Глава восьмая,

где Владимир Иванович размышляет о превратностях людских судеб, о том, что такое красота, о том, что Пушкина можно узнавать многократно, а также о том, что иногда неэтичные поступки бывают на пользу себе и обществу.

#img_18.jpg

Поправлялись дела с дисциплиной и посещаемостью — какое все-таки противное канцелярское слово! — пришла новая беда. Собственно, она не пришла, а была, но за большими или, как хорошо говорят на Украине, горшими бедами просто не столь замечалась. Класс отчаянно плохо учился по русскому языку и литературе. Да. По тому самому языку, о котором патетически восклицал Тургенев, языком языков называл Ломоносов, на котором писал Толстой, которому поклонялся Гоголь и на котором взросла величайшая в мире литература.

Если по всем другим предметам, даже по биологии у Василия Трифоныча, было, что называется, более или менее, то величайшая в мире литература приносила мне сплошные неприятности. Что ни день — сюрприз, новые двойки в графике успеваемости, его протокольно-пунктуально вел Павел Андреевич. С горьким мужеством выставлял он двойки и себе, оставаясь после уроков с журналом, или по своему особому кондуиту, который всегда имел под рукой. А я уже стал суеверно бояться мгновений, когда в дверях учительской появлялась признанная всем районом учителей красавица литераторша Инесса Львовна.

#img_19.jpg

Обычно входила она очень спокойно, спокойно клала на стол журнал, нежно-белой, а лучше сказать, дебелой рукой, где купечески блестело широчайшее обручальное кольцо, всегда наводившее меня на мысль, что я не знаю каких-то необыкновенных достоинств Инессы Львовны, иначе за что же дано ей такое кольцо. Инесса Львовна всегда смотрела на меня так, будто увидела только что и по-своему оценивала, опустив уголки красивых светло-розовых губ. Посмотрев так, дав понять и прочувствовать мне мое несравненно более низкое положение, она говорила медленно, с торжественными расстановками, точно зачитывала окончательный приговор:

— Владимир Иванович... Сегодня всем, — тут она делала ударение, — поставлены двойки. ВСЕМ. Никто ничего не учит... Принимайте меры...

— Всем? — ахал я.

— Да... Всем...

— И Гороховой?

— И Гороховой... Что же? За красивые глаза с поволокой не должно ставить двойки? Если уж вы так неравнодушны к своей Гороховой... и можно понять, в ней что-то такое есть, есть... немного... Глазки... Волосы...

— Инесса Львовна!

— Да уж не скрывайте... Не скрывайте... Все видно. Все вы помешались на Гороховой. И вы и Василий Трифоныч... тоже... Правда, Василий Трифоныч?

Василий Трифоныч, сидевший на диванчике в своих неизменных валенках и с указкой в руке — с указкой он не расставался, — поигрывал желвачками на скулах.

— А, Василий Трифоныч? Ну скажите, вы же без ума от Гороховой? — не унималась Инесса Львовна.

Василий Трифоныч вдруг начинает розоветь каким-то кисельно-морсовым цветом, разливавшимся от скул к лысине.

— Да уж вы... это... Нечево вам... Тоже вот... скажете... — неловко оборонялся он, вставал и, взяв карту со стола, уходил, опираясь на указку.

— Ха-ха-ха! — заливалась Инесса Львовна и, просмеявшись, добавляла: — Считайте, что я вас предупредила...

— Итак, что же я должен делать? Учитель-то вы... — пытался я перейти в наступление.

— Ах, вот как! А вы-и? Вы кто? — вопрошала она, подняв соболиную бровь. — Вы же классный руководитель... И это вы распустили класс. Вы не требуете с них. Вы кумитесь с ними. Вы настраиваете их против меня... Говорят, вы с ними уже по ресторанам ходите... Да-да. Я все знаю... Все! Где же вам навести должную требовательность, дисциплину...

— Помилуйте...

— Ничего-ничего...

— Послушайте...

— Ничего я не хочу слушать! Создайте условия для работы в классе, иначе я обращусь к директору, схожу в районо.

— Да послушайте! При чем тут районо? Ведь, скажем, по истории я сам отвечаю за успеваемость!

— Я знаю, как вы отвечаете. Завышаете оценки. Ставите пятерки за красивые глазки...

— Инесса Львовна!

— Ничего-ничего... Правду все не любят.

— Да какую правду?

— А такую... Вы настроили класс против меня, и они сегодня все отказались отвечать. И эту забастовку подготовили вы, да, вы...

Теперь, наверное, пришло время рассказать о начале этой войны.

Сразу же после новогодних каникул в школе из-за низкой посещаемости и отсева закрыли и слили несколько классов. Учителям перераспределили нагрузку (часы), и мой класс, где вела литературу тоненькая и молчаливая Вера Антоновна, вдруг оказался в ведении Инессы Львовны. Очень скоро «встал вопрос о двойках»: Инесса Львовна ставила их дюжинами, так что график траурно зачернел. На все мои расспросы Инесса Львовна отвечала, что никто ничего не знает, знать не хочет, что Вера Антоновна готовила учеников из рук вон плохо (не будем забывать, что именно Вера Антоновна, а не Инесса Львовна была на доске Почета в районо), и теперь тяжелые сомнения не давали мне жить спокойно. Однажды после горячего спора на тему «Кто виноват?» я предложил:

— Позвольте мне походить к вам на уроки.

— На уроки? — удивилась и возмутилась Инесса Львовна.

— Да. На уроки.

— Это зачем же? Вы будете учить меня преподаванию литературы? Милый мой, я работаю уже пятнадцать лет и ничего не имела, кроме благодарностей... Я работала инспектором районо! А вы, самый молодой в коллективе, беретесь учить стажистов? Смешно... Смешно! Вот будете завучем, директором, тогда милости просим. Ваше право. А пока — позвольте... Да-да... Позвольте...

Инесса Львовна обладала характером. И ее характера, как я понимал, побаивались даже те, кто в школе обозначался общим термином «администрация». К тому же Инесса Львовна была председателем месткома, то есть в какой-то мере владела правом контроля над администрацией... Двойки по литературе продолжали сыпаться. Успеваемость за третью четверть составила всего шестьдесят два процента — и сплошь литература, и только у меня, в моем злополучном 10-м «Г». И хотя на педсовете по итогам четверти я пытался обороняться, получилось все-таки, что в неуспеваемости по литературе повинен классный руководитель и еще прежняя литераторша Вера Антоновна, что же касается учеников — они редко признаются виновными.

А после педсовета в учительской вдруг вспыхнула словесная баталия. Началась она с перепалки Нины Ивановны немецкой с завучами по поводу успеваемости. Перестрелка, возможно, закончилась бы и все мирно разошлись по домам, унося молчком на сердце или на шее груз критических обид. Без этого, к сожалению, не бывает школьных педсоветов. Но тут на помощь завучам пришла Инесса Львовна в качестве председателя месткома, сделавшая Нине Ивановне какое-то порицание. И грянул бой! Да еще какой! Учителя мгновенно раскололись на группы, и самая малая оказалась состоящей из Инессы Львовны и завучей.

Тон задавала Нина Ивановна немецкая. Надобно сказать, что за неимением полной нагрузки по языку она вела и литературу в пятых — восьмых, считалась дельным литератором и вот теперь дала себе волю: нельзя сиднем сидеть на классике. На носу двадцать первый век, новое тысячелетие, а мы?.. Разбираем проблему лишнего человека в девятнадцатом столетии!

— Вы что же, долой все старое?

— Не перебивайте! Дайте отвести душу!

— Ужас! Ужас!

— Нина Ивановна, нельзя идти против государственной программы. Нельзя в преподавании допускать анархию. Этак вы Апулея на уроках начнете читать. «Декамерона» анализировать. Нельзя так...

— А почему нельзя? А если я поняла, что ученику нужно и новое, современное. Вот спросите, много ли читают ученики нынешних писателей? И — темнота... Детективы!

— Да поймите же! В программу невозможно втиснуть всю мировую литературу! Вы ломитесь в открытую дверь!

— Нет, можно! Можно многое. Если изменить методы преподавания, угол зрения... Вот я люблю Тургенева. Сто раз читала «Записки...». Но мне вовсе не нужно анатомирование Павлуши с Илюшей из «Бежина луга». Я просто люблю этот луг. Хоря и Калиныча... Я просто ненавижу Пеночкина и Стегунова. Мне понятен Печорин и Онегин... Они понятны всякому. Литература — это искусство, а не анатомия, и мне не требуется четвертями топтаться на разжевывании романа «Евгений Онегин». Что мы делаем на уроках литературы? То же, что и на уроках ботаники, когда расчленяем прекрасный цветок на тычинки и пестики... — Лицо Нины Ивановны полыхало, как гроза, вот не ожидал я таких эмоций у косметической девы! Но сейчас косметика словно бы исчезла, и выступило лицо, негодующее и страстное, на котором сверкали молнии и сполохи. — Что мы делаем? Мы прекрасное обволакиваем скукой, рассудочной нудятиной!

— Нина Ивановна! Вы забываетесь!.. Я удивлена! — голоса завучей.

— Как можно доверять преподавание литературы людям, не имеющим даже соответствующего образования...

— Что-что?? Да вы знаете, как говорят о вас ученики? Они говорят: «Пушкина убили Дантес и наша литераторша Инесса Львовна!»

Теперь уже кричали все: Инесса Львовна, Нина Ивановна, завучи, я, что-то пытался сказать появившийся директор, беззвучно раскрывала рот Вера Антоновна, сверкал глазами Василий Трифоныч, всплеснув руками, прижав их к щеке, качалась, как сосна под ветром, Нина Ивановна английская, а Борис Борисович равномерно взмахивал, как бы дирижируя оркестром.

— Надо преподавать по-новому! Надо! — кричала Нина Ивановна. — Надо читать современную! Чи-тать! Что они знают по зарубежке? Даже по классикам? Ну? Что?

— И я считаю, что можно читать и Купера, и Дюма, и Рабле, и Свифта, — высказалась наконец Вера Антоновна. — Интерес к литерату...

Но всплеск страстей не дал ей говорить.

— А где современная проза и поэзия?

— Но школа же не университет!

— У нас школа!

— А школа не должна прививать любовь к современной литературе?

— Должна... Обязана.

— Это так же, как мы призываем любить животных, а сами едим их стадами. Сдираем шкуры...

— Вы, оказывается, вегетарианка?

— Боже мой! Что это за школа? Что за учителя! — глас одного из завучей.

— Ничего... Простите... Уже все... — Нина Ивановна выскакивает за дверь.

Спор затихает. Но все остались при своих мнениях. Истина не родилась. Мое же мнение не выслушал никто. И не могу я кричать, не могу всовываться, когда стая женщин препирается со всей страстностью, для этого надо быть женщиной, и такой, знаете, чтобы руки в бок, голову назад, а на лице — одни сплошные зубы. Где мне... Но я согласен с Ниной Ивановной немецкой: нужна живая литература. Ничего я этого не сказал, вымолчал, выговорился в себе. А двойки остались двойками.

Из разговора с классом и активом я уяснил следующее: Инесса Львовна уроки ведет скучно, непонятно. Ответов требует по учебнику. Никаких своих мыслей, рассуждений, как всегда просила Вера Антоновна, не допускается. Не знаешь словами учебника — садись: «Два!» Вера Антоновна всегда читала на уроках. Читала много. Инесса Львовна никогда не читала, только цитаты. Вера Антоновна не требовала заучивать цитаты. Инесса Львовна без цитат четверку даже не поставит. У Веры Антоновны двойки были необидные. Все разъяснит, скажет, что неправильно, у Инессы Львовны... И вообще литература теперь стала хуже тригонометрии, хуже черчения — такой вывод сделала сама Чуркина. Черчение же у нас вел художник из дневной школы Аркадий Павлович. Уроки у него вообще ни на что не были похожи. На черчении галдели, ходили по классу. Орлов — Нечесов выбегали курить, а художник, не обращая внимания на гвалт, сидел за столом, ерошил волосы и, улыбаясь, читал книгу.

Однажды, идя коридором мимо своего класса (было у меня как раз «окно»), я остановился у дверей без всякой, впрочем, задней мысли — каждый классный, наверное, не может равнодушно пройти мимо, не остановившись, хотя бы не подумав, что там в его классе и как... Это невинное, в сущности, подслушивание никогда не имеет причин поколебать авторитет занятого на уроке учителя, хочется знать лишь, что поделывают твои ученики, как они там учатся. Но тут я задержался вдруг дольше обычного. Дверь в класс была приотворена, и мне было не только слышно все, что делалось там, но даже и видно отчасти. Был урок литературы по творчеству Толстого. Инесса Львовна объясняла, и — боже мой! — что это был за унылый, без всяких эмоций пересказ, чтение лежащих на столе бумаг.

— «Но писатель видит и другое... Он стремится углубить формы традиционного повествования о деревне, — читала Инесса Львовна. — В его повестях и рассказах не просто быт, но быт психологизированный, крестьянская действительность представлена в двух ракурсах: снаружи и изнутри».

«Господи! — подумал я. — Что это еще за психологизированный быт? Что за крестьянская действительность? Как это — «ракурс изнутри»? Ракурс!»

— «Там, где поверхностный взгляд человека из другого социального мира усматривает лишь косное и дикое, порой находятся скрытые под грубым внешним покровом задатки человечности. Но качества эти чаще всего не обнаруживаются, они не выявлены писателем сознательно...» — Голос Инессы Львовны, не повышаясь и не понижаясь, плел и плел эту бесконечную паукообразную паутину, и, стоя под дверью, я чувствовал — ничего, ничего, ничего не остается, не запоминается, кроме льющегося мимо сознания потока внешне умных, на самом же деле пустых, бездуховных фраз.

— «Особенное внимание вновь привлекают теневые стороны народной жизни в духе более ранних традиций литературного шестидесятничества...»

«Да где же литература-то?» В полуотворенную дверь я видел — класс бездельничает. Пишут немногие: Горохова, Чуркина, Алябьев, — да и те лишь выполняют обязанность... Однако не предосудительно ли я выгляжу, подслушивая и подглядывая, пусть и у собственного класса? Уходя, я припоминал, что на педсоветах, на совещаниях Инессу Львовну всегда хвалят за отличную подготовку к урокам, за то, что у нее не просто рабочие планы, без которых учитель вообще не имеет права вести урок, а планы-конспекты. Вот по такому конспекту, видимо, и читала она с раз навсегда заученными интонациями — сеяла невсхожие семена в непаханое сухое поле.

Другая литераторша старших классов, Вера Антоновна, уже упомянутая мною, словно бы являлась полной противоположностью цветущему облику Инессы Львовны. Если природа наделила Инессу Львовну всеми качествами пышной и красивой женщины, то у Веры Антоновны эта же самая природа начисто все отобрала. Плоско-худая, с выступающими ключицами и лопатками под коричневым, похожим на школьную форму платьем, Вера Антоновна ходила в очках, была желта лицом, с некрасивыми зубами, — видимо, поэтому редко улыбалась, — волосы носила закрученными в тощий узелок-плюшку, из которого — отдадим дань штампу, но если так было на самом деле! — часто торчала грозящая выпасть шпилька. В общем, типичный «синий чулок». И на ногах у «чулка» чаще бывали даже не туфли, а простые детские полуботинки, чем-то безмерно принижающие эту тихую женщину неопределенного возраста. Вере Антоновне равно можно было дать и тридцать пять и пятьдесят. Да, похоже, никто и не задумывался над этим. Есть люди словно бы без личной жизни; кажется, вся их жизнь тут, на виду, в школе или в цехе, или еще где-нибудь, скажем, в аптеке, в кассе гастронома или в больничной регистратуре. И никто никогда не спрашивает этих людей ни о чем, и они ни о чем не рассказывают.

Такой была и Вера Антоновна. В учительской она почти ни с кем не говорила, сидела себе в уголке, уставясь в стену, иногда заполняла журнал, отмечала что-то, и первая она вставала, бралась за портфель, едва начинал дребезжать звонок, в то время как все учителя еще не думали подниматься с места — кто курил, кто выяснял отношения по поводу свежей двойки, кто просто так отдыхал, тянул минуты, пока не раздавался голос завучей: «Товарищи! Был звонок!»

Веру Антоновну этот возглас никогда не заставал. И ее тоже хвалили на педсоветах за хорошую подготовку. Во время столичной инспекции Вера Антоновна с таким блеском провела уроки перед внезапно нагрянувшей в школу комиссией, что районо удостоило ее местом на кумачовой доске Почета рядом с благополучнейшим Борисом Борисовичем. Но чаще все-таки Веру Антоновну поругивали: не укладывается в часы, с программой вечные расхождения, на уроках читает вслух современную литературу, не предусмотренную школьными методиками. Времени ей вечно не хватает, вот почему Вера Антоновна охотно замещает любые уроки, если есть такая возможность.

Вера Антоновна никогда не оправдывалась, выступала редко и, лишь когда ее чересчур допекали завучи, тихонько морщилась, снимала очки и начинала их протирать, при этом лицо ее становилось белее, моложе, как-то женственнее, и все начинали понимать, что Вере Антоновне скорее тридцать, чем пятьдесят, а красноречие завучей само собой затухало.

И семейная жизнь этих литераторш, насколько можно представить, была совсем различной. Инесса Львовна рано и удачно вышла замуж, имела двоих детей, мальчика и девочку, о достоинствах которых не уставала осведомлять присутствующих в учительской, муж ее — полковник с большой перспективой стать генералом — частенько заезжал за женой в школу на новенькой «Волге». Жили они в военном городке, в квартире, о которой немногие побывавшие говорили, что она роскошная, а дальше, наверное, не стоит перечислять.

Веру Антоновну никто не встречал, жила она где-то в домишках за трамвайным разъездом, а так как не было на ее худых руках ни широкого, ни узкого кольца, можно было предположить, что Вера Антоновна живет одна или, может быть, с матерью.

Как-то придя на свой нулевой и уже привычный мне урок, я застал в пустой учительской Веру Антоновну. Она распаковывала нечто завязанное в платок и оказавшееся, когда платок был снят, старинным бронзовым шандалом на шесть свечей. Шандал был очень массивный, литой, с античными фигурами у основания и весил, наверное, без малого пуд.

— Где это вы взяли такую антикварность? — обратился я к Вере Антоновне.

А она, почему-то розовея сквозь желтизну, ответила:

— Это наш... фамильный, что ли...

— Ого! — сказал я. — Уж вы не княжьего ли рода? Такие подсвечники!

Вера Антоновна промолчала, с усилием вставляя свечи в гнезда шандалов, а я вспомнил, что фамилия у нее действительно историческая — Шереметева.

— А зачем вам шандал? — не постеснялся я продолжить допрос.

Вера Антоновна вздохнула и, посмотрев на меня, сняла очки.

— Понимаете, сейчас я прохожу Пушкина. И... мне кажется... его стихи надо прочитать так...

Взгляд Веры Антоновны выразил некоторую теплоту. Глаза без очков были внимательные и беззащитные.

— Вы понимаете, для уроков я ищу как бы фон... Обстановку, что ли... Вот «Ревизора» мы сначала смотрели в театре, когда был хороший состав... Нынче я из-за этого выговор получила. Не было состава, и я самовольно отнесла тему дальше... Театр к нам не приспосабливается ведь... Кроме того, плохим исполнением можно все испортить... И Гоголя... А Пушкина всегда надо открыть. Для многих он на всю жизнь остается Пушкиным, но не поэтом, другие открывают его позднее. А я хочу, чтобы открыли... чтобы поняли сейчас... — И снова надела очки.

— Вера Антоновна! Ради всего... Возьмите меня и моих на урок! Мы сядем куда-нибудь в темноту и будем как мыши...

— Мыши всегда шуршат... Я боюсь мышей...

— Хорошо... Будем как высокосознательные учащиеся.

— Пожалуйста... — И она ушла, тоненькая, бесплотная, унося свой тяжелый шандал.

...Этот урок запомнился мне на всю жизнь. В классе с занавешенными окнами было уютно от шести потрескивающих желтых огоньков, и пахло огоньками так же уютно и древне. В теплом свете лицо учительницы похорошело, словно бы наполнилось этим светом, и класс сидел погруженный в полутьму, задумчивый и настроенный на большое. Вера Антоновна ничего не объясняла по творчеству. Не было никаких «ракурсов», она только читала:

Цветок засохший, безуханный, Забытый в книге вижу я; И вот уже мечтою странной Душа наполнилась моя...

И голос Веры Антоновны стал исполнен большой и широкой звучности, убедительной и убеждающей.

Где цвел? когда? какой весною? И долго ль цвел? и сорван кем, Чужой, знакомой ли рукою? И положен сюда зачем? На память нежного свиданья, Или разлуки роковой, Иль одинокого гулянья В тиши полей, в тени лесной? И жив ли тот, и та жива ли? И нынче где их уголок? Или они уже увяли, Как сей неведомый цветок?

Это был голос, совершенно уверенный в каждом слове и в каждой интонации, голос, который не мог сфальшивить и ошибиться, — вот так же и с той же раскованной уверенностью читал — вещал когда-то Яков Никифорович Барма, и опять я со знобящей радостью узнал учителя среди наших обыкновенных грамотных педагогов.

Люблю зимы твоей жестокой Недвижный воздух и мороз, Бег санок вдоль Невы широкой, Девичьи лица ярче роз, И блеск, и шум, и говор балов, А в час пирушки холостой Шипенье пенистых бокалов И пунша пламень голубой...

Звучали стихи, и незнакомый мне класс, дополненный горсточкой моих учеников — Чуркина, Горохова, Нечесов, Алябьев, Задорина, — молчал с такой выразительностью, что можно было почувствовать: не слушают — внимают, и только так, так должно преподавать русскую литературу, так может родиться не одно знание-понимание, но благоговение и уважение, которые не поколеблет ни пошлая занимательность детективного чтива, ни творения халтурщиков от пера, славных своим поверхностным чутьем, ни чванство невежд, ни глумление технократов: «Кому в наш век нужна ваша литература?», ни брюзжание мещанина: «что счас за писатели... Нету писателей».

— Кто помнит, по какому случаю Василий Андреевич Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя»?..

— За «Руслана и Людмилу»! — раздалось с места.

— За «Руслана...»

— Вы, конечно, знаете пролог к этой поэме, но я все-таки еще раз прочту его вам... — Она помолчала, словно собираясь с духом и пытаясь что-то увидеть вдали, и опять зазвучал по-новому преображенный, незнакомый голос:

Для вас, души моей царицы, Красавицы, для вас одних Времен минувших небылицы, В часы досугов золотых, Под шепот старины болтливой, Рукою верной я писал...

Она прочитала посвящение и вот перешла к прологу:

У... лукоморья... дуб... зеленый, Златая цепь... на дубе том...

И чудесно, по-новому, произнесла она это первое «У», и зашумел у нее зеленый дуб, и брякнула литым золотом златая цепь — во всем было нечто, от чего по коже бегут счастливые мурашки и ощущается холодок на скулах.

Одну я помню: сказку эту Поведаю теперь я свету... Дела давно минувших дней, Преданья старины глубокой...

И когда, совершенно неожиданно зазвенев, понесся коридором звонок, никто не пошевелился, не встал, не заходил, не потягивался, не вытаскивал сигарет и спичек. Вера Антоновна шла к выходу, держа трепещущий светом шандал, как некая волшебница, уносящая свое волшебство. У входа она остановилась и, дунув на свечи, сказала, что задание на доске. Должно быть, она сделала это до урока — иначе когда же...

В коридоре увидел Нечесова. Он молча стоял у окна. Задумчивый.

Словно задавшись целью делать одну бестактность за другой, на следующий же день я отправился к директору.

— Может быть, моя просьба будет необычной, но она продиктована необходимостью! — с ходу заявил я, едва закрыв дверь кабинета.

— Да-да... — рассеянно сказал директор, отрываясь от какой-то статьи в журнале, которую читал, видимо, с большим интересом.

— Давыд Осипович, — сказал я, — нельзя ли снова передать литературу в моем классе Вере Антоновне?

— Что-что? — переспросил он, разглядывая меня с удивлением. Он всегда переспрашивал, хотя все отлично понимал и слышал, и всегда разглядывал, точно хотел обнаружить что-то такое, еле видимое, щурился и водил носом вверх и вниз.

Я повторил.

— Послушайте, Владимир Иваныч, этак, пожалуй, вы еще чего-нибудь потребуете. В чем дело? Знаю, в классе неблагополучно... Но ведь нельзя же выбирать учителя?! Это же неслыханно! Я не согласен... Решительно не согласен. — Лицо директора — сплошная строгость, но я знаю, что не умеет он быть строгим, что он мягкий человек, добрый человек, вообще — человек.

— А если сие в интересах дела?

— Но где же этика? Элементарная этика? Кто поручится, что у Веры Антоновны все пойдет лучше?

— Я поручусь.

— Безответственное заявление... Класс нельзя перекидывать, как мячик. Скоро конец года! Кроме всего — человек лишается нагрузки. Бить рублем? За что? За то, что вам и вашим учащимся не нравится Инесса Львовна? Ее метод? Скажу по совести, я тоже не поклонник ее таланта... Сухо, академично.

— Если талант есть...

— Ну-ну! Всегда вы горячитесь. В жизни главное — уметь ладить, ладить с людьми, иначе вы не уживетесь ни в каком коллективе...

— И все-таки... Я настаиваю как классный руководитель.

— А я отказываюсь как директор...

— Тогда нам не о чем говорить...

— Стоп! Не кипятитесь... Хотите компромисс?.. С нового учебного года. Согласны? А пока терпите... То-то.

Директор наглядно преподал, как надо ладить в коллективе.

Я тоже, посоветовавшись с Чуркиной, а потом и в классе, грозя всеми мыслимыми карами, которых так много в распоряжении классного руководителя средней школы рабочей молодежи, приказал улучшить успеваемость по литературе, пообещал, что в одиннадцатом снова придет Вера Антоновна, и обязал всех неуспевающих являться на нулевой урок, где взял на себя роль репетитора.

Безвыходных положений не бывает. К концу четверти мы вышли с успеваемостью по литературе на 92 процента. Не успевали только Орлов и таксист Ведерников. Нет, нет, это не моя заслуга. Вера Антоновна слишком часто приходила к нам на нулевые уроки. А в лице Инессы Львовны я навсегда приобрел удивительно злобного врага.