Глава VIII. ИЩИТЕ…
Что значит искать женщину? Почти прожив жизнь, я понял, что все это делают, все ищут, холостые и женатые, молодые и старые, ищут, не сознаваясь подчас в этом бесконечном поиске даже собственной душе. Ну, кто не ищет? Сознайтесь… И — кто нашел? Тоже сознайтесь… А находят лишь нечто приблизительно-нужное и так живут, любя или не любя, привыкая или нет, но чаще тянут незримую лямку, терпят, мечтают, льют видимые и невидимые слезы, влекут, влачат, поддерживают эту долгую семейную жизнь, где чередой идут ученье, работа, заботы, квартиры, дети, внуки, свадьбы, юбилеи, похороны и новые свадьбы, дети, внуки — так вроде бы без конца. БЕЗ КОНЦА. Редкие, удачливые, наглые находят-хватают лучшее, неудачники — черствый хлеб, счастливчики — купанье в найденном счастье. Да много ли их? Вот они: дураки, пошлые самодовольные хамы, маменькины выкормыши-«везунчики», «прушники», кому само лезет в рот. Я и таких видывал. Ищут все и находят все. И художники — тоже, да лишь те, кому не отмечен, видать, свыше ПОИСК ВЕЧНЫЙ И ВЕЧНАЯ ГОРЕЧЬ ненайденного, несбывшегося, недоступного. Счастливый ХУДОЖНИК — владелец прекрасной жены — немыслимое почти сочетание. Выигрыш в какой-нибудь лживой разрекламированной лотерее, где сразу миллион, а к нему машина и квартира с мебелью. В столице. Но только надо сначала выиграть. Тогда красавица найдется обязательно. Она прилагается к счастливому билету.
И я искал. Когда мне было тридцать. И в сорок. И в сорок пять. И в пятьдесят даже… Я перестал искать, когда мне уже грозилось пятьдесят пять. Вроде бы уже перестал…
Этим летом я зашел в большой спортивный магазин «Динамо». Он был всегда у меня на ходу, когда я возвращался из центра в свою мастерскую, и я не пропускал случая поглазеть на товары и на продавщиц (без всякой, впрочем, реальной цели — продавщиц я как-то никогда не брал в расчет, — лживое, пустоголовое, примитивно сексуальное племя для таких же пошлых мужиков). Я шел вдоль прилавков, где продавали разную спортивную разность, товары для фото — давно минувшее мое увлечение и, наконец, уж совсем ту пошлую дребедень, пионерские знамена с призывами: «Будь готов! Всегда готов!» Кчему? Зачем? Никто не знал. Но вспоминались эти ужасные сборы дружины с дурными, неумелыми звуками горнов, с бренчавшими барабанами, в которые всегда пусто, не в лад, блямкали-стучали стриженые огурцовоголовые двоечники, второгодники. «К борьбе за дело Ленина-Сталина..» А тут еще продавались клетчатые шахматные доски, вымпелы «Ударник коммунистического труда», знамена с плешивым профилем и звездочки «октябрят», где неженкой-херувимчиком выглядывал кудрявый мальчик, похожий на девочку.
И вот в этом-то отделе я и увидел то, что заставило меня даже запнуться. За прилавком, налегая на него солидным круглым животиком, стояла полная светловолосая девушка (или женщина?) с привздернутым поросюшным носиком (а я такой ужас как люблю) и бюстом, распиравшим сиреневое в мелких цветочках платьице, у всех продавщиц в этом магазине были такие платья, тонкие, полусквозящие, с рюшами-оборками, и все девушки выглядели в них по-разному. Одним платья вовсе не шли, другие выглядели в них дурнушками, и лишь на этой, туго утянутое в талии, платье сидело чудно. Наверное, она сразу поймала мой восторженный взгляд и не то чтобы ответила, а все-таки посмотрела внимательней, чем к другим, взглядом каре-зеленых, отсвечивающих спрятанными тайнами и маслянинкой приглашающих глаз, какие бывают не то чтобы у развратных, но все-таки хорошо повидавших жизнь девушек, и кажется, уже с рождения девочки с такими глазами бывают без меры чувственны и так же без меры скрытны — все это сказали мне мой тяжкий жизненный опыт и моя интуиция, которой я столь доверял уже, что редко мог поступиться ее выводами. Поступишь против интуиции — ошибешься. Я это знал. Но я подошел к прилавку и стал изучать чушь, разложенную под стеклом. Эти звездочки, компасы, микрошахматы на микродосках и мерзкое пятнистое домино (о, воспоминания лагеря, где в него, самодельное, черт знает из чего, играли сплошь, а я никогда не хотел и не мог даже научиться).
А продавщица бойко торговала, подавала товар, при этом часто и ловко поворачивалась, наклонялась, приседала, отходила и возвращалась к прилавку, и я с удовольствием неотрывно смотрел на ее полные, широкие, хоть и не самой лучшей формы, бедра и ноги, несколько тонковатые для таких бедер, но все же приятные и высокие. Сквозь тонкое сиреневое платье мой изощренный глаз видел белый трикотаж ее трусов. Это были не панталоны, любимые мной, но и не те узкие противные (мне) летние плавки, которые девушки и женщины теперь сплошь носят и которые уродуют их нежные попки, разделяя дурными четвертинами. Зад девушки, провинциально тяжелый, обтянутый платьем, ритмично подрагивал.
Был август. Склон жаркого дня. Последнее тепло. И я подумал, что если сейчас, вот прямо сейчас же, не познакомлюсь с этой продавщицей, я потеряю, может быть, последнюю надежду на встречу с молодостью. Мне было пятьдесят четыре (пятый еще не исполнился!), ей лет двадцать с небольшим.
Я попросил показать коробочку дорожных шахмат, и она подала их мне. Я успел заметить, что руки у нее некрасивые, с широкими ладонями, мальчишескими пальцами и крохотными, едва прорезанными ноготками — опять свидетельство бурного, неудержимого темперамента. Да, такие девушки не родятся в городах. Это провинциалки. Но почему меня всегда тянуло к этим прельстительным, провинциальным существам со следами дальнего пытливого ума и близкой к поверхности милой глупости, которую и глупостью-то не назовешь, а просто она всегда где-то у поверхности и остается до конца, хотя женщина может быть потом кем угодно и даже слыть умницей, «глупость» останется неистребима, дана ей по рождению самой сутью глубинки и той России, что состоит из полей, перелесков, сухого неба, пыльных проселков, станций, поселковых улиц, «соцгородков», паровозного дыма, шлаковых откосов у насыпей, бараков с вонью беленых желтых помоек и огородов с картошкой, с крапивой под плетнем, где роются куры и кричит петух и редко мелькнет в проулке чья-то в жалких косичках выгорелая девичность.
Петух прокричал и во мне. Я отдал коробочку, взглянул на продавщицу и промолол какую-то чепуху. И девушка, понимая, конечно, и мои взгляды, и то, что я спросил, так же ответно чепухово улыбнулась. Тогда я посмотрел на бирку, какие носили на платьях все эти продавщицы, и прочел ее имя: Светлова Тамара Ивановна.
— Вас зовут Тамара? Или это не ваша бирка?
— Моя.
— И вы давно здесь?
— Третий день.
— То-то я вас еще не видел..
— Вы, что ли, всех девушек тут знаете?
— Нет. Но вас бы я заметил.
— Зачем? (Притворство.)
— Да просто… Так… Вы — отличаетесь. (Лесть.)
Она отвернулась к другому покупателю.
Я пробормотал еще какую-то чушь и ушел. Ушел же с осознанием, что, кажется, нашел то, что искал всю жизнь. У вас было такое? Выше логики. Разума. От одной лишь, одной интуиции. Или чего-то заменяющего ее? Эта продавщица удивительным образом напомнила мне всех моих бывших женщин. Надю все-таки слегка чем-то татарским, без раскосины, кругловатым взглядом, Еву нежной девичьей розовостью щек и цветом глаз (только те были девочкины, без присалинки), Нину светлыми волосами, уверенными движениями и чрезмерной для девушки пышностью зада. Зад был явно женский, прельстительный, и она им ловко управляла, взмахивая подолом легкого платья и подставляясь под мой взгляд столь же пышным, поднятым от лифчика кругло-нежным бюстом. И она, конечно, хорошо понимала все эти движения, и мой скрытый (так мне казалось) восторг, и то, что я влип, попался, любая чуткая женщина это знает, а эта, я понимал, сверхчуткая — так здорово отличалась она от прочих дур-продавщиц.
«Нет… Ей, пожалуй, лет двадцать пять будет! — подумал я. — И конечно, она не девушка. Сейчас девственность к таким годам дело редкого случая. Будто и школьницы уже класса с шестого, седьмого..»
«А тебе еще и девственницу подавай? Нет — такого лучше не надо. За девственницу ведь будет чудиться какой-то тяжкий моральный гнет. А я его вовсе не хочу. Еще чего..»
Я решил, что зайду в магазин завтра или вытерплю еще день (именно вы терплю) и опять попытаюсь поговорить с соблазнившей меня продавщицей. Она взволновала меня. В ней было то, чего, словно земля ливня, ждала моя пересохлая без любви и ласки душа. Любви… Я не влюбился еще. Я, кажется, с Евы (Оксаны) еще не влюблялся, потому что с той женщиной в деревне был просто Эрос, дикий, голодный, болезненный при расставании. И — только. А здесь было совсем другое. Я чувствовал это. Здесь было словно давно забытое, школьное и даже, как знать, дошкольное, нежное и ломящее, вдруг затомившее душу.
У всякого, наверное, мужчины существует внутри его абсолютно точный и полный (вот она, легенда об Адамовом ребре!) идеал женщины, иногда и не один (и ребер не одно), ведь мужчина полигамен! Может быть и наверное, с идеалом внутри родятся, он втиснут, впечатан в гены и оттого выше рассудка, разума, самых логичных доводов, канонов и конкурсов красоты. Меня, например, могла бы увлечь блондинка, похожая на куклу, с кукольным лицом, светлыми льняными волосами, косой или короткими, завязанными черной аптечной резинкой хвостиками, обязательно круглая, толстобедрая и с полными, хоть даже безобразно толстыми ногами, и могла бы заставить так же затосковать брюнетка с этим вздернутым носом и тоже толстая, жгучая, еще более мощная своим станом. Да где же они? Когда я встречал подобных, они обязательно были с мужчиной, парнем, мужем (и даже слово это МУЖ, в смысле чужой и обладающий, я всегда ненавидел). Других подобных женщин я дико робел и словно все ждал, что они сами найдут меня — нередкое, наверное, и всегда почти дурное мужское заблуждение. И мои щербатые зубы, конечно, были главной причиной моей робости. Никогда не был я хорошо, с уверенностью в себе одет. Не был богат. Не таскался по ресторанам. Как чумы сторонился проституток. И все-таки жил ожиданием какой-то нечаянной чудесной встречи, и встречи не с женщиной — с девушкой! И вот дождался, когда все уже вроде бы позади, и одиночество уже привычка, и не хочу я никакой этой семейной жизни. Даже представить себе ее не могу. Какая, судите сами, семейная жизнь? Старую, даже пусть и не очень, но сорокалетнюю бабу, с ее сложившимся взглядом на мир, пропустившую через себя десяток-другой мужиков, я просто не хочу. И какая с ней семья? Дети?! Молодую? Чтоб была и любовницей, и женой, и натурщицей? Мечта, конечно, однако и к мечтателям такого рода я не принадлежал.
В девушке ж, которую я обнаружил — открыл? нашел? сходилось почти все: фигура, лицо, попка, светлые волосы, пускай и крашеные! Оставались не очень приемлемыми два обстоятельства: ноги и взгляд. Ноги, уж бог с ними, все в точку не подберешь, но взгляд озадачивал, — все-таки было там, пряталось и напоминало нечто рано познавшее, скрыто развратное, как бы собачье или кошачье и опять как-то не то и не так… Все-таки что-то отсвечивающее и потаенное. Так может просвечивать неуемный бесстыжий блуд, все время пугающий самого себя, все время прячущийся за маску скромного, доброго и приятного лица. Мягкого лица — не поймешь, если — девочка, скромница, яблочко, голубочек… И я чуял уже — неудержимым магнитом тянет меня к этой продавщице. К про-дав-щи-це! А я уже сказал — не терплю этот сорт девушек, постоянно обозреваемый и главный товар на прилавке, постоянный объект бесконечного похотливого течения легальной и нелегальной (коль замужем!) «любви», а проще похоти, справляемой по квартирам, садам, дачам, «саунам», гостиницам, притонам, «общагам» и даже подъездам и подворотням. Да неужто и эта девчонка такая? Похожа вроде… И она? Нет. Она — исключение. Такой диалог, монолог ли самого с собой. А ноги шагают к спортмагазину (промаялся в сомнениях-размышлениях всего один день, и сейчас долит мысль — вдруг ее нет? Не увижу. Что тогда?). Тут она. Ходит-крутит подолом, подрагивают полные ягодицы, и белые штанишки просвечивают вполне даже явно для моего искушенного голодного взгляда. Стою.
Смотрю. Косой взгляд подведенных ТЕХ глаз. Конечно, узнала. Но вид независимый. Подает товар. Что-то такое там объясняет. «Когда же схлынут эти проклятые покупатели?» Вот вроде поменьше стало, а стою столбом. Язык не ворочается. Что сказать? Как? И вроде бы заранее приготовился. Предложу встретиться. Да и улыбнуться можно. Слава тебе, Луговец! У меня ведь прекрасная молодая улыбка, такая, как в школьные годы. Я помню ведь мои зубы до лагеря. Я улыбаюсь. О, собачья улыбка виляющего хвостом старого холостяка!
— Девушка, здравствуйте! Тамара Ивановна! Я опять к вам… Хочу купить шахматы. Только не маленькие, а такие., нормальные… Посоветуйте… (Да на черта они мне сдались., я в них и играть-то не умею. А она, думаете, не понимает? Хо-хо. Тут они умные.)
— Возьмите турнирные. Вот. Стандарт… Если вы серьезно..
— Да какое «серьезно».. Так… Я вообще-то художник… По профессии. А шахматы — играть сам с собой… А у вас такое интересное лицо..
— Мне уже это говорили… И не раз… (Вот тебе на, получи!)
— Зато я могу написать вас… За один сеанс..
— И это говорили, предлагали.
— А что вам не говорили?
— Да, кажется, уже все..
— А «что вы делаете завтра вечером?» — говорили?
— Этого СЕГОДНЯ еще не говорили.
— Тогда ответьте.
— Ничего не делаю. Завтра у меня свободный вечер. Я вообще-то учусь в институте. На экономическом. Вечером. Сейчас пока хожу на подготовительные. Завтра лекций нет.
— Тогда подарите этот вечер мне. Я вас хотел пригласить куда-нибудь..
— Так сразу?
— Ну, пойдемте погуляем.
— Не знаю..
— Это синоним чего? Да или нет?
— Не знаю..
— Хорошо. Если вы «не знаете», я просто приду завтра к… К театру музкомедии. У входа буду ждать вас в семь вечера. Не поздно? Придете?
— Не знаю..
— Да вы не бойтесь меня. Подумайте и приходите… Я буду ждать вас. Очень..
— Придете?
— Может быть… Не знаю..
— Ну, до свидания… В семь часов..
Ушел. И даже с чувством исполненного… Даже радостный… (А не придет? Вот тебе и будет «радость»! Не придет — приглашу снова! — так решил. Не отстану! Сегодня она мне еще больше понравилась.)
О, мужчина «в возрасте», идущий на почти безнадежное свидание! О, мужчина «за пятьдесят!» Вытоптал ты свою гнусную робость одной лишь надеждой. И с холодом в груди: «А вдруг все-таки придет?!» — «Или нет?!» И если нет — еще один лишний мороз в душу. Еще одна лишняя седина в ночь. Еще одним горем больше. Меньше ли? Горем ли? Жизнь научила: всякая связь — обуза. Всякая встреча — разлука. Разлука в конце концов. Об этом не думают, идя на свидания. Не думают молодые, не битые… Хотят вечного. Вечного счастья. Хм. Счастья., вечного..
Иду с трамвая. И вот музкомедия. Комедия муз. И мое ожидание у входа еще, возможно, лишь лучшая прелюдия к этому грядущему «счастью». На свидания надо приходить пораньше… Чтоб… Ну, в общем, чтоб вы поняли, как приятно ждать, когда стрелка часов еще на пути. Вот она, музыкальная комедия моей жизни, и ладно бы, если б комедия… Подъезд с хлопающими дверями. Пока сюда стекаются немногие и еще, видимо, за билетами. Здесь удобно встречаться. И никто не мешает ждать. И все вроде бы пристойно. Не я один торчу. Нея один читаю пошлые «комедийные» афиши. «Марица», «Сильва», «Веселая вдова». Черт бы ее побрал. Вдова, да еще веселая… «Елена Прекрасная» и — нет моей прекрасной продавщицы! Утешаюсь. Гляжу на часы. Женщины ведь никогда не приходят вовремя… Не придет — и опять тоска. Опять, как уже бывало. Хоть и не часто. Уже десять минут восьмого. «Мужчину ждут пятнадцать минут, женщину полчаса». Старый донжуанский закон. Да не придет она! С чего бы? И не обещала даже толком, а они и толком обещают — не приходят. Мм… Пятнадцать минут. Ладно. Не пришла, и черт с ней, подумаешь, невидаль. Гризетка. Дрянь. Уйти, что ли? Не мучить душу? Ой! Да вон же она!! Идет. И-де-е-от! (не сходно с криком «Идиот»?) И как она, правда, похожа на Надю, на Нину и на мою мечту в душе! Идет.
— Здравствуйте..
— А я уж думал — не придете..
— Да я… Я и сама не знаю… Но собралась.
— «Не знаю» — у вас любимое слово. Как прикажете только его понимать: не знаю — «да» или не знаю «нет»?
— Как придется.
— Ха-ха… А пойдемте посидим «на крыше»?
— На какой крыше?
— Да так «Космос» — ресторан называют. На открытом воздухе, наверху.
— В ресторан? Так сразу?
— Да там как бы — ну, кафе..
— А мороженое есть?
— Мороженое — не знаю. А шампанское должно быть.
— Вот и вы говорите: «Не знаю».
— От вас научился. Пойдемте..
И мы пошли. «Мы» — это слово сегодня просто вписывалось в меня. В нас?
— Вы правда художник?
— Разве не похож? Правда!
— А ваши картины есть в галереях?
— Сколько угодно. В Лувре, в Эрмитаже, в Третьяковке, в Манхеттен. Где еще? В общем, во всех «Парижах».
— Вы смеетесь?
— Нет. Я серьезно. Мои картины могли бы быть там!
— А-а-а..
— А вам трудно учиться? Ведь после работы. И зачем вам эта скука?
— Я экономикой интересуюсь. И потом, кончила торговое училище.
— Торгово-кулинарное?
— Нет, торговое. Я после десятилетки в университет поступала. Не добрала один балл. И вот кончила училище. Красный диплом. И поступила без экзаменов. А на подготовительные лекции езжу, чтоб время не терять. Подготовиться. И в общаге вечера не подарок.
— Как вы все основательно..
— А я — такая.
— Это хорошо, наверное.
Она посмотрела на меня сбоку:
— А сколько вам лет?
Самый страшный для меня вопрос. Отшутиться «сколько дадите»?
— В индийской мудрости (вот ты где мне пригодилась!) сказано: «Возраст, состояние, щель в стене, заклинание, лекарство, позор, дар, любовную связь и оказанную тебе почесть — все это надо скрывать». В общем, много мне лет. Семьдесят пять.
— A-а! Я думала — больше!
— А вам?
— А мне — восемнадцать.
— Во… Во-семнадцать??
— Не похоже?
— Думал… Я думал., чуть поменьше..
— Вот видите, оба не угадали. Но я правду сказала.
«Восемнадцать?» — уже совсем с холодом в душе повторил я. «Восемнадцать и пятьдесят четыре». Это насколько? На… На… На тридцать шесть лет! Такая вот арифметика. Ужасно. Но ведь пришла же..
— Ну, вот мы и здесь. По этой лестнице надо вверх.
— Идите вперед.
— Хм… Конечно.
Усмехнулась и она. На ней была широкая шелковая бежевая юбка. Такая же кофточка с оборками на груди. Светло-серые чулки приятно полнили ее ноги. На ногах босоножки-«колотушки». В общем, она прибрана и вполне красива. Но неужели ей правда восемнадцать? Я думал — лет двадцать пять. Было бы тогда хоть примерно вдвое. А так ровнехонько почти в три раза. Ттэ-экс! Да, впрочем, что я уж так-то? Посмотрим… Все это перемалывалось как-то в моей душе. А на крыше было чудесно. Теплый и тихий вроде августовский вечер. Город на ладони. Пруд. Набережная. Дали. Плетеная получаша цирка, шпили монастыря. Совсем по-иному видишь город, где живешь, сверху и — понимаешь: он красивый, даже чудесный. И настроение у меня хорошее. Я с девушкой. Можно сказать, «с девочкой». Я могу улыбаться. У меня есть деньги. И я сейчас спокойно закажу шампанское, вино, что-нибудь вкусное, хоть готовят здесь (знаю, бывал) пошло, скверно.
А моя спутница явно чувствовала себя здесь не в своей тарелке. Да и понять ее можно. Разница в возрасте, конечно, пугала. Девушка, по-видимому, волновалась или злилась уже. «Пошла вот со «стариком». Что подумают!» Сев на предложенный стул, она как-то ерзала.
— Да вы успокойтесь. Будьте как дома, — не слишком умно сказал я. — Редко в ресторане бываете?
— Совсем не бываю..
— А это и не ресторан. Забегаловка. Только на крыше — вот и все… Будьте любезны (это я подошедшей официантке), меню и винную карту (знай наших!).
— Карты никакой нет. Вино: портвейн, шампанское.
— Что ж? Шампанское? — посмотрел на спутницу.
— Лучше бы уж вина. Я вообще-то не пью.
— Закажем и то и другое.
Еще я заказал какую-то дорогую закусь «уральское изобилие» — хрен знает что это такое.
Оркестр заиграл неожиданно, оглушительно бойко.
Принесли шампанское. Откупорил без грохота. Налил. Чокнулись. Выпили.
— Вкусное.
— А мне как-то не очень. Венгерское. Красное. Бурда.
— Ну уж вы то-же! Хорошее.
— А вина не хотите? Попробуйте — вино лучше.
— Налейте… Попробую.
Но пила она хорошо. Спокойно. Не морщилась.
— А живете вы?
— В общежитии. Я уже два года, как из дому уехала. Не поступила в институт. Работала секретаршей. А потом в ПТУ и продавщицей полгода. В булочной. Теперь вот здесь.
— Когда же вы школу кончили?
— В шестнадцать.
«Да, девочка, ты уже повидала жизни», — подумал я и еще спросил:
— У вас много друзей?
— Друзей нет и подруг — тоже. Я с людьми плохо схожусь.
И этим она меня сразу купила.
— А что так?
— Да я какая-то… Неконтактная..
— Это же так хорошо.
— Мне кажется, наоборот.
— Потанцевать не хотите?
— Нет. Я плохо танцую..
«Врешь ты все, — подумал я. — Возраст мой тебя коробит. Как бы чего не подумали… А так — я просто ужинаю с родственником. Дрянь. Ну да ладно, стерпим пока. Выклянчивать не собираюсь. Хотя с парнем-однолетком ты бы сейчас вовсю задницей крутила». Кажется, мне и не очень удалось скрыть мои мысли.
Вечер холодел. Туча надвигалась с запада. И закат погас. Стало угрюмо и сыро. «Август, август, — подумал, повторил про себя я с каким-то переносом на свою жизнь. — Вот только что было уютно и мило, и весело даже. И все похолодело. Туча. И эта дрянь не пошла со мной танцевать». Мне хотелось даже и вовсе не танцевать, а просто обнять ее и впервые почувствовать новую женскую спину, талию, может быть, овал-начало ее крутого сладко-нежного бедра. Август, август… И мне стало совсем грустно. Где ты, спасительное вино?
Мы выпили еще, и она достала из сумки теплую вязаную кофту.
— А вы предусмотрительны! (Я подумал об ее уме.)
— Да. К вечеру же холодно бывает. А я мерзну.
— Какая хорошая кофта.
— Я сама вязала.
— Да что вы?!
— Я люблю вязать.
— Видимо, из вас будет хорошая домохозяйка.
— Не думаю. Я вспыльчивая и жадная.
— Хоть откровенно, и то хорошо.
Внезапно туча, которая как-то незаметно приблизилась, подернулась розовым с зеленью слабым огнем, и, помедлив, зарокотал, покатился и двинул по далям гром.
— Как здорово! Гроза! Может быть, и последняя, — пробормотал я. — Это к счастью?
— Я боюсь грозы.
— Нас здесь не тронет.
Стол, где мы сидели, был под крышей, хотя добрая половина других была под открытым небом, и люди, не густо сидевшие там, начали уходить, передвигаться под кровлю.
Оркестр смолк. А гром снова ударил, теперь сильно, буйно. И пошел дождь, с припуском и словно бы градом, хотя, присмотревшись, можно было понять — все-таки это дождь, крупный, холодный, августовский.
— Это к счастью — когда гроза, — неуверенно повторил я, потому что хотел, чтоб она со мной согласилась, и посмотрел в ее странные нежно-упрямые глаза, далеко таящие много несказанного..
— Глаза у вас..
— Что..
— Необычные… Они с зеленым оттенком, хотя и карие.
— Я не замечала.
— Но я ведь художник и лучше других вижу — понимаю цвет.
— А вы правда хороший художник?
— Себя не хвалят.
— А где можно посмотреть ваши картины?
— Надо прийти ко мне домой, в мастерскую.
— Н-ну-у..
— Испугались?
— Так сразу не ходят.
— Что ж — подождем..
Она посмотрела.
И опять удивила смешанной умудренностью жизнью и некой детскостью, которая проглядывала сквозь эту зелень.
Мы так и не потанцевали. Шел дождь. Оркестр играл. Парочки толкались теперь у столиков под крышей, и это было противно. Сильно пахло дождем и близким небом. Приблизившимся словно… Гром бухал редко, и брызги дождя слегка доносило до нас. А я чувствовал себя гадко и неуютно. Чего связался с какой-то дурочкой-малолеткой? На черта она мне? И ей, наверное, было так же.
Гроза прошла. Вечер посвежел. Вдали проглянуло бледно-сиреневое небо. Пустое и холодное. Еще было не поздно, и мы сошли с крыши на мокрую набережную. Пошли к главному проспекту, где на пути был знакомый павильон «Мороженое».
— Вы ведь хотели мороженого? Зайдем?
— Как хотите..
— А вы-то?
— Ну, если недолго… Мне ведь еще ехать..
Она жила в ближнем городишке, километров пятнадцать, скорее, пригороде.
И зашли. И поели мороженого. Невкусного. Льдистого. Она ела все-таки охотно, по-детски. А я вспоминал ту наглую пьянь медсестру, что откровенно предлагала мне здесь выкрутить меня, как тряпочку. Да, какие разные вы, женщины, разные — и одинаковые в чем-то. Вот та хоть откровенно предложила отдохнуть «на ее пупе», а эта, поди-ка, и спасибо не скажет. И такое бывает.
А потом я проводил ее до автобусной остановки, мы распрощались. Оба, кажется, с облегчением. Она — слава Богу, отделалась от этого странного «дядечки», врал, наверное, что художник, с деньгами, судя по одежде, не очень-то, хоть и показушничает, правда, и не предлагал ничего такого, да и не может еще, поди-ка. Художник. Я, слава Богу, расстался с этой малолеткой. По закону ее и в ресторан-то не положено водить. С девятнадцати, кажется… И чего от нее ждать? Натурщицей она не будет, не согласится. Да и пошло как-то предлагать… Ну, фигура есть, лицо — не классика, конечно, попка большая… Но… Предложить еще встретиться? А зачем? Танцевать даже не пошла. Устал… Не хочу… Хватит..
Я не стал назначать нового свидания. Не назначалось как-то… Зыбко… И она уже явно старалась поскорее отделаться.
Подошел автобус, и она уехала.
«Пусть… Так оно, пожалуй, даже лучше», — раздраженно подумал я.
А меня ждала моя одинокая квартира. Мастерская осточертелая и все-таки родная. Куда денешься от нее, вечный нелюдим? Художник! Ей-богу, впервые я почувствовал, что жизнь моя сломана этой мукой — «быть художником». Здесь все тебе — и Крест, и Голгофа, и пытка, и петля, и тоска, и реальность — чего больше, попробуй разберись.
В ту пору я писал новое «Похищение Европы». Старое решение картины уже не удовлетворяло меня. Чем дальше — больше… Когда, весь в сомнениях, я вытаскивал картину, ставил перед собой и вглядывался оценочным взглядом, она почти не нравилась. Сидя в позе озадаченного мыслителя, я уже почти сокрушался. Не тот все-таки бык — не Юпитер, хоть и грозный, и тем более не та женщина. Оба главных объекта слишком близки к реальности, а должно быть, выше, мифичнее, волшебнее.
Отрываясь от картины и вовсе уж застывая в роденов-ской тоске, я ломал голову в поисках ненайденного решения. Знал точно: раз уж гложет эта привязчивая тоска значит, не попал, не сумел, не выразился, не выплеснул образ на холст. НЕ НАШЕЛ!
И опять кромсал альбомы мордами быков, крутил постановку и композицию. И в женщине теперь уж усомнился. Не та должна быть женщина по мифу — дочь эфиопского царя. Но — ЕВРОПА? Написать ее эфиопкой или даже негритянкой? (И негритянку пробовал набросать — получалась совсем чушь, дичь.) Белый бык и черная женщина. Да нет же! Не складывается. А эфиопы, какие они были? И какой был у них царь? Одного царя эфиопов я видел, он приезжал в наш город, его величество Хайле Селассие, только первый или второй, не помню, — ехал маленький, черный, весь в бороде, генерал в большой раззолоченной фуражке. «Эфиопы видом черные и как углие глаза». Кто написал? И еще я читал, что эфиопы вроде относятся к белой расе. А греки древние будто были светловолосые, и рыжие, и голубоглазые? И все-таки чудилось, что Европа должна была быть девушка белая, может быть, даже «как снег», и такая пышная, что «груди как чаши», а бедра «как горы песка» — так описывались в арабских сказках чудо-красавицы. Чтоб понравиться быку и вдохновить на похищение, наверное, и нельзя было иначе. Плоть женщины должна быть вершиной чувственности, вобравшей всю звериную прелесть мира, его жуткие в сексуальной воплощенности части, и так ведь объединяются в отдельных фантастически реальных женщинах черты пантер и львиц, змей, слоних, кобылиц, антилоп, устриц, раскрытых раковин, газельих глаз и граций и осминожьих щупалец. Но женщина может быть еще и медузой («Иногда море выкидывало на песок медузу, и она лежала там, голая и бесстыжая»), может быть вороной, гиеной, блестящей падальной мухой и бородавчаточувственной жабой. А плоды, овощи, фрукты — разве не женщина? И мир кристаллов-минералов не чужд ей. Египтяне делали статуи с бериллами и сапфирами вместо глаз, и так эти их изваяния глядели в вечность. Но разве я не видел у женщин и глаз, абсолютно подобных лазури, или изумрудам, или вообще неведомым мне, хотя бы по названиям, дорогим или пошлым камням?
И Европа не решалась. Хотя картонки портил успешно. И все не то, не то, не такая… Может быть, у нее, у Европы этой, должен быть какой-нибудь необыкновенный зад, как две соединенные луны? И ноги от голеней сатиро-коровьей стати или с копытами чуть ли не? Как у ведьм (а женщины ведь не зря носят как бы копыта!), иначе бы не соблазнился той Европой великий Юпитер.
Не решалась картина.
И прошло, наверное, больше месяца, пока я словно вспомнил (не то и не так, конечно), что в магазине «Динамо», наверное, все еще торгует эта Тамара Светлова. Я не ждал ее. И кажется, даже не очень хотел видеть. Ну, девка и девка, молодая, приятная, чем-то отличающаяся от прочих, но, пожалуй, и все тут. Станционная вертихвостка и, может быть, даже очень запрятавшая свою суть, шлюха. Я знал, что к тому же она Козерог по знаку (и как мне везет!), Нина — тоже была Козерог, а Козероги эти — сплошь тайные развратницы и меркантилистки, шагу не ступят без выгоды, одержимы страстью менять мужиков, и многие из них — настоящие ведьмы. Если трезво вдуматься — зачем мне она? Восемнадцать на пятьдесят четыре! Ведь даже если мы «подружимся», она вряд ли сможет достойно, не роняя себя, не унижая меня, переступить эту пошлую общелюдскую мораль. «О, о! Со старым мужиком спуталась!» И она будет стесняться быть с «дяденькой», стыдиться подруг — таких же и еще больших дур-продавщиц. Везде будет стараться показать, что я «родственник», какой-нибудь «дядя». Кто-то вроде. А мне-то станет каково? Нет! Не пойду! И день ото дня я откладывал эту в любой момент возможную встречу.
Я пришел в магазин и нашел ее уже совсем в другом отделе — «Уцененные товары», где не толпились покупатели и где она явно скучала и ждала, когда кто-то будет «приклеиваться» — постоянная и портящая всех этих девушек мечта, переходящая у иных в манию, которая не кончается и с замужеством и разрушает жизнь им всем, наверное, правило без исключения — ведь продавщица сама все равно «товар», выставленный на прилавок, а «на базаре с товаром и душа продается» — такая восточная пословица. И потому я никогда не хотел знакомиться с продавщицами. Что претило мне? Что как бы предупреждало?
И вот я нарушал этот запрет, и снова в магазине, и снова необычный, приятно некрасивый (или все-таки красивый?) вид этой девушки, а она, конечно, не девушка, все время странно напоминавшей всех моих прежних сладкогорестных женщин, заставил меня подойти к ней. Она как будто этому даже обрадовалась:
— Что так долго вас не было?
— Дела… Да уезжал еще. (Врал, а что делать?)
— А-а, — понимающе протянула она (никуда ты не уезжал. Все ясно.)
— Но вы ведь не скучали без меня, наверное?
Она была в новом, горошком, трикотажном костюме, и он полнил ее и очень красиво (на мой взгляд) обрисовывал нежный кругло-выпуклый животик.
Я опять загляделся. Но она, кажется, не смущалась. Только отвернулась подать товар какой-то старухе и продемонстрировала обтянутый трикотажем еще более соблазнительный, явно не девичий зад.
— Может быть, встретимся сегодня, поговорим? Не хочу торчать тут. Когда вы кончаете?
— Кончаю в семь.
— Прийти?
— Как хотите..
— Господи! Что это все у вас: «Не знаю» и «Как хотите»!
— Не знаю, — усмехнулась она, играя зелено-карими глазами.
Я встретил ее и проводил до автобуса в этот пригород, не то городишко, прежний завод, и еще, кажется, с незапамятных времен там были шахты, копали золото или еще что-то… Мы шли. Болтали разную чепуху. Сегодня девушка была как-то разговорчивей. Меж слов я выяснил, что у нее «есть знакомый», но она с ним «поссорилась», и теперь вот что-то его не видно. Долго.
— А если не придет?
— И пусть. Я не переживаю.
«Да. «Не переживаю!» Все вы, что ли, такие? Не переживаете… Когда бросаете. И не очень, как видно, когда бросают вас».
Я даже зло покосился на эту странную спутницу-малолетку. «Малолеткой», впрочем, она сегодня не казалась. В туфлях, в плаще — была уже осень, — шла рядом приятная молодая женщина. И не верилось, что ей всего восемнадцать. С другой стороны, когда ты намного старше, никак не воспринимаешь обратной разницы возраста и, только поправляя себя, думаешь, какой ты был сам в восемнадцать и как смотрел «на стариков» в тридцать и в сорок. А мне было… Да наплевать мне, в конце концов! В восемнадцать я был в лагере, а там возрасты вроде как-то стираются, и там ты отнюдь не по возрасту можешь быть и «шестеркой-парашником», и фрайером в законе, и доходягой-«фитилем», и даже «авторитетом», вроде Канюкова, — не в возрасте там дело. Может быть, из-за возраста, из-за лагеря я смещал возрастные оценки. Там ведь и женщины как-то нивелировались: «Манька» — и все! Есть еще, правда, весьма лестная мудрость, что спутником Гения всегда почти или очень часто была несоизмеримо младшая девушка. Кто там? Гете! Тютчев! Хемингуэй! Данте! Леонардо! Боттичелли! Достоевский! Но есть ведь еще и дурная картина этого паршивого Пукирева с его воистину «неравным». Ничего этого я не говорил своей спутнице, но если уж примериваться к названной картине, я был вовсе не старец вельможа, а она не девственная евреечка лет пятнадцати.
К автобусной остановке подошли — уже темнело. Сентябрь рано зажег окна в домах. И чтоб продлить вечер с ней, я предложил проводить ее до общежития. «Как хотите», — по-моему, без восторга согласилась она. И мы поехали в медленном, дребезжащем, воняющем масленым выхлопом автобусе. Я держал ее под руку, иногда меня прислоняло к тугому теплому бедру, она не отстранялась, но и не чувствовал я того ответного тока-тепла, какой бывает меж любящими мужчиной и женщиной. Потом мы шли безлюдными, плохо освещенными улицами. Редко попадалась какая-то встречная пьянь, да еще бродили парни кучами и порознь — опасные, похожие на воров.
— Не боитесь вы так? Еще ведь позднее ездите?
— Позднее лучше. Совсем никого. Боюсь. Но что делать? Мне скоро место в другом общежитии дадут. В городе. А мы уже пришли. Вон мой балкон. Где белье сушится.
— А штанишки там есть? — ляпнул я.
— Какой вы! — вспыхнула, порываясь уйти.
— Ну, не сердитесь! До свидания?
Не отвечая, она хлопнула дверью.
«На тебе… Как взвилась! Экая девственница! Хо-хо!» — сказал я. Я не знал еще, что убегать, не прощаясь, даже словно пытаясь отделаться, — ее привычка. И еще не знал — так уходят от тех, кого стесняются, кто не слишком нужен, кого терпят, как запасной вариант, и еще КОМУ БЕЗ КОНЦА ИЗМЕНЯЮТ.
Ничего такого я, оказывается, не знал. Я прожил уже больше полувека, а остался наивным мальчиком, дурачком, как и очень многие мужчины, кого этот самый СЛАБЫЙ пол только и делает, что водит за нос и вокруг пальца. Без жалости. Без конца. А все мы, дураки, только и думаем: случайность! Они же такие добрые, милые, беззащитные! Они лучше нас! Они, конечно, сплошь благородные и «красивые душой». Они… ОНИ!
Все это я с иронией, что ли, прокручивал, бормотал на ходу. Шагал теперь обратно, представляя, как она с какой-нибудь там подругой по комнате пьет сейчас чай и, наверное, рассказывает, как «дядька этот» или «художник этот» поехал провожать и — «дурак такой!» — про штаны спросил! Ха-ха… Ха-ха. Атак ничего он даже вроде. Старый только, видать, по годам. Ну, выглядит не очень старо. В ресторан водил. Втрескался, что ли? А черт его знает. Похоже. Они, художники, все такие, с приветом. От крыши. И вряд ли ей думалось, что в этой осенней тьме, незнакомом городишке кто-то может меня пристопорить, на кого-то можно напороться. Ночами ходить было не привыкать, и не трусливый я вроде. Но незнакомые улицы заставляют сторожиться, идешь по ним ночью не так, как дома. Поглядывал и я, припоминая дорогу, автобусная станция была где-то дальше и левее. А вон и двое, явно прут навстречу, сошли с тротуара, а я иду серединой улицы. Инстинкт мой здесь безошибочный. Загораживают дорогу, здоровые, «под газом», уверены. Это когда в карманах у них «есть». «Когда стопорят, главное, не бзди, не жди, когда перо достанут, а трясись для понта: «Не надо, не надо!» — растут! И тут суй!» — вот она, заповедь Кырмыра.
Загородили дорогу, рассматривают, ухмыляются. И струна во мне уже натянулась. «Закурить дашь!» — и первый, что наглее, уже руку к моему карману. Вот тут ты, сопля, и просчитался, волка за дворнягу принял! Нна! — удар этот стремительный, лагерем отточенный, я не забывал. На! — другого ногой. На! — с добавкой в морду. И — свободна дорога. Да я не тороплюсь.
— Не вставать!! Сидеть, суки!! — добавил первому.
— Чо ты! Чо ты! Не надо!
— Еще?!
— Чо ты… Чо ты!
Второй рванул со всех ног. Догнать бы, да ладно…
— Вот так, суки… Таких я в параше мочил! — ожил жаргон. Пошел дальше, не глядя, как первый еще разбирает сопли. Стало жарко. На остановке автобус будто ждал меня.
И опять прошел не то месяц, не то — два. Временами я думал — о ней, но чаще она словно бы забывалась. Я писал новую «Европу», потому что БЫК у меня НАШЕЛСЯ!
Я нашел его словно бы во сне. Ночью. Проснулся среди глухой тьмы. Стукающей тишины. И явно понял: БЫК должен быть ЧЕРНЫЙ! Черный, как Апис! Как был когда-то в зоопарке тот гаял, громадный бычина в тесном, не повернуться, стойле, страшно громадный. Надпись: «Дикий бык. Леса Зондского архипелага». Я помнил, как меня тянуло к этому быку, как я тянулся гладить его по крутому рогу и как бык однажды невольно реванул коротким и страшным сипом. Баял. Апис. Анубис… Пирамиды… Древнее малахитовое море в антрацитовых бликах тьмы. Месяц. И рога этого плывущего быка, чуда, Юпитера-Аписа, что светились во тьме отраженным лунным сиянием, но еще более ярким, углубленно-огненным должны были светиться его глаза, всесильным и удовлетворенным огнем Юпитера, несущего свою ношу — нагую-голую и под стать быку могучую, сладострастно седлающую его Европу..
Я нашел образ быка и теперь писал его без всякой натуры — она мешала бы мне и во мне было набрано ее уже сверх меры, — все лики быков будто каменными изваяниями окружали меня и тянули морды к воплощаемому пока в угле и общем тоне. БЫК ВЫШЕЛ уже и в подмалевке! Я смотрел на него с морозом восторга по предплечьям. Бык светил глазами, плыл в бурном ночном море неподвластной, всесильной, устремленной скалой. Плыл к своей плотской, любовной, животной ли цели? Но не эта ли цель движет-управляет всем сущим?
Не она ли простая истина жизни, одухотворенной, плотской человеческой, животной, вселенской, неостановимой, как вечное движение-тяготение к запредельному, неостановимо-желаемому? И вот, изваяв этого быка, родив его своей рукой, углем и кистью, я подумал: а вдруг это и не бык? А вот тот ХУДОЖНИК — не я, не я, где мне! Но тот, кто взял у судьбы свою страстную ношу, взял, вырвал, унес, и впереди ждет его бездна наслаждений и разочарований, и он жаждет этой бездны и ждет ее. Любовь БЫКА, которая даже непонятна людям и всем приматам! Любовь, когда отчаянные копыта на спину и рев животного сладострастия сливается с утробно-животным женским мычанием, невероятным звуком, где есть вершина и аллегория любви, ее вечное, высшее и неоспоримое выражение. МИФ — миф о Юпитере, Пасифае и Минотавре… Миф ли?
Быка я нашел! И написал! Оставалась ЖЕНЩИНА Опять эта женщина! Да хоть бы и часть ее. Нет, я уже не искал, как в первой картине, натуру и представление. Мне надо было здесь выше, куда выше! Много выше! И словно бы выше МИФА. «Господи! Просвети! Дай силу написать ее!» ЕЕ! Как? Да уж вовсе не так, как страдалец Серов. Я должен был слить ее плоть с этой буйной бычиной силой и выразить так же, как выразил силу любви и страсти одним быком!
И я повернул Европу так, как только можно развернуть женщину в самом немыслимом развороте, когда ясно представляешь и ее лицо, отвернутое от зрителя, но выражающее то, что выражают и только и могут выразить ее волосы, груди, ее торс и зад — главная сущность женщины, как там ни мудрите, ни ханжите! Я нахватал тело женщины с грешной мальчиковой одержимостью, с тем запретным давним ломящим, не поддающимся слову состоянием, какое томило меня, обращало в робкого раба и ненасыщающегося мучительного обладателя. Обладателя? Да только, может, твоя вечная голодная страсть, ненасыщенная жажда и дали это решение. Я воплотил его в совершеннейшей женской части, которая одна могла отразить все. Женский девичий зад! Никто тебя, кроме древних, в живописи, скульптуре не воспел. Не воспел и в слове. Пели женские очи и ланиты, губы и перси, волосы и ресницы, и даже живот вроде воспет и отражен в танце, но только художники робко, подавленно пытались отобразить красоту лунножемчужного, грешно раздвоенного, божественно круглого и как бы вечно всасывающего мужской взгляд, ревниво хранящего еще большие тайны зада. Его-то я и написал наконец, кажется, так, что кисть стыла в руке и помрачающая ум жажда, с переходом в тоску по такой действительности, ломила душу. Она ведь есть, эта действительность, но только недоступна мне! Есть, была, будет. И кто-то — не я — ею наслаждается и даже не ценит, не боготворит, не боготворит и не ценит.
Так я написал ЕВРОПУ.
Я бросил картину. Валился с ног. Не стал и обрамлять, хоть рама была давно найдена. Черная, под эбеновое дерево. Я давно научился делать, тонировать в любой цвет простую древесину и даже сделал несколько умопомрачительных, с резьбой и лепкой, вызолоченных «венецианских» рам, рам в стиле ренессанс и даже Людовикового рококо. Я делал их, любовался ими и, усмехаясь, думал, что вот и жизнь моя какая-то сложная рама, для неовеществленной и, может быть, очень простой картины… А эбеновая рама, даже в приближенном рассмотрении, была точно в тон той мифической мрачной ночи, плывущему быку и похищенной им любви.
Теперь надо было накинуть влажный холст на сырое полотно. И еще я понял, что не могу больше находиться в мастерской. Весь дрожа, как бывало со мной иногда в дурном сне или после необыкновенной удачи, я запер дверь и вышел из квартиры в ночь. Знал, что, пока не наброжусь, не успокоюсь. Знал я и то, что сделал еще один шедевр, недоступный никакому художнику. Я знал это всей кожей, каждым волоском, каждой клеткой своего измученного тела. И я знал, что больше не в состоянии сделать ни одного мазка — буду уже портить. Знал это точно.
И в то же время с меня свалилась гора. Было ощущение легкости и пустоты. Звона в ушах. Пели, звучали, благовестили колокола. Наверное, со стороны я был похож на пьяного или на помешанного, вдруг отпущенного на свободу.
Не помню, как я оказался в центре. Было еще не так поздно. Магазины торговали. Я зашел в гастроном, купил бутылку армянского, бутылку марочного вина, конфет, шоколаду, сыру, консервов. Все было. А когда набил благодатью этой свою сумку, вдруг подумал, что я буду делать с этой снедью один. Сплошной болью заломило сердце, и так захотелось какого-то разделенного участия, и не какого-то, а участия и присутствия ЕЕ, женщины, девушки, что подумалось: «Пойду куда угодно, хоть на панель, к гостиницам, лишь бы найти, взять с собой, привезти, усадить за стол, и пить с ней, и радоваться, и говорить, и может быть, даже плакать и плакаться ЕЙ, и больше ничего не надо..»
Но женщин (и девушек) я никогда не снимал, не брал, а только слышал и знал, как и где это делается. Братья-художники рассказывали, ибо в тех же местах вербовали и натурщиц. Но нет… Не переступишь через себя, ведь такого сорта женщин я всю жизнь чурался, при всем своем голоде старался обходиться без их «услуг», и мне сейчас вовсе даже не «услуги» нужны были — просто нужна была ОНА, кто разделил бы мою радость и просто участливо побыл со мной. Толкаясь взад-вперед у гастрономовских витрин, я машинально посмотрел на часы. Было еще половина десятого. И тут вспомнил: «Что, если… Она ведь, наверное, учится сегодня? Сейчас? И если я поеду к этому ее институту, я как раз найду и, может быть, встречу ее. ЕЕ! Найду, встречу и..»
Я бегом кинулся к трамваю — шел как раз четырнадцатый. И я успел, вскочил на подножку, когда двери уже начали закрываться.
Я рассчитал правильно. Когда вышел на остановке, институт еще не открыл двери, выпускающие вечерников. Потоптался у крыльца. Тут дежурили, поджидая своих красоток, пошлые парни со злобными рожами, молодые мужики и просто подонки, каких теперь навалом стало везде. Я ощутил привычный мне неуют места и неподобных людей. Я был здесь совсем не к месту. Был самый старший средь них, чтоб не сказать старый, но вот штука, стариком я себя никогда не чувствовал, я был по-прежнему тренированно силен, по-лагерному смел, и никто из этих вот соплей не внушал мне и тени страха — просто я был здесь «не тот», и это уже злило и бесило меня. А я боялся только одного: вот выйдет она в сопровождении какого-нибудь скота, уже «занятая», совместная и объединенная с ним. И это будет мне как плевок. Не воевать же за нее тут? Хотя чувствовал — пожертвовать авоськой с коньяком и консервами я мог бы запросто. Был бы толк во всем этом. И все-таки я ждал. Где-то в недрах бетонной этой коробочки прозудел звонок, и тотчас будто широкий подъезд начал выталкивать из дверей сперва редкие, а чем дальше — густеющие женские группы. Здесь учились, как видно, одни женщины, девки, молодые, оживленные, торопящиеся, даже словно сплошь счастливые, судя по говору, смеху, щебетанию.
Я ждал. Душа моя дрожала. Не боялся уже ничего, а просто от нежелания в такой вечер испытать что-то горькое, саднящее. Слупись это я и впрямь хлестнул бы о кого-то или об асфальт этот коньяк и вино, шоколад и консервы и не знаю куда бы, но только не в дом, мастерскую, где стояла на мольберте, закрытая мокрым холстом, моя новая и, может быть, последняя уж победа.
И все-таки, видно, радость не бывает одна. Я увидел ЕЕ, выходящую из подъезда, и никто ее не сопровождал. Я решительно шагнул навстречу.
— Это вы? — словно бы и не удивилась она. — Вы, что ли, меня встречаете?
— Встречаю.
— Забавно… Вам, что ли, больше делать нечего?
— Сегодня — да.
— А вы на праздник, что ли, собрались? — указала на торчащие бутылки.
— Если вы его со мной разделите.
— Что вы! Уже поздно. Мне же вон куда!
— А поедем ко мне. Посидим. Выпьем. Поедим чего..
— Что вы?!
— Я вас провожу.
— Как?
— Закажу такси, отвезу до подъезда.
— Честно?
— Честнее не может быть… Вот сейчас и поедем. Такси идет.
— Забавно.
Я остановил мотор. Назвал адрес. И мы поехали.
— Только часа через два я попрошу..
— Я же сказал. Только лучше через три..
— Хорошо… Но такси?
— Они ходят всю ночь… Шеф, — развязно обратился, совсем как блатной и бывалый, к пожилому шоферу, — вы не сможете подъехать по этому же адресу через три часа?
— Почему нет? — охотно откликнулся он. — А куда везти?
— Да вот девушку в… (я назвал городишко), а меня потом обратно. Четвертак сверху за труды! (Знай наших! Сегодня гуляю!)
— Заметано. Буду как штык! — сказал таксист.
И я совсем повеселел. Как славно все складывалось. И я будто бы не я, а кто-то другой, ловкий, смелый, находчивый. Настоящий «крутой» мужик. И — богатый! Что мне лишняя четвертная!
Сегодня девушка смотрела на меня вроде бы как с восторгом. И еще понял: умна, крепка, корыстолюбива и не овечка, ни в каком случае. Прошлое, хоть и невелико, но с тайнами, и вряд ли когда расколется — всплыло-подвернулось лагерное словцо.
Мы подъехали к самому дому. Щедро-небрежно я рассчитался. Дал на чай. Едешь с женщиной — не скупись. Да и никогда ничего не дает скупость, коль не от нужды. Хочешь быть молодым — не будь скупым, вспомнилась пословица.
Под завистливый прищур таксиста мы высадились. Я первый. Она за мной.
Лифт не работал. И я привычно пошел к лестнице.
— Ой, как же… Без лифта? — пробормотала она.
— Да я им никогда не пользуюсь… Идем!
Думал, она скажет «боюсь» или еще что. Но она молча последовала за мной. Мы поднялись на двенадцатый этаж. И два раза я останавливался и ждал ее. В исчерканном, гнусном подъезде было холодно, избито, загажено. Лампочки, еще ладно, горели через этаж-два.
Но в коридоре свет был.
— Не испугайтесь моего беспорядка, — сказал я дежурную фразу. Она и тут промолчала.
Мы зашли. После темноты и обшарпанного подъезда квартира моя, устеленная коврами, мне и самому показалась роскошной. И это же обстоятельство, видимо, успокоило ее. Она вздохнула. Ждала, наверное, увидеть загаженную холостяцкую нору, заставленную холстами, заляпанную красками. Ничего такого не было. Я любил порядок и чистоту. А кухня моя и вовсе блестела белизной, наверное, для женщины это самое прекрасное.
— Как чисто у вас! — вырвалось у нее полувосхищенно.
— Стараюсь.
— У вас в самом деле нет женщины? (В смысле «не бывает здесь» — понял я.)
— Есть. Вот! — указал на нее.
— Какой вы… А что мы будем делать?
— Мы будем есть и пить. Вот стол. Вот здесь, в шкафу, посуда. А вот всякая снедь, — стал выкладывать из сумки сыр, колбасу, шпроты, вино, шоколад, коньяк. — Хозяйничайте, пожалуйста.
— О-о! Вот это да-а! Вы так здорово живете?
— Стараюсь, — гордо солгал я.
Что врать — жил всегда скромно. И вином особо не баловался. Но теперь мне хотелось быть халифом, богатым, щедрым, гусарствовать (а наверное, я и в самом деле был таким всегда). Просто гусарствовать не было особого случая.
— Где у вас полотенце?
И она без всяких предисловий вписалась в отведенную ей роль. Она, должно быть, была прирожденно хорошая актриса. И вот уже вытирала стол, мыла тарелки, чашки, накрывала и расставляла, а я с восторгом обозревал ее снова, с ног до головы. О, какие были формы! В тесной трикотажной юбке зад ее был просто великолепен, широкий, выпуклый, с мерно двигающимися ягодицами, волосы, хотя и завитые, были просты по-девичьи. От нее неуловимо пряно пахло приятным женским потом вместе с какими-то слабенькими духами.
«Господи! Как хорошо!» — подумал я, как бы молясь Всевышнему за то, что на кухне моей впервые за столько лет хозяйничает женщина, даже девушка, и это у меня, пятидесятичетырехлетнего, по ее понятиям, наверное, пожилого, если не старого уже мужика. Нет, не старого, ибо говорил уже, что никакой старости даже в намеках я не чувствовал, не ощущал, наоборот и напротив, во всем теле моем был, стоял, ощущался здоровый, молодой, ненасыщенный голод, любовный, сексуальный, мужской, творческий — и просто ГОЛОД!
Откупорил вино, коньяк, консервы. Она резала, раскладывала по тарелкам сыр, колбасу, хлеб, высыпала на стол конфеты. И сели за стол совсем не так, как в том ресторане, на крыше, а гораздо теплее и объединеннее.
— Есть хочу! — сказал она.
— Я — тоже..
Я налил ей вина (от коньяка отказалась), себе коньяку.
— Ну, давайте. За продолжение…
Она пила вино, а я смотрел на ее ресницы. Они были опущены, не очень длинные, но какие-то густые и приятные — ресницы девочки-школьницы. И это было так здорово. Школьница! Сегодня она казалась такой. Была моложе и милее… И в душе я хотел, чтоб она была именно школьницей, и даже мысленно одел ее в ту школьную, с белым передничком, коричневую и милую мне форму, которую теперь уже начали заменять на какую-то противную сине-зеленую, тошную выдумку некой педагогической бездари.
— У тебя… можно на ты?
— Конечно.
— У тебя есть твоя школьная форма?
— Есть… То есть — не знаю… Может быть, мама ее уже отдала.
— Да разве можно так!
— Можно… Мама у меня такая… Она не спрашивает. От нее чего хочешь ждать можно..
Мы снова выпили, с каким-то странным значением коснувшись рюмкой рюмки.
— У тебя все-таки есть кто-то? Тот парень?
— Зачем вам? Не знаю.
— А все-таки? Как это понимать?
— Да не знаю. Я с ним опять поссорилась.
— Значит., есть. А что ты все время ссоришься?
— Характер плохой… Я вспыльчивая.
— Характер надо обуздывать..
— Какой шоколад вкусный… Давно такого не пробовала.
— Еще выпьем?
— Наливайте… Ой, я уже пьяная. Голова так кружится. Хорошо..
— Только не думай, пожалуйста, что я тебя собираюсь споить. И ничего не бойся.
— Я и не думаю… И не боюсь… Вы не страшный. Вы вообще какой-то… Не такой…
— Какой?
— Не знаю… Ну, не такой, как все..
Теперь она была розовая, даже пунцовая по щекам. Глаза потеряли неприятный мне маслянистый блеск. Со мной сидела юная жаркая девочка. Девочка. Девочка. Девочка!
— Почему ты не вырастила косы?
— У меня были в школе, да плохие, жиденькие.
— Что за глупость! Волосы у тебя хорошие. Я бы не дал их стричь. Их можно вырастить.
— Ну, вырастите..
— Надо время. Могу..
— Ой, уже полвторого! Скоро шофер приедет.
— Торопитесь..
— Не знаю..
— А еще приедешь?
— Не… Ой, приеду, наверное.
— Ну, давай выпьем за это!
— Наливайте… Какие конфеты вкусные! Я как раз такие люблю. Ой, я совсем… Как я тогда… Теперь… А такси?
— Можешь остаться.
— Что вы?
— Вон есть два кресла-кровати. Они раскладываются. Займи любое..
— Не знаю… Нет. Мне же завтра на работу.
— Ну, хорошо. Давай пить чай.
А дальше мы пили чай. И она наливала мне. А я любовался ею. Девочка, наливающая чай! Сейчас мне она уже казалась «моей». Моя девочка! Как часто в душе мужчины и женщины, наверное, тоже используют это странное и собственническое притяжательное местоимение: моя! мой! Как часто — и как ошибочно!
Мы допили чай. И с улицы послышался гудок такси. «Приехал. Молодец!» — брякнул я, а про себя пожалел. Лучше бы она осталась, хотя знал, что вряд ли меж нами сегодня что-нибудь будет, но если по правде, я уже так хотел ее, но все равно бы не тронул, не заставил, не стал лезть с приставаниями. Нет. Я будто бы точно знал, что здесь отношения наши будут другими, неясными, может быть, очень тяжелыми. Но еще, сверх того, словно чувствовал, что она будет со мной и от меня не уйдет.
И опять спустились по темной лестнице-шахте. Кто-то погасил свет — выключатель был внизу, мы шли в полной темноте. Она держалась за меня. И на выходе я обнял ее и неловко поцеловал в щеку. Она не отдернулась, но и не ответила.
Мы вышли из подъезда. Светила полная луна. И такси доверчиво ждало нас у крыльца.
— Я уж думал — зря… — усмехнулся таксист.
— Давай поехали, — суровее, чем хотел бы, пробормотал я, усаживая свою гостью.
Машина помчалась, раздвигая огнями лунную мглу. Я нашел руку девушки, жестковатую, детскую, и сжал ее. Она не сразу, но все-таки ответила. И так об руку, касаясь ее полного бедра, я ехал (мы ехали) до того самого паршивого городишки, где она все еще жила, и подкатили к самому крыльцу знакомой мне пятиэтажки. Здесь она («моя» девушка) козой выскочила из машины и, ни о чем не условливаясь, не прощаясь даже, исчезла в подъезде.
«Вот тебе на! Проводил! — горько и зло подумал я, захлопывая дверку. — Убежала, как дура! Что с ней такое? Ведь все было хорошо. Что?»
— Не поладили, видно? — философски заметил таксист. Закурил сигарету, щелчком послал спичку на крыльцо. — Расстроился, что ли, хозяин? Плю-у-у-нь… — и двинул вперед рычаг скорости.
Зачем-то я не оборвал его, слушал. Лицо таксиста было старое, жестко-злобноватое и, как ни странно, мудрое, даже располагающее — лицо пожившего, повидавшего жизнь мужчины, имеющего об этой жизни свое, твердое, непоколебимое мнение. Приняв мое молчание, как форму для совета, таксист продолжал:
— Вот она от тебя удула. А ты — растерялся. Думал, обнимет… To-се… Вроде у вас все путем было, когда в машину садились. Ехали об ручку. И у меня так бывало. И — объяснимо… Парень у нее тут наверняка есть. Понял? Он, может, ждет! Понял? Может, вложит ей сейчас. Не бегай, сука, по ночам, не езди по таксям! А? Такое не может быть? Еще как может. Вот она и смаскировалась. Может, он еще в окошко смотрел? А счас она врет ему: «Автобусов не было». To-се… Было у меня так. Было, хозяин. Телка молодая была, из медичек. Привезу к общаге — и ходу от меня! Атак было все вась-вась… Бросил я иё. Их, таких, с ходу надо бросать. Заметь! Заметь, хозяин. Ты меня еще вспомнишь… Не каркаю… Но — общага… Они, общежитские, заметь, почти все порченые. Портит их, заметь, эта вольная жизнь. Женщину… А девочку если., ух, в строгости надо держать! Заметь… Когда баба волю имеет — как пить дать, скурвится. А если красивая, да на передок слабая, — по рукам пойдет. Не остановишь. Знато. Видал я их, сук, всяких… И ни с одной красивой статьи не вышло. Все в кусты смотрят. Домашнюю надо б тебе. А домашнюю мама к тебе не подпустит. Домашнюю дома держат. Стерегут. Потом замуж с рук в руки. И так и надо, заметь… Воли им только дай… Ох, ослепил, блядь. С дальними гонит… Да. Ты только не сердись, хозяин. Я от добра. Вижу, в душе у тебя погано… Бы-вает. От них, зараз, всего ждать можно. А кто им верит — дурак небитый… Сам вот вроде все знаю. Я… А — тоже дурак. Нам, видишь, все лю-бовь вечную подавай. Любовь надо, чтоб в кино как… И в книгах читаешь Лю-бовь! В чужих руках-то всегда хер толще. Лю-бовь! Хошь, дак помни мой совет: не верь бабе никакой. И с имя волком, понял, волком быть надо. Чтоб любили. Заметь! Волком! Чтоб она тряслась перед тобой! Тряслась. А как демократию эту разведешь — и пропал. Кранты тебе. От красивой — особенно. Да от молоденькой. Душа сгорит. A-а… И еще заметь: молодая лошадка любит лягаться. Самой-то ей хоть бы что. А ты — душу жгешь. Суки они… Пытано. Ну, вот и приехали. Ты, однако, мне понравился, хозяин. Кто будешь? Не художник, случаем?
— У меня, что ли, написано? — с трудом усмехнулся я.
— А я людей насквозь вижу. Тридцатый год на тачке. А это, заметь, — шко-о-ла. Кого только не возил. Знаю. Алексей меня зовут. Алексей Фролович, в общем. Хошь, дак телефон мой запиши, квартирный дам. Мало ли куда, когда надо будет. Только не думай, что из-за рубля. Рубль я всегда с дерьма сдерну. А с хорошего человека мне, бывает, и по счетчику не надо. Ваг так, хозяин. А она, помяни мое слово, никуда от тебя не денется. Не ищи — сама найдется. Для мужика главное — слюни перед имя не распустить. Пошла? Катись. Придешь — еще по морде дам! Чтоб не бегала. Так надо. Давай бывай. Позвонит, никуда не денется… Бывай. — Он уехал.
А я еще стоял на крыльце. Луна уже ушла за угол дома. Выглядывала из-за него одним глазом. И глаз был бесстыжий, бабий. И будто смеялся надо мной.