевельнулся. Он лежал, следя за мной прищуренными глазами. Тогда я догадался: пока я стою над ним, он не встанет. Закон мальчишеских драк был свят: лежачего не бить. Он понимал: этого закона я не нарушу. Тогда я повернулся и пошел. Я знал, где мне найти Ивана Ильича.

За скрипкой я не зашел, было ясно: больше мне не играть. Никогда не играть! Но теперь я знал и другое: отныне я вступил в бой с врагами, вступил в него с песней, услышанной от отца:

Смело мы в бой пойдем За власть Советов! И как один умрем В борьбе за это!..