Глава одиннадцатая,

самая маленькая, где ставятся под сомнение незыблемые истины и ведутся поиски причин, портящих некоторую часть человечества.

#img_24.jpg

У меня педагогические поражения. Не получилось стопроцентного сохранения контингента, а попросту говоря, — бросил школу шофер Ведерников, выбыл из-за сплошной неуспеваемости Орлов. Пардон! Не сплошная неуспеваемость была у Орлова, по физике у Бориса Борисовича — тройка. Двадцать три человека вместо двадцати пяти перешли в последний, одиннадцатый класс.

Но хотя администрация строго отчитала меня за «отсев», за «не принятые своевременно меры», хотя слова в докладе завуча на итоговом педсовете о «возмутительном хладнокровии, с которым классные руководители теряют контингент», относились и ко мне, я, в общем-то, радовался. Что там ни говори, двадцать три из двадцати пяти все-таки немало, а кроме того, я расстался наконец с самыми отчаянными лодырями, из которых один был еще и хулиганом. Нет, не хочется называть их «мои ученики». Чему они у меня научились? Но все-таки они учились, я несу за них долю ответственности. Именно «долю», а не всю ответственность, как это любят говорить, когда ищут козла отпущения. Вот если бы я воспитывал этого Орлова с пеленок, тогда бы мне можно было выносить приговор: «Недоглядел!», «Не справился!»

Если права теория, что человек — продукт воспитания, значит, где-то, на каком-то отрезке жизни он может быть испорчен воспитателями. Был, скажем, примерный мальчик Орлов и за десять лет обучения-воспитания превратился в разнузданного подонка, или был такой же славный мальчик Ведерников, и опять испортили учителя-воспитатели: научили смотреть на мир с золотозубой улыбкой неисправимого скептика. Смеетесь? Тогда, конечно, виновата не школа, не пионерская организация... Родители? Но редкий родитель учит детеныша злу, редчайший обучает воровству и пьянству. Нет такого, кто не желал бы своему сыну-дочери добра, не старался хоть как-нибудь воспитывать доброе. Среда? Пожалуй. Это посильнее учителя и родительского внушения... Согласимся. Чему доброму мог научить Орлова отец, пьяница и дурак, да-да, тот самый, что ел колбасу перед хохочущими продавщицами? Что можно воспринять от такого папы? Дважды я бывал у Орловых, дважды выслушивал пьяный бред, бессмыслицу, выражения вроде такого: «Ну, вы вот ученые, а мы — неученые...» Уходил подавленный, расписался в собственном бессилии. Да-с. Расписался... Ведь и Макаренко не всех перевоспитывал. И в судах вам скажут — есть неисправимые. Есть они, чей жизненный путь от первой зуботычины и краденых пятаков — до детской комнаты, от детской комнаты — до колонии несовершеннолетних, от колонии — до особого режима. И ничего не помогает. Кто тут виноват? Среда? Наследственность? Воспитатели? Да не проще ли простого — сам человек, сознательно идущий по пути зла. Почему же не может быть такого? Сам человек! Сам...

Вот у Ведерникова родители оказались распрекрасные. Старушка мать — воплощение тихого добра, отец — заслуженный ветеран, а сын — двадцатилетний циник, ловкач-калымщик, живет один в трехкомнатной отдельной кооперативке и начисто презирает всех, а тебя, учителя, со всеми твоими прописями, — в особенности. По другим меркам ценит он людей, по другим законам живет сам...

— Ведерников!

Поднимается, стоит перед тобой с насмешкой в светлых ленивых глазах.

Все время в глазах эта всезнающая насмешка. Как бы превосходство и высшее понимание, в котором человек накрепко-навсегда уверен. Глядишь в эти глаза, и думается: неужели неведомы вам сомнения, боль, страх, печаль — все человеческое? Неужели неведомы?

Или везет таким людям с рождения, опекает, не бьет их судьба и потому так уверены в себе, в своих внутренних уставах? А уставы-то! Все проще некуда. Видали вы таких людей, у которых с языка не сходит: «Оформим», «Достанем», «Что-нибудь сделаем». «Вы — мне, я — вам», «Я — тебе, ты — мне». А что, если этому учат с малых лет? Что, если эту веру прочно исповедуют родители? Призадумаешься тут. Вот бережливость, например. Что это? Это добродетель... Начни человек откладывать рубли, учитывать копеечку — записывать потянет потихоньку, потом, глядь, и счеты купил, и бухгалтерская книга завелась. Приход. Расход. Смета появилась со статьями. И вот экономит человек на спичках, на трамвайных билетах, спать ложится, не зажигая огня, не примет гостя, не одолжит рубля, не бросит куска собаке... Фу, даже мороз по коже, вот куда может завести эта добродетель.

Все это мелькает мгновенно... Крупные руки Ведерникова уперты в край парты.

— Идите отвечать, — говорю я.

— Отвечать? — Он кисло — и опять насмешливо — смотрит. — Я не слыхал вопроса.

Повторяю вопрос.

— Не знаю... — вяло усмехаясь, говорит он и садится.

— Как же прикажете оценивать ваш ответ?

— Как хотите.

Завтра Ведерников не появится. Не придет и неделю и другую, если я не побываю в таксомоторном парке, не встречусь с завгаром — истовым на вид ревнителем дисциплины, человеком с хитро-настороженным взглядом. Завгар выслушивал меня, глядя в глаза, насуровив морщины, заверял: завтра же Ведерников будет в школе «как штык». И действительно, Ведерников появлялся. Набирал новую порцию двоек и спокойно исчезал, тоже «как штык», до нового заверения.

Итак, причина «отсева» Орлова — самое обычное, а может, и наследственное разгильдяйство, лень в соединении с дурным примером родителей. Причина Ведерникова была, кажется, посложнее. Я только осязал, нащупывал ее, я смутно догадывался, потому что находил черты Ведерникова у разных людей, иного положения, иной внешности и повадок. Вот, не далее как вчера, понес в мастерскую электробритву. Мастер, когда я входил, не спеша убрал со стола светлую посудину, к ней, судя по налитым влагой глазам, только что приложился. Он хрустел свежим огурцом, от него пахло речным утром, он вопросительно смотрел, и в глазах было нечто ведерниковское. Я подал бритву. Мастер прожевал огурец. Хмыкнул. Быстро выкрутил два винта, дунул, капнул масла, включил бритву в розетку и, когда она загудела, сказал, стремительно закручивая винты:

— Рубль...

«За минуту?» — подумал я, но не возразил, а покорно подал бумажку. Может, и в самом деле рубль?

Квитанцию этот Ведерников не выдал.

Другой Ведерников, пониже ростом, черноглазый и жилистый, предложил возле мебельного импортный гарнитур:

— Сто колов — и без хлопот...

Третий Ведерников был красиво завитой парень с лицом лорда: обсчитал в ресторане ровно на два рубля и, когда я, еще не сообразив, что меня надули, дал полтину на чай, презрительно-спокойно сунул ее в карман.

Ох уж этот Ведерников! Я встречался с ним в такси и в автобусе, на рынках и в универмагах, на вокзалах и в строительной конторе (понадобилось сколачивать новый пол). Он ходил в спецовке водопроводчика, в униформе швейцара, в халате гардеробщика, он выглядывал из-под ондатровой шапки агента по снабжению, из почтенной внешности...

В общем, понимаете, я не скорбел, что Ведерников «отсеялся». Я почему-то очень ясно понял, что здесь у меня ничего не получится. Как говорят сейчас, — безнадега...

Строги приказы районо и гороно о сохранении контингента, и все нахлобучки, которые получают директора шэрээм, а вслед за ними завучи, а вслед за ними классные руководители, родили и массу отписок-отговорок, укрываясь за которыми можно выглядеть благополучнее. Так появилась в графе «Отсев» причина: «По семейным обстоятельствам». Она показалась мне самой подходящей для объяснения «отсева» Ведерникова. Номер, однако, не прошел.

— Владимир Иваныч! Да имейте же совесть, — сказал Давыд Осипович. — Какие семейные обстоятельства? Ведь Ведерников не женат. Живет в трехкомнатной, слышите, в трехкомнатной кооперативной квартире. Недавно въехал. Недалеко от меня. Третий этаж. Все удобства. Лоджия на юг. Сам же он хвастался... Как-то вез меня... Да.

— Кажется, он собирается жениться, — краснея, пробормотал я.

— Глу-по-сти. Не знаете причин, так и говорите. А кстати уж, хотите расскажу, что предложил мне этот ваш ученичок? Предложил продать ему аттестат зрелости. Спокойно. С улыбкой.

— ...?

— Я велел ему остановиться. Я сунул ему рублевку. И я сказал, чтобы он на пушечный выстрел не подходил к моей школе... Дальше! — сердито заключил директор.

...Причину «отсева» Ведерникова я все-таки понял, хотя с опозданием на три года.

Была уже глухая снежная осень, когда я вернулся в наш город. Ночной самолет прибывал самым неудачным рейсом. В три часа. Когда, поеживаясь от холода, от свежего ветра, вспоминая теплую Москву — там еще стояли в едва желтеющей листве тополя, на Тверском в кустах у скамеек бегали зарянки, и женщины не торопились надеть пальто, — я с заглохшими, побаливающими ушами прошел через душное здание аэровокзала, словно через табор спящих беженцев, и вышел на смутно освещенную площадь, где с десяток «Волг» выстраивалось вереницей, а возле оранжево мерцали сигареты водителей.

— До города? — опередил меня щуплый человечек в нахлобученной шляпе, заглядывая в нутро кабины.

— По трешке с носа... — донеслось из-за руля.

Мужчина беспомощно оглянулся на двух сопровождающих женщин с чемоданами и сетками апельсинов.

— Ой, да что же это? Дорого-то как! — провинциально запричитала та, что была постарше.

— Вася! Ладно, Вася. Ладно. Поехали, — сказала молодая.

Вася покорно согласился. Сразу полез за пазуху искать деньги, потом хлопотливо грузил вещи в багажник.

Я топтался. Из принципа не хотел. Тем более что проезд до города стоил никак не больше двух с полтиной на всех. Но была холодная осенняя ночь. Было черное небо. Ни огонька вдали. Хотелось спать, и машина уже фыркала, готовая тронуться. Я сел четвертым. «Волга» рванула с места, как норовистый конь, помчалась по мокрому, пасмурно посвечивающему шоссе.

— Таксометр не работает... — вяло пробурчал шофер.

Мои спутники промолчали — ох уж эти таксисты! — а я узнал голос Ведерникова. Вгляделся. Действительно он. То же пресыщенно-разочарованное лицо. Здоровенные руки пахаря на оплетке баранки, даже манера держать сигарету, тоже презрительно, огоньком вниз, в самом углу рта, — сохранилась. Все было, точно мы и не расставались с Ведерниковым.

#img_25.jpg

Сбоку с хлопком проносились редкие встречные машины. Свет играл на немом лице таксиста, и лицо в этой каменной неподвижности временами напоминало не то Будду, не то еще кого-то подобного. За окном мелькали столбы, дорожные знаки, полосатые стрелы воздетых шлагбаумов, раздвигались в темноте поля и вскачь проносились перелески. Бродячая собака не успела перебежать, отлетела и осталась с затихающим криком. Лицо Ведерникова было бесстрастным. А я вдруг горько, до боли в голове, пожалел, что встретил его, что оказался здесь, в этой машине и в этой противной связанности с человеком, который меня вез. Лучше бы ждать утра на аэровокзале, лучше бы идти пешком...

Мы доехали благополучно. А поскольку у попутчиков был багаж, рассчитывались, стоя у машины. Ведерников не узнал меня. Умеют такие люди не узнавать. Молча взял два рубля и две полтины. А когда небрежно, пытаясь все-таки скрыть некое смущение (может быть, я и ошибаюсь), он стал совать деньги в карман, один полтинник вывернулся, радостно-бойко цвенькнул об асфальт, помчался прочь, и тотчас следом за ним, как великан за лилипутом, побежал этот человек, два-три раза нагибаясь, ловя непослушную монету. Вот он все-таки догнал, придавил ее, поднял, отер о полу куртки, сунул в карман. Не глядя, вернулся к машине, сел, захлопнув дверку, такси умчалось.

«Не знаете причин! — возник в ушах голос директора. — Не знаете причин...»