Чем дальше продвигались мы на восток, тем пустыннее выглядели за окнами поля, перелески, деревни. Все здесь опалила война. Где еще недавно были избы, торчали одинокие прокопченные печи с длинными кирпичными трубами. Будто жирафы с отрубленными головами.

Иногда наш поезд замедлял ход, и мимо окон проплывали обгорелые остовы железнодорожных вагонов, опрокинутые помятые цистерны и даже паровозы, на вид еще совсем целые, с лоснящимися красными ободами колес. Словно бы сами машинисты своротили их набок, чтобы удобнее было протирать тряпками.

Никто из нас не знал ни станции назначения, ни сколько нам еще ехать. Сопровождавший нас капитан, когда ему задавали вопросы, только улыбался растерянно и пожимал плечами. Мы стали подозревать, что он и сам не знает.

Мы ехали в общей сложности не более суток, но нам казалось, что едем мы давным-давно.

Поздно вечером поезд остановился возле разбитого вокзала. Было очень темно, потому что ни на станции, ни в вагонах не было света. И только где-то за горизонтом появились внезапно какие-то розоватые сполохи. Орудия ли стреляли, или взрывалось что — мы не знали. Но чувствовали и понимали: там — фронт.

Капитан приказал никуда из вагона не отлучаться и ушел. Минут через десять он вернулся и сказал, что поезда дальше не идут, что штаб фронта знает о нашем прибытии, что сейчас надо выгрузиться, потому что вагоны займет госпиталь.

Разгружаться в темноте было довольно сложно: имущество наше состояло из зачехленных продолговатых тюков — декораций, ящиков с реквизитами и костюмами, да еще всяких свертков, чемоданов и баулов, — ехали мы на месяц. И было нас шестнадцать человек актрис и актеров — фронтовой театр.

Не успели разгрузиться, как пошел дождь.

Женщин кое-как удалось пристроить в бараке, до отказа набитом ожидающими пассажирами, а мы мокли под дождем.

Дождь лил всю ночь, и от этого она казалась на редкость длинной. Иногда наш молчаливый капитан уходил куда-то звонить по телефону, возвращался и усаживался на старое место — на ящик с костюмами. Мы ни о чем не спрашивали его, привыкли уже к тому, что он только пожмет плечами и улыбнется. Будут новости — сам сообщит.

Под утро, когда край неба начал чуть светлеть, возле нашего бивуака остановился солдат. Мы не обратили на него внимания, потому что многие останавливались и глазели на нашу группу. Мы выглядели, наверно, несколько необычно вблизи фронта: фетровые шляпы, галстуки, штиблеты.

Солдат некоторое время внимательно рассматривал нас, потом спросил:

— Вы не артисты будете?

— Артисты, — нехотя откликнулся кто-то.

— Здравствуйте. Мое фамилие Прохоров Федор Поликарпыч. Можно звать просто Федя. Будем знакомыми.

Так как до сих пор нам еще никто не представлялся, мы посмотрели на солдата повнимательней. На нем был короткий ватник, подпоясанный ремнем. На ватнике, даже в хмуром свете нарождающегося утра, явственно проступали темные расплывчатые пятна. Сапоги, несмотря на дождь и грязь, были начищены, словно солдат пришагал сюда по воздуху, не касаясь земли. Пилотка натянута на уши, но когда он назвался и, козыряя, поднес руку к голове, едва уловимым движением он сбил пилотку чуть набок, и одно ухо, высвободившись, оттопырилось. Лицо худощавое, немолодое, над верхней губой светлые усы, такие светлые, что мы их сразу и не заметили.

— Ну, и что ж дальше, «просто Федя»? — спросил весело старший нашей группы — актер со странной фамилией Лосик.

— А дальше, товарищи артисты, будем грузиться. Имею приказание быть при вас. Машина у меня исправная. Куда везти, дорогу знаю. Не все тут? Мне говорили — шешнадцать артистов.

— Не все. Женский пол скрывается от дождя в энском бараке.

— Ясно, — Прохоров улыбнулся, кашлянул деликатно и зачем-то поправил ремень, который и без того туго перетягивал ватник. — А имущество?

— Все тут.

— Конечно, две бы машины лучше, но где их возьмешь, две? Война.

Подошел сопровождавший нас капитан.

Лосик кивнул на Прохорова:

— Солдат за нами приехал.

Прохоров повернулся к капитану, посмотрел на него строго, поднес руку к пилотке:

— Разрешите обратиться, товарищ капитан?

— Обращайтесь.

— Рядовой Прохоров прибыл в ваше распоряжение с машиной. За артистами, значит, — пояснил он на всякий случай.

— Хорошо. Только долго ехали.

Прохоров усмехнулся загадочно:

— Дороги, товарищ капитан. Разрешите грузиться?

— Грузитесь. Сходите кто-нибудь за женщинами.

— Пускай сидят, — буркнул Прохоров. — Хочь и не сахарные, а намокнут. Дождик-то, товарищ капитан, — он вытянул руки ладонями кверху, — дождик! Фрицы нынче насквозь мокрые, — в голосе его слышалось удовлетворение, будто это не кто иной, как именно он сам, Прохоров, наслал на фрицев дождь.

— Так и мы ж не сухие, — сказал Лосик.

— То ж мы, — возразил укоризненно Прохоров, — мы — люди русские, и земля тут наша, русская, и дождик наш, русский. Фрицам хужее нашего. Сейчас я машину поближе подгоню. Чего на горбу ящики-то тягать. — Он кивнул и размашисто зашагал прочь.

Никогда, ни до той осени, ни после, не видел я такой дороги. Словно кто-то впереди вспахивал ее и поливал водой, а потом, вспаханную и политую, добросовестно месил, чтобы земля превратилась в бурую гущу, растеклась от кювета до кювета, прикрыла ямы-ловушки, колдобины, увалы.

Иногда казалось, что грузовик наш плывет по бурой взбаламученной реке, переваливаясь с боку на бок на невидимых волнах, оставляя позади совсем пароходный след.

Мы хватались за тюки, свертки и чемоданы и подпирали спинами тяжелые ящики с костюмами и реквизитом. И не только потому, что боялись растерять вещи, просто как-то легче, когда держишься хоть за что-нибудь. Хотя шансов вылететь за борт вместе с чемоданом было не меньше, чем вылететь без него.

Несколько раз машина увязала, мотор глох. Наступала внезапная тишина, и становилось слышно, как со скатов стекает вода.

«Просто Федя» открывал дверцу кабины, вставал на подножку и сокрушенно качал головой:

— Дорожка!.. — Он спрыгивал прямо в грязь, обходил машину и снова вздыхал: — Дорожка! Верблюд не пройдет, не токмо что машина. Будем ждать скорую помощь.

Почему-то он считал, что самой высокой проходимостью из всего, что движется по земле, обладает верблюд.

— Может, подтолкнем? — предлагал кто-нибудь из нас.

«Просто Федя» сокрушенно качал головой:

— Куда уж! Тут бахилы нужны. Это в каком же виде я вас довезу? Засмеют люди. Нет уж. Ждать недолго.

Ждать действительно приходилось недолго. Подходил какой-нибудь грузовик, груженный снарядами, или тягач с орудием. Из кабины высовывался шофер:

— Загораешь?

— Подмогни, — просил «просто Федя».

— Не могу. Срочный груз. Снаряды, — и шофер подошедшей машины подмигивал многозначительно.

«Просто Федя» равнодушно пожимал плечами:

— У меня тоже срочный груз. Артисты.

— Ну да?! — недоверчиво спрашивал шофер.

«Просто Федя» обращался к нам:

— Товарищи артисты, предъявитесь.

Мы подымались в кузове, отряхивая помятые шляпы. Лосик брал гитару:

— Первым номером нашей программы солдатская фронтовая песня «Землянка».

Он брал несколько аккордов, и Галя Синицына, девушка с синими печальными глазами, наша «героиня», тихонько запевала: «Вьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза». Она была драматической актрисой, не певицей, голос у нее был маленький, но пела она с душой. И здесь, на разбитой фронтовой дороге, где только что прокатилась война и штатскую девушку не встретишь, песня звучала как-то по-особенному, словно заново рождалась каждый раз, словно раньше и не слышал ее никогда. И шоферы, и мы сами слушали Галю затаив дыхание, не шевелясь. На усталом лице незнакомого шофера появлялось такое же выражение, что и у поющей девушки, оно становилось печально-задумчивым. Потом, когда смолкали последние аккорды гитары, шофер вздыхал, жалея, что песня кончилась, и спрашивал:

— Трос есть?

— Без троса не ездим, — и «просто Федя» доставал из-под своего сиденья заляпанный грязью трос, свернутый в клубок и напоминавший удава.

Ревели моторы. Машина выползала из грязи. Незнакомый шофер желал нам счастливого пути и непременно пытался выяснить, заедем ли мы к нему в часть, потому что именно его часть самая главная на этом участке и не побывать в ней…

Потом «просто Федя» произносил, высунувшись из кабины:

— Товарищи артисты, спасибо за поддержку. А вам, товарищ Синицына, особо.

И мы двигались дальше. До следующей остановки. Сейчас уж не берусь утверждать, так это было или не так, но мне показалось, что «просто Федя» иногда нарочно останавливался, чтобы заставить Галю спеть.

Когда мы, наконец, добрались до части, в которой должно было состояться первое наше выступление, был уже полдень. Так докучавший нам всю дорогу дождь прекратился. Небо посветлело. Разорванные в клочья тучи бежали быстро, сталкивались, словно спешили закрыть появлявшиеся кое-где голубые щели.

Часть располагалась в лесу. Подернутые желтизной березы перемежались с темными елями, кое-где на пригорках торчали одинокие длинные сосны. А под соснами рос пожухлый кустарник. Только позже, когда мы огляделись, поняли, что это и не кустарник вовсе, а замаскированная техника. Где-то неподалеку громыхали орудия. И если бы не этот грохот, не подумаешь, что ты на фронте. Лес как лес. Только трава примята да земля кое-где нарезана на кирпичики гусеницами танков.

Разгружаться нам не пришлось. Солдаты, с любопытством поглядывая на нас, сняли тюки и ящики с машины. Прикрыли все брезентом. Распоряжался разгрузкой «просто Федя». Сапоги его снова блестели. Но лицо было хмуро.

Подошел какой-то старшина в удивительно ладном обмундировании, совсем новеньком. «Просто Федя» глянул на него внимательно, похмурел еще больше и полез в свою кабину. Старшина представился, взял у Лосика продовольственный аттестат и пригласил нас обедать.

— А вы, товарищ Федя, что ж не идете? — спросила Галя Синицына.

«Просто Федя» крякнул неопределенно, но из кабины не вылез.

— Спасибо. Я машину посторожу. Раскулачат.

Мы пошли следом за старшиной.

Столовая оказалась большим замаскированным сеткой навесом, под которым стояли длинные, сбитые из досок столы и мощные лавки. Мы побывали потом во многих частях, питались и в землянках, и просто сидя на расстеленном брезенте с солдатскими котелками в руках. Всяко приходилось. Но одно всегда было общим — фронтовое гостеприимство. Несмотря на сложные условия, нас везде старались принять, как дорогих гостей, и накормить повкуснее. А вкусным считалось то, что было наиболее дефицитным. В то время завезли немного рису и американскую консервированную колбасу, которую ядовито прозвали «вторым фронтом». Так вот, куда бы мы ни приезжали, нас ждала рисовая каша с этим самым «вторым фронтом». И через неделю мы, приходя на обед, стали вздрагивать. Такова неблагодарная человеческая природа. Впрочем, это так, к слову.

Когда мы возвратились к машине, «просто Феди» не было. Лосик ушел договариваться с командованием о месте, где нам можно будет соорудить сцену. Яркие декорации не должны демаскировать часть. Ведь если фашисты заметят их с воздуха, дорого может обойтись спектакль. Актеры отдыхали. Кое-кто даже умудрился поспать. А мне не сиделось на месте. Я считал себя уже обстрелянным солдатом, во фронтовой театр попал после госпиталя. Поэтому ко всему, что видел вокруг, относился с показным равнодушием. Ну, чего, спрашивается, опытному солдату вскрикивать при виде тяжелых орудий Резерва Главного Командования, ахать и охать, как наши девушки, которые попали впервые в прифронтовую полосу? Но я притворялся. Сейчас не стыдно в этом признаться. Потому что здесь я увидел такое, чего не видывал в первые месяцы войны. Я увидел армию во всей ее мощи. Я увидел артиллерию такую, что сердце у меня замирало от гордости. Я видел новенькие танки и «катюши» в брезентовых плащах. Видел солдат — не утомленных, в кровавых бинтах, темнолицых солдат сорок первого года, а новых, каких-то спокойно уверенных, подтянутых, готовых наступать. И я вдруг начинал чувствовать себя таким же, потому что еще не снял полинявшей гимнастерки, и старался поменьше хромать, опираясь на свой проклятый дрючок.

В тот первый день мне не сиделось на месте, и я бродил потихоньку вокруг. И случайно набрел на «просто Федю». Он не заметил меня за стволом дерева. Он стоял перед круглолицым майором, опустив руки по швам, и бубнил:

— Товарищ майор, войдите в мое положение. Я кого вожу? Театр. Артистов. И артисток, между прочим. Одна товарищ Синицына так поет, что душу перевернуть может. А вид у меня? Я же порчу всю, так сказать, ихнюю декорацию.

— Вы не по адресу обращаетесь. Вам надо в свою часть обратиться.

— Так ведь, товарищ майор, мой автобат — где!.. А артисты — вот они. И что люди подумают про нас с вами!

— А я-то тут при чем?

— Так ведь как же, товарищ майор, ведь мы ж с вами и есть армия! И вдруг шофер в таком виде! Вы уж прикажите насчет шинели и пилотки.

Я тихонько ушел, не стал смущать нашего «просто Федю».

Вскоре вернулся Лосик с несколькими солдатами, собрал нас всех. Пока мы совещались, как побыстрее и получше оборудовать сцену, солдаты стояли в сторонке, ждали распоряжений и с любопытством поглядывали на нас.

Место для сцены выбрали. Лосик предлагал играть прямо на земле, а сверху над «сценой» и, насколько хватит, над «залом» натянуть маскировочную сетку. Спектакль надо закончить засветло, поэтому времени на постройку помоста не оставалось.

— А большого размеру помост? — спросил кто-то из-за моей спины.

Мы повернулись на голос. Это был «просто Федя». Только мы его сразу и не признали. Потому что на нем были новенькая шинель и новенькая фуражка. «Просто Федя» был очень доволен впечатлением, которое произвел на нас. Лицо его сияло, он тронул двумя пальцами лаковый козырек фуражки и сказал доверительно:

— Между прочим, доски у них тут есть. Я приметил штабелек.

Мы переглянулись. Конечно, на помосте играть приятнее, чем просто на земле. Помост — это уже театр.

— Времени нет, товарищ Федя, — вздохнула Галя Синицына, и теплый грудной голос ее прозвучал печально.

— Найдется время. Мы ж армия, а в армии что хочешь найдется, — возразил «просто Федя» убежденно и снова тронул козырек. — Вы только прикажите. Приказание — все одно что стартер крутнуть.

Объяснение показалось нам несколько туманным, поэтому Лосик сказал:

— Мы приказывать не можем, нам не положено. Мы можем только просить.

— Вот вы у начальства и попросите, чтобы приказали, — улыбнулся «просто Федя».

Лосик руками развел:

— Попробовать?

«Просто Федя» улыбнулся еще шире:

— А вы мне прикажите. Уж я-то в вашем распоряжении.

Лосик засмеялся.

— Приказываю вам, товарищ Федя, попытаться соорудить помост с помощью местного начальства.

«Просто Федя» посмотрел на него неодобрительно: разве так отдают приказания, со смехом? Но только щелкнул каблуками начищенных сапог:

— Есть соорудить помост. Разрешите выполнять?

— Выполняйте, — сказал Лосик уже серьезно.

И «просто Федя» исчез за деревьями.

Он вернулся минут через пятнадцать, с лицом хмурым и озабоченным. Рядом шагал молоденький, в скрипящих ремнях лейтенант — сапер. Увидев наших женщин, лейтенант почему-то покраснел, поправил портупею.

— Лейтенант Вавилов. Имею приказание построить сцену.

— Отлично, товарищ лейтенант. Идемте, я вам покажу место, — живо откликнулся Лосик.

Мы всей гурьбой, прихватив чемоданы, пошли за ними. «Просто Федя» молча указал солдатам на наши декорации и ящики с костюмами, убедился, что все взято, и неторопливо догнал идущих впереди Лосика и лейтенанта и пошел рядом с нами, вернее почти рядом, отстав на четверть шага, одновременно и соблюдая субординацию и как бы причисляя себя к нашему начальству.

Место для представления было выбрано на редкость удачно. Небольшая поляна, обрамленная густым ельником. Несколько солдат привязывали к елям маскировочную сетку.

— Если можно, повыше, товарищи, — попросил Лосик. — Помост будем строить.

— Есть повыше, — откликнулся забравшийся на дерево сержант и приказал отвязать сетку.

Солдаты притащили длинные доски. Лейтенант стал распоряжаться, как собирать помост. Наш «просто Федя» молча слушал, стоя в сторонке, и недовольно морщился. Потом сказал:

— Поперек бы класть сподручнее. И наращивать не надо будет.

— Есть класть поперек! — откликнулся лейтенант.

«Просто Федя» посмотрел почему-то на Галю Синицыну, поплевал на ладони, взял у одного из солдат топор и начал неторопливо, но как-то удивительно споро подгонять доски одну к другой.

Мы не привыкли сидеть сложа руки, когда другие работают, мы были и костюмерами, и осветителями, и реквизиторами, и рабочими сцены, и шумовиками, и гримерами. Каждый умел и делал все.

«Просто Федя» присматривался к нам; ему, видимо, нравилось, что мы не боимся работы, потому что и сам он не мог сидеть сложа руки. Позднее, на одном из спектаклей, в котором Галя Синицына была свободна, «просто Федя», увидев ее в синем комбинезоне, забивающей топором гвозди в откосы, прямо онемел. Снял фуражку, словно перед покойником, и долго стоял так, не отрывая от девушки взгляда. Потом, когда кончился спектакль, «просто Федя» подошел к Гале и протянул ей несколько алых георгинов. Где он их раздобыл в лесу?

— Что вы, товарищ Федя, — улыбнулась Синицына. — Да я ж и не играла нынче.

— Вы уж не обижайте меня, товарищ Синицына, — засмущался «просто Федя». — Это, так сказать, от рабочего человека — рабочему человеку. А топорик я вам в другой раз полегче припасу. А то ненароком сорвется — и по пальчикам, — и, произнеся это «по пальчикам», «просто Федя» так густо покраснел, что все заметили это, несмотря на вечерний сумрак.

Но все это было позже, через несколько дней. А в тот свой первый день на фронте мы очень волновались. Как-то примут наш спектакль?

Помост был построен на славу. Поставили рядом палатку, где занятые в первом акте одевались и гримировались. Расторопный «просто Федя» по собственной инициативе поставил возле входа солдата-дневального, чтобы кто-нибудь ненароком не помешал.

Свободные от первого акта устанавливали декорации.

Каждый из актеров знал точно, что делать, все до мелочи было отрепетировано.

И вот поставлены декорации. Натянут легкий занавес, мы и занавес с собой возили, и кулисы. С волнением оглядывали мы «зрительный зал» в щелки занавеса. На поляне тесно, подстелив плащ-палатки, сидели солдаты, над поляной плыл махорочный дым и стоял гул, как в бане. Чуть слева возле сцены саперы соорудили скамейку. На ней сидели генерал и несколько офицеров. Сидели терпеливо и ждали начала спектакля.

И вот Лосик вышел перед занавесом в гриме и костюме, и словно ветерок прошел по поляне и сдул и махорочный дым и говор.

— Товарищи солдаты, — сказал Лосик, и сбоку мне было видно, как дрогнул его кадык. От волнения. — Дорогие наши воины. Мы приехали к вам целым театром, привезли на ваш суд нашу работу. Разрешите мне от имени всех артистов передать вам наш сердечный привет.

Солдаты захлопали дружно и весело. Лосик назвал пьесу, действующих лиц и исполнителей. Каждое имя зрители встречали такой бурей аплодисментов, словно к ним приехали исключительно народные и заслуженные. И мы только улыбались взволнованно за кулисами.

Помню наш ужас, когда занавес медленно пополз в стороны и вдруг остановился, задергался — заело шнур. И надо же такое в первый спектакль! Актер, который раздвигал занавес, побледнел и прикусил губу. Он дергал шнур так и этак, но занавес не шел, а только поплясывал. В зале стояла сочувственная тишина. Никто не засмеялся.

И тут на сцену поднялся наш «просто Федя», взял какой-то шест, спокойно, словно так и полагалось по ходу действия, пошуровал шестом между шнурами. Занавес дрогнул, и, освобожденный, пополз дальше.

Спектакль начался.

Темнело уже, когда мы, усталые и счастливые, укладывали в ящики костюмы и реквизит, складывали декорации. «Просто Федя» молча и сосредоточенно помогал нам. Что-то словно переменилось в нем; перемена была неброской, только иногда он вдруг останавливался, замирал как-то, и взгляд становился отсутствующим, как у слепого. Пожалуй, я один это и приметил, потому что работали мы вместе, свертывали полотнища. Я спросил:

— Ну как, «просто Федя», наш спектакль? Понравился народу?

Он пожевал губами, потом сказал тихо:

— Я ведь артистов только в кино видал. Я ведь в театре отродясь не был. — Он вздохнул: — И до чего ж мы в сути темные. Сколько не видали, не пробовали. Все хлеб давай, хлеб, хлеб!.. Оно и верно, без хлебушка… А только слышь, поговорка-то, видно, верная: не единым-то хлебом жив человек. Я ведь какое понятие имел насчет этой поговорки? К хлебу там рубаха нужна, штаны, бабе ситец на кофту. Машины тоже. Вот я шофер — что без машины, а до войны — трактористом. Землю пахал. Дело наше тонкое, души требует. Хлеб — он из души родится. От душевности к земле. А вот нынче гляжу на вас, на артистов, как вы представляете, значит. И думаю: вон оно, как люди еще живут. Не про вас, а про тех, на сцене. И мыслью свою жизнь отмеряю. И, понимаешь, чужой болью болею — словно вы чего со мной сделали. Так это в душе все переворошило. До глубинки!.. Чудно!.. Я на тех людей, на вас то есть, гляжу, а свою думу думаю. Вы ж про землю ничего не говорите, а я об ей тут же тоской исхожу. Понимаешь? Все думаю, как там в колхозе? На трактор-то баб посадили. Беда-а… Моя вот пишет, тоже трактористка… Как, думаю, хлебушко убрали? Не пожгли?.. Чудно!.. Я вот вас спросить хотел, да все недосуг: чего с посохом ходите?

— После ранения.

— На войне были?

— Побывал. Солдат-пехотинец.

«Просто Федя» очень удивился.

— Стало быть, простой солдат артистом стать может?

— Сколько угодно. Да ведь я до войны в театральном институте учился.

— Вон оно!.. А почто ж на войну взяли?

— Да что я, Федя, не мужчина? Не советский? — обиделся я.

— Ну-ну, ты не серчай, раз солдат. Я ведь так, чтобы в понятие войти. А вообще-то я так думаю: вас поберечь надо. Сила в вас есть какая-то, ежели до души человеческой добираетесь.

С того вечера «просто Федя» отличал меня от других: всех на «вы» величал, а мне «ты» говорил, как солдат солдату. И мне было приятно.

Спектакли он смотрел удивительно: сидел с краю, возле самой сцены, как завороженный, и шевелил губами, словно вел какой-то свой разговор с действующими лицами. Мы играли всего три пьесы и повторяли их в каждой части, куда привозил нас «просто Федя». Но он и в пятый, и в десятый раз переживал так, словно смотрел впервые.

Если случались какие-нибудь технические неполадки, что-то ломалось, «просто Федя» был тут как тут. Мы ни о чем не просили его — нас окружало много замечательных людей и любой из них готов был нам помочь. А «просто Феде» хватало и своих забот. На осенних дорогах за машиной нужен глаз да глаз. Мы понимали это и попросту стеснялись обращаться к нашему шоферу с какими-нибудь просьбами. Но у него был удивительный нюх на работу, и, несмотря на усталость, делал он каждое дело с какой-то особой тщательностью и даже удовольствием. Инструменты и вещи слушались его, как-то сразу привыкали к его рукам. А такого дела, которое было бы не по плечу «просто Феде», наверно, и на свете не существовало! Как-то у одной из наших актрис лопнула туфля, не подметка там оторвалась, а лопнул верх. Туфля спадала с ноги. Перед самым спектаклем. Все переполошились: играть-то ей не в чем. Стали предлагать всякую обувь, мерить, но дамские туфли оказывались маленькими, а когда она примерила грубые солдатские башмаки, нас разобрал смех, несмотря на всю драматичность положения.

Тут подошел «просто Федя», взял злосчастную лопнувшую туфлю, повертел, поковырял пальцем, хмыкнул:

— Это можно…

И ушел к машине. А за несколько минут до спектакля принес целехонькую туфлю, так ловко зашитую, что мы только рты поразевали. А счастливая актриса попыталась в порыве благодарности поцеловать «просто Федю». Но он отстранился и сказал сердито:

— А уж нежности ни к чему.

И посмотрел почему-то на Галю Синицыну.

Вот таким был наш «просто Федя». Таким мы его и запомнили навсегда, после тяжелого дня, когда унесли нашего шофера санинструкторы.

Случилось это к концу поездки. Прифронтовая полоса и сам фронт менялись на глазах. Прибывали свежие части, могучая тяжелая техника. И хоть передвигались войска неприметно, главным образом по ночам и то, что видели мы, было маленькой частицей великой силы, даже наши неискушенные в военном деле девушки понимали: что-то готовится.

И противник понимал. Над прифронтовой полосой то и дело появлялись «рамы». Они упорно кружили над лесом, над дорогами. По ночам в небе повисали яркие ракеты, освещали окрестности пронзительным мертвым голубоватым светом. Их сбивали очередями трассирующих пуль. Но невидимые в ночи «рамы» сбрасывали новые.

Мы играли спектакли только днем, тщательно соблюдая маскировку. И «зрительный зал» щерился желтыми кустиками. И все-таки нас засекли однажды с воздуха. Над лесом появились фашистские штурмовики. Неподалеку посыпался град осколочных бомб.

Командир части, в которой мы играли, приказал спектакль прервать, всем укрыться в щели. Актеры и зрители бросились в лес. А у меня, как назло, разболелась нога, последние дни я крепился изо всех сил, но играл с палкой. Когда все бросились в укрытия, я не то чтобы замешкался, а просто не мог сделать это так же проворно, как другие. И пока ковылял через поляну, надо мной пронеслись штурмовики. Мне стало страшно, но даже страх не заглушил боли в ноге. Я все ковылял и не видел, как штурмовики сбросили бомбы.

Вдруг из лесу мне навстречу выскочил «просто Федя», лицо у него было такое напряженное, словно тащил он на своих плечах неимоверную тяжесть. Он схватил меня за руку, рванул к себе, крикнул: «Ложись!» Я упал, сбитый с ног. «Просто Федя» навалился на меня. Рядом что-то грохнуло. Голову мне осыпало землей. В глазах потемнело. Потом наступила тишина. Я все лежал, соображая, что же произошло? «Просто Федя» прижимал меня к земле.

— Раздавишь, — сказал я, и голос мой прозвучал глухо-глухо, словно говорил я издалека.

Федя не ответил.

Я выполз из-под него и отряхнулся, как собака после купания. А шофер остался лежать рядом неподвижный.

Я наклонился к нему. Позвал. Тронул за плечо.

«Просто Федя» застонал.

— Ты чего, Федя? Ранен?

Он промычал что-то… Слов было не разобрать.

Подбежала девушка-санинструктор, присела на корточки. Сказала:

— Осколком в спину.

Она проворно ножницами стала разрезать Федину шинель на спине.

«Просто Федя» открыл глаза, сказал хрипло:

— Полегче. Шинелка новая, — и закашлялся хрипло.

— Помалкивай! — несердито прикрикнула девушка на Федю. И стала его перебинтовывать.

Потом «просто Федя» спросил:

— Целый?

— Целый, — сказал я. — Ты ж мой осколок на себя принял.

«Просто Федя» чуть улыбнулся:

— Солдатское дело. Сочтемся… А я живучий. Третий раз ранен.

Принесли носилки. Уложили на них «просто Федю». Кругом столпились молчаливые люди. А он шарил взглядом по лицам, искал кого-то…

— Погодите, — сказал я санинструкторам. — Погодите его нести. Я сейчас.

Пробравшись сквозь людское кольцо, я заорал во всю мочь:

— Галя! Галя Синицына!

И когда она вышла из-за деревьев, я схватил ее за руку и потащил:

— Идем скорее! Федю ранило.

«Просто Федя» лежал на носилках. Лицо его было бледным и очень усталым, и только глаза искали, искали кого-то, а когда приметили подбежавшую Галю Синицыну, замерли и стали большими-большими.

— Вот так, товарищ Галя Синицына…

— Как же это, Федя, голубчик?..

— Война. А на войне, бывает, и убьют ненароком, не то что ранят… Спасибо вам за все. За душу вашу.

— Да что вы, Федя… Это… это вам спасибо… за душу… — губы Синицыной дрожали. Она покусывала их, сдерживая слезы. И все бормотала: — Как же это так… Как же это…

Санинструкторы подняли носилки.

— Погодите! — крикнула Синицына. — Товарищи, у кого есть бумага и карандаш. Скорее!

Несколько рук протянули ей карандаш и листки из записных книжек. Она взяла не глядя. Кто-то подставил планшетку. Синицына нацарапала несколько слов на бумажке, сунула бумажку в неподвижную темную руку «просто Феди».

— Вот, будете в Москве… Это мой адрес и телефон. Слышите, Федя?

— Ясное дело, — сказал «просто Федя». — Я живучий.

Его унесли.

Плохо мы играли последние спектакли. Тяжело. Без подъема. Очень не хватало нам нашего «просто Феди». Его открытых глаз, его доброго сердца, его умных, работящих рук.

Так я с ним больше никогда и не свиделся. Только почему-то верю, что жив он. Жив. Такие не должны умирать.