Я бреду по узкой запорошенной снегом дороге, словно исчерченной глинистыми с примесью рыжеватого каменного крошева следами от колес автомобилей. По обочинам стоят голые деревья с длинными тонкими стволами: кроны начинаются где-то высоко, у самой верхушки; ветки растут пучками и торчат в разные стороны, отчего растения сильно смахивают на метлы. Этим прямым и корявым стволам несть числа, они цепочкой убегают вдаль, насколько хватает глаз, расстилаясь до самого горизонта парадно-бездушным строем. А за этим барьером, точно в высоких стрельчатых окнах меж стволами, мелькают заснеженные крыши домов и красноватые стены какого-то городка. Прямоугольная церковная башня увенчана покатым куполом, отливающим в лучах утреннего солнца черненым серебром, – он настолько гладок, что снег на нем не задерживается. По обе стороны дороги – надежно укутанные снеговой шубой сады. В мою сторону идет человек с ружьем через плечо, рядом трусит пес.

Дорога ведет в тот самый город, про который говорил Бруно. Усаженная деревьями аллея упирается в церковь с вычурной башней. Стою смотрю. Меж тем человек с ружьем приближается. Киваю ему, он проходит мимо, едва удостоив меня взглядом; пес не отстает от хозяина ни на шаг. Бруно рассказывал, что в соседнем городишке случился взрыв, и народ напуган. Как видно, охотник выказывает ко мне полнейшее безразличие как раз потому, что я одет как все: Люц снабдил меня длинным дедовским пальто и шапкой-ушанкой. Так что я для охотника – зябко кутающийся в ветошь обычный прохожий, такой же, как и все.

А остановился я вот почему: мною овладело странное чувство, будто и эту обсаженную деревьями аллею, и церковь, и человека с собакой я уже где-то видел. Я уговариваю себя, что все объясняется очень просто: у человека в голове что-то переклинивает, и ему кажется, что происходящее случалось когда-то в прошлом – мозг прокручивает информацию по старым маршрутам, преподнося ее как нечто свершившееся, и она доходит до рассудка с ярлычком «пережитое». Я сбит с толку, дезориентирован, и эти причуды – один из побочных симптомов. Жуть.

Я снова пускаюсь в путь, намереваясь войти в город. По дороге идут люди. Странно, но окружающее пространство не изобилует звуками: не слышно звона церковных колоколов, разговоров, смеха, урчания моторов. Местные напуганы. Пока мы с Бруно шли по проселочной дороге, о многом успели поговорить. Я спросил, кого здесь больше боятся: террористов или полиции. И паренек ответил, что и тех, и других. Люди заперлись на засовы, носа за дверь не кажут. Да, снег, холодно, но дело не в этом. Послушать – так чего только не случается на улицах, страшно из дома лишний раз выйти. Неизвестно, во что влипнешь: даже стать случайным свидетелем в здешних краях – опасное дело. Те, кто сейчас решает свои дела, предпочитают не оставлять живых очевидцев.

Выяснилось, что Бруно обучен английской грамоте. По крайней мере он узнал имя на моем томике: Вицино. Паренек умеет складывать буквы в слоги и составлять из них слова, водя по строчке пальцем. Когда он увидел у меня книгу, то сказал, что у его учителя точно такая же. Учитель для него – образец для подражания: храбрый, умный, в очках. Именно этот человек, Экхард, выучил сорванца иностранному языку.

В дорогу мы пустились рано утром, идти было трудно, ноги утопали в снегу – зато я узнал о пареньке много неожиданного. Он то и дело направлял на меня свой серьезный, любознательный взгляд. Бруно не пытался узнать что-то конкретное или полезное, просто его юный ум жаждал информации. Этот парнишка – словно заключенный в тюремной камере с крохотным оконцем, который сидит целыми днями, прильнув к своему окну, и жадно впитывает увиденное, чтобы составить общую картину жизни снаружи.

Мальчишка понимает, что я – иностранец, приехал из какой-то другой страны, и ему интересно, откуда именно. Услышав от меня слово «Англия», он встрепенулся, словно меня занесло не с берегов Туманного Альбиона, а уж как минимум из самого Эльдорадо. От удивления мальчишка вытаращил глаза.

– Ну и как там у вас, в Англии? Говорят, красиво и все люди свободны и счастливы.

Что на это ответишь? Двое из трех? Я, конечно, соглашаюсь, что в моей стране хорошо, но и у тамошней жизни свои плюсы и минусы, как везде. Паренек не верит. Если бы только он мог уехать в Англию, то был бы счастлив до конца своих дней.

– И чем бы ты там занимался, Бруно?

– О-о, гулял бы в парке, пил чай и смотрел телевизор.

Что ж, неплохие планы на жизнь. Я знавал и похуже.

Аллея переходит в узкую улочку, которая выводит на небольшую площадь. Передо мной – церковь. Какая же она, оказывается, большая! Рядом размещается постоялый двор, похоже, закрытый, и длинная аркада под черепичной крышей – надо думать, здешний рынок. В дальнем конце площади – прямоугольное каменное здание (вероятнее всего, школа, про которую говорил Бруно). Все именно так, как и описывал паренек. Каменные ступени с деревянными перилами поднимаются к сводчатому крыльцу.

При других обстоятельствах я бы залюбовался пейзажем. Страна прозябает в нищете: судя по всему, городишко не претерпел серьезных изменений со времен своего предыдущего расцвета, который пришелся век эдак на семнадцатый. А вообще здесь поразительно красиво. Снег только усиливает впечатление. Есть такой разряд путешественников, которые считают особым достижением побывать в местах неизведанных, свободных от засилья глобального туризма. Похоже на то, как некоторые мужчины нарочно выбирают девственниц и гордятся, что первыми их «испортили». Ну ничего, скоро «первооткрыватели» и сюда доберутся. Постоялый двор переделают в небольшую, но шикарную гостиницу, а под аркадой будут целыми днями стоять «живые статуи».

Пока никакого намека на террористов с бомбами, равно как и на молодчиков в черных куртках. Длинное пальто и шапка-ушанка – неплохая маскировка: я тоже невидим для врага. Теперь передо мной одна задача: скрыться от прекрасно информированных и натасканных преследователей, покинуть эту страну и попасть домой, в Англию – и там уж я буду от всей души гулять по паркам, пить чай и смотреть телевизор. Для начала надо пересечь заснеженную площадь и подняться по ступенькам на крыльцо школы.

Дверь распахнута настежь. В помещении темно, выключателя поблизости не видно. Жалюзи на окнах опущены, и в щелки пробивается тусклый свет зимнего дня. Впрочем, через некоторое время глаза привыкают к полутьме, и я уже могу ориентироваться в пространстве.

Тесная раздевалка, ряды крючков на стенах. Две двери ведут в классные комнаты. Лестница отделана отполированным до блеска металлическим уголком. Я толкаю одну из дверей и оказываюсь в классе. Здесь горит свет. Ряды длинных столов со скамьями, черная доска, на ней аккуратными буквами выведены формы английских глаголов. Неожиданно для себя читаю вслух – наверное, по дому соскучился.

– Даю – дал. Встречаю – встретил. Беру – взял. Откуда-то сзади вступает голос:

– Иду – ушел, говорю – сказал. Оборачиваюсь и вижу мужчину с головой, похожей

па обтянутый кожей череп; на носу – круглые очки в черной оправе. Он сидит в углу за письменным столом, склонившись над какими-то бумагами. Наверняка это и есть Экхард.

– Полагаю, вы англичанин?

Он говорит как человек, который много читал, но никогда не слышал живой речи: путает ударения. -- Да, англичанин.

– У вас очень красиво получается. Я прошу вас, поговорите еще.

Я уставился на него, слегка ошалев.

– Не силен я в говорильне, – отвечаю.

– Ах! – Тот вздыхает от удовольствия. – «Не силен в говорильне»! Эмфатическая конструкция, обратный порядок слов. Ваш язык не подчиняется строгим законам, и в этом его прелесть.

Вот так вступление… За выпуклыми стеклами сияют радостные глаза.

– Точно.

– Точно! Вы сказали «точно». Это слово имеет много значений. С одной стороны, оно служит для выражения математической точности, как-то «точный расчет», и вместе с тем легко вписывается во многие семантические конструкции и устойчивые фразеологические обороты. Например, «так точно». В устаревших текстах оно часто фигурирует в сравнительных оборотах: «лед – точно хрусталь», позднее заменившихся словами «будто» и «словно».

Против этого мне нечего возразить: на языке застряло готовое сорваться «точно».

– К примеру, – воодушевленно продолжает оратор, – слово «точно» может подразумевать, что я оказался совершенно прав и ни в коей мере не заблуждаюсь. С другой стороны, я могу трактовать его как нейтральную форму согласия и, наконец, как простую формулу вежливости.

У меня уже уши вянут.

– Вы, если я правильно понимаю, Экхард?

– Если вы правильно понимаете? Используя эту конструкцию, вы предоставляете мне право самому решать, кем я являюсь. Очень мило с вашей стороны. Будучи по отношению к вашему языку иностранцем, смею изъясняться без экивоков. Докладываю: да, вы совершенно правы. Меня действительно зовут Экхард.

Прогресс.

– Я хотел попросить вас о помощи.

По лицу моего собеседника пробегает тень.

– О помощи какого рода?

Ввожу его в суть проблемы, опуская подробности, которые могут насторожить, Броде убийства шефа тайной полиции. Я попал в эту страну по ошибке, и, как мне кажется, меня в чем-то подозревают. Мне хотелось бы выехать отсюда, по возможности не привлекая внимания.

Экхард не удивлен.

– Плохие нынче времена, – констатирует он. – Люди боятся выходить из дома.

– Мне нужен человек, который возьмется перевести меня через границу.

– Да, я понял.

Он все понял, но не вызвался в помощники. Я его не виню. Здесь опасно высовываться: того и гляди какой-нибудь части тела лишишься.

– У меня есть деньги, английские. Я отблагодарю. Собеседник качает головой: либо этот человек не

падок на наживу, либо связываться с валютой в здешних краях считается крайней глупостью. Пробую иной подход.

– С незнакомцем преодолеешь путь скорее, чем с другом.

Экхард на меня вытаращился, словно я только что продемонстрировал сверхъестественные способности.

– Вы читали Вицино? Вынимаю книгу.

– Ах! – Нежно проводит по ней пальцами. – В английском варианте. Хорошо переведена?

– Пожалуй.

– Конечно, Вицино сам писал, ведь он говорит нашести языках. Эту книгу любят. Она ваша возлюбленная?

Выбор прилагательного показался мне не вполне верным, и я хотел было поправить собеседника, но поймал себя на мысли, что не найду лучшей замены.

– Да, она постепенно становится моей возлюбленной.

Светясь от счастья, учитель заключает меня в объятия. У него пахнет изо рта – видимо, рынок потребительских товаров в этой стране пока не дошел до того уровня развития, когда зубная паста доступна каждому.

– Друг Вицино – мой друг! Я вам помогу. Вот и договорились.

Тут Экхард погружается в раздумья: смотрит на меня остекленевшим взглядом и постукивает кончиком ногтя по зубу – видимо, перебирает в голове варианты, «просматривает опции». Сразу видно: человек обрабатывает информацию – ему бы еще на лицо песочные часы для наглядности или «вращалку», как у компьютера.

– Они в курсе, что вы здесь?

– Да.

– Не боитесь?

– Боюсь.

– Чего вам бояться? Вы же англичанин. Никуда не денешься, придется рассказать кое-что

еще. Говорю, как встретился с Маркером, как жгли книги. По ходу повествования Экхард кивает. Видимо, об этой истории он уже наслышан.

– Список попал в руки тайной полиции, – поясняет он. – Это катастрофа. Многие достойные люди вынуждены скрываться.

И все равно, похоже, моя задумка сработала: учитель решается.

– Знаю одно место, где можно подкупить охрану и перейти границу. Отсюда далековато будет: при благоприятном раскладе – четыре дня пути. Добираться надо окольными дорогами, без проводника заблудитесь. – Он умолкает. – Часть пути я пройду с вами, а дальше вам помогут.

– Вы очень добры.

– Сегодня переночуете в доме моих друзей. Там вас никто не тронет, и можно будет спокойно пообщаться. Я покажу вам дорогу.

Зря я понял его последние слова буквально. Экхард, видимо, хотел сказать, что душой он всецело со мной, а вот телом не приблизится ко мне и на полмили. Учитель делает набросок, некое подобие карты: главная улица города, поворот направо, оттуда прямиком по длинной дорожке к дому с кирпичной аркой и красными ставнями, которые всегда заперты.

– Постучитесь в дверь, спросите Сабину, так? Дальше из парадной пройдете до упора, там будет дверь, так?

Несложно запомнить. Заверяю, что не отстаю от него «ни на шаг».

– Парадная вас не интересует: вы пройдете в заднюю часть дома. Там и встретимся.

Он уходит первым. Мне велено выждать какое-то время и лишь потом идти следом. Такое чувство, будто меня попросили закрыть глаза и сосчитать до пяти. Когда досчитаю, наверное, крикну: «Пять! Я иду искать, кто не спрятался, я не виноват!»

Кажется, скоро есть захочу. Вышли мы с Бруно спозаранку, едва забрезжил рассвет, до асфальтовой дороги путь неблизкий, да сколько еще до города топал: за полдень давно перевалило. Раздумываю, не купить ли где-нибудь по пути хлеба, колбасы – и тут же вспоминаю, что расплатиться мне нечем, поскольку нет у меня местных денег. Лучше поднажму – глядишь, быстрее попаду к друзьям Экхарда, а там уж накормят.

Оказывается, на этой улице у каждого дома есть арка над входом, и у половины из них кирпичная (у остальных- выложенная каким-то белесым камнем). И красные ставни тут не редкость. Правда, в этот час закрыты они только у одного дома, а вот дверь как раз нараспашку.

Заглядываю: нет полной уверенности, что пришел по адресу. Попадаю в коридор, ведущий во внутренний дворик. Здесь чисто, убрано, двор вымощен кремового цвета кирпичом. Возле деревянного ведра лежит метла с прутьями, крепко стянутыми белым шнуром. Никого поблизости не видно. Разворачиваюсь, выхожу на улицу, в недоумении уставившись на закрытые ставни.

Знакомый оттенок. Мягкий приглушенный цвет, нечто среднее между бурой глиной и багрянцем заката. Матери он очень нравился – она всегда его выбирала из каталога оттенков. Называют его этрусским красным; так выкрашена входная дверь у меня дома.

Вновь захожу в парадную и направляюсь к боковой двери. Стучусь, мне почти сразу открывают. На пороге стоит женщина средних лет в фартуке, с кофейником в руке. Впускает меня без вопросов, и я оказываюсь в довольно темной комнате. Дама с кофейником идет впереди, потом вдруг останавливается и с приветливой улыбкой указывает куда-то в глубь комнаты, на единственного человека, который тут находится, кроме нас. Это молодая женщина в мятой блузочке и красном жакете без рукавов. Ока сидит на стуле и спит, подперев рукой подбородок.

Дама с кофейником обращается ко мне на своем непонятном языке и почему-то хихикает. Позади спящей – бар с выпивкой. Оборачиваюсь туда в полной уверенности, что в баре непременно должен быть кот. И точно: зверек тайком прокрался к съестному и пытается стащить с блюда отварную курицу с не по-куриному длинной шеей. Деревянный пол выкрашен наподобие шахматной доски, черные ромбики потускнели. Все это мне знакомо. Женщина с бряцаньем опускает на стойку кофейник, замечает кота и замахивается на него. Спящая открывает глаза, зевает и поднимает на меня заспанный равнодушный взгляд,

– Ладно, – бормочет она. – Ладно. Я говорю:

– Сабина.

Та, с кофейником, вскидывает брови, мельком оглядывается на дверь за своей спиной и тут же отводит глаза, будто ничего не слышала. Другая пожимает плечами и возвращается в позу, в которой дремала. Я открываю дверь и захожу. Здесь тесно и полно народу. На стуле с высокой спинкой спит пожилой мужчина; он сидит очень прямо – заснул, не снимая шляпы; по обеим сторонам от него сидят две дамочки средних лет. Они пьют вино и хихикают. В глубине комнаты, за столом, покрытым красно-черным сукном, устроился хмурый круглолицый человек. В одной руке он держит книгу и читает вслух. Его слушает сидящая рядом круглолицая дама с каким-то струнным инструментом на коленях – мандолиной или лютней. Экхард стоит за спиной читающего и скользит взглядом по строчкам. Женщина с мандолиной легонько пощипывает струны: «динь-динь-динь». Это не мандолина, а теорба, проскальзывает в уме, и я удивляюсь, откуда я взял это загадочное слово. На полу валяется пиковый туз – карта, оставшаяся тут с прежней партии.

При моем появлении Экхард поднимает взгляд, подходит ко мне с довольной улыбкой и тянет меня за руку.

– Вы здесь! Вот здорово!

Он обращается к остальным с краткой речью, в которой я узнаю слово «Англия»: учитель вводит меня в круг собравшихся. Все хлопают, старик просыпается и снимает шляпу. Дамочка средних лет наливает мне бокал напитка, который пьют все местные. Похоже, я у них гвоздь программы.

– Эти люди тоже в списках, – поясняет Экхард. – Полиция ищет их для дознания.

– Почему?

Он пожимает плечами.

– Наша деятельность вызывает опасение у властей.

С трудом в это верится – собравшиеся не похожи на злодеев и, даже напротив, производят впечатление весьма благопристойной публики.

– Вы пропагандируете идею сопротивления?

– Нет, – отвечает Экхард, – о сопротивлении и речи не идет. Просто мы – образованные люди и понимаем, сколь велика разница между жизнью здесь и жизнью там. Мы умеем думать. Мы – круг иных.

– И только-то?

Экхард устремляет на меня непонимающий взгляд.

– А вам разве не ясно? Здесь достаточно усомниться в решении властей о вводе чрезвычайного положения или быть другом того, кто в этом усомнился. Достаточно, чтобы вашу фамилию обнаружили в записной книжке родственника, чей знакомый высказал крамольную мысль, и вас потащат на допрос.

Учитель, распалившись от негодования, стал осыпать меня обвинениями не хуже любого следователя.

– Вы в полной мере представляете себе опасность, которую несет в себе терроризм? Вы согласны, что в борьбе с террором оправданы любые меры? Если нет, значит, вас самого окрестят террористом! Значит, ваши умонастроения способствуют распространению насилия! Вы – гниль, которую необходимо срочно вырезать!

В неистовстве праведного гнева у Экхарда зарделись щеки. Что тут скажешь? Не зная лучшего способа оградить себя от нападок, отпиваю из бокала: там налит яблочный сок.

– Простите, пожалуйста. Не могу спокойно говорить. Вы, верно, еще не ели?

Не ел. Мне приносят пищу: нарезанный кусками мясной пирог, холодную отварную картошку, квашеную капусту. Очень скоро становится ясно, что в этой компании каждый немножечко говорит по-английски. Все желают продемонстрировать свое умение, и меня осыпают целой чередой сюрреалистических утверждений, в ответ на которые я, не забывая о трапезе, пытаюсь выдавать вразумительные реплики.

– Скажите, пожалуйста, как пройти к вокзалу?

– Жаль, что этот автобус не идет на Пиккадилли.

– Если день дождь, я есть зонт.

– Потанцуйте со мной, любезный.

Ответов как таковых не требуется, просто людям надо знать, что предложение составлено более или менее грамотно и верно передает смысл. Пока суд да дело, за стеной хлопает входная дверь, на лестнице слышатся шаги – кто-то поднимается в комнату, располагающуюся прямо над нами. Скоро раздается недвусмысленный скрип пружинной кровати в ускоряющемся ритме.

Мы с Экхардом встречаемся взглядами, и учитель устало пожимает плечами.

– Потому-то нас и не беспокоят: у стражей порядка здесь свой интерес, – поясняет он, взглянув на потолок.

Выходит, мы сидим в задней комнате небольшого борделя, злачного места тайной полиции. Тут работают три постоянные девушки, бывшие ученицы Экхарда. Женщина с теорбой – одна из них. Лишь теперь я понял, сколь искусственно было мое представление о бордельных девках, которые ожидают мужчин, чтобы доставить им удовольствие. Мне в таких заведениях бывать не доводилось, но я имею некое представление об обнаженной натуре. На фоне красной драпировки отдыхает нагая женщина; она возлежит на боку, повернувшись к зрителю спиной, и все, против чего могла бы возразить цензура, укрыто от взгляда. Изгиб обнаженной спины, округлости неприкрытых бедер и особенно ямочка над левой ягодицей – все это само по себе достаточно волнующе. Я бы весьма охотно заплатил за разрешение пристроиться бочком. Впрочем, должен признаться, картина, которую я сейчас обрисовал, весьма известна и принадлежит перу великого живописца Веласкеса; изображена на ней не шлюха, а богиня, а если точнее, Венера. Перед ней зеркало, лицо ее прорисовано не слишком четко, но взгляд явно устремлен на меня. Считается, что задумка была такая: Венера рассматривает отражение своей красоты. Весьма приемлемая версия. Она смотрит на меня, и на ее затуманенном лике читается вопрос: «Хочешь меня поиметь?» Мне ли не знать – я столько раз на нее дрочил.

Сегодня это ненавязчивое приглашение в моем разуме затмил новый образ: усталая сонная девушка, дремлющая на стуле в тесной парадной. Раньше я как-то не задумывался, а теперь понял: работа у шлюх в основном ночная, они много времени проводят в ожидании, а потому просто физически не в силах порадовать джентльмена горящим взглядом и пылкой страстью. У той девушки, которую я застал в минуту бодрствования, все было написано на лице: ладно, давай только поскорее. Я ее прекрасно понимаю.

– Ладно, – бормочет она. – Ладно, ладно.

Сырая прохлада дня сменяется морозной ночью, а я до сих пор в борделе – компания не отпускает, и я втянулся в беседу. В перерывах между работой к нам подтягиваются девушки, но не для секса, а поговорить о поэзии, главной блажи этого вечера в доме терпимости. Непредсказуемое стечение обстоятельств.

Уже обсудили, как мне помочь, и даже разработали схему: Экхард проводит меня до деревни, где и останется – у него там неотложные дела. Дальше мне выделят другого человека, и тот проведет меня до самой границы. Двигаться будем пешком, выходим утром.

Но вот в руках у моего знакомого появляется небольшая книжка в темно-синем переплете – томик английской поэзии, старое и порядком потрепанное издание тридцатых годов. Учитель показывает мне посвящение и просит зачитать его вслух:

Ректору,

Членам совета и стипендиату

Три нити-Колледжа Оксфордского университета,

Древней, истинной и человечной

Колыбели знаний

И моей доброй няньке.

В глазах учителя блеснули слезы.

– «Колыбель знаний», – нежно повторяет он. – «Древняя, истинная, человечная». Вас таким не удивишь, для нас же это – недосягаемая высота, истинный рай. Нам тоже хочется иметь «добрую няньку», – И он произносит нараспев, почтительно смакуя каждый слог: – «Тринити – Колледж – Оксфорд».

К Экхарду обращается самый старший в группе: он что-то говорит ему, указывая на томик. Кивнув, учитель перелистывает страницы. Тут и там на полях видны заметки, сделанные карандашом и принадлежащие руке прежнего, ныне покойного, владельца. Учитель протягивает мне книгу, открытую на стихотворении «Заупокойная по его жене» Генри Кинга. Логика подсказывает, что старик, захотевший его послушать, тоже с некоторых пор вдовствует.

Спи, почивай, любовь моя.

Хладна, тиха постель твоя.

Проснешься ты, когда в раю

Твою судьбу я разделю,

Когда года, печаль и боль

Вновь обручат меня с тобой

И сердце, полное тоской.

Накроет камень гробовой.

Не подведу, ты только жди,

Ведь я давно уже в пути.

Печалью сердце иссушив,

К тебе стремлюсь, пока я жив.

Минута, час – все ближе встреча:

Свиданье наше недалече.

Не доходалась меня, жена:

Пустилась в дальний путь одна.

Тебя могила призвала

И ты вперед меня ушла;

Клянусь, я много б отдал впредь

За счастье первым умереть.

Чу! Слышишь сердца гулкий стук?

Я тороплюсь к тебе, мой друг:

И как бы время ни текло,

Возле тебя склоню чело.

Глаза старика заволокло влагой – что уж говорить, я сам был тронут. Раздались благородно-сдержанные аплодисменты (так хлопают тонкие ценители поэзии), и всем захотелось со мной пообщаться. Стихи слушатели поняли, однако стесняются и, вместо того чтобы обращаться ко мне напрямую по-английски, предпочитают говорить через Экхарда.

Не скажу, что я большой почитатель поэзии – не трогает меня, и все тут. Скажу больше: инстинктивно я ощущаю в стихоплетстве некую наигранность. Посудите сами: если вы влюбились и ваш предмет не испытывает взаимности, зачем об этом писать? Для кого? Для того чтобы вышла книга и все увидели, какой вы молодец? Чтобы вас как тему сдавали на экзаменах? Думаю, весь смысл в том, чтобы казаться умнее на фоне окружающих.

Прежний владелец этого томика, царствие ему небесное, мнения о себе был весьма высокого. Листаю страницы, и на глаза попадаются сделанные им пометки. Возле стихотворения, принадлежащего перу некоего Джона Катса, он пишет: «Вульгарщина, хуже, чем у Теннисона в период упадка». После завершающих строк поэмы Томаса Кемпбелла «Битва за Балтику» нацарапано: «Бог ты мой». Досталось даже бедняге Эдгару По: «Опустился до уничижающей пошлости».

Короче говоря, меня разбирают противоречивые чувства. С одной стороны, я понимаю, что не обязан восхищаться стихами только потому, что они попали в сборник, а с другой – вижу, с какими лицами слушают эти люди, и понемногу проникаюсь их настроением. Оказывается, можно читать поэзию с удовольствием, а не потому, что заставили в школе.

Мне понравился стишок Ли Ханта под названием «Поцелуй Дженни».

Дженни чмокнула меня

В щечку, соскочив со стула;

Время – вор, но в пику дням

Радость и меня коснулась.

Пусть печален, болен, стар,

Пусть богатства не нажил я.

Зато ласковы уста

Дженни милой.

На самом деле все не так ужасно. Может, я не прав, но мне почему-то кажется, что Дженни – это девочка лет семи-восьми, и здорово, когда ребенок подбегает и чмокает тебя в щечку.

Поражаюсь, насколько хорошо здесь знают этот сборник. Такое чувство, что во времена чрезвычайного положения чтение английской поэзии, мягко говоря, не приветствуется. Не сказать чтобы это было строго-настрого запрещено, но если тебя застанут в общественном месте, когда ты во всеуслышание декламируешь стихи, то вполне могут записать в опасно мыслящие элементы, которые подлежат устранению. И все-таки запретный плод, как известно, сладок.

Меня просят выбрать и почитать что-нибудь на свой вкус. Я хотел было сказать, что не имею особых предпочтений в плане поэзии, но тут, листая страницы, натыкаюсь на один очень знакомый текст. Здесь он дан как стихотворение, но я знаю его в виде песни. Пробегаю глазами по строкам, а в ушах звучит нежный голос матери. Мамуля везет нас с сестренкой в школу и поет:

Эгей, эгей, на горочку,

Эгей, эгей, холмистую,

Да к бережку, где с миленьким

Входила в речку быструю.

Ах, если б знать, ах, если б знать,

Любовь дается мам почем,

Сердечко б спрятала в ларец

И заперла его ключом.

Оказаться бы сейчас дома, снова увидеть мать! Я бы обязательно поблагодарил ее за это дорожное пенис и за то, что показывала нам свои любимые картины. Медленно, словно пробуждаясь ото сна, прихожу в себя.

Просят почитать Вордсворта.

– Великую оду! Просим могучую оду!

Они требуют оду «Откровения бессмертия». Это стихотворение я помню со школы. Специально читаю медленно и отчетливо, чтобы слушателям было понятно каждое слово, и между тем открываю для себя много нового – будто только теперь понял весь смысл.

Восставши ото сна, забвения и мрака,

Священная звезда позолотит восток;

Так начинают путь без трепета и страха

Все души сущего – закат их столь далек.

Под призрачным покровом на земле

Пускаются они по хоженой тропе,

И славным заревом освящена дорога:

Младенец чист, ведь он – творенье Бога.

Лишь только отрок подрастет,

Темницы мрак над ним смыкает своды,

Но ясный пламень зрим его очам,

Хозяйки, матери-природы.

Не меркнет светоч в трепетной руке,

Тернистый, бренный путь он освещает;

Сквозь бури и ненастья гроз душе

Надежду рая обещает.

Средь будничных сует утратит зрелый муж

Спасительного пламени обитель:

Померкнет свет, зовущий в путь,

Судьбы его и радости хранитель.

Они плачут. Я тоже растроган до слез. Эти люди живут в постоянной опасности, в любой Момент кого-то из них может не стать, и тут, в стихотворении, им говорят, что жизнь – бренная штука, но она не напрасна, есть в ней что-то такое, ради чего стоило появляться на свет. Боже мой, даже шлюха с теорбой слушает меня так, словно в рифмованных фразах кроется спасение ее души. Помню, как с пренебрежительной усмешкой Петра бросила в адрес Вицино: «Он предлагает отвечать на насилие стихами». Помню раскаленный прут в ее руке… Нет, я за Вордсворта.

– Вы, должно быть, испытываете гордость за свою страну, – говорит Экхард. – У вас столько замечательных поэтов!

Да, теперь я горд.